Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


   
П
О
И
С
К

Словесность




МАЛЕНЬКАЯ  ЕВРЕЙСКАЯ  ДИЛОГИЯ


ЛАДЬЯ ОЗИРИСА
ТЕНЬ ТРУМПЕЛЬДОРА


I.  ЛАДЬЯ  ОЗИРИСА
рассказ


"Озирис - умирающий и воскресающий бог древнего
Египта, олицетворение увядания и возрождения"
Энциклопедический словарь  

"Париж! Париж! К какой плывет судьбе
Ладья Озириса в твоем гербе
С полночным грузом солнечного диска..."
М. Волошин  

* * *

Строго говоря, Париж здесь, конечно, был не при чем. Хотя многое из того, что просится на бумагу, вращается вокруг этого города - некогда пышной и легкомысленной художественной столицы мира. Отчасти и по некоему давнему видению.

... Картина Константина Коровина "Терраса. Париж". И перед этой картиной - я, молодой, душевно мятущийся, как и подобает начинающему поэту. Долго, бесконечно долго любуюсь небольшим полотном старого русского мастера. В этой картине, в моем представлении о ней сплелось все: и угол старинного дома в Басковом переулке в Ленинграде, там много лет назад лунной июльской ночью я лежал на коленях одной юной (и уже почти забытой) кареглазой девицы. И первые впечатления от живописи импрессионистов - они тоже были получены в Ленинграде... Кто-то сказал, что Париж и Петербург - это две стороны одной медали. Два лика судьбы, отличающиеся текучестью сиюминутного. Но в постоянном абсолютно похожих, как желтые розы в вазе с цветами на картине Коровина...

Каждый божий день, пробудившись в тесной комнатке на Малой Охте, я завтракал, выражаясь по Достоевскому, "кофеем" со слоеными пирожками и вприпрыжку, как мальчик, бежал на ежедневную работу созерцания и восхищения великим искусством в Эрмитаж.

Кофе я пил в маленькой полутемной кофейне, здесь вкусно пахло молотыми зернами и сдобным тестом. Кофейня открывалась очень рано, в шесть часов утра. В поисках горячего завтрака сюда забредала спешившая на работу хмурая и невыспавшаяся холостая ленинградская молодежь.

Отряхнув с колен крошки, я распахивал дверь в дождливое ленинградское утро. Оживленная черно-белая улица мокро блестела. Блестели капоты проносившихся автомобилей и черные зонтики прохожих. Узкие тротуары и старые, почерневшие от времени особняки петербургской знати... Раннее утро было подернуто туманной холодной моросью. Ленинград под дождем блестел, как черный жемчуг...

В зале импрессионистов царила туманно-жемчужная атмосфера Парижа, так похожая на Ленинград. Это была сочащаяся с полотен промозглая сырость бульвара Капуцинок и улицы Сен-Дени.

... - Вам нравится? - раздался голос за моей спиной.

Незнакомая миловидная девушка смотрела, чуть улыбаясь. Это была невысокая, словно выточенная из темного дерева брюнетка с густыми волнистыми волосами, такими густыми и черными, что они казались выплавленными из тонкого, блестящего веществ

Мы стояли у окна с видом на Неву. В туманной дымке дождя темнел противоположный берег - Университетская набережная, стройный фасад Кунсткамеры и баржа на Неве, упорно тащившая, пыхтя трубой, караван мелких, груженых бревнами судов.

- Вы странно себя ведете, - засмеялась незнакомка, с любопытством меня разглядывая. - Я давно за вами наблюдаю. Вы все время мечетесь между картинами и видом на Неву, - улыбаясь, продолжала девушка, встряхнув волосами. Они буйно метнулись в противоположную сторону и вернулись в прежнее положение.

- Ничего странного, - буркнул я. - Сравниваю и делаю выводы...

- Вот как, - рассмеялась она. - Что тут можно сравнивать? Залитые солнцем "Луга в Живерни" и дождливый северный город. Я, например, прихожу сюда в поисках света. А вы и в живописи ищете дождь? - с недоверием глядя мне в лицо, поинтересовалась она. - Мало вам настоящего дождя, так вам еще и на картинах подавай?..

- Ну да, - смущенно улыбнулся я.

- Интересно, - с недоумением пожала плечами девушка. - Впервые вижу любителя дождя. В Питере таких мало. Вы, наверное, приезжий, - догадалась она, по-лошадиному величаво приподнимая и опуская голову. - Как я сразу не догадалась!.. И откуда будете, сударь? - снисходительно прищурилась незнакомка, насмешливо оглядев меня сверху вниз.

И, не найдя в моем облике ничего, что говорило бы о принадлежности к той или иной части страны, полувопросительно протянула:

- Вы - скобарь...

Я жил в Ленинграде несколько месяцев и уже успел разобраться с местными фобиями. Коренные жители северной столицы терпеть не могут хохлов и "скобарей" - народностей в чем-то похожих. Вероятно, их прирожденным тугодумием и непробиваемой скупостью.

- Нет, я не псковский, - угрюмо бросил я. - Еще чего...

- Тогда вы - хохол?! - насмешливо протянула девушка. В ее глазах и голосе выразилось такое нескрываемое презрение, что я смутился.

- Вообще-то да. Я из Мариуполя, - не решившись промолчать или сказать неправду, выдавил я.

- Вот как? - с живейшим интересом проговорила девушка. - Мои дедушка и бабушка родом из Одессы. Это ведь рядом, да? Но эти города совсем не хохляндия... Давайте присядем, и вы мне расскажете про Мариуполь.

Девушка взяла меня под руку и увлекла на банкетку из синего бархата.

В зал с полотнами Моне и Дега вошла очередная группа экскурсантов. Это были британские туристы, - длинноногие, тонкотелые мужчины со светлыми короткими волосами и вытянутыми, как на картинах Эль-Греко, черепами, и их поджарые, моложавые дамы в очках и брюках. Экскурсовод что-то им тихо объясняла, стоя перед полотном Моне "Стога сена".

- Вот видите, - с улыбкой одобрения кивнула новая знакомая. - Как все северяне, эти тоже обожают солнце...

- Борьба противоположностей, - пожал плечами я. - Вам, жителям севера, не хватает тепла и света, вот вы и стремитесь ими насладиться. Даже в живописи. А мы, южане, ищем совсем другие ощущения...

- Да-да, - живо проговорила девушка. - Я вас понимаю!

Через минуту мы уже были знакомы. Миловидную брюнетку звали Нора Коган. А еще через две минуты мы перешли на "ты", как старые друзья. Норе, как и мне, было восемнадцать лет, она была студенткой педагогического института имени Герцена.

- Терпеть не могу преподавать и преподавателей, - весело фыркнула она. - Но надо же было куда-то поступить. С моей пятой графой спасибо, что в герценовку взяли, - цинично и весело призналась она. - Так вы... ты будешь рассказывать о Мариуполе или мне встать и уйти?

- Нет-нет, что ты! - запротестовал я. Мне страшно не хотелось, чтобы новая знакомая так просто встала и оставила меня одного. При одном предположении, что она может исчезнуть навсегда, мной овладела тихая паника. - Ради бога, не уходи...

- Ну, тогда рассказывай, - повелительно произнесла Нора и сложила руки на груди, приготовившись слушать.

- Вообще-то здесь не место, - растерянно улыбнулся я. В зале, как и полагается в музее, царила благоговейная тишина.

- Ах, ты об этом, - поморщилась Нора. - Какие предрассудки! Но если тебе неприятно... - пожала она плечами. - Если ты такой исполнительный и дисциплинированный, то ради бога! Спустимся вниз и поговорим за чашкой кофе. На первом этаже хороший буфет, - пояснила Нора. - Там можно сидеть хоть целый день. Никто к тебе не привяжется. Если, конечно, за тобой нет слежки.

- Слежки? - изумился я. - Мы что - играем в казаки-разбойники? Я не преступник, кто же станет за мной следить, - засмеялся я.

Нора взглянула с веселым изумлением.

- Ты наивный или прикидываешься? Вот еще провинция, - весело хмыкнула она.

- Нора, - запротестовал я. - Я ничего не понимаю. Какая слежка, какая провинция!

- Ладно, - засмеялась она. - Не все сразу. В следующий раз объясню...

Она еще раз весело засмеялась, словно знала какую-то тайну, и ее забавляла моя детская глупость...

В буфете было многолюдно. Мужчины и женщины, молодые и немолодые, подходили к стойке, заказывали кофе и неторопливо его выпивали. Здесь царила своя, отдельная от музейной красоты и торжественности жизнь, и я подумал, что в этом месте хорошо устраивать деловые свидания и... заговорщицкие явки.

Коротко и вяло - я немного стеснялся моей провинциальности - я рассказал Норе о городе, где я вырос. О теплом и мелком Азовском море. О старых акациях, растущих возле моего дома и распространявших одуряюще-сладкий аромат душными летними вечерами. О художнике Куинджи, моем земляке...

Рассказывать было неинтересно. От Норы исходило странное, недоброжелательное напряжение. Как будто все, что я говорил, было мелко и глупо. По-детски сентиментально и восторженно. Хотя никакого восторга, рассказывая о родном городе, я не испытывал. Я был рад, что уехал из него навсегда. Жить в Мариуполе мне больше не хотелось. Душная, разлагающая атмосфера города делала невозможными подлинные, живые чувства.

- Это свойство не только Мариуполя, - понимающе кивнула Нора. - Вся страна так живет. Живет, как умирает, - нахмурилась она, и впервые за немногие часы и минуты нашего знакомства ее лицо приняло тяжелое и неприятное выражение. - А ваш Куинджи, - искоса блеснула она карим глазом, - вполне провинциальный живописец. Ре-а-лист, - с издевкой заключила она.

- Что же в этом плохого? - возразил я. Мне самому было смешно, что я защищаю "провинцию". - Очень даже был приличный художник.

- Дело не в приличиях, - сухо возразила Нора. - Куинджи - плоть от плоти своей страны. Россия - вечно отсталая страна, и ее искусство такое же. В Европе в это время в живописи преобладали совсем другие тенденции...

- Но позволь, - возмутился я. Мне стало обидно, что она ругает моего земляка, и я закусил удила. - Почему ты рассуждаешь так механистично? - удивляясь своей смелости, горячо заговорил я. - Это ведь не столб электрический, растущий только вверх! Искусство, - продолжал доказывать я, - это широкое и могучее разветвленное древо. А деревья развиваются и вверх, и вширь, и в разные стороны... Вот смотри: "прогрессивный" Клод Моне на двадцать лет старше "консерватора" Куинджи! Это же о чем-то говорит?! Кафка, которого ты обожаешь, старше традиционалиста Шолохова. Если следовать твоей логике, то консерваторы прогрессивнее авангардистов!

- А ты не такой уж провинциал, - одобрительно засмеялась Нора. - Вот не думала найти в тебе эрудита!.. Но с чего ты взял, что я "обожаю" Кафку? - она пригубила кофе, с явным интересом разглядывая меня. Глаза ее при полутемном освещении блестели ярко и влажно. "Как мостовая на бульваре Капуцинок", - подумал я, и мне хотелось сидеть с Норой всегда и смотреть на нее до самого закрытия. Чтобы запомнить ее всю, от толстоватых икр, полуприкрытых платьем из джерси, до крупной, красивой головы и блестящих глаз.

- У меня есть приятель, - стал рассказывать я, - поэт. Он тоже из Одессы, - Гарик Гордон. Он работает лодочником на Островах, и ему вечно не хватает денег. На днях я накормил его хорошим обедом. Перед тем, как сесть за стол, Гарик спросил, как я отношусь к Кафке. Как будто, если я скажу, что к Кафке я отношусь плохо, он демонстративно встанет и хлопнет дверью. "Успокойся, старик, - сказал я, - с Кафкой у меня все в порядке". Хотя, сказать честно, Кафку я не читал, - засмеялся я. - Но ведь это не важно, правда? Важно, что ты разделяешь позицию большинства: Кафка - это хорошо, а Шолохов - плохо. Большинства молодежи, - поправился я. - Потому что молодежь всегда противостоит мнению стариков... Вот я и подумал, что ты тоже любишь Кафку, - простодушно признался я.

- И не ошибся, - усмехнулась Нора, облизывая ложечку с остатками пирожного "бизе". - Я действительно очень люблю Кафку. И тебе советую, - назидательно кивнула она, как будто моя предполагаемая любовь к Кафке была лишь вопросом времени. - А твоего Гордона я знаю, приходилось пересекаться, - с явным удовольствием от того, что она заставила меня застыть от изумления, сказала Нора. - Питер не такой уж большой город, - пояснила она, передернув плечами. - Здесь все живут под одним одеялом...

- А что если нам выпить шампанского? - предложил я. - И ты мне про всех расскажешь. Из-под вашего одеяла...

- Вот еще один наш, - засмеялась Нора, кивнув на образовавшуюся у буфетной стойки очередь из трех-четырех патлатых молодцов, с нетерпением поглядывавших, как суетится, разливая кофе из шипящего и грохочущего автомата "Эспрессо", толстая матрона с красным лицом и засученными рукавами. - А шампанское лучше выпьем в другом месте, - пообещала Нора. - Когда останемся одни...

- Привет, - подошел к столику рослый молодой человек с чашкой кофе и в расстегнутой рубашке-ковбойке. - Ты давно здесь? - обратился он к Норе. - Познакомь нас, - внимательно взглянул он на меня и присел за край стола.

Подошедший, молодой человек лет двадцати пяти, держался несколько покровительственно.

- Ты никогда не странствуешь одна, - укоризненно повернулся он к Норе. - Вокруг тебя все время кружат спутники. Чем ты их притягиваешь? - весело поинтересовался молодой человек.

- Это Валера Камчаткин, - представила его Нора. - Поэт. И неисправимый оптимист. Вещи несочетаемые, но у Валеры они как-то уживаются. Куда ты пропал, я тебя не видела целую неделю? - по-дружески обратилась она к нему.

- Были проблемы, - нахмурился Камчаткин, вытаскивая из пачки и разминая дешевую сигарету. - Собрался в субботу на концерт Ципи Галеви. В юсуповском саду, - стал рассказывать он. - А билетов было не достать. Я махнул через забор, - засмеялся он, - и милиция повязала. Неделю таскали в отделение: "почему вы выбрали израильскую певицу, а не нашу, советскую", - передразнил он мучившего его на допросах следователя. - А на хрена мне, спрашивается, ваши оратории? - рассвирепел Валера. Как будто перед ним сидел тот самый злополучный следователь из милиции. - Я хочу слушать нормальную музыку, а не Тихона Хренникова...

Он не выдержал и закурил в буфете, что музейными правилами было запрещено.

- На это они мастера, - с ненавистью выдавила Нора. - Специально пригласили Галеви, чтобы собрать в одну кодлу питерских евреев. И пересчитать. Тайных и явных...

- Скорее - диссидентов, - не согласился Валера. - Евреев они и так знают.

- А диссидентов, думаешь, не знают? - возразила Нора. - Эти сволочи знают всех, им нужны провокации. А потом судебные процессы... Что они тебе сказали? - вытащив из стаканчика салфетку, поинтересовалась Нора.

Она брезгливо вытерла руки, словно избавлялась с их помощью от ненавистных милицейских следователей, и швырнула салфетку в пустую тарелку со следами крема от съеденного пирожного.

- Что они могут сказать? - пожал плечами Валера. - Сказали, еще один привод, и меня вышлют из города.

- Я же говорила, им нужен повод, - мрачно заявила Нора. - Тебе надо быть осторожнее. Эти мерзавцы обычно выполняют свои обещания.

- Это точно, - согласился Валера.

- Ну ладно, я побегу, - вздохнув, засобирался он.

- "Доктора Живаго" когда принесешь? Ты клялся, что в среду.

- Завтра обязательно, - пообещал Валера. - Заскочу после двух.

- После пяти я буду дома. Приходи вечером. Будут все наши.

- Лады, - удовлетворенно улыбнулся Валера и подмигнул:

- Желаю удачи, юноша.

- За что они с ним так жестоко? - поинтересовался я, когда Валера исчез, затерялся в буфетной толпе. - Я имею в виду - милиция?

- У Валеры был привод за распространение антисоветских листовок, - спокойно пояснила Нора, медленными глотками допивая кофе. - Теперь они его в покое не оставят, - задумчиво добавила она. - Обязательно вышлют. Или арестуют... Пойдем? - вопросительно посмотрела она, и я понял, что она приглашает не только уйти из музея, но и продолжить наше знакомство. Продолжить до бесконечности, пока нам хватит сил смотреть друг на друга...

Дождь перестал. С Невы дул холодный, порывистый ветер, и когда мы с Норой вышли на Невский проспект, ветер пузырил мою рубашку и подгонял в спину. В гастрономе-подвальчике с овальными сводами и тухлым запахом сырого мяса я купил бутылку шампанского и коробку конфет. Мы пошли к Норе.

- Возьми меня под руку. Так будет теплее, - сказала она.

Я прижался к Норе, и мне действительно стало тепло.

- Ты как печка, - засмеялся я, чувствуя локтем ее теплую, мягкую талию.

- Мама говорит, что об меня можно белье сушить, - засмеялась она, беря мою ладонь и согревая в руке. - Я "дэвушька" южная, горячая. Берегись, обожгу и не заметишь, -ласково взглянула она, и сердце у меня радостно забилось...



* * *

Басков переулок, где жила Нора, от Невского проспекта довольно далеко.

- В этом переулке в старину, - рассказывала по дороге Нора, - проживала знаменитая петербургская гадалка Фильд. Судя по фамилии, англичанка. Хотя некоторые говорят, - с недоумением пожала плечами Нора, - что она была француженка... Эта старушка, - уважительно произнесла она, - предсказала Достоевскому его всемирную славу...

Пока она ополаскивала фужеры, я бродил по просторной, мрачноватой квартире, разглядывая картины и семейные фотографии. Они все были ажурные, в старых деревянных рамах. Мама в кружевах на платье, папа в галстуке с толстым узлом - еврейские лица, загадочные и печальные...

- Папа у меня врач, а мама учительница, - объяснила Нора. - Они сейчас на даче в Кавголово. По пятницам все петербуржцы уезжают на дачу... Ничего, что я говорю "петербуржцы"? - приостановилась она, испытующе глядя на меня. - Название "Ленинград" я не люблю. Это слово уничтожает культуру.

- Мне нравится все, что нравится тебе, - признался я. Мне было с Норой хорошо и свободно. - А квартира очень старая, - крикнул я, когда Нора вышла на минуту снова. - Наверное, этому дому много лет.

- Не меньше ста, - громко сказала Нора. - Бывший доходный дом, в таких домах жили герои Достоевского.

Я терпеть не мог Достоевского и понятия не имел о домах и улицах, где обитали его герои. Они, эти герои, мне представлялись сплошь неискренними и фальшивыми. Как обитатели иных планет или материков.

- Я думал, - сказал я, - что Достоевский жил на Васильевском острове. Там такие трущобы... Мрак! - заключил я.

- Ну что ты! На Васильевском острове он жил всего четыре месяца. Достоевский сменил в Питере около двадцати адресов. Когда-нибудь я покажу тебе его последний дом, - пообещала Нора. - В Кузнечном переулке. Он там написал "Дневник писателя", ты читал?

- Нет, не читал, - честно признался я.

- А что ты вообще читал, - риторически вопросила Нора, - как я понимаю, безнадежно в смысле образования махнув на меня рукой...

- Что ты говорила с Валерой насчет "Доктора Живаго"? - поинтересовался я, чтобы сменить тему. - Ну, там, в музее? У тебя есть эта книга?

- Какой ты наивный, - засмеялась, она, входя в гостиную с вымытыми фужерами. - В Питере "Доктора Живаго" днем с огнем не найдешь. У меня есть машинописная копия. Я ее привезла из Москвы. Отдала перепечатать Валере. Так и читаем, - усмехнулась она. - То одно на машинке распечатаем, то другое... А вообще, все жутко надоело. Не страна, а концлагерь, - проворчала Нора, расставляя на столе овальные фужеры и миниатюрные кофейные чашечки. - Живем по выдуманному большевичками распорядку, - досадливо пожала она плечами.

Принесенные Норой кофейные чашки были старинные, с бледными рисунками пастухов и пастушек и ажурной, с завитушками, формы.

- Саксонские, - пояснила Нора, разливая кофе. - Папин военный трофей. Папа во время войны служил врачом в полевом госпитале. Кофейный сервиз - это все, что он притащил с войны. Ну, еще пятитомник Гете на немецком языке, я по нему немецкий учила... Они с мамой на фронте познакомились, в госпитале, - объяснила Нора. - Откупоривай шампанское, кавалер, - засмеялась она, - и садись за стол.

- А "Живаго" дашь почитать? - спросил я, срывая с горлышка бутылки серебристую фольгу. - Не думал, что это реально...

- Ты - невежда, - укоризненно заявила Нора. Когда она сердилась, она смотрела прямо в глаза, и взгляд у нее был недобрый. - "Живаго" не читал, о Достоевском мелешь чепуху... Провинциальный неуч, - засмеялась она. - Придется взяться за твое образование. Приходи ко мне завтра вечером, - подумав, предложила она. - Получишь "Живаго" и пообщаешься с интересными людьми. У меня будет субботняя вечеринка...

- Обязательно приду, - польщенно улыбнулся я. Как улыбнулся бы, вероятно, любому предложению, исходившему от Норы, и любому сказанному ею слову. Мне доставляло огромное удовольствие сидеть с ней рядом и видеть ее всю. Нет, не всю, - мысленно спохватился я, - но только часть ее тела. Самую главную часть, где преобладают лицо и руки. Руки у нее были прекрасные: узкие, тонкие и очень белые. С покрытыми красным лаком выпуклыми и очень блестящими ногтями. Каждый их взмах, когда она брала или ставила на стол фужер с шампанским, поправляла капризный локон или подпирала ими в смешливой задумчивости лицо, был исполнен невероятного изящества. Изящества, невозможного на земле. Но возможного и даже необходимого в иных, заоблачных высях, где земное принимает не свойственную ему красоту... Сам к себе я уже относился, как к жителю неземных высот. Было заманчиво и страшно смотреть оттуда на все, что осталось внизу. Дела и заботы, мечты о будущем и скудные воспоминания - все слилось в унылую, предсказуемую линию. С Норой же никогда не знаешь, что тебя ждет. И от этого будущее представлялось таинственным и желанным... Все неприятности, - подумал я, - от неподвижности. Когда ты знаешь, что впереди ничего нет. Или же только то, что ты уже видел. Мне казалось смутно, что Нора думает точно так же, как я. Поэтому, решил я, она так ненавидит коммунистов и советскую систему.

Нора словно читала мои мысли.

- Ты уйдешь. Рано или поздно обязательно уйдешь, не бывает ничего вечного, - закуривая сигарету, сказала она. - Это ужасно - быть одной, когда тебе всего восемнадцать. Как говорят, вся жизнь впереди... А меня не интересует, что будет впереди. Я хочу жить сейчас, сегодня. Но препятствия, тысяча препятствий отдаляют меня от подлинной жизни. Оттаскивают, как брезгливый хозяин голодную собаку от мусорного бака, где она лакомится падалью. Разве это жизнь, - воскликнула Нора, - когда все делается по приказу? По приказу тебя кормят, по приказу обучают. Предлагают работу. Дом, семью, будущее, прошлое... Ты ведь знаешь, как любят собаки рыться на помойках? Я - собака, у которой украли ее помойку...

Я не знал. Я вообще ничего не знаю о собаках...

- Почему ты не уезжаешь? С родителями... В Израиль или в Штаты, - спросил я. - Там, наверное, тебе будет лучше.

- Лучше? - с сомнением покачала она головой. - Не знаю... Может и лучше. Но я не уверена, - подумав, наконец твердо сказала она. - Допустим, старики согласятся, в чем я сильно сомневаюсь, и мы уедем, - принялась вслух размышлять Нора. - А куда девать Питер и Достоевского? Мою любимую Зимнюю канавку - там, по преданию, покончила с собой Лиза из "Пиковой дамы"... И вообще - все это, - неопределенно повела она рукой, словно мысленно обозревала невидимое, но ею, ее глубоким внутренним зрением охватываемое и любовно оберегаемое "все"; из этого "все" и состояла ее настоящая, а не мнимая, поверхностная жизнь.

- Иногда я пытаюсь представить себе отъезд из Союза и - не могу, - простодушно засмеялась Нора. - Звучит смешно, - сделав паузу, продолжала она, мимоходом добавляя в саксонские чашки остывающий кофе. Я видел, как невнимательно и равнодушно она совершает эту процедуру. Как нелюбовно и раздраженно придвинула сахарницу - ее занимали исключительно ее собственные переживания!

- Смешно звучит, но я, кто требует преференций, ненавижу всяческую статику! Ненавижу и все! - мрачно выдохнула она со струйкой табачного дыма. - И их выдуманный рай ненавижу. Так ненавижу, что готова зубами рвать каждого товарища. Я даже слова товарищ не выношу, будто это ругательство. Грязное и непристойное!

- Они же хотят, чтобы всем было хорошо, - осторожно возразил я. - Социализм - это лучшее, что придумало человечество.

- Их социализм - это Рай! - резко возразила Нора. - А Рай - это вечная статика. Конец всяческой жизни. Мертвечина. Неужели ты не чувствуешь, какой у нас воздух! - Спертый и трупный, как в помещении, где ничего не рождается. Только умирает... Ты читал "Триумфальную арку" Ремарка? Тоже нет?! Что же ты читал, если не знаешь лучших авторов! - раздраженно бросила Нора. - Так вот, - глубоко затянулась она сигаретой. - Там одна героиня. Или герой - неважно - говорит: "Мы живем в умирающее время". А умирающее время мертвит всех живущих. Лучше будущий Ад, чем их нынешний Рай!..

- Но счастье тоже статично, - неуверенно заметил я. - Статично все, - развивал я дальше свою мысль, - что человек держит в руках. Неужели тебе этого не хочется? Неужели стремление важнее обладания?..

- Не знаю, - помолчав, тихо сказала Нора. - Когда я начинаю размышлять, то окончательно запутываюсь. Размышлять не следует, - уже твердым голосом добавила она. - Размышление убивает, подтачивает чувство. Нужно просто верить и жить...

Мы помолчали. В комнате стало совсем темно. Мы сидели, не зажигая света, и когда я подошел и обнял ее за плечи, она не отстранилась. Я знал, что ее согласие - всего лишь защитная реакция. С ней можно делать все, что угодно, она не воспротивится и не рассердится. Но будет благодарна за любое сказанное слово, за каждый жест или поступок. И я знал, что делаю это исключительно ради Норы. Но часть ее облегчения неминуемо должна перейти ко мне. Потому что я тоже был одинок. Мое одиночество было иного свойства, оно сулило другие последствия, но нас роднила тьма за окном. Тяжелая, непроницаемая ленинградская тьма, обволакивающая город сразу же за временем белых ночей...

- У тебя кто-нибудь был до меня? - тихо спросила Нора.

Мы лежали в полутьме комнаты, окнами выходившей во двор. Во дворе было мусорно и тихо, а в окне стояла синеватая ночная звезда. Древний бриллиант, указывающий дорогу в сказочные сады Гесперид. Мои сады были здесь, на узкой кровати, где вдвоем было тесно и жарко. Нора сбросила простыню и лежала, не стыдясь наготы. Ее маленькое тело белело в сумерках, как светлое пятно.

- Почему ты не отвечаешь? - тихо спросила Нора. Она пошевелилась и приткнулась к моей подмышке. - Разве трудно ответить, когда тебя спрашивают? Или ты боишься, что я буду ревновать?

- Это не важно, - сказал я, - был или не был. Каждый раз мы начинаем жить заново.

- Верно, - отозвалась Нора. - Но мне кажется, так будет легче. Знать, что для кого-то ты стала открытием. Открытием и, значит, - надеждой. Чем просто существовать в пятый, десятый или сотый раз...

- Смена существований - самое страшное, что можно вообразить. Тебя уже нет. Ты остался где-то там, в самом начале. А жизнь продолжается...

- Я об этом и говорю, - вздохнув, пошевелилась Нора. - И не знаю, как это пережить. И с кем... Когда-нибудь. В какое-нибудь предположительное время, когда жизнь будет другой. И мы тоже станем другими, ты и я... Но я очень хочу, чтобы это время пришло, - пошевелившись, призналась она. - Не потому, что я его очень люблю. Или считаю, что оно будет лучше. Не бывает ничего лучше, только хуже. Лучшее остается в предположениях. Но я хочу, чтобы было что вспомнить. Разность бытия - повод для сокрушений. А старость и есть сплошное сокрушение, - засмеялась Нора, и я почувствовал, как напрягшийся твердый девичий сосок уперся мне в грудь - верный признак пробудившегося влечения, ему она отдавалась смятенно и бурно.

- Поцелуй меня крепко-крепко, чтобы я тебя помнила, - горячо задышала Нора, и я целовал ее, как целуют на прощанье. Или напоследок, что не так уж существенно при молчаливой трагичности нашего совокупления. А в чем была его трагедия - я и сам не знал...



* * *

Из дома в Басковом переулке я вышел на рассвете. Солнце только что встало, заливая улицу косым малиновым светом. По булыжной мостовой прогрохотал молочный фургон, и снова все погрузилось в утреннюю дремоту...

В общежитии на Малой Охте меня встретила угрюмая, не успевшая смениться ночная дежурная - со смятой прической и землистым от бессонницы лицом.

- К вам приходили, - буркнула она, роясь в ящике конторки и подавая сложенную вчетверо записку. - Сказали, что зайдут еще...

- Кто приходил? - не сразу понял я.

- Там все написано, - проворчала дежурная.

Послание было от старшего брата Николая.

"Мы с Леной в Ленинграде, - развернув записку, прочитал я. - Озабочены твоим положением и хотим увидеться. Придем в общежитие в три часа".

Лена - жена брата. То, что они вдвоем приехали в Ленинград из Донецка, не предвещало ничего хорошего. Мне предстояло тяжелое и долгое объяснение. Оно касалось моего будущего. А точнее - его полного и неопровержимого отсутствия. Полгода назад я уехал в Ленинград с твердым обещанием поступить в университет. "Выбирай любой факультет, - великодушно в присутствии тихо плакавшей от предстоящей разлуки мамы заявил старший брат. - Мы примем твой любой выбор. Только, ради бога, учись. Перестань болтаться по жизни, как неприкаянный. Чего ты хочешь?" - заложив руки в карманы брюк, в упор спросил у меня брат. Я давно его раздражал моей апатией и полным отсутствием интереса к жизни. Наука меня не привлекала, технику я ненавидел, а филология вызывала отвращение, как прокисшие щи. Я предпочитал писать о себе и не тратить время на других. Но мои писания в стихах и прозе не вызывали энтузиазма в редакциях газет и журналов. "Слабо, молодой человек. Очень слабо, - сокрушенно разводили руками мужчины и женщины, молодые и старые. Степенные и маститые. Опытные и начинающие. Не далеко ушедшие от меня по возрасту и стажу литературной работы... - Слабо и поверхностно. Работайте, и время покажет, писатель вы или нет..."

Я и работал. Каждое утро, пока мои сожители досматривали сладкие утренние сны, я садился за общий стол и, позевывая, пытался "высечь из себя искру". Но проклятая искра никак не хотела возгораться. Проторчав за столом в унылом бездействии час-полтора, я с облегчением складывал письменные принадлежности. "Ничего, - утешал я себя. - Завтра утром обязательно что-нибудь придумаю и напишу..."

Учеба в университете при такой жизни представлялась ненужной помехой. Занятием, отвлекающим от самого главного - составления слов в осмысленные фразы, фраз - в предложения и абзацы, а все вместе - в Литературу с большой буквы... Но ни с большой, ни с маленькой буквы у меня ничего не получалось. В отчаянии от собственной беспомощности я уезжал на Невский проспект и день-деньской просиживал в какой-нибудь забегаловке, сладострастно потягивая пиво.

В глубине души я сознавал ничтожность такой жизни. Как и озабоченность брата моим положением. В случае непоступления в университет мне неминуемо грозила армия. Но мне на мою судьбу было наплевать. Я рос без отца, умершего от рака легких, когда мне было двенадцать лет. Обязанности старшего в семье перешли к брату, мама во всем его слушалась и поучала: "Делай, что говорит Коля. Он умный, кандидат наук и желает тебе добра..."

Брат Николай работал в научно-исследовательском институте и занимался проблемой внезапных взрывов в шахтах газа метана. Взрывы - ни их казуистическом языке "выбросы" - сопровождались огромным количеством человеческих жертв. Брат без конца ездил на шахты, участвовал в комиссиях и заседаниях, до хрипоты спорил и доказывал. Я поражался неиссякаемому энтузиазму, с каким он занимался своим безнадежным, с моей точки зрения, делом. Мне оно представлялось не только не важным, но и смешным. Физические и химические процессы под землей, приводившие к взрывам и человеческим трагедиям, были инспирированы самими же людьми. Это было понятно даже мне, полному неучу. Чтобы избежать человеческих жертв, нужно было перестать добывать уголь. Но это априори было невозможно. Следовательно, оставалось смириться с неизбежностью катастроф. И перестать мучить государство непомерными расходами на жалкие меры безопасности и огромные оклады бесчисленной армии занимающихся этой проблемой бездельников. Но бездельники отнюдь не смущались неразрешимостью своей задачи. Они устраивали бесконечные научные семинары, конференции и симпозиумы и с пеной у рта доказывали свою необходимость. Наверное, решил я, Николай приехал в Ленинград на очередное такое бессмысленное совещание. Или на защиту диссертации, - вспомнил я. Ведь Николая недавно избрали членом Всесоюзной аттестационной комиссии, и он жутко гордился новой должностью.

"Приезжайте к семнадцати часам в кафе "Север" на Невском. Андрей", - набросал я на листке бумаги у конторки дежурной.

- Передайте эту записку тому, кто придет в три часа, - попросил я и добавил: - Я ложусь спать, и меня нет дома...

- Поняла, - буркнула она. - Передам Петровне, она меня сменяет...

- Попросите ее не забыть, - еще раз предупредил я. - Скажите - от Стародубцева...

- Скажу, не волнуйся, - засмеялась дежурная, выдавая ключ.



Кафе "Север" было очень приличной забегаловкой в самом центре Ленинграда. Зимой и летом посетителей встречал швейцар с золотыми лампасами.

Хмурый, дождливый день медленно перетекал в вечер. За окном зажглись первые огни рекламы. В зале было сухо и светло от белых скатертей и яркого, праздничного света. Я заказал три двойных порции пельменей под уксусом, холодную отварную семгу и бутылку саперави. В "колыбели пролетарской революции", - усмехнулся я, - недурно кормят. Не то, что во всей стране...

- Принесите все в пять часов, - попросил я обслуживавшую мой столик официантку. Брат был жуткий педант, и я не сомневался, что он появится в кафе с минуты на минуту.

- Не беспокойтесь, - понимающе улыбнулась официантка, - сделаю, как надо...

Это была очень молодая, красивая и ухоженная девушка. В Ленинграде таких много, и я вспомнил Нору. При мысли о ней предстоящее объяснение уже не казалось мне таким тяжелым. Переживем, - с внутренним облегчением подумал я. - Переживем эту неприятность легко и свободно, нужно только все время думать о Норе. В предстоящем объяснении она была моим спасательным кругом. Намечавшиеся в мой адрес громы и молнии казались при мысли о Норе не грознее загоравшихся и потухавших огней рекламы. Или мелкого, холодного дождя, заливавшего вечерний город. Словно осенью, подумал я. Но до осени было еще далеко, и я почувствовал прилив бодрости...

В две минуты шестого в освещенном холле мелькнула хрупкая фигурка Лены. Она, улыбаясь, передавала склонившемуся в вежливом поклоне швейцару мокрый зонтик. А потом в проеме двери засияла круглая лысина брата Николая. Я радостно махнул им рукой. Как в детстве, когда каждый приезд брата домой на каникулы доставлял мне неописуемую радость. Его появление в доме, веселое и шумное, производило переворот в устоявшейся и размеренной домашней жизни. Николай весело всех тормошил, не давая покоя ни мне, ни отцу с матерью. Вечно о чем-то оживленно рассказывал, обо всем на свете допытывался и, казалось, только и думал, как бы получше и побыстрее переделать окружающий мир. А теперь он восседал за столом хмурый и сосредоточенный.

Официантка, незаметно наблюдавшая за нами, принесла вино и рыбу.

- Я не понимаю, - сделав первый глоток, хмуро заговорил Николай. - Не понимаю, на что ты рассчитываешь? Ты живешь не так, как мы договорились, - жестко сказал он, в упор глядя поверх очков.

Лена осуждающе кивнула. Ленинградская встреча с братом была унылым продолжением душещипательных мариупольских напутствий. Николай что-то уныло твердил о долге перед семьей и перед жизнью. Какой жизнью, чьей жизнью? - неотступно думал я. Но на эти вопросы у меня не было ответа. Он, ответ, был и не нужен. Вопрос подразумевался как готовый рецепт, обязательное и неукоснительное правило. Чем больше Николай говорил, тем отчетливее вырисовывалась никчемность предлагаемого им существования. Она, эта никчемность, заключалась в том, что жизнь брата, сотен тысяч и миллионов других людей была наполнена... смыслом. Я вспомнил ночной разговор с Норой. Ее мучили те же сомнения. И тот же несокрушимый страх перед определенностью, и нежелание мириться с тем, что предлагалось в противовес. Жизнь имеет смысл, - подумал я, - когда твоим усилиям нет конца. Так живет Николай, живет Лена, - так живут все, - снова подумал я, слушая и не понимая брата. - Но смысл - это конечность, а конечность в любом случае равна бессмыслице. Поэтому Нора так ненавидит сложившуюся общественную систему. А я ненавижу образ жизни и убеждения брата, - это дорога в никуда, в тупик. Но как нужно жить, чтобы избавиться от леденящего чувства пустоты, я не знал...

- Ты надолго в Питер? - спросил я, чтобы остановить непрерывно лившийся поток угроз и упреков.

- На пару дней, - опешил Николай и в замешательстве умолк. - В Горном институте защита, - подумав, озадаченно сообщил он, - я приглашен в комиссию... Не понимаю. - вдруг с раздражением заговорил он, оседлав любимого конька. - Не понимаю, для чего в Ленинграде нужен Горный институт? Они же здесь живой шахты в глаза не видели!..

- Ну-с, - выдержав паузу, старомодно сказал он и поправил тонкую дужку золотых очков. - Как же все-таки быть с тобой? Почему ты на все предложения отвечаешь отказом? - спросил Николай. Хотя я ни разу на протяжении вечера ни в чем ему не отказал. Как, впрочем, и не выражал согласия...

- Я хочу заниматься литературой, - ответил я, чтобы сказать что-нибудь. Что-нибудь, понятное моему брату, цельное и разумное. - Практической литературой, - уточнил я.

- Ты будешь заниматься практической литературой в армии, - не сдержавшись, резко оборвал Николай. - По армейским уставам. Где одни существительные и глаголы, - продолжал он давить. - А в свободное от "литературы" время чистить солдатские нужники!.. Нет, - откинулся он на спинку стула и развел руками. - Не могу поверить! Не верю, что нормальный, здоровый парень добровольно отказывается от жизни! Ради чего? Кому нужны твои жертвы?

- У него, наверное, есть женщина, - подала голос до сих пор отрешенно молчавшая и с осуждением кивавшая головой Лена. - Женщина, из-за которой он отказывается от всего.

Брат настороженно замолчал. Эта версия не приходила ему в голову. Мне хотелось рассмеяться им в лицо. "Пускай будет женщина, - весело подумал я. - Лишь бы не приставали с душещипательными беседами..."

- Это в корне меняет дело, - медленно процедил брат, откладывая вилку. - Кто она? Где она живет? Я хочу ее видеть.

Лена сурово на меня взглянула. Странное дело - я действительно поверил, что у меня есть любовница. Это из-за нее я отказываюсь подавать документы в университет. Когда в моей жизни появилась Нора, все стало обретать черты осмысленности. И мое вечное безделье, и равнодушие к собственной судьбе, и даже такая, казалось бы, не имевшая отношения к любви вещь, как художественные предпочтения. Мне хотелось туманности и чистоты. Изысканности и снова туманности. Как на картинах Моне...

- Ты меня слушаешь или думаешь о своей девке? - гневно почти закричал Николай. - Я тебя спрашиваю, что передать нашей матери? Что ты наконец одумался, или нам махнуть на тебя рукой?

Пусть, - с полным равнодушием подумал я. - Пусть они машут на меня рукой и проклинают, как блудного сына. Мне это неинтересно. Меня вообще не интересует эта сволочная жизнь. Где все время надо спешить. Бежать в людской давке неизвестно куда и давить при этом самому. Не жить, а выстраивать судьбу. Не любить, а вить семейное гнездышко... Мне казалось, что жизнь можно и нужно повернуть совершенно иначе. В ней нет места целесообразности и завершенности. Логике и здравому смыслу. Жизнь - сплошной и неразличимый поток счастья, где ничто не вытекает из другого. Но все составляет единое целое... И когда мы расстались, так ни к чему и не придя - у брата было такое жалкое, плачущее лицо, словно мама не выдержала моих фокусов и скоропостижно скончалась, - он отвернулся и махнул рукой. С видом "живи, как знаешь, я сделал все, что мог..."

Улица черно блестела, расцвеченная огнями. Брат с Леной ушли в холодную вечернюю морось, и я остался один. Не доходя нескольких кварталов до Лавры, я нырнул в неприметный подвальчик. Заведение называлось "Рюмочная". В обществе двух бродяг опрокинул подряд две рюмки водки. Закусывал бутербродами - черный хлеб с селедкой... Есть не хотелось, но от водки стало легче. На улице я закурил и вспомнил, что на свете я не один. У меня есть Нора, и она меня заждалась. Потому что был девятый час вечера, а она приглашала к восьми. Нора, Нора, с кем ты сейчас в холодной и темной квартире, где, кажется, всегда гуляет ветер? Такие там высокие потолки... Высокие и недоступные... И пять томов Гете на немецком языке, как будто это так важно. Так важно читать Гете на немецком... И "Доктор Живаго" Пастернака, - от этой книги сходит с ума вся питерская молодежь... Но мне и этого не хотелось, а хотелось черт знает чего - тумана и непредсказуемой чистоты. Такой, какой в жизни никогда не бывает. Но если я хочу - значит, она есть, она обязательно должна быть! Как случайно обнаруженный чертеж незнакомого предмета указывает на его обязательное присутствие. Где-нибудь. В неведомых пространствах и далях...



* * *

- Где ты пропадал, на тебе лица нет! - воскликнула Нора, сочувственно разглядывая меня в прихожей. - Боже, да ты весь мокрый!

Она была в новеньких джинсах "Montana" и в прозрачной нейлоновой блузе. В комнатах слышался веселый шум молодых голосов и звуки музыки. Нора была навеселе.

- Не обращай внимания, - засмеялась она, целуя. - У нас компания...

В большой комнате сидели на стульях и креслах возбужденный и красный от выпитого вина Валера Камчаткин, чернявенький юноша в форме курсанта морского училища, тоже изрядно подвыпивший, и две девушки. Обе белокурые, почти бесцветные - типичная ленинградская порода... На столе стояли бутылки с вином, одна была пустая, а из другой Камчаткин подливал матросику и, усмехаясь, выслушивал его жалобы. Нервный разговор был с одной из блондинок.

- Тебе хорошо советовать, ты на свободе! - кричал он. - А как быть мне, ты подумала?!.

Из криков чернявенького курсанта и безучастного молчания девицы я понял, что она отказывает ему в любовных утехах. Матросик кипел и негодовал:

- Я - казенный человек! Я два года не покидал училище. Жил сам с собой!

- В кулачок? - прыснула девица и поперхнулась дымом. Она закашлялась, замахала руками и продолжала хохотать.

Камчаткин громко заржал, весело запрокинув голову.

Вторая девица равнодушно курила, улыбаясь уголками рта.

- А-а, старый знакомый, - воскликнул Камчаткин, когда я вошел в комнату. - Садись и пей.

Он налил и придвинул полный стакан портвейна "Три семерки". Это было модное вино, его употреблял в немереном количестве весь богемный Ленинград.

Пока Нора на кухне готовила закуску, Камчаткин познакомил меня со всей компанией. Разгневанного морского курсанта звали Саша Иванов. "Поэт, - представил его Валера. - Уже напечатался в альманахе "Молодой Ленинград"...

Беспрестанно куривших девиц звали: одну, вялую и молчаливую, Лада. А другую, упорно отказывавшую Сашке в девичьей ласке, Ирина. "Если нужны хорошие джинсы, могу помочь, - заявила она, презрительно оглядев мои замызганные, не первой свежести брюки. - Хочешь - "Монтану", как у Норки. Или же "Леви Страус". Как у меня..." Она слегка раздвинула ноги, чтобы я получше разглядел ее "фирму". Это была одна из тех ловких и хладнокровных девиц, что ежедневно, жертвуя свободой и репутацией, околачиваются возле Гостиного двора, безучастным шепотком предлагая спешащим прохожим заграничные вещи из-под полы. "Хорошо, разберемся", - кивнул я. Я и сам не знал, нужны мне джинсы "Montana" или можно обойтись без них. Вообще-то мне казалось, что можно обойтись. Но мне не хотелось разочаровывать собеседницу. Ведь у нас так хорошо все начинается. Ее ноги, обтянутые синей плотной тканью, были такого же хорошего качества, как и предлагаемые джинсы. И от общения со мной она, похоже, совсем не отказывается, так ей надоел этот крикливый дурак...

В прихожей позвонили. В комнату ввалился грузный молодой человек с золотой фиксой. Все закричали: "Ура, Потап пришел! Норка, ты где?!".

Потап торжественно водрузил на стол бутылку водки.

- Все для пьянки, все для победы, - смеясь, провозгласил он.

Из разговоров я понял, что Потап работает оператором на киностудии "Ленфильм". Это уже был состоявшийся человек. На устойчивость его профессионального и общественного положения указывали добродушная вальяжность, наглая, снисходительная улыбочка и весь его сытый, барский вид. Потап самостоятельно снял несколько художественных фильмов и успел поработать со знаменитым кинорежиссером Михаилом Роммом.

- За твою будущую Ленинскую премию, Потап, - предложил тост Сашка, восхищенно обнимая друга. - Ты из нас первый выбился...

- Не прибедняйся, - скромно возразил Потап. - У тебя тоже кое-что имеется...

Потап весело болтал, по-бандитски поблескивая фиксой, и украдкой настороженно поглядывал на меня. "Он свой, - мимоходом вполголоса бросил Камчаткин. - Его Нора пригласила..." Потап насупился и отвернулся.

Вошла улыбающаяся Нора со сковородкой, в ней плавилась только что изжаренная яичница.

- Прошу ужинать! - торжественно пригласила она.

Потап разлил по рюмкам водку. Для меня это была последняя капля. Я опьянел сильно и сразу. Лица ребят и девиц, предметы и вещи - все поплыло, закружилось в странном прерывающемся вращении. Я ничего не различал - ни голосов, ни очертаний. Все смешалось, спуталось, приняло неестественные формы. Во всем мире я остался один. Иногда в памяти образовывались просветы, как в темном, безоблачном небе. Вот я подсел к Ирине и положил руку ей на колено. Мне нужно было срочно что-то сообщить. Разумеется, о самом себе, ведь у меня сегодня был трудный день. И я не знал, как облегчить душу, избавиться от постоянного, разъедающего чувства вины. Не могу даже сказать - перед кем и за что. Просто вины. Просто чувства, от которого хочется плакать. И когда приревновавший к Ирине Сашка ударил меня кулаком в лицо, я даже не почувствовал боли. Упал, словно провалился в мягкую, из лебяжьего пуха постель. "Не давайте ему пить!" - истерично закричал женский голос. Я догадался, что призыв имеет отношение ко мне. Или к Сашке... Нет, все-таки ко мне. Я веду себя плохо, безобразно. Но мне было безразлично, что обо мне подумают...

Мне помогли встать. Валера крепко держал за руки Сашку и успокаивал его, как обозлившуюся на случайного прохожего свирепую овчарку... "Ничего, все в порядке, - сказал я. - Выйдем покурим, Валера, - предложил я, с трудом доставая пачку. - Ты хороший парень, но мне тяжело. Ей-богу, тяжело..." Он засмеялся и передернул плечами: "Ну и надрался ты, старик! Тебя совсем не поймешь, переводчик нужен..."

Пошатываясь, я вышел в полутемное парадное. И там я увидел у окна Потапа с Норой. Они целовались на лестничной площадке. В окне стояла синяя ночная звезда. Одной рукой Потап держал Нору за грудь, а другую положил ей на попку. Ту самую попку, которую только вчера я самозабвенно ласкал, изумляясь ее детской упругости и нежной округлости. Попка возбуждала меня сильнее, чем остальные части ее тела. Сильнее и безнадежнее... И вот теперь она вся, вместе с попкой и маленькой грудью, принадлежит Потапу. Я не понимал, как такое могло случиться.

- Эй ты... оператор, - положил я руку на плечо Потапу. - Сматывайся. Катись на свой драный "Ленфильм". К твоему рому или брому... Ты меня понял? - пьяно вопрошал я.

Потап ошарашено разинул рот.

"Я тебя, клоп, сейчас по стенке размажу", - опомнившись, процедил он, надвигаясь на меня всем своим большим, квадратным телом.

Я понял, что снова схлопочу по морде. Но на этот раз последствия будут гораздо тяжелее...

"Бей, - миролюбиво согласился я. - Но только не сильно. Я не виноват, что люблю Нору... Никто ни в чем не виноват. Никто ничего не понимает..." - бормотал я, пошатываясь и уставившись в окно, где горела синяя ночная звезда.

"Оставь его, Потап, - спокойно сказала Нора, беря его за руку.- Ты же видишь, он пьян. Ступай к гостям, я сейчас приду..."

"Ну, - тихо спросила Нора, скрестив руки на груди, когда Потап хлопнул входной дверью. - Чего ты от меня хочешь? Ночи любви, как Сашка? - Она прямо и пристально посмотрела на меня. - Свою ночь ты уже получил. Больше не хочу повторяться, - передернула она плечами, пытаясь пройти мимо. Но я крепко держал ее за руку.

"Как же так, Нора. Ведь я люблю тебя. И ты..."

"Что - я? - сухо пожала она плечами. - Разве я что-нибудь обещала?"

"Ты же была так одинока. Ты сама говорила, что умираешь от одиночества. - "Так. Все так, Андрюша, - тихо сказала она. - Но это ничего не меняет".

"Я был с тобой рядом, и ты не чувствовала одиночества. Как и я, когда мы встретились в Эрмитаже. И потом, когда я остался у тебя. Нам было вдвоем хорошо, разве не так? Что изменилось за эти несколько часов? Почему появился Потап, откуда он взялся?" - продолжал допытываться я.

Чем больше я говорил, тем трезвее становился. На моих глазах, подумал я, происходит чудовищная вещь. Меня обманули самым подлым, бесчеловечным образом. Без объяснения причин и мотивов. Без связи с днем вчерашним, без логики и даже, насколько я могу судить, без особой радости.

"Дай мне сигарету..."

Она присела на подоконник. Я поднес ей спичку. Нора курила, молча глядя в окно. Казалось, обо мне она забыла, я перестал для нее существовать.

"Чего ты хочешь? - наконец спросила она. Нора повернула ко мне лицо, и в сумерках оно светилось, как бледный цветок. - Чего ты от меня хочешь? - тоскливо повторила она. - Я не могу и не хочу ничего объяснять. Я устала от объяснений и упреков".

"Но так не бывает, Нора! - сказал я, садясь рядом. Мне хотелось взять ее за руку и целовать, пока на ее лице не забрезжит счастливая улыбка. Как тогда, ночью... - Так не бывает, - повторил я. - Никто не уходит без выяснения причин..."

"Тебе нужна я или мои объяснения? - подняла голову Нора, и ее глаза недобро блеснули. - Ты меня любишь или страдаешь от того, что тебя бросили? Тебе действительно нужна я или тебе достаточно знать, что я принадлежу тебе? А я - ничья, - вскинула голову Нора, и в посадке ее головы мелькнуло что-то гневное. Гневное и горделивое. "Как у Иродиады, когда она узнала об измене Ирода", - подумал я.

"...Я - ничья, - продолжала говорить Нора, с трудом сдерживая накопившийся гнев. - Не твоя и не Потапа. Он мой бывший любовник, это правда. Как и ты... Между вами нет разницы. Он пришел раньше, ты - позже. Но вы оба одинаковые. Я никого и ничего не хочу выбирать. Ни благополучия и уверенности в завтрашнем дне. Ни житейской невразумительности, потому что все кончается одинаково".

Она тоскливо замолчала, безучастно глядя в окно. Во дворе жалобно мяукала кошка, и на подоконнике лежал квадрат лунного света. Луна вышла из-за оконной рамы, и стало светло, как днем. Нора держала на отлете потухшую сигарету и устало молчала.

"Нора, - сказал я. - Можно мне лечь тебе на колени? Ну, пожалуйста, в последний раз, - жалобно выдавил я.

Она равнодушно передернула плечами, словно говоря: "делай, что хочешь..." И, выбросив недокуренную сигарету, погладила меня по волосам: "Так бывает, - сказала она тихо. - Постарайся не сердиться. Ты же умный, все понимаешь..."

Чмокнув меня в лоб, Нора быстро и ловко соскользнула с подоконника. Я заплакал и побрел следом. Жизнь такая штука, - подумал я, - что она не выносит постоянства. Но почему так быстро все проходит? И почему именно я? Почему на мне она иллюстрирует свои аксиомы? Неужели нельзя дать мне еще несколько дней. Несколько дней счастья. Несколько суток постоянства, пока мне самому не надоест. Если только надоест... Но Норе надоело быстрее, и в этом она была права... А я нет, - я был неправ...



В гостиной танцевали. Оглушительно ревел старенький магнитофон, и красный, вспотевший от выпитого вина и любовного томления Сашка блаженно сжимал в объятиях бледную, томную Ирину. Камчаткин целовался с соломенноволосой Ладой. В углу Потап угрюмо перекладывал магнитофонные записи. Норы нигде не было. Я налил водки и залпом выпил. Потап поманил меня рукой.

"Смени бобину, - виновато буркнул он и кивнул на входную дверь. - Там кто-то звонит. Пойду открою..."

Пока я менял магнитофонную пленку, кто-то вошел и прошествовал в комнату Норы. В гостиной стоял туман, все курили и горланили. Вдруг из комнаты Норы раздался дикий, душераздирающий крик. Я вздрогнул, как будто меня ударили по лицу.

- Что там происходит? - спросил я у Камчаткина.

- Молчи и не лезь, - тихо сказал он, побледнев.

- Сволочи! Мерзавцы! - метался в комнате истерический голос Норы. - Ненавижу! Твари, ублюдки!.. Пустите меня!

Я метнулся к двери.

В комнате среди разбросанных вещей и бумаг стояли двое незнакомых людей. Один, помоложе, с угрюмым, угреватым лицом и в толстом свитере, а другой постарше. Старший с хмурым, озабоченным видом рылся в ящиках письменного стола. У окна стоял бледный Потап.

- Где ее литературный архив? - спросил хмурый мужчина.

- В столе. Больше она его нигде не держит.

Нора сидела на кушетке, опустив голову. Она была в полуобморочном состоянии. Второй человек, его коротко стриженая бобриком голова плотно сидела на мясистой шее, держал ее за руки.

- Что вам нужно? - сердито обернулся он.

- Что вы ищете, кто вы такие?! - запальчиво крикнул я. Мне хотелось броситься к Норе и сказать, что она не одинока и что я ни за что не оставлю ее с этими типами.

- Ступайте к гостям, молодой человек, - слово в слово хмуро повторил немолодой мужчина слова, сказанные на лестнице Норой. - Не мешайте нам работать.

- Надеюсь, вы понимаете, что я здесь не при чем, - сказал бледный, покрытый испариной Потап. - Случайный вечер, случайное знакомство... - Он, казалось, совсем меня не замечал. И бормотал монотонно и тупо, как во сне: - Я ни в чем не виноват...

- Вот он, "ДокторЖиваго", - не обращая на него внимания, с мстительной радостью сказал пожилой сотрудник. Он вытащил из груды бумаг в письменном столе объемистую машинописную рукопись и встряхнул ее, как сноп сена. - Вот теперь можно сказать, что рыбка поймана, - удовлетворенно кивнул он. - Отпусти ее, - кивнул он своему молодому товарищу, тот продолжал сжимать руки Норы словно клещами, и деловито поправил галстук. - Пусть бьется в истерике, сколько хочет...

В комнату заглянул Камчаткин. Он торопливо схватил меня за плечи и стал выталкивать вон.

- Пойдем к столу, - шипел он. - Неужели ты ничего не понимаешь?

- Предатель, - подняла голову Нора. Она была бледная и растрепанная. - Предатель, - повторила она, глядя на Камчаткина пустыми, невидящими глазами. И по-детски навзрыд, беспомощно заплакала.

- А что вы хотите, - равнодушно пожал плечами немолодой оперативник, укладывая в потрепанный портфель смятые машинописные листочки. - Где революция, там и предательство. Жизнь, - с кривой усмешкой добавил он, - это и есть самое настоящее предательство...

Оперативники ушли, забрав с собою Нору и Потапа. Ключи от квартиры она бросила, уходя, мне, пристально и неподвижно посмотрев прямо в глаза...

После их ухода мы еще немного посидели. Молча допили оставшееся вино и тихо разошлись по домам...



Домой в общежитие я вернулся под утро. Всю ночь я слонялся по пустому, давившему на меня громадами своих дворцов и площадей городу. Он казался огромной декорацией к ежедневно и ежечасно разыгрываемой на его площадях человеческой драме. Драме о судьбах мира и человека. Но ему, человеку, все-таки на этих подмостках не было места. Теперь, - подумал я, - когда прошло столько времени - целая жизнь! - подлинный сценарий этой драмы кажется навсегда утерянным. Неизменным остается только одно - память. И то, если к ней особенно не присматриваться и не прислушиваться. Потому что вместо подлинности она обязательно всколыхнет вас надуманным сюжетом и неопределенностью формы. Так, как это произошло с историей Норы...

... Я смотрю на теплые женские силуэты на картинах Моне, и мне видится она. Описываю ее в моих снах, но не уверен, что нарисованный портрет является ее подлинником. И постепенно я прихожу к пугающему выводу, что никакой Норы в моей жизни никогда не было. Все это я выдумал и теперь сам же плачу над собственной выдумкой.

"Ступайте к гостям, молодой человек", - хочется повторить мне слова следователя, сказанные им на прощанье, когда моя раздвоенность принимает угрожающие размеры.

"Неужели ты ничего не понял?" - вторит моя память голосом Валеры Камчаткина. "Предатель!" - заключает она упавшим голосом Норы...

И я молчу, потому что мне нечего ответить.




II.  ТЕНЬ  ТРУМПЕЛЬДОРА
рассказ

Весной 200* года я приехал по литературным делам в Петербург. В местной организации Союза писателей России давно лежали мои документы для приема в члены Союза. В папке с крупной надписью по-украински "Швидкозшивач", что в переводе означает "Скоросшиватель", покоились, намертво схваченные алюминиевыми скобами: подробная биография кандидата, уместившаяся, впрочем, на полутора тетрадных листочках, и, как и полагается вступающему в Союз, три творческие характеристики. Сверху их попирали опять же три необходимые для вступления книги стихов. Одна была издана несколько лет назад в Петербурге скромным издательством "Асспин". Из-за этой проклятой книги в твердом малиновом переплете монументальная нерушимость пакета сама собой распадалась и принимала неуправляемый вид. Книжка то и дело норовила вывалиться из тщательно и туго завязанной на новенькие крепкие тесемки папки. И при каждом перемещении пакета угрожающе шевелилась. Казалось, она вот-вот вырвется на вожделенную свободу, и тогда ее поминай, как звали...

Отправив папку с документами в Петербург заказной бандеролью, я с тоской представил, как при очередной погрузке-выгрузке моя хлипкая бандероль безнадежно рвется, лопается, и ее содержимое безвозвратно исчезает, теряется в бездонных глубинах неведомого почтового вагона.

Не вынеся мучений воспаленного воображения, я, по прошествии нескольких месяцев, дрожащей от волнения рукой набрал на телефонном диске номер Союза писателей. В приемной ответил приятный грудной голос секретарши Маргариты:

- Нет-нет, с бандеролью все в порядке. Получили, не беспокойтесь. Приезжайте, вас ждут.

Иван Иванович о вас уже спрашивал...

Иван Иванович (фамилию из чувства понятной деликатности называть не станем) был

председателем петербургской организации Союза писателей России. И ко мне, как мне

казалось, относился из ряда вон плохо. Он резко отзывался о моих писаниях, и больших дивидендов я от него не ожидал. То, что он заинтересовался моей скромной персоной, говорило скорее о значительности рекомендателей, чем о гениальности кандидата.

В числе рекомендателей были: ветеран Союза писателей, вечно полупьяный и одетый в немыслимые лохмотья детский поэт Судаков, доживавший дни в почти полном одиночестве на заброшенной даче под Петербургом. Уж не знаю почему, он искренне полюбил мои творения. Судак, так мы его коротко именовали, любил читать мои стишата в компании вслух, после первой-второй рюмки водки. После третьей он намертво засыпал и потом ничего не мог вспомнить. Но после второй умиленно и пьяненько тянул:

- Это шшедеур... Ты даже не представляешь, какой это... шедеурр... - И падал забубенной своей головой на залитый водкой стол...

Вторым моим покровителем был бывший морской офицер, поэт Землянский. На бесчисленных фотографиях он был изображен с гитарой в руках. И стихи он писал такие, что их легче было петь под какой - нибудь музыкальный инструмент, чем читать вслух. У него был приятный бархатный баритон. Землянский любил опорожнить рюмочку перцовки, но не для процесса, а исключительно ради искусства. Баритон у него делался совсем бархатный, как у покойного Георга Отса. Он пел под гитару самые разные романсы, как свои, так и чужие. Ему удалось положить на музыку мое давнее юношеское стихотворение "Видишь, луна показалась..." Он его пел, а я слушал и не понимал, неужели эти нудные строчки написал я? Так это было скучно и похоже на девятнадцатый век...

Но самой замечательной из рекомендателей была известная питерская поэтесса Ирина Столярова. Она была дамой в возрасте, с трудом передвигалась по квартире мелкими паркинсоновскими шажками и проживала в старом доме у Банковского моста в окружении не менее дюжины самых разных по масти и степени худобы кошек. Семьи и детей у нее никогда не было...

- Раньше люди жизни клали, чтобы стать членом Союза, - с укоризной назидательно произнес несколько позже, когда мы вышли из загаженной квартиры Столяровой на свежий воздух, мой питерский приятель и покровитель Николай Иванович Жильцов.

В квартире Столяровой стояла жуткая вонь. Беспомощно шамкая беззубым ртом, старая поэтесса пыталась прожевать принесенную нами колбасу и швыряла объедки вечно голодным и наглым кошкам. Они жалобно и вразнобой мяукали и жадно облизывались, пока хозяйка, нацепив очки с оторванной дужкой и пьяно пошатываясь на табуретке (стульев в квартире не было), сочиняла текст рекомендательного письма. Она, кажется, даже не расслышала (и не переспросила) моего имени. Не попросила подарить ей книгу на память. И даже не предложила прочесть что-либо наизусть. Просто молча, выцедив стопку водки и громко икая, принялась выписывать неразборчивым почерком стандартный текст рекомендации. Ей был безразличен и я, и все люди и стихи на свете. Похоже, сама жизнь ее тоже уже совсем не интересовала...

- Она видела Ахматову, - уважительно сказал о ней Николай Иванович. - Дружила с Адмони. И хорошо знала Бродского. Они вместе выступали на вечерах поэзии... В стихах она собаку съела, будь уверен, - зачем-то стал ее оправдывать Жильцов.

Мне было жаль эту опустившуюся женщину, совсем еще не старуху по возрасту. Что-то в занятиях искусством, подумалось мне, есть такое, что заставляет людей опуститься. Вероятно, безразличие к живой жизни. Это как вода простая и очищенная. Попробовав последней, ни за что не захочется иметь дело с первой...

"Удивительно, - подумал я, - как она еще живет при таком равнодушии к жизни..."

И я накаркал...

- У вас проблемы, - сказала Маргарита из Союза писателей, когда, наконец, я предстал пред ее светлые очи. - Иван Иванович просил вам передать. Ваше заявление было рассмотрено на правлении, - виновато подняла она большие, зеленые глаза. - Короче, ваши рекомендатели уже все умерли...

- Как - умерли, когда?! - похолодел я

- В разное время, - уклончиво ответила Маргарита. - Но - все... Так случилось, - покорно вздохнула она, словно успела погоревать раньше меня и теперь безропотно смирилась перед неумолимым решением судьбы.

- Неужели нельзя было рассмотреть раньше? Не дожидаясь, пока кто-нибудь умрет, - вконец расстроенный, спросил я.

- Что делать, - пожала плечами Маргарита, склонившись над компьютером и включая новенький принтер. - Рассмотрели, когда пришла ваша очередь...

Я понял, что сделать уже ничего нельзя. Надо было в бессильном отчаянии махнуть на все рукой и уезжать домой. Или же собирать подписи заново. Но мой покровитель, Николай Иванович Жильцов, тоже успел отдать Богу душу, а без его помощи и совета я был одинок в Петербурге, как последний бомж.

В отвратительном настроении и с тяжелым камнем в душе я вышел из старинного здания Союза и побрел по Большой Конюшенной. Моя затея с членством в Союзе писателей России рухнула окончательно и бесповоротно. При моем самом непосредственном участии...

"Как же вы собирались работать в Союзе, - укоризненно покачала головой Маргарита, отыскав в сейфе и перебирая документы в ставшей теперь не нужной папке с моим личным делом. - При такой биографии? Родились в Екатеринбурге, учились в Донецке, живете в Мариуполе. А на писательском учете состоите в Симферополе... Теперь вот еще и Петербург, - с недоумением округлила она и без того удивленные глаза. - Какой-то получается космополитизм..."

"Нет, - удрученно думал я, поворачивая на Невский проспект и выискивая глазами ближайшее питейное заведение. - Никому я здесь не нужен..."

- Николка, ты ли это?! - услышал я за спиной басовитый мужской голос.

"Николкой" меня звали только в одном городе, в Ленинграде. Много лет назад. По аналогии с булгаковским Николкой Турбиным и набоковским Николкой Персиком. И звал меня так только один человек на свете, Сашка Журавлев. "Жура", так его у нас звали в первом учебном взводе третьей батареи ленинградской военной Школы артиллерийских техников. Я там учился десять месяцев после призыва на срочную военную службу. Изучал танковую артиллерию и все существовавшие в Советской Армии системы стрелкового оружия...

Призвали меня в армию в Ленинграде осенью 1966 года. Двадцать полупьяных и растрепанных, как и я, парней, одетых черт знает в какие лохмотья - доброжелательные старшие товарищи посоветовали надеть что похуже: "все равно в части "старики" отберут на дембель". Так вот - двадцать хулиганистых гавриков на рассвете туманного и холодного ноябрьского дня набились в казенный военкоматовский ПАЗик и... Через двадцать минут пути по хмурому, с трудом просыпавшемуся, таким тоскливым и угрюмым выдалось это осеннее утро, Ленинграду были уже на месте. В той самой военной школе артиллерийских техников, у нее еще была сложная и малоприятная аббревиатура для писем и посылок: 24 ВШАТ.

От КПП с солдатом с красной повязкой и автоматом через плечо вела прямая как стрела асфальтированная дорога. Она была красиво обсажена старыми, раскидистыми липами. Дорога, точнее - аллея, была завалена, словно гигантскими желтыми сугробами, сухими, нападавшими за ночь листьями. Часа через три, чего ни я, ни мои товарищи по солдатскому несчастью не могли даже представить, нам предстояло сметать это поэтическое "золото дерев" в огромные разлетающиеся под порывами холодного, с дождичком, ветра кучи. Чтобы потом испепелить это самое "золото" на дымных, зловещих кострищах, напоминающих средневековые аутодафе.

Прямая аллея завершалась военным городком. Это был комплекс старинных зданий времен Александра Первого. Краснокирпичные, в два этажа и строгой, лаконичной архитектуры, они навевали мысли о Гатчине, солдатской муштре и злобном деспоте Аракчееве.

На площади сопровождавший группу немолодой невзрачный капитан с хриплым голосом и выпученными белесоватыми белками скомандовал выйти из автобуса и построиться. Вещи он приказал сложить у наших ног, на асфальте...

- Что мы, зэки, - проворчал кто-то за спиной.

- Разговорчики в строю... замудонцы, - хрипло ругнулся капитан, пренебрежительно оглядывая лохматую, бестолково сгрудившуюся возле автобуса неуправляемую банду призывников.

- Сам мудак, - неторопливо и со вкусом процедил тот же голос.

Это и был Саня Журавлев.

Это был высокий, рыжеватый парень с непомерно длинным туловищем и короткими, как у корейца, ногами. Его тощая, но крепкая и словно литая фигура казалась даже безобразной. Он был узок в плечах, а руки от плеч до кистей были мускулисты, жилисты и сплошь покрыты мелкими, рыжеватыми волосками. У Саши была большая, курчавая голова, зеленовато-серые маленькие глазки, смотревшие изумленно и диковато. Так, вероятно, смотрит на окружающую среду какая-нибудь прилетевшая из дальних краев большая, уверенная в себе птица.

В курсантском строю Саша сразу же занял подобающее ему место правофлангового. И негласного вожака всего нашего учебного взвода. Он был на голову, а то и на две выше всех остальных.

До призыва в армию Жура успел поиграть в футбол за дублирующий состав ленинградского "Зенита". Что делало его в наших глазах бесспорным героем и знаменитостью: попасть в те непростые и суровые времена в дубль "Зенита" считалось большим спортивным достижением. Это был пропуск в большой спорт. В большую и яркую, резко отличавшуюся от обычной, скудной и прозаической, жизнь.

"Он совсем не изменился, - с невольной симпатией к этому некрасивому немолодому человеку, бывшему моему товарищу по первым месяцам службы в армии, подумал я. И придирчиво оглядел Сашу с ног до головы. - Только постарел, конечно. И на лице вместо осмысленного и злого выражения повисла тяжелая и холодная непроницаемая маска..."

- А ты все такой же, - засмеявшись, сказал я, когда мы вошли в полупустой пивной зал и сели за столик у окна. - Такой же рослый и крепкий. И ироничный... И мощный, - добавил я, с улыбкой разглядывая старого знакомца.

- Твоими устами да мед бы пить, - криво ухмыльнулся он. - Мощи уже нет. Никакой. Чем накачали в институте физкультуры, то все растерял. А нового не приобрел... Все в прошлом, хохол! - принужденно-весело засмеялся он.

- Есть тут официанты, - крикнул он перетиравшей за стойкой большие пивные стаканы барменше. - Или надо все делать самому? - сердито прохрипел Саша.

За большим светлым окном бурлил Невский проспект. Жура покосился на полдневную суету серо-зеленым и диким как у хищной птицы, глазом и нахмурился. - Вообще-то заказывать должен ты, - растянул он свой маленький, неприятно кривившийся рот в подобие доброжелательной улыбки. - Ты же мне должен, хохол. Должен, как земля колхозу, - неожиданно затрясся он от смеха. - Или уже забыл?

- Да нет, - кивнул я. - Ничего я не забыл. Ты о марш-броске? - на всякий случай переспросил я.

- А то о чем, - хмыкнул он, довольный, что я ничего не позабыл, а он уел меня, как в прежние годы.

Меня, как хохла - а эту породу людей Жура ненавидел всем своим злым и сложным существом, - и как самого маленького во взводе Саша жутко третировал. Не проходило дня, чтобы он не обратил на меня свое высочайшее внимание. "Хохол, ты как гимнастерку сложил", - зевая, скажет он после отбоя.

Учебный взвод, как ребятишки в детском саду, после десяти часов вечера уже смирно лежал в койках. Но старшина свет в казарме еще не гасил. Можно было с минуту поглазеть по сторонам и побалагурить. Жура, как взводный авторитет, несмотря на огромный рост, вальяжно растянулся в нижнем ярусе. Мне, как самому маленькому и шустрому, была выделена верхняя койка. С нее я и скатывался как колобок во время суматошного утреннего подъема или учебной тревоги.

На верхний ярус меня определил, конечно, Жура.

"Вали, хохол, наверх. Поближе к солнцу, - с деланным великодушием, мстительно улыбаясь, жестом приказал он. - Хохлы любят покейфовать..."

Так вот: " Хохол, ты как гимнастерку на табуретке сложил? Надо карманами в проход. А у тебя они куда?" - громогласно вопрошал он, подбивая снизу носком ноги, так что я подскакивал, как на батуте, сетку моей койки.

"Они у него в задний проход смотрят", - под оглушительный хохот, подхватил набивавшийся Саше в друзья, лежавший с ним по соседству и тоже воображавший себя взводным авторитетом курсант Тягунов.

Это был широкоплечий, прыщавый юноша, веселый и наглый.

- Ты Тягунова помнишь? - спросил я, думая о своем. - Ну, того, с жуткими прыщами. И с идиотским смехом...

- Ну да, - с недоумением пожал плечами Саша. - Я всех помню... Ты же вроде его недолюбливал?

- Да я о другом, - вздохнул я. - Ладно, давай за встречу, - поднял я свой стакан.

Я заказал официантке в белом передничке мое любимое бархатное пиво. Жура попросил светлого, три бутылки сразу...

- Любишь пиво? - кивнул я на длинные английские стаканы с неприятно-светлым, словно яблочный сок, напитком.

- Другого нельзя, - насупился Саша. - Доктора не разрешают. Ни водки, ни вина. Ни коньяка, ни самогона...

- Серьезно болен?

- А черт его знает, - легкомысленно пожал плечами Саша, выдувая в пене прорубь и медленно цедя пиво из стакана. - Сначала интересовался, справки собирал. Книжки читал про всякие диагнозы... А потом бросил. Какая разница, от чего сдохнешь, - равнодушно сказал он, облизывая белые пивные усики. - Что-то внутри болит, - помолчав, нехотя добавил он. - Не то поджелудочная, не то печень...

- Ладно, аллах с ними, болячками, - вздохнув, кисло улыбнулся Саша. - Ты мне скажи, чего это ты Тягунова вспомнил?

- Да так. Толковый был малый, - слукавил я. Мне не хотелось говорить Журе правду. - Помнишь, он первый был среди нас по баллистике?

- И не только, - пожал плечами Жура, и его лицо приняло знакомое неприятное выражение. Такое у него бывало всякий раз, когда он в казарме накатывал на очередную жертву. Это мог быть кто угодно. Я, Тягунов, курсант со смешной внешностью клоуна и такой же странной фамилией Парик... Или Володька Мишин, чахоточного вида малый с по-детски неловкими, неуклюжими движениями... Каждый день у Журы рождались новые фокусы и фобии. И привычки тоже. Как и настроение... Оно у него менялись сто раз на дню, как у беременной женщины - от сентиментального и милостиво-возвышенного до мелочно-ненавистного...

- Он и по специальности был первый, - продолжал вспоминать Жура. - Помнишь схему работы танковых гироскопов и систему стабилизации?

- С трудом, - хмыкнул я. - Для меня это темный лес.

- Вот-вот, - кивнул Саша. - А он знал. Хотя выглядел, как тупой.

- И ты его за это обламывал, - покосился я на Сашу. - Но виду не подавал. Вроде бы за другое жрал...

- Умный ты, сучок, - откинувшись на стуле, засмеялся Жура. - Если б знал, то и тебя бы сожрал. Не задумываясь...

- Не прибедняйся. Ты и так жрал...

- Ну - совсем недолго, - весело раззявил рот Жура. - И даже не жрал, а так... Как говорят у вас, хохлов, не ел, а надкусывал...

И он захохотал, довольный своим остроумием и проницательностью.

Что можно сказать? Тут он был прав. И в этом была вся правда о Журе. Это ее ни при каких обстоятельствах мне не хотелось разглашать. Он издевался, высмеивал и заставлял себе служить самых неординарных людей. Тех, кто выше его не по росту, а по нравственным или интеллектуальным качествам. Других же он оставлял в покое. Они его попросту не интересовали.

Однажды при всех он оскорбил Тягунова. Дело было в туалете, перед отбоем. Старшина, как водится, отвел взвод строем в сортир по малой нужде. В 24 ВШАТ жизнь вообще во всех проявлениях проходила строем. Строем ходили в столовую, строем пели песни, строем здоровались с вышестоящим начальством... Строй всех нас делал как бы одним человеком. Личностью, выросшей из множества других. Монолитной и исполнительной.

- Красота армии в однообразии, - философствовал батарейный старшина Ковалев, придирчиво оглядывая отутюженных и начищенных счастливчиков, получивших увольнение в город. Он строго следил, чтобы в одежде и мыслях все у нас было одинаково, опрятно и строго. Как у китайцев с их серыми полувоенными мундирами и ненавистью к классовому врагу... Выйдя за шлагбаум КПП, за которым начиналась другая, гражданская жизнь, мы украдкой настороженно озирались: не шутка ли, действительно от нас больше не требуется шагать строем?..

... В увольнение в город за все время пребывания в военной школе я сходил только один раз. Прогулялся по городу, заглянул в кинотеатр "Выборжец"... Шел какой-то музыкальный сиропчик. Фильм о композиторе Штраусе. Кажется, "Большой вальс". Или "Венский вальс"... Точно не помню. Помню, что смотреть было скучно. На экране тянулась чужая, неинтересная жизнь. Неправдивая. Музычка, песенки... Хрустя оберткой, я полизывал в полупустом зале мороженое и молча злился. Мне в кино чего-то не хватало. Что-то в той давно забытой вчерашней жизни стало для меня чужим и лишним...

После кино я вяло побродил по Большому Охтинскому проспекту. Туда и сюда сновали с озабоченным видом незнакомые, живущие своей жизнью люди. Нетерпеливо трезвонили трамваи, пылили по мостовой грузовики...

В кафе-мороженое я выпил бокал шампанского, не торопясь покурил... И поплелся назад, в школу. Мне в этом городе было скучно и неуютно. Посреди терзавшей меня своей неопределенностью беготни и неразберихи. Внутри огромного, не знающего что ему делать со своими мостами, дворцами и проспектами города... Звонить никому из бывших друзей не хотелось, видеть знакомые лица тоже... Я был лишним на этой раздражавшей меня своей суматошной бессмысленностью свободе. Так же, как был одинок и в царстве ковалевской красоты...

Саша Журавлев, каким я его помню, был по натуре карателем. Слугой вышеописанной ненавистной системы. Бессменным часовым пресловутой армейской красоты. Чего не мог себе позволить в служебном общении старшина Ковалев, командир учебного взвода капитан Петров или наши непосредственные начальники, командиры отделений, охотно и по потребности душевной исполнял Жура. Самыми ненавистными особями рода человеческого были для него "иные". Те, кто словом или делом отличался, выделялся из общей, одинаково злой и одинаково доброй солдатской массы.

... В курсантском нужнике стоял густой, выдавливающий обильные слезы запах хлорки и свежей мочи.

Мочились молча, стоя в строю перед огромным открытым писсуаром.

- Тягун, - мнимо добродушно среди общего журчания заговорил Жура. - У тебя все, не как у людей. - Он отряхнулся и весело заржал, как жеребец на заливном лугу. - У чуваков члены как члены, - смеясь, обратился он к отдувавшимся после обильного мочеиспускания и, пыхтя, застегивавшим бриджи курсачам, - а у Тягуна он мелкий, как огурец без полива. Несовершеннолетний, - засмеялся он.

И, дивясь неожиданному сравнению, захохотал, отваливая поодиночке от писсуара, весь взвод.

- Даже у карлика Николки и то больше, - продолжал издеваться Журавлев.

Тягунов покраснел и минуту остолбенело молчал. Потом резко развернулся и с лязгом врезал Журавлеву в челюсть. Тот, не задумываясь, ответил. Завязалась кратковременная и тяжелая, со всхлипами и сдавленным матом, потасовка. Жура как будто ждал такого исхода. Если не от меня, то от Тягунова точно. Потому что издевательства рано или поздно заканчиваются бунтом униженных. Если хорошенько подумать, то свою месть Журавлеву за все его издевательства я осуществляю именно сейчас, спустя полвека. Сидя с ним в пивной на Невском проспекте. И пренебрежительно, походя, сообщая ему о моих писательских занятиях. И об успехах, если выход в свет шести книг стихов и прозы можно считать серьезным жизненным достижением.

Журу факт моего писательства потряс до глубины души.

- Ну, Николка, ты даешь! - восхищенно воскликнул он, разинув от изумления покосившийся от миллиона самых разных принимаемых им на протяжении жизни гримас, злой и уродливый рот. - Так ты, выходит, все о людях знаешь? И обо мне тоже? - с язвительной улыбкой допытывался он. Он никак не мог поверить, что я, маленький, беспомощный и нескладный, способен на глубокие житейские познания. На знания о человеке. В том числе и о нем, Журавлеве. Он всю жизнь берег свою мнимую непостижимость, как Ахилл свою божественную пятку. И когда он чувствовал, что тайна его верховенства больше не является секретом, принимался искать новую жертву...

... Тягунов, подумал я, освободился от Журы одним способом, я - другим. Не было человека во взводе, не поддавшегося его влиянию. И только один из нас - тут я подхожу к подлинной цели своего рассказа - смело и бесстрашно отвергал психологические притязания Журы.

- Помнишь Борьку Райзина? - помедлив и глядя ему прямо в глаза, спросил я.

Жура холодно пожал плечами.

- Помню, конечно. Еще тот был жучара... - И, сделав вид, что он засмотрелся в окно, со скучающим видом отвернулся.

Боря Райзин был нашим товарищем по учебному взводу. Когда и как он впервые обратил на себя мое внимание, припомнить теперь довольно трудно. Скорее всего, в то же время, что и Жура. По крайней мере, с подачи Журы я стал присматриваться к этому молчаливому, незаметному курсанту. Был он небольшого роста, невзрачный, однако крепкий и жилистый, с развитой мускулатурой спины и плеч. Боря был единственный в школе курсант - еврей.

Поначалу Боря не вызывал у меня особого интереса. Курсант, как курсант, ничего особенного. Ни с кем, правда, во взводе не дружил, но и во враждебных отношениях с товарищами замечен не был. Но вот зимой, в марте, умер министр обороны страны маршал Малиновский. Это случилось вскоре после памятной драки в туалете. Кто-то в школе пустил слух, что министр Малиновский был евреем. Или караимом. Что для нас вообще-то было одно и то же...

- Ну что, Борька, - насмешливо остановил его в коридоре Жура. - Готовишься занять вакансию? Вот и бляху, я вижу, надраил, - дружелюбно кивнул он на только что начищенную асидолом и горячо блестевшую при свете казарменных ламп борину тяжелую ременную пряжку.

- Ты о чем? - напрягся в ожидании подвоха Боря. - Не понимаю, - пожал он плечами. -

При чем тут вакансии...

- Не понимаешь? - оскалился в противной улыбке Жура. - Землячок-то твой - умер. Местечко освободилось... Адъютантом не возьмешь? По блату, - весело заржал Жура, добродушно кося маленьким зеленым глазом...

Боря вспыхнул и убежал...

Когда маршала Малиновского хоронили в Москве, на Красной площади, личный состав 24 ВШАТ с утра был построен на плацу.

Было холодно, мороз градусов под двадцать, с пронизывающим ветром с Балтики. Играла траурная музыка. Начальник школы полковник Александров, толстый, в каракулевой папахе и с красным от ледяного ветра лицом, произнес прощальную речь: "Светлая память о славном маршале Малиновском навсегда останется в наших сердцах..."

Заиграл, жалобно заныл духовой оркестр. Полковник, а с ним и все офицеры школы, приложил руку в кожаной перчатке к каракулевой папахе... Школа замерла по команде "смирно"...

- Ну что, жидок, - отчетливо раздался негромкий и внятный голос Журы. - Траур празднуем?

Боря стоял в первой шеренге, немного наискось. Я видел его побледневшее от гнева лицо, крепко сжатые тонкие губы и всю его стройную, сухощавую, по-офицерски подтянутую фигуру. Как и все, он был в новенькой, синеватого мелкого меха шапке-ушанке и в больших, тяжелых солдатских варежках. Шапку он носил прямо, звездой в переносицу - точь-в-точь, как полагается по уставу...

Я на него смотрел и не понимал. Не мог взять в толк, почему вдруг с таким интересом я разглядываю моего сослуживца? Человека незаметного и не примечательного. Необщительного и недружелюбного... И смотрю на него так пристально, словно не прошел с ним огонь и воду первых месяцев курсантской службы, а вижу его первый раз в жизни. Длинный с горбинкой нос... Светлые, совсем не семитские волосы на стриженом затылке... "Кажется, он из Череповца, - с трудом припоминал я. - Или из Липецка... Нет, все-таки из Череповца, - мысленно опроверг я себя, вспомнив, как однажды в курилке Боря, смеясь, назвал свой родной город "Череп овцы"...

А вообще он смеялся редко. Чаще внимательно прислушивался к спорам в теплой сушилке, где мы собирались по вечерам, или в казарме. Как правило, чем-нибудь при этом основательно и неторопливо занимаясь. То подшивал чистый подворотничок к гимнастерке, то чистил, как всегда, до полного блеска и сияния, новенькие сапоги. Или раздумывал над чистым листом бумаги, сочиняя подробное, обстоятельное письмо домой. Никто и никогда так и не узнал, кому предназначались Борины письма: матери, жене или оставшейся в Череповце девушке, неведомой и безымянной... Недописанное письмо он аккуратно складывал вчетверо и прятал в нагрудный карман гимнастерки, где лежал военный билет. В школе это было категорически запрещено. В карманах у курсанта не должно быть ничего лишнего. За письмо - их полагалось хранить в тумбочке, но Боря избегал оставлять там сугубо личные, интимные вещи; - за письмо в кармане гимнастерки старшина на утреннем осмотре мог и наказать. Выговором по службе или нарядом на работу вне очереди... Но к утру у Бори в карманах было стерильно пусто и чисто, и мы не могли взять в толк, где он прячет свои письма.

Жура однажды по-хозяйски пошарил у Бори в тумбочке. Он постепенно отлипал от меня и с возраставшим интересом присматривался к странному, замкнутому соседу.

Дело было в воскресенье. Боря ушел в увольнение в город, и Жура, не прячась, с ленивой усмешечкой распахнул дверцу Бориной тумбочки. Все там было, как у всех: мыло, зубная паста, две-три шариковые ручки, прохудившаяся общая тетрадь, - это оттуда, вероятно, Боря вырывал листы для своих писем. Несколько пачек дешевых сигарет "Прима" без фильтра...

- Разя, телка-то у тебя есть? - с той же нехорошей усмешечкой спросил у него как-то Жура. - Ну - дома, на гражданке?..

- Есть, - лаконично ответил Боря. И, отвернувшись, стал старательно подбивать слежавшийся за ночь матрац. После утренней зарядки взвод старательно заправляя разобранные с вечера постели.

- И ты ее драл, свою жидовочку, да? Или вы с ней за ручку ходили. Как пионеры, - насмешливо хмыкнул Жура и, шутя, заехал Боре крепкий подзатыльник. Их койки разделял узкий проход, и большой Жура никак не мог разойтись с маленьким Борей.

Боря покорно ткнулся носом в постель и ничего не ответил. В острых ситуациях он замыкался, уходил в себя и, казалось, никакая сила в мире не могла заставить его совершить необдуманный или дерзкий поступок. Мне представлялось, что его девушка была яркой и страстной, как и все знаменитые женщины Востока: Суламифь, царица Савская, Саломея... То есть - натурой, соответствующей национальной природе Бори.

Капля моей виртуальной любви к восточным женщинам пала и на самого Бориса. Я все чаще вступался за него, когда у него вспыхивали перепалки с Журой. Все охотнее разговаривал с ним и, как правило, вступал в беседу первым. Боря никогда и ни с кем не заводил беседу по собственной инициативе. Исключение он сделал только для меня...

Однажды физрук школы, огромного роста, невероятно придирчивый и требовательный старшина Коротков, рассердившись на мою неискоренимую неумелость, отправил меня ночью на тренировку в спортивный зал. К утру я должен был разучить не удававшееся мне, несмотря на все мои старания, гимнастическое упражнение. Это был элементарный прыжок через коня с разбега. Перепрыгнуть коня у меня никак не получалось. Жалкие попытки одолеть непослушный снаряд вызывали во взводе гомерический смех.

- Николка, - иронизировал Жура. - Учись у жидка, вон как сигает, - завистливо - недоброжелательно кивал он на изготовившегося к прыжку Бориса.

Там действительно было на что посмотреть. Тонкое и стройное тело Бори как струна вытягивалось и зависало в высоком затяжном прыжке. Красиво, четко и правильно Боря приземлялся, даже не шелохнувшись на мате. С какой неприкрытой завистью смотрел на его стремительные, парящие прыжки Жура! И можно представить, как он его в эту минуту ненавидел! Прыжки у Бориса получались лучше, чем у него. Именно это Журу и заедало. Лучшим во взводе должен быть только он, Журавлев. Но Боря тоже не хотел оставаться неудачником. Предметом непрекращающихся насмешек и оскорблений для всего взвода.

Когда по команде старшины Короткова мы переходили к другому снаряду, первым, как правило, начинал упражнение Жура. А потом, словно доказывая, что Журавлев не один такой ловкий и умелый, к перекладине твердой, пружинистой походкой подходил Боря. Подъем переворотом силой Жура выполнял десять раз. Лучше всех во взводе. Норма была пять. Боря же Райзин в головокружительном темпе перевернулся пятнадцать раз! Небольшого роста, не выделявшийся особыми габаритами Боря... А по прыжкам через коня у них вообще установилось азартное и злое соперничество. Особый шик заключался в том, чтобы установить трамплин для прыжков как можно дальше. Жура ставил его примерно в пяти шагах от проклятого коня. Это было далеко, очень далеко. Боря упрямо двигал трамплин еще дальше - на восемь шагов, что вообще-то было фантастикой. Теперь все зависело от скорости разбега. Боря был намного легче Журы. Разбегался он стремительно, и толчок у него был фиксированный и резкий, не то, что у Журавля, - вялый и невыразительный. Не толчок, а так, ватное падение к снаряду...

Я все эти детали очень хорошо отмечал. Но повторить совершенство Бориного разбега и полета мне никак не удавалось. Талант не заменишь никаким знанием и пониманием...

- Тренируйся, пока не перепрыгнешь, - сердито приказал старшина Коротков, с армейским напором опровергая горький афоризм. - Осточертело смотреть, как ты корячишься...

И, вздохнув, я приготовился непосильными трудами взращивать несуществующий спортивный дар...

Вечером после отбоя я поднялся в спортивный зал. Включил свет и мрачно его обозрел. Мой враг, орудие моей ночной пытки конь, растопырив ноги, зловеще лоснился черным дерматином. Злорадно ждал, стервец, когда я начну себя истязать...

Я разбежался и нехотя скакнул. Нет, все та же неудача. Перелететь через длинный, поднятый на максимальную высоту и поставленный вдоль, а не поперек зала корпус коня мне никак не удавалось.

- Ты повторяешь одну и ту же ошибку, - услышал я знакомый негромкий голос.

Боря с ведром воды и со шваброй в руках стоял у входа в зал, наблюдая за моими жалкими потугами. Он отрабатывал свеженький наряд вне очереди. Боря получил его только что, за ужином.

Вечером он как обычно повздорил с Журой. Дело на сей раз происходило в курсантской столовой. На горячее была свинина с кашей. Весь взвод знал, что свинину Боря не ест. В таких случаях он отделывался поеданием гарнира и стаканом сладкого чая с хлебом. Жура незаметно подбросил в Борину тарелку целый свиной пятак - из ноздрей убиенного животного после неаккуратной разделки вызывающе остро торчали крупные щетинистые волоски. И вдобавок подложил ему свиную мякоть из своей порции...

Старшина Ковалев, заложив руки за спину, с угрюмым видом прохаживался между столами, как надзиратель в Треблинке. Сурово посматривал на громко и жадно чавкающих курсачей и время от времени угрожающе приговаривал:

- Заканчиваем, взвод. Заканчиваем...

Поспешность во время еды обязательное условие солдатской трапезы. Боря замешкался протиркой ложки носовым платком - он всегда тщательно и не торопясь проделывал эту процедуру перед тем, как запустить ложку в тарелку. Увидел куски свинины - особенно его возмутил волосатый свиной пятак - и, не раздумывая, заехал старательно вычищенной ложкой прямо Журе в лоб. Тот вскочил, между ними завязалась потасовка...

Журу отправили ночью колоть лед на строевом плацу, а Борю определили на уборку спортивного зала. Мыть его ему предстояло до утра, и, как опытный солдат, он не торопился выполнить несложное задание. Все равно с первой попытки дежурный по батарее работу не примет...

- У тебя одна и та же ошибка, - повторил Боря, отставив ведро со шваброй и снимая ремень. - Во время прыжка руки надо выбрасывать вперед. Вот так, - показал он движением пловца стилем баттерфляй. - Смотри...

Боря поставил трамплин, отошел на несколько шагов и, поплевав для чего-то на руки, ловко и красиво разбежался.

Работу руками во время прыжка я, надо признать, недооценивал. Оказывается, прыгать надо не только ногами, но и руками! Боря их выбрасывал вперед резко, стремительно, во всю длину, словно отчаянно нырял в невидимую воду. Я попробовал - и у меня получилось! Выброшенные вперед руки придавали телу невероятную скорость полета. Дальность его была просто ошеломляющей. Я едва не вывалился за постеленные для приземления толстые маты.

- А теперь, - одобрительно кивнул Боря, - отодвинь трамплин дальше. У тебя хороший, резкий разбег. Поэтому ты так далеко улетаешь. Дальше, чем нужно, - засмеялся он. - Ну, хотя бы вот так...

Я снова примерился и с наслаждением ощутил волнующую прелесть и сладкий ужас полета над неподвижным, массивным конем...

Мы с Борей прыгали, дурачились и меняли гимнастические снаряды всю ночь. Под утро дружно вымыли вдвоем пол в ставшем для нас родным и близким спортивном зале, и Боря пошел будить дежурного...

Так началась наша дружба, тихая и незаметная. На людях мы вели себя отстраненно, как

чужие. Наши теплые отношения сказывались в мелочах. То Боря поможет мне с усвоением матчасти, одолжит на время свой конспект. Или я выручу его куском ситца для чистого подворотничка или сапожным кремом - солдатской зарплаты для покупки самого необходимого явно не хватало. Переглянемся, улыбнемся друг другу - и снова каждый занят своим делом...

Чем теплее и дружелюбнее относился ко мне Боря, тем нетерпимее было его отношение к Журе. Чтобы не сорваться, оба старались не оставаться друг с другом наедине. А в общей солдатской массе держались как можно дальше, не вступая в споры и дискуссии. Даже на семинарах по политподготовке избегали взаимного общения, так сильна была их обоюдная ненависть.

Но удержаться от очередного, и самого тяжелого, противостояния им все же не удалось...

Шел июнь 1967 года. Наше обучение в школе артиллерийских техников подходило к концу. Через несколько месяцев мы должны будем разъехаться в линейные части и воинские гарнизоны. Лучшие из нас останутся в школе - принимать молодое пополнение в должности командиров учебных отделений. Мы сдавали последние зачеты. Оставалась двухнедельная практика в танковом полку в Карелии и - в путь.

И вот в это суетливое, до краев наполненное заботами о завтрашнем дне время неожиданно разразилась война на Ближнем Востоке. Это была знаменитая Шестидневная война Израиля с Египтом и Сирией. Советский Союз выступил на стороне арабских государств. В казарме и курилке живо обсуждали ход боевых действий. Боря помалкивал, делая вид, что его это не касается. Жура громко разлагольствовал насчет "обнаглевших жидов" и клялся, что с помощью советского оружия и добровольцев Израиль не продержится и нескольких дней.

Но пресловутые дни шли, а Израиль и не думал сдаваться. Напротив, с поля боя бежали, оставляя в качестве трофея перепуганных верблюдов и советскую военную технику, наши трусоватые и бестолковые позорные союзники арабы...

Боря на следующий день заболел. С утра у него разнылся коренной зуб. Поднялась температура, и прямо с занятий его направили в медсанчасть. Там ему зуб немедленно удалили. Но открылось сильное кровотечение, и температура не спадала.

- Знаешь что, - задумчиво сказал молоденький доктор-лейтенант. - Полежи-ка ты эту ночь у меня. Значит, так, - задумчиво оттопырил он нижнюю губу. - До утра ничего не есть и не пить. Полоскать рот марганцовкой. Дежурный фельдшер тебе приготовит. Каждый час... Тампоны, если кровь будет сочиться, меняй сам. Нянек у меня нет, - с облегчением, как будто он раз и навсегда избавлялся от неудобного больного, сказал лейтенант. - А на рассвете бегом марш в казарму...

В четыре часа утра, сразу после бориного возвращения, третью учебную батарею подняли по боевой тревоге.

- Батарея, слушай боевую задачу, - приосанившись, загремел на плацу одетый по-походному комбат майор Крылов.

Майор был старый фронтовик, в офицеры выбился из простых солдат и славился строгостью и ответственным подходом к делу.

- Час назад севернее Ленинграда высадился вражеский десант. Наша задача найти его и уничтожить. На выполнение задания командование дает четыре часа. Способ передвижения - марш-бросок с полной боевой выкладкой... Для получения снаряжения и оружия - рразойдись! Построение через десять минут!

- Что за туфта, какой марш-бросок, - запыхавшись, недовольно ныл Жура, напяливая пехотную каску и перебрасывая через плечо скатку. - Мы что, пехота?

- Ребята, откуда взялся десант? - испуганно повторял по-детски поверивший в неуклюжую легенду о вражеском налете на мирный город Ленинград Тягунов. - И, главное, - чей? Неужели жиды, падлюки?!.

- Не пори чепуху! - раздосадовано бросил Боря, ловко прилаживая автомат и поправляя саперную лопатку. - Это же игра. Военная игра. Неужели не понятно?

- Ни хрена себе "игра", - пробормотал Тягунов. - Мы же танкисты. Для чего нам эта сбруя? И вообще...

Он тяжело вздохнул и слабенькой рысцой затрусил к строевому плацу. Там выстраивался, молча отдуваясь, личный состав батареи в полном походном снаряжении.

- Как твой зуб? - на бегу спросил я у Бори.

- Нормально, - засмеялся он. - Только флюс не сошел, - поморщился он, и было видно, что зуб хотя и удалили, но боль не прошла.

Марш-бросок был на Сосновку. Это был небольшой поселок на окраине лесного массива, километрах в десяти от Ленинграда. В лесу находился полигон для военных учений и стрельб, здесь и должно было состояться торжественное уничтожение нами мифического израильского десанта.



...С восходом солнца прибежали в Сосновку. Пот катил с меня градом. Ноги дрожали под тяжестью оружия и амуниции. Комбат Крылов скомандовал "к бою!", но не было ни сил, ни желания воевать с мнимым (да и с настоящим тоже) вражеским "десантом". Привалившись к лесному бугорку, нехотя постреляли холостыми патронами. Бугорок будто бы был окопом, а в той стороне, куда были обращены наши залитые потом багровые рожи, прятались зловредные израильские коммандос...

- Много жидов настрелял, Разя? - как ни в чем не бывало, ухмыльнулся Жура.

Они с Борей оказались в одном "окопе". И только мое присутствие спасло их от короткой, но жестокой схватки. Оба яростно схватились за ножи, примкнутые к автомату.

- Стоп, Боря! Стоп, Жура! - навалился я на них, катаясь клубком. - В дисбат захотели!?.

- Тварь, - злобно шипел Боря, задыхаясь от борьбы и гнева.- Фашист, мерзавец!..

- Гнида жидовская! - хрипел в ответ Жура....

- Батарея, ста-ановись! - привел их в чувство зычный голос комбата Крылова...

Обратный марш-бросок был сущим наказанием. Сил бежать больше не было. Гимнастерка почернела от ручьем лившего по спине пота. В глазах плыли синие круги, и, подняв голову, сквозь пелену, заливавшую глаза, я видел, как медленно и верно удаляется от меня взвод. Вот протрусила одна черная спина, за ней выплыла другая... Впереди, держась рукой за больную щеку - очевидно, опять разболелась рана от вырванного зуба, - едва передвигал ноги Боря. Но он упорно, через не могу, тащился вперед. Словно за ним (и вместе с ним) бежал не советский, вконец обессилевший учебный взвод с автоматами Калашникова за спиной и с полной боевой выкладкой, а стремительно парила, осенняя его незримым присутствием, тень героя Порт-Артура и Тель-Хая 1 , славного генерала Трумпельдора.

-Как? Как ты сказал? Какого генерала? - с удивлением воззрился на меня Жура.

- Трумпельдора, - пояснил я, допивая пиво. - Был у них такой герой. Создатель Хаганы.

- А это что за мура? - поинтересовался Журавлев. - Синагога, что ли?..

- Армия самообороны. Когда они в Палестине только начинали воевать с арабами, - вздохнув, объяснил я. - Жаль, пить уже нечего...

- Давай еще по пивку, - предложил Жура, осовело оглядывая пустые бутылки.

- Не могу, - засмеялся я. - Тебе нельзя водку, а мне запрещено пиво.

- Вот и погуляли, - мрачно подвел итоги нашего сидения в пивном зале Журавлев. -

Ладно. Ты посиди, а я закажу еще бутылочку. Пока буду пить, ты мне расскажи про этого генерала. Они что, всю жизнь друг с другом воюют? Евреи и палестинцы?

- Вроде того... Этот ихний генерал вообще-то был русским офицером.

- Иди ты!

- Точно. За оборону Порт-Артура получил четыре Георгиевских креста и именные часы от императора.

- Ни хрена себе! - удивленно разинул уродливый рот Жура. - Только для чего жиду Георгиевские кресты? - с недоумением пожал плечами Сашка. - Для жида кресты, как для мусульманина маца.

- Это верно, - согласился я, мечтая о рюмке водки и бутерброде с салом. Ностальгия обязывала. Я все время думал о том проклятом марш-броске. Когда мы выбрались из леса на шоссе, передвигаться не было сил. Взвод удалялся все дальше. Солнце слепило глаза. В ушах звенело, и к горлу подкатывала противная, сухая тошнота. Я закрыл глаза, чтобы меня не вырвало. И в эту минуту кто-то подтолкнул меня в спину. Раз, другой... Я подался вперед, не чувствуя заплетающихся ног.

- Не ссы, Николка, догребем, - тяжело дыша, прохрипел за моей спиной Жура. Он вернулся, чтобы мне помочь. - Хватайся за мою скатку.

Он обогнул меня и подставил мокрую, черную спину. Я схватился за обшлаг его свернутой шинели.

- Давай, Николка. Еще немного, - хрипло бормотал Сашка, судорожно поводя, как загнанная кобыла, красной, потной шеей.

Так мы и вбежали на территорию школы. На ту самую, прямую как стрела, красивую липовую аллею. Сашка впереди, а я, как пристяжной жеребец, сзади.

- Батарея, рравняйсь, - загремел, заорал майор Крылов, когда, ничего не соображая, обессиленные и потерянные, мы жалкой кучей сгрудились на плацу. - Товарищ полковник, третья батарея...

- Вольно, - скомандовал встречавший выполнившую "боевую задачу" батарею начальник школы Александров. - Бойцы! Перед тем, как умываться и завтракать, хочу сообщить вам важную новость. Принято решение, - многозначительно и старательно выговаривая каждое слово, сообщил полковник, - об отправке добровольцев на Ближний Восток. Ваш долг помочь нашим арабским братьям, ведущим освободительную борьбу против израильских агрессоров... Кто желает отправиться на Синайский фронт, три шага вперед, - скомандовал полковник. - Шагом - арш! - помедлив, чтобы мы прониклись важностью поставленной задачи, гаркнул он. И грозно обвел глазами наши усталые, ничего не выражавшие лица.

Никто не шелохнулся.

- Добровольцы, три шага вперед! - снова нетерпеливо скомандовал полковник Александров.

Он заложил руки за спину и хмуро обошел притихший строй.

- Если добровольцев нет, то их делают, - вкрадчиво изрек он.

Полковник приблизился к нашему взводу и остановился. Я видел, как напрягся, сцепив от нервного напряжения зубы, Боря. Как злорадно хмыкнул Жура, - он ждал, что выбор начальника школы падет на несчастного Бориса. Но полковник сердито передернул плечом и четким, размеренным шагом двинулся дальше.

- Младший сержант Суханов! - остановился полковник.

- Я! - выкрикнул побледневший Суханов.

- Выйти из строя!

- Есть!

- Младший сержант Суханов, - торжественно провозгласил начальник школы, - изъявил желание отправиться добровольцем на Синайский фронт. - Можете собирать вещи, младший сержант, - покровительственно обратился он к опешившему Суханову. - Необходимые бумаги получите в штабе...

Мы переглянулись.

- Ни за что не поверю, - шепнул Боря, не разжимая губ.

- Ясное дело, - не глядя на Бориса, тоже одним дыханием ответил я. - Ссылка...

- Вы меня слышите, Суханов? - раздраженно вздернул брови полковник Александров. - Я сказал - марш в штаб!

- Я никуда не хочу уезжать, - тихо, но так, чтобы все его хорошо услышали, ответил Суханов.

Это был белобрысый, невзрачный и равнодушный к службе паренек. Служил он второй год и был командиром отделения во втором учебном взводе. Частенько являлся в школу из увольнения в подпитии. Иной раз и вовсе не возвращался. И тогда его разыскивали всей школой по огромному ночному Ленинграду. Находили, как правило, у его девушки на Петроградской стороне. Он на ней собирался после демобилизации жениться, получить ленинградскую прописку и навсегда остаться в городе на Неве...

- Я никуда не хочу уезжать, - твердо и громко заявил Суханов. - Я хочу остаться в Союзе. - Командуйте, майор, - резко бросил полковник и, круто развернувшись, направился в штаб. Должно быть, выправлять бумаги на Суханова... Или на кого-нибудь еще, кто для начальства был костью в горле.

- Я бы тоже отказался, - сказал Боря, когда мы умывались после злополучного построения. - Ни за что не поеду на Синай... Плесни мне на спину, - отдуваясь и фыркая, попросил он.

- Ты же знаешь, - сказал я, поливая его из кружки, - как они поступают с непокорными. - Знаю, - ответил Боря. - Отправят в Каракумы. Или в десант. Без специальных знаний и подготовки это верная смерть.

Он снял с пояса полотенце и стал энергично растирать грудь и спину.

- Давай я тебе солью, - деловито предложил Боря, закончив приводить себя в порядок. - И надо бежать. После завтрака чистка оружия. Завтра последние стрельбы. Тут надо выложиться...

Огневая подготовка проходила на запасном стрельбище на территории школы. Учебными стрельбами командовал замкомвзвода, старший сержант Федоров. Это был рослый, широкоплечий, чернявый детина с хмурым выражением лица и насупленными брежневскими бровями. Говорил он мало, голос у него был противный и зычный, и при каждом слове он многозначительно и злобно пучил бычьи, навыкате, глазки. Словарный запас у Федорова был крайне скуден. Нехватку слов и выражений он с лихвой возмещал густым, отборным матом и простонародными, иногда очень смешными и меткими словечками.

- Курсант Мишин, - насмешливо гаркнул Федоров, скомандовав взводу "к бою". - Что ты ложишься на землю, как на женщину!

- Райзин и Журавлев, назначаетесь корректировщиками огня. Бегом марш к мишеням, - распорядился Федоров и принялся гонять остальных:

- Взвод, лечь! Встать! Лечь! Встать!.. Мишин, как ты держишь ноги! - орал он на несчастного, забитого парня. - Почему они у тебя подобраны. У тебя что - кол в заднице!? Ноги при стрельбе надо держать так... Курсант Архангельцев, покажи!

Архангельцев, плотный, румяный, рослый сибиряк, охотно падал, широко расставляя ноги, и старательно целился из автомата.

- Вот как нужно, Мишин. Учись! - носком сапога раздвинул ему ноги до нужной широты Федоров.

Пока замкомвзвода таким образом вдохновлял и воспитывал, Боря с Журой рысью добрались до блиндажа. Они должны были мигом установить мишени и доложить о готовности по телефону полевой связи. Боря и доложил... Старший сержант Федоров яростно махнул красным флажком, словно отдавал приказ о штурме Берлина. И в это время Жура вылетел из блиндажа на бруствер.

- Ты куда! - охнув, успел крикнуть ему Боря.

- Не видишь, мишень завалилась! - гаркнул Жура.

Но было уже поздно. Тридцать стволов с исходных позиций стали вести бешеный огонь в ту самую точку, где ненароком оказался Журавлев.

- Сашка, назад! - не своим голосом заорал Боря.

Обхватив голову руками, Жура пластом лежал на открытом бруствере, вдавившись в землю. Он ничего не видел и не слышал, кроме пения пуль, взрыхливавших землю вокруг него.

- Не двигайся! - крикнул Боря.

Он вымахнул из блиндажа и по-пластунски пополз вдоль бруствера. Пулей ему снесло пилотку, но Боря ничего не замечал. Медленно, стараясь угадать направление огня, он полз к застывшему на бруствере и оцепеневшему от ужаса Журавлеву. Схватил его за ногу и, как тяжелый куль с мукой, потащил назад, в укрытие...

После обеда о чрезвычайном происшествии на стрельбах уже знала вся школа. Командир учебного взвода, внешне спокойный и бледный, как стена, капитан Петров лично доложил о случившемся начальнику школы.

- Этого мне только не хватало, - налился кровью полковник Александров, вставая из-за стола. - На Ближнем Востоке война. В любую минуту полыхнет и здесь. А вы черт знает чем занимаетесь!... Обоих примерно наказать, - распорядился он.

И их наказали, Журу и Борю. На общем построении Боре вынесли благодарность начальника школы за мужество и храбрость при спасении жизни товарища. И объявили строгий выговор за грубое нарушение инструкции по стрельбе из стрелкового оружия. Предложили на выбор: отправится добровольцем на Синайский фронт или получить назначение в одну из частей воздушно-десантных войск. Принципиальный и мужественный Боря выбрал, конечно, второе...

Журу по окончании школы направили в Туркестанский военный округ, на границу с Афганистаном.

- Жара там дикая, но служить можно. Ничего, - вздохнул он, вертя в руках пустой стакан.- Ну что, хохол, - задумчиво произнес он. - Ты, говоришь, тебе водку можно? Пожалуй, я созрел для крепких напитков, - засмеялся Жура.

- А что с Борькой, - спросил я, когда мы обосновались в грязной забегаловке, где продавали водку и вино в розлив в немереных количествах. - Живой или нет?

- Живой, - завистливо усмехнулся Жура. - Куда он денется. Отслужил в десанте и слинял в Израиль.

- Ну тебя, - не поверил я.

- Гадом буду. Он у них теперь генерал. Вроде твоего Трумпеля... Служит в Генеральном штабе. Планирует операции против палестинцев, - пренебрежительно скривился Жура. - И зовут его теперь не Борька, а Бар-Авигур...

- Не может быть, - не мог поверить в ошеломившую меня новость я. - Не верю, что Борька...

- Не веришь - приложи лимон к мозгу, - досадливо пожал плечами Журавлев. - Все жиды туда рванули... Мне Володька Мишин рассказывал. Он его по телику раза два видел. На руинах Рамаллы... Ну ладно, - вздохнув, поднял рюмку Жура. - Давай выпьем за наше здоровье. С этим делом, как я понимаю, у нас с тобой большие проблемы.

- Типун тебе на язык, - уныло вздохнул я, памятуя Сашкину недобрую и завистливую натуру...

И Сашка-таки оказался прав.

Проблемы со здоровьем у меня начались в тот же вечер. От выпитых подряд пива и водки жутко разболелась голова. Всю ночь я ворочался без сна в пустом гостиничном номере. Меня мутило, как в тот жаркий летний полдень сорок лет назад, когда я умирал от изнеможения на марш-броске, а хриплый, потный Жура подталкивал меня автоматом в спину. Журавля рядом не было, и можно было расслабиться. Меня стошнило, потом разболелась печень, и я уснул только под утро.

После полудня меня разбудило пение мобильного телефона.

- Как вы поживаете? - поинтересовался (весьма кстати) приятный женский голос. -

Это Маргарита. Из Союза писателей, - уточнила она. - Я вас вчера разыскивала, но не могла дозвониться...

- Я отключил телефон, - сипло буркнул я. - У меня была важная встреча.

- Я так и поняла, - дружески улыбнулась она.

- А в чем дело? - с недоумением переспросил я.

- Вы еще в Петербурге? - настороженно поинтересовалась Маргарита, выдержав интригующую паузу.

- Ну да, - проворчал я, с трудом приходя в себя. - Что вы от меня хотите? - стал тихо раздражаться я. Мне хотелось зарыться с головой в подушку и забыть, как дурной сон, и Питер, и Журу, и мое дурацкое похмелье.

- Дело в том, - стала обстоятельно рассказывать Маргарита, - что Иван Иванович подал вчера в отставку. Из-за разногласий с членами правления. Его обязанности временно исполняет Сергей Николаевич. Он заинтересовался вашим делом. В папке с вашими документами он увидел рекомендацию самой Столяровой. Там есть фраза, если помните, - засмеялась Маргарита, - что в случае приема в члены Союза вы станете гордостью нашей организации...

- Ну, есть, - хмуро сказал я. - И что с того...

- Сергей Николаевич распорядился переголосовать ваш вопрос, - терпеливо, как ребенку, стала объяснять Маргарита. - Вам нужно срочно приехать в Союз...

- Не могу. Я болен, - как мог, отбивался я. Потому что после встречи с Журой и истории с Борькой мне было безразлично, стану я членом их Союза или нет. И вообще - что со мной будет сегодня, завтра и потом. Когда нас уже не будет на этом свете. И Борька, Бар-Авигур, вместе с Журой будут торжественно встречать меня на строевом плацу. Там, где господь Бог обычно принимает парад старых служак. Тех, кто прибыл по его зову, совершив последний марш-бросок из этой паскудной жизни...

Но я ничего не стал рассказывать Маргарите. Как не мог ей сообщить о моих сволочных чувствах, - да и вообще кому бы то ни было на свете. Никому, кроме этих двух парней. Да и то, я не уверен. Жура, пожалуй, поднял бы меня на смех. А Боря... Тот бы понимающе улыбнулся и похлопал меня по спине: "Все нормально, старик. Не раскисай"...

Вот я и пытаюсь не раскисать. Хоть это и очень сложно. Особенно, когда вместе с похмельем тебя мучат воспоминания, и ты не знаешь, как от них избавиться.

- Ладно, - засмеялся я в телефонную трубку. - Ни за что не поехал бы на Синай, если бы не вы, Рита... Готовьте бокалы, я выезжаю.

- Вот и замечательно, - засмеялась она с явным облегчением.

... В номер постучала горничная и попросила разрешения убрать в комнате...



    ПРИМЕЧАНИЕ

     1  Тель-Хай - еврейское поселение в верхней Галилее, где в марте 1920 г. в стычке с арабами погиб генерал Трумпельдор.




© Анатолий Николин, 2012-2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2012-2024.





НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Айдар Сахибзадинов. Жена [Мы прожили вместе 26 лет при разнице в возрасте 23 года. Было тяжело отвыкать. Я был убит горем. Ничего подобного не ожидал. Я верил ей, она была всегда...] Владимир Алейников. Пуговица [Воспоминания о Михаиле Шемякине. / ... тогда, много лет назад, в коммунальной шемякинской комнате, я смотрел на Мишу внимательно – и понимал...] Татьяна Горохова. "Один язык останется со мною..." ["Я – человек, зачарованный языком" – так однажды сказал о себе поэт, прозаик и переводчик, ученый-лингвист, доктор философии, преподаватель, человек пишущий...] Андрей Высокосов. Любимая женщина механика Гаврилы Принципа [я был когда-то пионер-герой / но умер в прошлой жизни навсегда / портрет мой кое-где у нас порой / ещё висит я там как фарада...] Елена Севрюгина. На совсем другой стороне реки [где-то там на совсем другой стороне реки / в глубине холодной чужой планеты / ходят всеми забытые лодки и моряки / управляют ветрами бросают на...] Джон Бердетт. Поехавший на Восток. [Теперь даже мои враги говорят, что я более таец, чем сами тайцы, и, если в среднем возрасте я страдаю от отвращения к себе... – что ж, у меня все еще...] Вячеслав Харченко. Ни о чём и обо всём [В детстве папа наказывал, ставя в угол. Угол был страшный, угол был в кладовке, там не было окна, но был диван. В углу можно было поспать на диване, поэтому...] Владимир Спектор. Четыре рецензии [О пьесе Леонида Подольского "Четырехугольник" и книгах стихотворений Валентина Нервина, Светланы Паниной и Елены Чёрной.] Анастасия Фомичёва. Будем знакомы! [Вечер, организованный арт-проектом "Бегемот Внутри" и посвященный творчеству поэта Ильи Бокштейна (1937-1999), прошел в Культурном центре академика Д...] Светлана Максимова. Между дыханьем ребёнка и Бога... [Не отзывайся... Смейся... Безответствуй... / Мне всё равно, как это отзовётся... / Ведь я люблю таким глубинным детством, / Какими были на Руси...] Анна Аликевич. Тайный сад [Порой я думаю ты где все так же как всегда / Здесь время медленно идет цветенье холода / То время кислого вина то горечи хлебов / И Ариадна и луна...]
Словесность