Словесность

[ Оглавление ]






КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


     
П
О
И
С
К

Словесность




ШАРЫ, СВЕТЯЩИЕСЯ В ТЕМНОТЕ

Миниатюры

ДВЕ ТРЕТИ ЛЕТА
КАК Я ПОКАРАЛ ЗЛОДЕЕВ
МИМОЛЁТНЫЙ СЕНТЯБРЬ
ШАРЫ, СВЕТЯЩИЕСЯ В ТЕМНОТЕ
ОКТЯБРЬ. ЗАБЛУДИВШИЕСЯ В РАЮ
КАК Я ПЕЛ ПЕСНИ
СЕДЫЕ ДАЛИ НОЯБРЯ
ТЭОДОР
       ЕЩЁ ОДИН ГОД. ДЕКАБРЬ
АЙ СОУ Ю ДЭНСИНГ
КУДА МНЕ ДЕТЬСЯ В ЭТОМ ЯНВАРЕ?
ШТАНЫ ЗАЩИТНЫЕ
ФЕВРАЛЬ. БИРЮЛЬКИ
ЛЭДИ ИН РЭД
ПЕРВАЯ ЧЕРЕШНЯ


ДВЕ ТРЕТИ ЛЕТА

1. Возвращение

Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит, кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи...
Иосиф Бродский


Не то чтобы я сильно любил лето. Нет, не очень. Жара, всё такое... Однако стоит лету закончиться, и я довольно остро переживаю разлуку с ним. Как будто лето – это и есть моя жизнь, а всё остальное – только ожидание. Всё жду его, всё не чаю вернуться.

Три вещи есть на свете, от которых я всегда возвращаюсь в лето. Это сенокос, черешня и большие школьные каникулы.

И в детстве, и сейчас я больше всего каникул жду. В детстве – понятно, а теперь – потому что устаю от детей. "Всё! – говорю на последнем занятии. – Проваливайте! И чтоб до осени я вас не видел!" И скучать по ним, паршивцам, начинаю не раньше, чем через неделю.

Потом черешня. О, как много её в этом году! Древние, наполовину высохшие деревья в парке усыпаны чёрными и красными райскими ягодами, на них пасутся скворцы, опять откуда-то поналезшие дети и я. Скворцы и дети вопят счастливыми голосами, а я пасусь молча.

Пора косить. Только вроде вчера земля была едва обсыпана зеленью, а вот уже трава в пояс. Срочно косить, а то поляжет под ливнями. Выпадаю из реальности на три-четыре дня. Сил не остаётся даже на то, чтобы читать. Раньше, когда я косил обычною косою, я читал сам себе вслух во время работы. "Онегина" чаше всего. Или другие какие-нибудь длинные стихи. "От окраины к центру" Бродского – очень хорошо подходят для сенокоса. На каждом взмахе выдыхаешь восклицательно: "Вот я вновь! Пррррохожу! В том же светлом! Ррраййю! С останновки! Наллево!" Фух...

Нынче же я сильно механизировался и работаю косою с моторчиком. Тут уж не то что вслух, а и про себя не почитаешь. Мозг отказывается говорить стихи, а только с диким механизаторским упоеньем вторит моторчику. "Дыр-дыр-дыр! – поёт мозг, неуклюже приплясывая внутри черепной коробки. – Ай-нанэ-нанэ! Дыр-дыр-дыр!"

А когда сено высыхает и я вожу его на сеновал, тогда тоже не хватает в мире места для литературы. Потому что лошадь! Лошадь приходит, чтобы сено возить! И я с ней разговариваю. А когда не разговариваю, то блаженно погружаюсь в совместное наше с нею молчанье. Да блин! Ну и что, что устал! Да я ещё столько же готов накосить, только приведите, приведите мне снова лошадь, дайте мне прижаться печальною мордою к её прекрасному лицу, дайте поговорить и помолчать с нею!

Вот эти самые три вещи когда произойдут, то я считаю, что настало лето. И я тогда в нём устраиваюсь жить.


2. Лягушиная кожа

... Вода на булавках, и воздух нежнее
Лягушиной кожи воздушных шаров.
Осип Мандельштам


Фу, как жарко. Не люблю. Стараюсь управляться по хозяйству с утра пораньше, пока ещё не так печёт. Но не успеваю, хрен там. Никогда не успеваю. Домой вползаю уже расплавленный и растекаюсь по полу.

Сегодня вот так растёкся, и вдруг – ах! Раскалённые пятки мои уткнулись во что-то восхитительно прохладное.

Ах! Что это? Ах, как хорошо-о! Ба... Да это же эспандер. Это я зарядку утром делал и эспандер не убрал, а бросил на пол. Резиновый эспандер, синенький такой, пахнущий воздушным шариком. Алёна мне из Чехии привезла. Потому что старый пружинный всё время выщипывал, сука, волосы на могучей моей груди. Не то чтоб мне жалко было тамошних кудрей, – ощипываться просто недолюбливаю.

Но какая же прелесть этот резиновый! Как нежно, как сладостно он холодит! Словно какая-нибудь милосердная лягушка прибежала ко мне из хладных болот своих и целительно обняла мне пятки! Никогда вот не знаешь, где подстережёт тебя счастие.


3. Неотложный дождик

И свежих капель виноградник
Зашевелился в мураве...
Осип Мандельштам


Смешной такой дождишко пошёл. Нет, намеренья у него были, похоже, самые серьёзные, однако вышло такое, что все улыбаются и хихикают: я, собаки, воробьи, крыши, лопухи, листва на ясенях и клёнах. На нас прыгают с небес светлые, весёлые капли, а мы вздрагиваем и смеёмся.

Радуемся совершенно бездумною, безалаберною радостью наивных дурачков. Как будто вдруг не стало на свете ничего дурного и мучительного, никаких забот и страхов. Особенно никакой смерти. Подумаешь, смерть... Да разве бывают вообще такие глупости, гы-гы...

А даже если бывают, то не сейчас, пожалуйста. Сейчас нам некогда, у нас тут, понимаешь, дождь.


4. Человек внутри

Где ж коровка наша?
Николай Некрасов


Выяснил недавно важную вещь. Мне человек один помог. Белобрысый такой человек, лет четырёх. То есть не лет четырёх, а именно четырёх лет. Он сам сказал. Мы ехали в автобусе, а он зашёл со своей мамой на одной из остановок и сказал, что его зовут Алнестик (Эрнестик) и ему уже четыле года.

– Дядя! – крикнул Алнестик водителю. – Нам надо в Иванчу! Вы в Иванчу едете?

– Именно туда и еду, – отвечал водитель.

– А вы? – оглядел Алнестик пассажиров, – вы тоже едете в Иванчу?

Весьма предусмотрительно с его стороны. А то мало ли, захочет вдруг кто-нибудь ехать в другое место – и как тогда? Как попасть в Иванчу к деду? А дед-то ждёт.

– Меня там дедушка ждёт! Я его называю "деда", а он меня "внук", хотя меня Алнестик зовут!

И тут мы стали проезжать мимо пасущихся коров.

– Ой, коловы! Мама, смотли, коловы! Эээй! Смотлите все, там коловы! Они кушают тлаву! А вы знаете, что у колов внутли человеки?

Гм... Я не знал. То есть знал, наверное, раньше, когда был лет четырёх, а потом, видимо, забыл. Гм...

Это очень интересно и очень важно – то, что Алнестик сказал. И как же я раньше не догадался, ведь на поверхности же было! Да с первого взгляда на корову понятно, что у ней там человек внутри. Живёт себе такой... Как правило, и понятия ни малейшего не имеет о том, что везде вокруг него корова кушает траву.

Так, стоп... А я тогда как же? А что, если и у меня? И у всех? Да точно же, точно! Да с первого достаточно пристального взгляда на любого человека сразу понимаешь, что снаружи у него – сплошная корова. Господи, как глупо, как неинтересно было жить до сих пор, не осознавая этого! Ну, зато теперь хорошо.


5. После полуночи

После полуночи сердце ворует
Прямо из рук запрещённую тишь...
Осип Мандельштам


Всякому человеку надобно хоть иногда устроиться так, чтобы побыть одному. Эх, как-то это двусмысленно выходит... Ладно, уточним. Всякому человеку надобно хоть иногда устроиться так, чтобы побыть одному, причём не по нужде, и душ не считается. Вот так правильно.

Лучше всего это получается после полуночи, когда все спят. Ты уже и зубы вычистил на ночь, и книжку закрыл и отложил, и свет выключил, и выключил даже интернет. Вот тогда надо подойти к окошку и покурить, глядя на улицу, в звонкую, росистую июльскую ночь. На улице тоже все спят. Спиридон ещё, правда, может не спать. Он любит ночью погавкать на сов и нетопырей, побегать вогруг будки, громыхая цепью, провыть серенаду какую-нибудь, если погода ясная. Но когда я выглядываю в окошко, чтоб побыть одному, Спиридон понимающе примолкает и делает вид, что тоже спит. Я всё-таки какое-то время прислушиваюсь: на самом ли деле спит Спиридон или делает вид? Если делает вид, то я ему благодарен, но лучше бы натурально спал. "Я натурально!" – вздыхает Спиридон, и я тогда успокаиваюсь и предаюсь одиночеству. Сначала мне чуть-чуть только одиноко, а потом всё сильнее.

Нынче полнолуние, да и фонарь горит, так что на улице довольно светло. Но я всё равно ничего не вижу, очки-то я снял. Одни какие-то тени, всё как будто не настоящее, а просто так затейливо клубится темнота – неявными такими силуэтами. Сам я тоже тогда неявен – по крайней мере спереду, то есть тою половиною своею, что обращена к окошку. Затылок, спина и задница сидят дома и сохраняют поэтому вещественность, а вот лицо, живот и чуть ниже – всё это растворяется в ночи, бесформенно клубится вместе с тьмой.

Чего же добивается этот человек, торча вот так эфемерным передом в ночь? Бежит ли он эдаким макаром от обыденности или, напротив, взыскует покою? Хрен его знает...

Исполненный возвышенного недоуменья, я докуриваю и ложусь спать.


КАК Я ПОКАРАЛ ЗЛОДЕЕВ

Некие молодые люди нахулиганили у нас в музейном парке. Перевернули мусорную урну, пытались взломать дверь в подсобку. Это они подстерегли, когда охранник отлучился в другую часть парка, и пришли хулиганить. Не учли того, что охранник-то, отлучаясь, меня предупредил, и я пришёл приглядеть. Пришёл, надыбал себе в будке тёплого Фуся и начал чесать ему пузо и приглядывать за территорией. И застукал их, паршивцев, застукал! Этих самых отпетых молодых людей в возрасте от шести до восьми лет. Вообще, если честно, то это Фуська мне подсказал. Дрыгнулся у меня в руках и затявкал в хулиганском направлении. И я их тогда увидал, и побежал к ним, и крикнул специальным устрашающим голосом: "А ну стоять!" А уж гаркать таким голосом я очень умею, о да! Многолетняя режиссёрская практика. Мужичок какой-то, меланхолически гулявший в этот момент за музейным забором, аж от моего вопля присел и слегка, кажется, подвизгнул. И злодеи тоже испугались и побежали от меня прочь, и даже я сам немножко испугался. Не испугался только Фусь. Даже ухом не повёл, а продолжил, как ни в чём не бывало, уютненько посапывать у меня на руках и грызть пуговицу на моей куртке.

"Всё равно поймаю! – кричал я вслед злодеям. – Я вас всех запомнил!" Это так полагается говорить, когда догнать не можешь. Я-то мог, конечно. Поленился просто, честно.

Это всё вчера было. А сегодня я этих молодых людей встретил. Они в школу шли, а я на работу, и столкнула нас злая ихняя судьба буквально нос к носу.

"Ну что, – произнёс я с омерзительною ласковостью в голосе, – я же говорил, что поймаю?" Они, бедняги, так и замерли. А куда деваться, если вот он, кирдык. Неотвратимый и всеобъемлющий.

"Вы думаете, я вас бить буду? Ага, сейчас, размечтались..." – гнусавил я, всё понижая тон, всё прибавляя к нему ядовитой нежности.

"Я сейчас к вашим родителям пойду... Да-а-а, к родителям! И знаете, что я им скажу? Не знаете? И пра-а-авильно, не надо вам такого знать..."

На этом месте я сам чуть не заплакал от ужаса. Горжусь собою, что всё-таки удержался.

"Вот ты, Никита! Да, ты! Скажи, что мне с вами теперь делать? А? Говори, я слушаю! Молчишь?"

Какое грустное это зрелище – смиренный и раскаявшийся хулиган! Где удаль его былая? Где бесшабашность, где задор, где молодецкий нигилизм Переворачивателя Урн и Взломщика Бытовок? Ничего этого более нету теперь. Бледная тень осталась от давешнего лихого злодея. Смотреть на это нету моих сил, и я завершаю экзекуцию: "Ладно, идите, пока я добрый..." И потом ещё вслед, дождавшись, когда отойдут шагов на двадцать, опять вчерашним пугательно-режиссёрским голосом: "Ещё раз если вас поймаю! Мы с Фусём вас съедим!!!" Злодеи пускаются в бега, хохоча совершенно по-дурацки.


МИМОЛЁТНЫЙ СЕНТЯБРЬ

1.

Промчались дни мои, как бы оленей
Косящий бег...
Осип Мандельштам
"Вольные переводы из Петрарки"


Сентябрь проскакал немыслимым каким-то аллюром. Сначала всё лето и лето, потом навалились холодные зрелоосенние дожди, потом снова лето. И всё как-то резко, неожиданно, мимолётно и исчезающе. Почти беспамятно вертелся я среди событий, пейзажей, людей, котов и собак. Писал научную работу, переводил пьесу, искал пропавшую собаку, мотался по дорогам, читал хорошие стихи и плохую прозу, скучал, веселился, надеялся, отчаивался, любил. Странно, раньше мне было довольно отчётливо видно, где я, а где вся остальная действительность. А нынче перепуталось как-то всё, и ничего уж толком не разберу. Никакой ясности. Только лёгкая глуповатая радость вперемешку с недоуменьем и дикою тоскою. Собаку так и не нашёл...


2.

А разве я не хорошо горю
И разве равнодушием корю
Вас, для кого я столько жил на свете,
Трава и звёзды, бабочки и дети?
Арсений Тарковский


Пятиклассники превратились в шестиклассников. Здоровенные такие стали, солидные, прямо не узнать. У двоих пацанов уже голос ломается, девочки глаза подкрашивают. Даже Коля-маленький немножко вырос. Таня за лето забыла букву "щ" и написала мне слово "зацецяют" (защищают). Кристинка, радость моя конопатая, нарисовала викинга по словесному портрету. Очень интересный получился у неё викинг – увесистый такой мужчина, с усами щёточкой, в кольчужной футболке и рогатом шлеме. Рога на шлеме ветвистые и выгнуты наружу, как у барано-оленя. По этой причине викинг имеет сильно растерянное лицо. Почти как у меня, когда я на него смотрю. Хочу сказать Кристине, что викинги не носили рогатых шлемов, но у кого же повернулся бы язык ей такое сказать? Молчу... Могло ведь быть такое, что все не носили рогов, а один носил? Могло. Пусть так и будет.

Девятый класс пишет эссе "Генезис нацизма". Люди морщат лбы, пыхтят, гуглят в телефонах, чешут репы и таращатся в пространство дикими очами. Прелесть что за дети. С ужасом думаю, как мне потом всё это читать, что они сейчас наизмышляют.

Это последний урок идёт, звонок через минуту.

– Люди, – говорю, – бросайте, хватит. Потом допишете. Пойдёмте лучше домой. Звонок застаёт нас на пороге школы и поджопником выталкивает на улицу – в солнечный ветреный день, в самое начало листопада. У, даже голова закружилась. Дышим все взахлёб, щуримся, морщим носы, чуть растерянно улыбаемся. Живём.


3.

Живи теперь до самой смерти,
Причаль к Пьяцетте поутру,
Меня ж задерживать не смейте.
Я через восемь лет умру.
Евгений Рейн


Мне исполнилось сорок девять лет. Почти взрослый уже человек. Пора браться за ум, становиться серьёзнее, копить деньги, задумываться о душе и о карьере. Не избегать общества других взрослых, не пускаться в разговоры и игры со всеми встречными котами и собаками, не застывать где ни попадя, уставившись в небеса. Не пить такого крепкого чаю, поменьше курить, починить наконец крышу на ближнем сеновале.

Но вот хер вам. Не так уж много мне остаётся жить на свете, чтобы терять время на всякие глупости. Впрочем, крышу всё-таки придётся.


ШАРЫ, СВЕТЯЩИЕСЯ В ТЕМНОТЕ

Жизнь моя идёт довольно быстро, с каждым днём всё быстрее, особенно сейчас, когда я наконец повзрослел. Только некоторые её кусочки вдруг замедливаются, становятся долгими, почти бесконечными, как в детстве. А некоторые и вовсе оторвались от общего теченья и слабо светящимися шарами улетели куда-то во тьму, клубящуюся то ли внутри меня, то ли вон там, в ледяной глубине небес – я не очень это понимаю, да и не стремлюсь, в общем. Не так уж много там летает этих шаров, но и не так уж мало, да. Они прозрачны, похожи на вот эти, не знаю, как называются, в которых, если встряхнуть, получается метель... Можно рассмотреть, что у них внутри.

Вот мне почти восемь лет, я одет в любимую красную матроску, из которой уже сильно вырос, но всё равно ношу. Это я у бабушки живу, летние каникулы у меня, лучшее в мире время. Кто-то из взрослых зачем-то лазал на чердак и лестницу забыл убрать, а я, конечно, сразу полез. Нашёл там в чёрном глиняном горшке зёрна мака, зачерпнул полную горсть и жую. Вкусно. Потом нашёл бабушкину прялку с колесом и играю, как будто это штурвал корабля. Там темновато на чердаке, свет только из двух малюсеньких окошек, но мне так даже лучше. Легче вообразить, что кругом – огромное, грозное ночное море, а я бесстрашно веду по нему бабушкин дом, словно корабль. Не помню, куда я плыл тогда и зачем, помню только, что за чем-то очень хорошим, до мурашек прямо хорошим. Но вот странно: на этом мальчике внутри шара – капитанская фуражка с якорем, а у меня такой не было никогда, я только мечтал. Но это же я, я! Это моя бабушка, моя матроска, моя жизнь! Очень странно...

Или вот новый совсем шар, сегодняшний. Пожилой клоун играет с маленькой смешной собакой. Кидает ей мячик, а потом бегает, громко топая большущими башмаками, и пытается отобрать. Собака радуется, подпрыгивает и рычит, и клоун тоже радуется, и тоже слегка рычит, передразнивая собаку, и смеётся, и бормочет всякую чепуху специальным клоунским голосом. Где-то за домами и заборами невидимый отсюда ребёнок кричит: "Мама! Мама, смотри: самолёт!" Собака и клоун задирают головы и видят отчётливый и необыкновенно настоящий серебристо-серый самолёт, низко летящий по бледному небу в ранневесенних сумерках. Это что – тоже я? Да ладно... Ну хорошо, голос мой... И бормотанье, и прыжки эти дурацкие... Собаку тоже узнаю, это Дымка – будущий великий футболист, не хуже Пеле, как она полагает, и я тоже немножко полагаю. Но остальное? Я и клоуном-то работал всего года два, и было это давным-давно. И не такой уж я, кстати, пожилой. И нет, и не было у меня никогда такого прикида: лилового сюртука с узенькими фалдами и кучей больших разноцветных пуговиц, широченных клетчатых штанов, шикарного такого оранжевого парика. Хотя это, похоже, не парик, это у него всё настоящее – и космы эти рыжие, и расцветка морды, и нос. Он не переодет в клоуна, а всегда такой.

Нет, нет, это точно не я, разве что совсем чуть-чуть.

И что это такое? Могу только догадываться. Наверное, это моменты, когда я бываю необъяснимо счастлив, разлетаются вот такими шарами, и в них заводятся отдельные какие-то маленькие миры. Или нет, не маленькие, это просто мне мало видно. Если присмотреться получше – да хоть к вот этому с клоуном, – там много чего ещё открывается. Клоун живёт в небольшом деревянном домике, похожем на собачью будку. Кроме этой собаки, там с ним живут ещё несколько. А также, конечно, кот. Там рядом стоит какое-то странное сооружение: не то цирк, не то театр, и вокруг ещё карусели всякие и ещё что-то такое же прекрасное, мне отсюда не разобрать. Туда приходит множество детей, и клоун с собаками и котом дают для них представления или просто с ними играют, или сидят компанией и разговаривают про всякое, или читают вслух книжки. Иногда к ним прямо по земле приплывает корабль, похожий на какой-то бабушкин дом, его приводит мальчик в красной матроске, которая ему уже явно маловата.


ОКТЯБРЬ. ЗАБЛУДИВШИЕСЯ В РАЮ

Моя душа, за смертью дальней
твой образ виден мне вот так:
натуралист провинциальный,
в раю потерянный чудак.
Владимир Набоков


1. Потеряшка

На улице листопад и солнце, и так тепло, что сирень снова цветёт, а в парке кое-где сквозь палую листву пролезли фиалки.

Неимоверно, беспощадно прекрасен в этом году октябрь. Мне не хватает меня, чтобы в нём быть, для такой красоты нужен некто больший, нежели я, некто более значительный, летучий и ясный, а не вот этот вот. Как будто не место мне тут, земному и тяжкому, как будто я по ошибке попал в рай и заблудился в нём, потерялся совсем. Замираю, едва дышу, стесняюсь... А надо не так. Надо сильно дышать, сильно, во всю грудь. И не замирать вовсе, не торчать тут глупым чучелом, а, напротив, носиться, скакать и даже порхать, если угодно! Порхать, да. С громким пеньем. Безо всякого стесненья – как птицы, как вон первоклассница Ника!


2. Монархист

Вот уж чего никогда о себе не думал, так это что стану когда-нибудь монархистом. Однако стал.

Прихожу на почту, а там новая заведующая. Корина, моя студистка из самого первого набора. Короля играла в спектакле. Отлично играла. Господи, неужели семнадцать лет прошло? Ну да... Была смешнющая пацанка, а теперь – красивая молодая женщина. Даже обнять как-то неловко, примут ещё за старого сластолюбца. Но я всё равно обнимаю. "Мадам! – говорю. – Я вас обожаю! Вы мой король!"


3. Бесстыдник

Сегодня купил сигарет, присмотрелся к демотиватору на пачке, а там написано, мол, курение приводит к импотенции и нарисована согнутая сигарета, символизирующая, очевидно, увядший половой член. Фу. Бессовестный он, этот художник, который картинку рисовал. Как ему, интересно, живётся с такой работою? Вот звонит ему, допустим, его мама, спрашивает, как дела, чем занимался сегодня. А он такой отвечает: "Я, мамочка, сегодня рисовал сигарету в виде кривой пиписки. Прости меня, мама. Ты была права, надо было идти в музыкалку, а не в художку. Выучился бы играть на каком-нибудь тромбоне и дудел бы себе, дёргая кулису, играл бы на похоронах и сельских свадьбах, как приличный человек..."

Так мне вдруг жалко стало всю эту несчастную семью...


4. Найдёныш

Больше месяца назад потерял молоток. В парке положил на тропинку на видном месте и отошёл по делу, поиграть с собаками. Вернулся – нету. Искал, искал – и на тропинке, и вокруг – ни хрена. Испарился, сволочь, дематериализовался.

А недавно вдруг нашёл. Шагах в десяти в стороне от места, где оставлял. Как он туда отполз? И зачем, главное?

За этот месяц он стал немного другим. Повзрослел, что ли. Был новый совсем, а теперь ржавые пятнышки появились, да и вся фигура от бездомной жизни как-то посуровела, приобрела оттенок бывалости, такой, знаете, печальной умудрённости, каковую даёт только пережитое страданье. Вот дурак смешной.

Однако и я, в общем, не лучше. Как-то ужасно по-дурацки я ему обрадовался, слегка даже поверил, что если уж этот бродяга нашёлся, то никакая утрата не окончательна, что есть у меня надежда вернуть когда-нибудь тех, кого любил и кого потерял, потерял, потерял...


5. Занавес

Студии моей больше нет. Театр в маленькой сельской школе оказался более не нужен тем, кто эммм... даёт распоряжения. Странно, но я почти не тоскую. Кажется, я всё-таки слегка постарел. Потому что пока чувствую в основном облегчение от того, что работы стало поменьше. И даже некоторую радость – не надо писать столько идиотских отчётных бумажек, не надо отчётных выступлений, не надо контактировать с теми, кто даёт распоряжения. У, как я притомился с ними контактировать, кто бы знал!

Если совсем уж честно, то мне, похоже, самому пора было взять паузу. Ибо я слегка иссяк. Планы ещё были – носочно-кукольное шоу, например, – но сил уже оставалось совсем на донышке. Через год-другой, может быть, когда передохну немного, то начну всё сначала. Но только уже сам по себе, безо всяких распорядителей и бумажек.

Как много всего было за эти семнадцать лет... Сколько было отличных живых людей, на которых я орал и которыми гордился. Люди, спасибо, я был с вами счастлив.

Ой всё, сейчас прослезюсь... Занавес давайте.


КАК Я ПЕЛ ПЕСНИ

Когда мне было от двух до семи, мы жили в старой сельской школе. Дети перешли учиться в новую, а старую отдали учителям и техничкам под жильё. Из каждого класса получилась квартира, разгороженная на две комнаты и кухню.

Насколько я помню, жили учителя довольно дружно и весело. Иногда разжигали в бывшем школьном дворе костёр и что-то вместе готовили в больших казанах. Забыл, что именно, только хрустики помню, потому что сладкие и хрустящие. Остальные блюда тогда меня занимали мало, я всё детство копил силы для будущего своего разгульного чревоугодия и был поэтому тощим малоежкой.

Наевшись совместно приготовленного и выпивши по стаканчику, учителя принимались музицировать. Григорий Филиппович играл на аккордеоне, дядя Володя – на гитаре, а мама, тётя Катя, Валентина Дмитриевна и Алла Семёновна пели. А я всё это слушал и переживал. И запоминал тексты. Это были первые в моей жизни поэтические тексты на русском языке. Интереснейшие вещи я там для себя находил, хотя русский знал ещё довольно плохо.

Вот, к примеру, про переходы, перегрузки и долгий путь домой. Я набарматывал это, плетясь домой из детского сада, вцепишись в мамин палец и загребая ногами грязь, снег или пыль. Мне было себя ужасно жалко в эти моменты.

Или песня про дарёный голубой платок. Помните? "Если в тёмную ночь иль средь белого дня ни за что, ни про что ты разлюбишь меня, ни о чём не спрошу, ничего не скажу, на дарёном платке узелок завяжу".

Слово "разлюбишь" в моём тогдашнем понимании означало проявление агрессии. То есть, "полюбишь" – это полезешь целоваться (Тоже хорошего мало, кстати. Тьфу!), а "разлюбишь" – станешь кидаться камнями и обзываться. И ни за что, ни про что, главное... Зачем узелок, я не понял и спросил у мамы. Мама объяснила, что узелок завязывают на память. Чтоб не забыть. Гм... Гм... Что ж, это было резонно. Обозвал тебя кто-то из коллег-детсадовцев, не спрашивай его ни о чём! И ничего не говори. Молчи, скрывайся и таи! Месть – это блюдо, которое надобно подавать холодным. А узелочек завяжи, да. Чтоб не забыть отмстить. Увы, мне платков с завитками никто не дарил, и я завязывал на злую память всякое другое: шнурки, шарф, резинку от варежек, бахрому на скатерти. Мама потом ругалась, развязывая...

А самая любимая у меня была песня про хлеба горбушку и ту пополам. Там всё было правильно, честно и справедливо. Если тебе половина, то и мне половина! Это же просто прелесть что такое! Песню эту я запевал всякий раз, когда мне выдавали вторые по любимости штаны. Первые были комбинезоном с весёлой чипполиной на напузнике, и я любил их почему-то молча. А вторые – обязательно с песней. Эти штаны назывались у меня "солдатскими", ибо имели глубочайшие карманы. Руки в эти карманы помещались по локоть. Именно такие, по тогдашнему моему разуменью, приличествовало иметь военнослужащему. Упихну я, бывало, мужественно сжатые кулаки в самую глубь восхитительных этих карманов и шагаю по комнате торжественно-парадной раскорякою. И пою, да. Года в три я ещё плохо помнил текст песни. Только самый главный её смысл. И по-русски говорил ещё совсем плохо. Поэтому пел так: "Па-ля-вина – тибе! Па-ля-вина – мине! Аааа!" И на макушке у меня шевелились приятнейшие мурашки. От восторга пред красотою песни, ношеньем любимых штанов и очаровательной справедливостью мироустройства.


СЕДЫЕ ДАЛИ НОЯБРЯ

... В седые дали ноября
Уходят ветлы, как слепые...
Борис Пастернак


1.

О, сколько стало кругом туману! О! Не сказать, что прямо уж совсем ничего не видно, но и видимою эту явь назвать нельзя. Человека, допустим, от курицы ещё можно отличить, ежели хорошенько приглядеться, а вот хорош этот человек или дурён – этого уж не разберёшь. Вдруг он вообще какая-нибудь сволочь? Хотя нет, не сволочь. И не человек это вовсе, а всё-таки курица, или, может быть, соседский мотороллер. Плохо видно, плохо. Всё торчит какими-то невнятными силуэтами, вызывая в душе моей печальное недоуменье и ленивую опаску. Иногда только выскочит из белёсой мглы живая собака и погавкает ярко и горячо, аж сердце слегка согреется, и вернётся ко мне ненадолго дар человеческой речи. Высунусь краешком себя из хладной сырой немоты и скажу: "Здравствуй! Здравствуй, собака! Погодка-то, а?"


2.

Есть на свете три вещи, которые у меня никогда не получались сами по себе. Это петь, танцевать и носить шляпу. Они у меня получаются, только если я притворюсь кем-то другим, стану играть роль. Легко и с удовольствием танцую я на сцене, изображая, например, медвежачий вальс или обезьянье танго, и шляпа на сцене мне вполне идёт. А в обычной жизни танцевать я терпеть не могу, мне неловко, скучно, ритм теряется, а ноги путаются. И шляпа ужасно довлеет над обыденным моим лицом, глуп и нелеп становлюсь я под шляпою. Да и хрен бы, в общем, с ними, – со шляпой и танцами, не очень-то и хотелось, но вот петь-то я люблю. Однако не умею. И приходится притворяться кем-то умеющим, тогда частично получается.

Давно лелею мечту устроить кукольный театр, где все куклы были бы сделаны из носков. Алёна сделала мне одну куклу на пробу – забавного такого полосатика с драматическими бровями из шпагата. Его зовут Муфль, и он поёт моим притворным голосом. Поёт "Ай, колокольчики, бубенчики ду-дуу...", "Их хоб дих цу фил либ" и почему-то совершенно дамскую "Les om qui passent, maman..."

Муфль уже выступил перед Алёной, мамой, Лёнькой, перед шестым классом и немножко перед девятым. Сегодня начал выступать перед котом и получил от него по морде. Ладно, если коту внешность Муфля не понравилась, носок переживёт. А если голос? Голос-то мой! Обидно.


3.

В тяжких переводческих муках пребываю. Мучаюсь, когда текст оригинала плох, но ещё более, когда хорош. Сейчас – очень хорош, и это мучительно для меня. Всё мне кажется, что я не так сказал, что упустил подсмыслы, интонационные оттенки, делающие фразу живой и интересной. По многу раз проговариваю вслух, пока расставлю нужные слова в нужном порядке. И вот заканчиваю перевод и принимаюсь вычитывать опечатки. И всё сначала заново переделываю, всё! Всю пьесу! Каждую реплику! Вот насколько легко, без малейших усилий пишу свои записки, настолько трудно перевожу. Словно это и не я вовсе, а кто-то другой, дотошный и придирчивый, даже чересчур. Впрочем, именно так я спектакли ставил в студии. Каждый звук, каждый жест, каждое движенье лица... Бедные дети. Вот мне теперь расплата. Но люди, какое счастье работать с таким материалом! И мучиться вот так. Я как будто снова в театре играю, как когда-то. Все роли играю в этой пьесе и ещё и в зале сижу одновременно, и это смотрю. В некоторые моменты тот я, который в зале, даже аплодирует тому, который играет. "Браво! – кричит. – Ай, молодец, Поторак!" Но чаще сопит загадочно. И не поймёшь со сцены, нравится ему, паршивцу, или нет.


4.

Ещё ноябрь, а у нас уже зима началась, всё в снегу. В школьном дворе играют, конечно, в снежки. Младшие дети лепят снеговиков, а старшие пацаны потом приделывают снеговикам анатомические подробности. Не вполне успешно приделывают, подробности всё время отваливаются или рассыпаются. Это мне девочки рассказали. "Вот, – смеются, – дурачки наши мальчики!" А потом бегают посмотреть, получилось у дурачков или нет. Нет, не получается, слишком сухой снег.

Через несколько дней закончится эта осень. Чёрт, как быстро стали они заканчиваться. И пожить я в ней толком не успел, а уже всё. Грустно как-то. Однако погрустить вдоволь я тоже не успел, опять прибежали девочки, возмущённо хихикая. "Михал Палыч, – пищат, – они ему туда воткнули шишку! Дураки!"


ТЭОДОР

Как-то ходил я прошедшей весною на ночные поиски кота Василия. Ещё тогда не привык я к долгим отлучкам Василия и переживал. Бродил с фонариком по нашей улице и вопрошал у каждого кустика или забора: "Вась-Вась? Кысь-кысь?"

Кусты и заборы отзывались недоуменным молчаньем, растревоженная моим фонариком тьма весенней ночи сердито клубилась у них внутри. Не то чтоб я этой тьмы пугался, нет. Но как-то заражался её тревогою, слегка занемогал пустой и бескотовой теменью бытия. Вот если бы озарилась вдруг тьма появленьем вредного Василия, то и хорошо бы тогда. Сразу бы никакой тревоги, и сердце бы не давило, и в жизни моей настала бы чистая, слегка ехидная радость. Но темнота, сука, всё не озарялась, и я бродил печальный. Василий, к слову, и не мог откликнуться в ту ночь, потому что пока я искал его в одной стороне, он явился совершенно с другой и улёгся спать под нашей дверью.

Но я этого не знал и уходил всё дальше и дальше по улице... "Кысь! Кысь-кысь!..."

Когда совсем уж отчаялся и засобирался домой, один забор всё же откликнулся живым мурлыком. Серенький котячий подросток, с фигурой шкилетиком, пролез между штакетин и вопросил, чего это я тут делаю и имею ли намеренье кормить котов. А я как раз имел. Много лет уж не выхожу из дому, не имея в левом кармане пакетика с кошачьей сушкой – мало ли какую встречу подарит судьба. В этот раз она подарила мне знакомство с Федей.

Сначала я думал, что он Ингин (так хозяйку того забора зовут), но оказалось, что ничей. Расцветка и лицо у котика были самые простецкие, федькинские, поэтому стал он Федей. И поскольку постоянного места жительства у Феди не было, привёл я его к себе на работу, в музей.

На работе Феде понравилось, но жить он там не стал. Бывает часто, да. Иногда подолгу, иногда только поесть забегает или мышей половить на складе, или подразнить собаку и потаскать еду из собачьей миски, или поспать у меня в кабинете в кресле. Думаю, у Феди где-то есть часы, потому что является он чётко по расписанию: в восемь, когда пересменка у охраны

(это чтобы успеть покормиться сначала у сдающего смену, а потом у принимающего), в десять, когда открывается музей, и в четыре, когда я чай завариваю. А если дачники соседские приехали, тогда только в четыре, остальное время он у них во дворе.

За полгода Федя подрос, подросла вся его фигура, больше не шкилетиком она теперь, подросла и заблестела шёрстка. И внешняя привлекательность подросла, музейные посетители наперебой с Федей обнимаются и фотографируются. Даже имя у кота подросло, точнее приросло вариантами.

Вариантом Тэодор, к примеру. Где теперь простецкие федькинские повадка и стать, куда подевались? Этого вальяжного, нахального типуса теперь менее чем Тэодором не назовёшь.

Или вот вариант Пиписькин. Дело в том, что на любые для себя приятности, как то: почесание за ухом, махание перед носом верёвочкой, тряпочкой или просто травинкой, ласковые интонации собеседника, – Тэодор реагирует не совсем приличным образом. Ложится пузом кверху, охальник, и являет взорам весьма бодрую эрекцию. Один из охранников даже обиделся на Федю за такое: "Это что – у него на меня встаёт? Фу! Брысь, паразит!"

А ещё он Жульонский узник. Ужасная есть у Тэодора привычка незаметно прошмыгивать в запираемые помещения. Где только ни запирали беднягу, где только он ни сидел!

На нижнем складе и на верхнем складе неоднократно. В музее. В моём кабинете и отдельно в кладовке, что у меня в кабинете. В комнате завхоза. В музейном подвале и в Галином подвале. В гараже у Галы и в гараже у дачников. В машине у тех же дачников...

Устраиваясь иногда подремать у меня на коленях и послушать моё бормотательное пенье, Федя, как опытный сиделец, предпочитает песни каторжные. Но только не нынешний тошнотворный шансон, а что-нибудь старинное. "С одесского кичмана...", "Течёт реченька..." – в таком роде.

Вчера и позавчера Федя на работу не приходил. Снова где-то запертый сидел, небось. Уж я искал его по всем складам, кладовкам, сараям, подвалам и гаражам – нет, не нашёл. Сам явился сегодня к десяти. Поел и устроился дрыхнуть в кресле. И настало мне маленькое человеческое счастье. На улице – холодная, мокрая мерзость, на белом свете – грёбаная война, лютый разгул всеобщей подлости и лжи, в голове у меня мигрень и заботы, в душе – пустота и усталость. А зато в кресле у меня разлёгся Жульонский узник, знатный сиделец мусью Тэодор Пиписькин. И мы с ним поём.

"Ты начааальничек, ключик чааайничек... – поём мы тихонько. – Отпусти на вооолююю..." И немножко оно всё как бы отпускает.


ЕЩЁ ОДИН ГОД. ДЕКАБРЬ

Зима, и всё опять впервые...
Борис Пастернак


1.

Я теперь редко езжу в троллейбусе, не чаще раза в неделю. Оно и хорошо, мне там совершенно не нравится. Пол под ногами дёргается, тётенька в динамике разговаривает с нами как с дебилами, а главное – люди кругом, сплошные люди! И никуда мне от них не деться... Я поэтому залезаю подальше внутрь себя, снаружи вместо лица вывешиваю суровый кирпич и мысленно что-нибудь пою. Недавно вот так вот ехал и пел "Помню, помню, мальчик я босой...", а потом перестал, потому что мы подъехали к музыкальной школе, в троллейбус зашло много детей с футлярами, и я застеснялся петь при профессионалах. Поневоле стал слушать, что вокруг говорят.

Две девочки болтают. То есть, болтает одна, а вторая только поддакивает, ахает и хихикает. У болтушки прекрасный, звонкий голос, не то что у меня.

– О, у меня уже тысяча подписчиков!

– Ого!

– Мальчик! Мальчик подписался! Не знаю, кто такой, но зовут Георгий. Привет, Георгий! Интересно, это не тот, с которым Диана встречается? Георгий, если ты Дианин, она меня убьёт!

– Хи-хи...

– Так, а это что? О нет! Пожалуйста, нет! Ну, вэ рог! Ноу, плиз! Эх... Ну и фиг с вами!

– Угум.

– Вот это фото теперь поставлю. Что думаешь?

– Класс!

– Мне тоже нравится. Я себе вообще нравлюсь. Ну и что, что я некрасивая и прыщавая – всё равно я себя люблю. Если б можно было, я бы даже замуж за себя вышла.

Тут я не выдерживаю и кошусь на неё. Блин, что же тогда в её понимании красота? Куда уж больше-то? Очаровательная скуластая мордаха, яркие, живые глаза и восхитительная улыбка. А несколько несчастных прыщиков скоро несомненно исчезнут с чудесного этого лица. Такое лицо надо показывать больным и печальным людям, чтобы они исцелились от болезней и печали. По кирпичу моему бегут трещины, уголки губ ползут к ушам, и я прячу поскорее морду в шарф.


2.

Знакомый мужик на улице кричит: "Андрей! Андрей, иди сюда, быстро! Я кому сказал! Андрей!"

Гм... Неужели появился у него долгожданный внук? А то были одни дочки и внучки. И большой уже, убегает вон... Они за поворотом, мне не видно, и я подхожу поближе, интересно же посмотреть.

Нет, Андрей – это, оказывается, никакой не внук. Это пёсик, дворняжка, размером с половину среднего кота. Уши торчком, хвост колечком. Ошейник, кажется, из ремешка от часов. Погулять отпустили или сам удрал. На зов не идёт, нюхает стебель бурьяна, притявкивая и воинственно творя задними ногами вытирательные движенья.

Ужасно мне нравится этот Андрей, любуюсь им восхищённо и радостно.

– Вот паршивец! – жалуется мне знакомый. – Ну-ка пугани его, пожалуйста.

Пугануть? Вот этого расчудесного Андрея? Как же я смогу? Однако всё-таки собираю волю в кулак и придаю лицу выраженье максимальной плотоядности.

– А вот где у нас, – с неимоверною фальшью в голосе завожу я, – вкусные собаки? А воооот ониии! А вот кого мы сейчас поймаем и съедим?

Андрей поднимает на меня взгляд и моментально составляет мнение.

– Бррр! – отчётливо произносит он и встряхивает головою. Нет, он нисколько не испуган моими потугами, ему просто неприятно. Поэтому на несколько шагов всё-таки отбегает. Однако к хозяину не идёт. На лице у него написано: "Сейчас это чучело от меня отвяжется, и я ещё себе погуляю и бурьянов понюхаю..."

Мне это даже обидно. Не боишься, значит? Ну ничего, и не таких пугивали... Разеваю хищную пасть и рявкаю: "Ам!!!" Громко, очень громко, изо всех сил. С кроны большого ореха заполошно срывается ворона, верхушки бурьяна пригибаются к земле, тоскливо завывают автомобильные сигнализации. Кто тут устоит? А вот Андрей устоял. Ещё раз окинул меня взором, утвердился в первоначальном мнении, презрительно взгавкнул и, не торопясь, с достоинством ускакал к хозяину. Пристыженный и влюблённый, глядел я ему вослед. О да, чрезвычайно пристыженный и отчаянно влюблённый!


3.

К нам во двор прилетают кормиться три горлинки. Пара, у которой гнездо на втором от перекрёстка ясене, и одна хромая, без пары. Где хромая живёт, я не знаю. Я люблю этих птиц, всё моё детство под их угуканье прошло. Тогда их много было здесь, я других голубей, кроме горлиц, и не видал почти в детстве. Прямо перед нашим подъездом на старых ивах было несколько гнёзд. Серенькие, с тёмной полоской пёрышки всё время сыпались оттуда на изрисованный мелом асфальт, на траву, на скамейку, на которой мы с пацанами в четыре увеличилки несколько дней выжигали гигантскую надпись "для жоп".

Помню, застал как-то мелкого своего соседа Ваську – года четыре ему тогда было, что ли – за вдохновенными поисками чего-то под этой самой скамейкой. Громко пыхтя, ползал Васька на четвереньках и что-то искал. Когда находил нужное, говорил негромко "о" и прятал в карман. А когда ненужное – некультурно высказывался тихим матом.

– Привет, Васёк, – говорю я ему, – потерял что-то?

– Не...

– А что ищешь?

– Пёра.

– Что???

– Пёра!

"Обзывается, что ли? – подумал я. – Да не, вряд ли. Он с понятием мелкий, не идиот, чтоб обзываться на больших пацанов." А я уж довольно велик был тогда, в четвёртый, кажется, перешёл.

Васька поглядел на меня и вздохнул, увидав на лице у меня мину тупого недоуменья.

– Ну пёра! – объяснил он и помахал растопыренными пальцами. – Голубьёвые! Я ищу голубьёвые пёра!

Теперь у нас горлицу редко увидишь. Обычных голубей полно, а этих совсем мало осталось. Я поэтому радуюсь каждый раз, когда вижу этих троих. Особенно хромоножку. Сначала думал, что она не выживет, кошка какая-нибудь поймает или собака. Но нет, третий год уже прилетает. Спиридона совсем не боится, из миски у него клюёт. А он её не трогает, только чуть-чуть обгавкивает для порядку.


4.

Несколько лет назад я написал небольшую книжку. Назвал её "Целый год". Каждый месяц собирал вот такие коротенькие дневниковые записи. И решил вдруг ещё одну такую написать. Назову её, не мудрствуя лукаво, "Ещё один год". Ничего такого особенного не будет в этой книжке – просто жизнь мою буду записывать. Как она, несмотря ни на что, летит потихоньку, непокорно топорща свои воробьёвые пёра.


АЙ СОУ Ю ДЭНСИНГ

Сегодня утром меня испугалась чья-то курица. Гуляла это она себе на дороге, вертя головою на озябших мух и бездумно, дремотно покудахтывая... А тут я иду... И рожа, главное, вредная такая. Конечно, курица испугалась. Крикнула, заплясала на путающихся с перепугу ногах, прянула в сторону, взметая листья, нападавшие за ночь с ореха и клёна, понеслась прочь, прочь... Я немножко даже обиделся. Можно подумать, страшилище нашла. На себя посмотри, дура!

Вообще они очень интересные, куры. Уж я знаю, насмотрелся. У меня из окна, если не смотреть на небо или на кроны ясеней, можно смотреть только на двор. А там Спиридон и куры. На небо я люблю, но не могу подолгу, теряюсь в нём. Нет, правда. Оно так велико, а я так мал, что, заглядевшись, начинаю исчезать из мира, всё менее и менее быть собою. И шея затекает. Поневоле опустишь взгляд и поинтересуешься курами.

Помню, одна была у нас когда-то совсем какая-то неказистая. Другие были ладненькие, гладенькие, а эта – голошеяя, голенастая тощая дылда, несуразная и беспросветно некрасивая. Петух её игнорировал, и она уж привыкла, плюнула на себя и не ждала от него вниманья. И вот однажды гляжу – стоит это недоразумение у забора, ковыряет какую-то дрянь, а мимо петух идёт. Вдруг остановился, подумал чуточку, а потом, неожиданно даже для себя, напрыгнул на дылду и наскоро её потоптал... Слез, смущённо отряхнулся и ушёл, опустошённый и слегка растерянный.

Курица, понятно, офигела. Не поверила сначала, замерла в неудобном интимном полуприседе и так стояла с минуту, пытаясь осознать произошедшее. Наконец осознавши, гикнула совершенно по-разбойничьи и пустилась в пляс.

Удивительный это был танец. Удивительный, да, я никогда не видал раньше такого. Крылья расправила, одно упёрла в землю, а второе встопырила в небо, и циркулем закружила вокруг упёртого в землю, торжествующе вопя. Это было похоже на индейские пляски. Мне представилась индейская резервация где-нибудь в Канаде, и в ней почти настоящий индеец, пляшущий для туристов в уборе вождя, сшитом из фальшивых орлиных перьев. Как будто он пришёл на работу, вырядился, а туристов нету, и он тогда залез в сувенирный вигвам, где у него заначено было полбутылки вискаря, замахнул там стакашку, вышел и заплясал просто так – не для туристов, а для души.

Заплясал и запел: "О, Маниту! О, Гитчи Маниту, куриный мой бог, сущий в звёздном бульоне небес! Ты велик, о, Маниту! Ты велик, а мы малы, мы живём мимолётно, мы скоро исчезнем из мира к хренам, и никто и не вспомнит. Но ты дал нам немного любви. Безответной, дурацкой, постыдной, зараза, любви. От неё мы танцуем тебе и ужасно кудахчем. От неё мы крылаты..."


КУДА МНЕ ДЕТЬСЯ В ЭТОМ ЯНВАРЕ?

"Куда мне деться в этом январе?"
Осип Мандельштам


1.

Год начинается с блаженной праздности, совершенно офигительной. То есть, я вообще не работаю целых несколько дней. Не по болезни, а просто так. Ни на одной из трёх работ, ни дома. Перевод закончил, на работах отчитался, торопиться некуда. Неужели такое бывает вообще? Спать вволю, читать приключения, смотреть старое кино...

Как-то мне даже неспокойно от этого, слегка тревожно, отвык... В мыслях завелась ленивая легковесность – сначала маленькая, потом распространилась и преобладает. Лежу такой с книжкой, но не читаю, а думаю всякие мелкие, смешные глупости, иногда про себя хихикая. Не скажу какие, стесняюсь.


2.

"Он вне себя. Он внёс с собой
Дворовый шум и – делать нечего:
На свете нет тоски такой,
Которой снег бы не вылечивал."
Борис Пастернак


В канун Крещения завалило нас снегом. Я целый день откапывался и утром следующего дня откапывался до работы, и после работы ещё немножко. Спиридон откопался сам, вытоптал себе площадочку и на ней приплясывал. Дымка носилась по сугробам, утопая в них по макушку и восхищённо притявкивая. Нравится собакам. А коту – не очень. Выскочил из подъезда, провалился в глубокое и матюкнулся с перепугу, картаво и неумело, как мальчик из интеллигентной семьи, наученный дурным словам дворовыми хулиганами.

Каникулы кончились. Детей в школу пришло человек пятнадцать всего – по одному-двое из каждого класса. Остальных родители не пустили и правильно сделали. Эх, вот бы и меня не пустила мама! Но мама ничего не сказала, я вздохнул и пошёл преподавать историю.

Из пятого сегодня пришли трое: Алиса, Варька и Коля-маленький. Как он дошёл, интересно, по этим сугробам, ему же почти до подмышек?

Коля рассказывает мне леденящую душу историю про восстание Спартака. Коля взволнован, он машет руками, пыхтит, ругается и выдаёт экспрессивное, но несколько невнятное словесное стаккато. "Он... ну... этот... Спартак! Он это, короче... Ему... Надо... Было... Драться! Драться со своим другом – с другом, представляете? Его эти заставили... И он! Ну! Вот это! Тыщь!!! А эти, короче – палец вниз! Вниз! Вот так! Твввари!" "Какой ужас! – говорю я. – Бедный Спартак... А кто же, Коля, были они, эти нехорошие люди?" "Эти... они... были... Лантифуции! Твввари!"

Лантифуции – это слишком для меня. Я уж немолод, увы, силы уже не те, что прежде, я не могу более сдерживаться... Трясусь, мотаю головой и мычу подобно испанскому быку, коего тореадор отхлестал по морде мулетою. Поднявши затуманенный взор на Колю, вижу его вдохновенно-воробейский лик, вижу круглые очи его, пылающие состраданием к Спартаку и ненавистью к подлым лантифуциям. Может ли такое зрелище вынести человек? Нет, он не может его вынести ни в каком случае. Самым прискорбным манером я принимаюсь выть и даже немножко колотиться лбом о стол.

С трудом отдышавшись, отворачиваюсь и гляжу в окно. Пятиклассники Коля, Варька и Алиса отсмеялись и тоже молча глядят. За окном снегопад. Снег идёт и идёт, и идёт, он покоен и ясен. И также покойно и ясно становится у меня на сердце.


3.

"В морозном воздухе растаял лёгкий дым,
И я, печальною свободою томим,
Хотел бы воспарить в холодном тихом гимне,
Исчезнуть навсегда..."
Осип Мандельштам


На свете есть много различных людей, но сегодня их на улице не видно. Холодно. Иду совершенно один, смотрю, как дым из печных труб возносится прямо в небо. Помню, давно когда-то я вот так шёл зимнею ночью по городу, тоже совсем один, и мёрз. Идти мне было, в общем, некуда, не было у меня постоянного ночлега той зимою. Какие-то знакомые пустили бы меня, конечно, но только не пьяного, а я как раз был снова пьян и бродил по холоду, чтобы хоть немного протрезветь. Везде светились окна, там люди жили в тепле и электрическом освещении, только я, несчастный придурок, скитался в стылой тьме, никому из этих людей не нужный. Никогда в жизни больше мне не было так одиноко, как в ту ночь.

А сегодня гуляю один с удовольствием. Никого нет кругом, никого – и это удивительно хорошо. Да полно, а сам-то я, сам? Я-то есть? Вот не вполне я в этом уверен... Если и есть, то совсем немножко осталось – вот только это реденькое облачко живого тепла, и то оно всё уменьшается, истончается, улетает потихоньку прямо в небо, по суровым законам природы. У, это я догулялся. Домой пора. Там печь натоплена, и чайник на плите буднично посвистывает носом, там держит меня цепко и ласково маленькая земная жизнь.


ШТАНЫ ЗАЩИТНЫЕ

Штаны купил. Рабочие. По хозяйству чтобы управляться. Такие на помочах и с напузником. Вообще, это называется "комбинезон", но мне это слово кажется чересчур пафосным и искусственным. "Комбез" – тоже не нравится, тоже фальшиво звучит в моём исполнении, чувствуется жлобская патетика дешёвых понтов. Нет, это не моё слово. Моё – это "штаны".

Когда я ходил в детский сад ещё, стал однажды свидетелем чудесной беседы, переходящей в мордобитие. Мишка Власов с Юркой Жэку поспорили как раз из-за имени штанов и подрались даже. Только что кончился тихий час, и мы одевались. Мишка, белобрысый, коренастый, с носом картошкой, спросил, где его штаны. А щуплый, чёрненький, востроносенький Юрка поправил: "Надо говорить не штаны, а брюки!"

– Штаны! – хриплым басом настаивал Мишка.

– Брюки! – пищал Юрка в ответ, ехидненько щурясь и вытягивая губы трубочкой на звуке "ю".

– Штаны!

– Брюки.

– Штаааныыыы!!! – Мишка стал красен и свиреполик, только самоубийца не убоялся бы медвежьего его рёва.

– Брюки... – Юрка съёжился и даже всхлипнул, однако не отступил. – Брюки, – повторил он обречённо и первым полез в драку, стукнувши Мишку колготками по буйной белобрысой голове.

Я часто вспоминаю эту историю. Погляжу, как спорят о чём-нибудь взрослые люди, и вспоминаю...

Мои штаны весьма хороши. Удобны, красивы и высокорациональны. Помочи, куча карманов, по бокам пуговицы, а спереду, под напузником, есть прорезь с молнией – для глупостей каких-нибудь, наверное. И очень прочные, просто прелесть. Надеваешь, и они прямо грохочут, словно листы кровельного железа. Никакие мне в них не страшны колючки и проволочные сетки. Если бы я умел танцевать, то смело пошёл бы в этих штанах плясать джиги и бугивуги в самые заросли шиповника и терновника!

Хотя, конечно, видывал я и попрочнее. Один раз. Летом у бабушки, когда мне было десять лет. Была бабушкина очередь кормить пастуха, и к нам пришёл поэтому пастух. С сыном, веснушчатым Жоржей. Да, так его звали, Жоржа. Года на два или на три меня старше. У, какие были у Жоржи штаны! Уууу... Монументальные! Древние и величественные, как эпос "Гильгамеш", как египетские пирамиды!!! Широченные, брезентовые, со здоровенной заплатой на заду. Заплата была из толстой резины. Если Жоржа не соврал тогда, то это был кусок камеры от заднего колеса трактора. Штаны – дворец, штаны – крепость. Цитадель для ног, для зада и переда, подпоясанная – ооооо! ОООО!!!! – Куском! Двойного! Электрического! Кабеля!!!

Все поели, потом пастух остался во дворе с дедом допивать графин, курить и играть в карты, бабушка стала собирать со стола, а мы с Жоржей пошли на улицу к соседским пацанам. Чуть отошли за пределы видимости взрослых, как Жоржа достал табак, бумажку, свернул козью ножку и закурил.

– Отца не боишься? – спросил кто-то из пацанов.

А Жоржа только лениво усмехнулся в ответ и похлопал себя по тракторной заплате. Сейчас, поживши на свете и повидавши мир, я понимаю, что он хотел тогда сказать, дескать, до задницы ему отцовский гнев. Но тогда, по малолетству, я слабо был искушён в жопной идиоматике и истолковал жест по-своему. Примнилось мне, как пастух, перегнувши Жоржу через колено, пытается его пороть, но тщетно, тщетно... Отскакивает от штанов ушибленная рука, ломаются прутья, даже пастушеский арапник только и может, что бессильно хлопать. А Жоржа лежит себе невредимый на отцовском колене, победно улыбается, сияя наглыми веснушками, и курит, и пускает в небо кольца дыма...

Нет, вот таких штанов у меня нету и уже не будет никогда, видимо. Таких теперь не делают, разучились. Ну ничего, мои тоже неплохи. Они совершенно защитные по камуфляжной своей расцветке, но главное – по прочности!

Я очень люблю чувство защищённости. Окружающий мир твёрд, востёр, склонен к агрессии, а человек пред терниями его хрупок, уязвим и смертен. Смертность же способна вытворять ужасные вещи с нами! Дикие, неправдоподобные совершенно! Если бы сам не видал такого, не поверил бы никогда. Вот живёт себе кто-нибудь, живёт, а потом вдруг из него получается бессмысленный умерлец, и другие люди плачут и закапывают его в землю насовсем... Кошмар какой-то... Разве можно это стерпеть? Нет! Нет, говорю я вам! Надо защищаться!

Ну, вот я и... Уж как могу...


ФЕВРАЛЬ. БИРЮЛЬКИ

И там, где сцепились бирюльки,
Ребёнок молчанье хранит.
Большая вселенная в люльке
У маленькой вечности спит.
Осип Мандельштам.


1. По тундре

Февраль в этом году настал весь такой непостоянный, противоречивый и непредсказуемый. То дождик, то снег, то ростепель с потоками прозрачной воды и липкой серой грязи. А под самый конец накрыло недетским морозом. Сначала насыпало чуть-чуть снежку, а потом уж врезал морозище, всё осветилось яростным ледяным солнцем и стало умопомрачительно блистать. На улице хожу, сощурясь и обливаясь мёрзлыми слезьми. Полагаю, мордою я похож нынче на некоего арктического самоедина, терзаемого иррациональною тоскою. Вышел он, бедный, из яранги своей по какой-нибудь небольшой нужде, оглядел блистающую тундру узкими глазами и бессмысленно прослезился над красотою мирозданья.


2. Мильх

Кот мой Яшка умеет довольно внятно выговаривать некоторые человеческие слова. Но больше всё-таки по-кошачьи говорит, и я уж научился его понимать. Меня, например, он называет "Мурляк", а себя – "Муни", с ударением на последний слог.

Вот он спит в кресле у печи, и тут вхожу я. Кот издаёт тоненькое вопросительное мычанье, ещё как бы спя, но уже возвращаясь в явь – если не зреньем (глаза ещё закрыты), то слухом и нюхом.

– Мммм? – вопрошает кот и неуловимо пошевеливает носом, а также одним из ушей.

– Нет, – говорю я, хотя уж знаю заранее, что это не поможет.

– Уммхааау, – совершенно по-крокодильски зевает кот, потягивается и фасонно шествует к своим приборам – в кухне ему сервированы три разные миски: для воды, для еды и для молока.

– Мнау!

– У тебя там всё есть: и еда, и вода.

– Мурляк...

– Сам мурляк.

– Муни! Мнаааау!

– Чего тебе, воду заменить?

– Мнау! Мурляк... Мильх! Мильх! – и указывает взволнованным носом на миску для молока, потом на холодильник.

Открываю холодильник, достаю молоко.

– Мильх! Мрррильх! Гиб мир мильх!

– Яша! – восклицаю голосом еврейского анекдота. – Яша! Ви шо, немэцкий шьпиё-о-он?

– Это идиш, шлимурзл! Мурляк!


3. Карамелизированные апельсины

Звоню Алёне:

– Чего делаешь?

– Готовлю карамелизированные апельсины.

Господи! Господи, боже ты мой! Ангелы мои светлые! Живут же люди!

Я-то провожу воскресенье, ковыряясь в проклятущих этих графиках, протоколах и формулярах, на погибель мою измысленных министерскими чиновниками, ни дна им, сукам, ни покрышки...

А где-то на белом свете сейчас готовятся карамелизированные апельсины, благоуханные и золотистые! Где-то свет и радость, и близкая весна, и благорастворение воздусей! Где-то - вот это вот всё, а я тут, как пошлый фраер... Увы, мне. Увы!

Вдруг, непостижимым каким-то образом, я начинаю чувствовать из телефона даже запах этих самых апельсинов. И сияние их вижу – тёплое, светло-оранжевое сияние. Оно проникает через окно и льётся на мой заваленный гнусными бумагами стол, на пол... Всю комнату заливает и меня тоже – и унылую морду мою, и самую даже душу.

Вскакиваю, внезапно помолодевший, обретший свежую апельсиновую бодрость и волю к борьбе обретший – твёрдую, как леденец монпансье. Долой бумажки! Долой! O spiritum vertiginis, apage!Apage! Изыди, пакость! В борьбе обретём мы право своё!

Вприпрыжку бегу на кухню, отрезываю здоровенный кусок хлеба и толсто намазываю его кабачковою икрою.


4. Футбол

Чуть-чуть неловки, мешковаты,
Как подобает в их лета.
Кто мяч толкает угловатый,
Кто охраняет ворота.
Осип Мандельштам.


Собаку Дымку выпускать со двора нельзя. Потому что она хоть и неописуемо симпатичная, однако слегка ненормальная. На улице она всех стремится поймать и съесть – прохожих, машины, других собак. Несётся за ними взъерошенным меховым шариком и басовито рычит. Но никто, никто, ни одна, представьте, сволочь, не пугается! Даже не думают бояться такой грозной собаки, даже ухом не ведут, паршивцы! Но я опасаюсь всё-таки, что она либо под машину может попасть, либо найдётся урод какой-нибудь пьяный и пнёт собаку или камень кинет. Поэтому гуляет Дымка только во дворе, ну и я с ней тоже гуляю, чтоб не удрала.

Просто так гулять во дворе неинтересно, и мы насобачились играть в футбол. Играем так: сначала отвязываю Дымку, затем выношу мяч и прячу его за спиной, словно шахматист белую пешку, а Дымка припадает передо мною на передние лапы и не хочет угадывать, в какой руке мяч, а просто тявкает. Мне нравится её вот так немножко подразнить и поразглядывать её прекрасное тявкающее лицо. Лицо у неё весёлое и хитренькое, и слегка удивлённое и понарошку сердитое – ах, какое! Именины сердца, что за лицо! Мне очень нужно поглядеть иногда на такие лица, очень. Потому что я немножко устал от этой долгой, наполовину гнилой зимы, от работы, от мигреней и суки-невралгии, я тяжко утомлён людьми, я нездоров и печален, и всё более, более, более смертен с каждым днём. А покажет Дымка лицо своё, и я оживаю, и всё становится ещё ничего себе так.

Ну всё, хватит дразнить человека, пойдём играть. Идём к гаражным воротам. "Эй, вратарь, – запеваю я густо-фальшивым баритоном, – готовься к бою! Часовым ты поставлен у ворот! Эммм... Как там дальше-то? Эммм... Ты представь, что над тобою... эээ... колбаса безразличная живёт! Давай, Дымка! На ворота!" Дымка становится на ворота а я приплясываю напротив, перекатывая мячик от ноги к ноге и коварно хихикая. Удар! Гол!!! Тоже, вратарь... Холкипэр... Ты, моя дорогая, не вратарь Дымка, а вратарь-дырка! Бе-бе-бе!

Дымка хватает мяч и носится вокруг меня с ним в зубах, рыча возмущённо и восторженно, а я кручусь и пытаюсь у неё этот мяч отобрать. Кручусь, волчком кручусь – то в одну сторону, то в другую, и всё вокруг тоже начинает вертеться и кружиться, вся вселенная. Вся жизнь моя раскрутилась, зашевелилась и продолжается, ух!

Отдай! Отдай, жопа вредная! Ну и ладно. Подумаешь... Нужен мне твой мячик. У меня дома знаешь, какие мячи есть? (Нету у меня никаких на самом деле. Это я ей вру.) Большие такие, красивые, чистые – не то что этот маленький и запачканный, тьфу! Вооот такие у меня дома мячи, смотри... Оп, повелась! Выронила мяч, насторожила мягкие уши и смотрит вверх, крутя головою в наивном изумлении. Ну смотри-смотри, а мы мячик пока уведём, вот та-а-ак... Удар! Гооооооол!


ЛЭДИ ИН РЭД

Много лет был я городским жителем, но давно уж переехал в село. И нисколько, нисколько не жалею, нет. Слишком много в городе человеческих лиц и голосов, я теперь не успеваю к ним сразу привыкать и справляться с тревогою. Потому что люди тревожат меня, я отвык не обращать на них вниманья. Устаю от города и с радостью уезжаю оттуда домой.

Сегодня уезжал первым утренним рейсом. Кто-то в молочных мартовских небесах надо мною сжалился нынче, и не было в сегодняшнем автобусе кокосового ароматизатора, не орала там музыкальная машинка песен про тюрьму. Выла себе умеренной мерзости древние хиты – не особенно даже громко. На уровне интеллигентного алкоголика, поющего после третьего стакана. Наверное, у водителя язва или хотя бы гастрит, и он страдает, и не может поэтому любить музыку в полной мере, подобно остальным своим коллегам. И я хорошо ехал, почти не мучась, а спокойно рассматривая поля и сады вдоль дороги – как медленно и сладко спят они под свежим вчерашним снегом.

Остановки за две до того, как мне выходить, откуда-то сзади поднялись и приблизились к двери три женщины. Одна тётенька, одна недавняя барышня и одна ещё ребёнок. Они спинами ко мне стояли, и я стал рассматривать их и улыбаться. Потому что недавняя барышня и ещё ребёнок были в блестящих красных пуховиках, а из машинки как раз запел Крис де Бург про лэди ин рэд. "Лэди ин рэээд.... – заливался пожилым голосом Крис – из дэнсинг виз миии..." И тут тётенька, которая была как раз не в красном, а в обычной одежде сельской тётеньки – сером как бы пальто, весьма коротком, в обширных, туго набитых рейтузах и глубоко нахлобученной мохнатенькой беретке с кокардою из больших фальшивых изумрудов – начала вдруг пританцовывать. Виз хим, да... Уверен, что неосознанно, непроизвольно. Переступала с ноги на ногу, покачивалась влево и вправо, лирично помахивала нахлобученной береткою. Низенькая, толстенькая, крутобокая, она плыла и летела вдоль музыки, качалась словно заколдованный пеньем иволги медвежонок, словно пламя свечи, колеблемое робким, сука, дыханьем...

Тут у меня, старого насмешника кольнуло что-то там, где у людей сердце. Как не любить мне вот этого всего, вот этой жизни моей? Отвлечёшься иногда, загрустишь, забудешь любить, а тут тебе – раз, и такое! Чтоб не наглядеться и не надышаться, чтоб душа замерла вдруг в торжественном восторге пред дикими красотами бытия.


ПЕРВАЯ ЧЕРЕШНЯ

В парке у нас начала поспевать черешня. В детстве я очень хорошо знал, на каких деревьях там самая первая созревает. Мы с пацанами на них с середины мая паслись. Теперь они почти все повысохли, их больше нет. Из моего детства до нынешнего дня дожило только семь черешен: две майские и пять белых. И то они почти наполовину сухие.

Майские помню особенно хорошо. Мы их обклёвывали первыми, как только ягоды начинали желтеть. Однажды, лет сорок пять назад, шли мы из школы через парк примерно в это время и увидали на верхушке одной из них несколько красных. Юрка первый долез тогда и завопил радостно: "А у меня спелая!" Звонко так, аж эхом от старой башни отозвалось. Совершенно отчётливо помню этот момент своей жизни – Юркин крик, эхо, свою досаду, что не я раньше успел, и потом свою красноватую, твёрденькую ягоду, первую, самую первую в то лето.

Сегодня я на верхушку не полез. Да и нету её больше, той верхушки, чёрные сухие сучья там торчат. Это дерево ещё тогда было старым, а теперь от него едва треть жива. Теперешние дети про него и не знают, кругом полно молодых деревьев, на которых ягоды и крупнее, и слаще. А я знаю. И сегодня пришёл к нему и сорвал первую красненькую.

Первая черешенка – это несколько секунд чистейшего, бездумно-восторженного счастья, с блаженною райскою кислинкой. В детстве эти секунды были гораздо длиннее конечно. Раз в сто или в миллион. Да только дети этого дела не осознают. Им и не надо. Надо теперешнему стареющему мне. Хоть самую чуточку, чтоб дальше жить.




© Михаил Поторак, 2025.
© Сетевая Словесность, публикация, 2025.
Орфография и пунктуация авторские.





НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Андрей Бычков. Человек знака [Как обычно некто не знал, что ему делать, забывал, что сделать хотел, вроде бы решал и снова застывал в своей нерешительности. Вдруг обнаруживал себя...] Владимир Буев. Обнять не обнятое [Репортаж с первого из вечеров, посвящённых 11-летию арт-проекта "Бегемот Внутри".] Изяслав Винтерман. "В неразбавленной воде, в глубине песка" [Все линии вдруг стянутся к одной, / соединятся в непредвзятой точке. / И жизнь, и смерть стоят на проходной – / я предъявляю пропуск на листочке...] Дмитрий Мальянц. На распахнутых ладонях [Февральским снегом падают века, / На антресоли в банках бродят вишни, / Останутся ржаветь в черновиках / Простые незатейливые вирши...] Лана Яснова. Из прошлого в настоящее [Владельцам небогатого улова, / нам так привычна рыбья немота / и вера, что сумеет правда слова / сравниться с правдой чистого листа...] Михаил Поторак. Шары, светящиеся в темноте [Наверное, это моменты, когда я бываю необъяснимо счастлив, разлетаются вот такими шарами, и в них заводятся отдельные какие-то маленькие миры...] Татьяна Горохова. "Я не жду, когда красота спасет мир, я активно ее сохраняю" [Обнаженка притягивает. Однако современные люди со своим культом одежды, с вечной погоней за модой закрывают свою суть – свои тела...] Дмитрий Аникин. Царь Эдип [Беда большая. Мор великий в Фивах. / Ходил слепец пророк узнать, за что / такое нам. И в храме объяснили: / есть, дескать, нераскрытое убийство...] Илья Будницкий. После оттепели [Всё это – свет, но ты живёшь в тени, / Проходит жизнь в неслышном промежутке, / Со всех сторон огни, огни, огни – / И многие пугающи и жутки...] Александр Заев. Акварели [Жизнь безоблачна и блаженна, / когда дождь омывает крышу, / тихо в окна стучит и в стены, / и я только вот это слышу...]
Словесность