Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


   
П
О
И
С
К

Словесность






ПРОЛОГ


Не прилгнувши не говорится никакая речь.
Н.В. Гоголь


Глава I.  Похороны  Бродского

Январь 199... года, как, может быть, еще помнит читатель, выдался на редкость морозным. Хотя редкость, если толком подумать, заключалась не столько в том, что сам январь был морозным, сколько, пожалуй, в том, что все предыдущие десять январей погода стояла по-европейски гнилая и оттепельная, так что мы - жители города-героя Санкт-Петербурга - постепенно стали считать "минус пять" - порядочной стужей, а "минус пятнадцать" - катастрофой.

В тот день в городе-герое Санкт-Петербурге стояло - минус двадцать восемь.

Я шел вдоль Фонтанки по серому, ломкому, долыса вылизанному поземкой снегу и думал о... о чем же я думал тогда? Наверное, о какой-нибудь ерунде. О, Господи! Я думал о - похоронах Бродского.

Где-то неделю назад в Нью-Йорке умер поэт Иосиф Бродский. Я шел вдоль Фонтанки по серому, ломкому, почти фарфоровому от стужи снегу и перед моим внутренним взором проплывала вся тоскливая процедура этих эмигрантских, чуть-чуть двоюродных похорон: какие-то старенькие, источенные жизнью интеллигенты, какие-то увядшие, со следами былой красоты женщины, какая-то чертова уйма читаемых вслух по-английски и по-русски стихов, какие-то надрывно играющие виолончели и - посреди всего этого - огромный парадный венок от Виктора Степановича Черномырдина.

Венок походил на сталинское метро. Неохватный державный лавр, перевитый узкой орденской лентой.

На сиротских похоронах изгоя-поэта этот чудо-венок выглядел так же нелепо, как... как... ну, я не знаю, как почетный караул блондинов-эсэсовцев на похоронах главного раввина Московской хоральной синагоги.

Здесь, саркастически хмыкнув и огорченно взмахнув рукой, с закованной в серый блокадный лед Фонтанки я повернул на Невский.





Глава II.  Мой  друг  Леня

Невский оставался Невским. Невзирая на стужу, валом валил народ. Проплывали красивые женщины в сверкающих тысячных шубах, упругой спортивной походкой шли их на редкость, по правде сказать, неприятные кавалеры, чинно ведомый воспитателями, мельтешил разноцветный отряд малышни, степенно побирались нищие, с рекламных афиш улыбались красномордые деды - морозы, Невский оставался Невским ? нынешние - 28о ему были, считай, нипочем. Он жил только своей, независимой ни от кого и ни от чего, навеки счастливой и обреченно праздничной жизнью.

Невнимательно шаря взглядом в чуть прореженной, все же, морозом толпе (здесь, на Невском, у меня была назначена средней важности стрелка) и мурлыча себе под нос, привязавшийся со вчерашнего дня попсовый напевчик: "А он та-а-акой, мой но-вый парень, просто чумовой, мой но-вый парень..." - я машинально сунул руку в карман пальто и попытался на ощупь открыть запечатанную пачку "Винстона"...

Итак, невнимательно рыская взглядом по Невскому, непослушными, словно поленья, пальцами я содрал золотинку, разогнул картонную крышечку, выцапал сигарету, щелкнул замерзшим "Крикетом" и...

И здесь, наконец, я увидел его. У самой "Лавки писателя" стоял, пригорюнившись, мой бывший друг Леня.

(Вернее не так: раскуривая сигарету, я сначала увидел и, по дурацкой привычке, тут же прочел размашистую полустертую надпись, выполненную белым мелом: "Ельцин, Собчак, фашисты, убийцы, дайте народу хлеба!!!" - а вот где-то в полуметре от нее, я, наконец, и увидел Леню.)

Высокий, вальяжный Леня, был, как всегда, одет вызывающе не по сезону.

Лохматая кепка-пидорка. Жиденький серый шарф. Роскошная темно-коричневая дубленка, вельветовые штаны и лаковые штиблеты.

- Здорово, Миш! - прикрывая руками синие уши, крикнул мне Леня.

(Ленино прозвище, было, если кто не знает, "Прыщ").

- Привет, Лень, - односложно ответил я. - Пришли пацаны?

- Ага, пришли, - чуть запнувшись, ответил он. - Оба.

- Оба, говоришь?

- Ага. Оба.

(Прыщ был мой друг. Друг, можно сказать, детства. Даже не столько детства, сколько миновавшей лет пятнадцать-двадцать тому назад юности. Мы с ним вместе когда-то перенесли все муки и радости полового созревания.)

- Где? - отрывисто спросил я Леню.

- В "Ноль - Один", - поспешно ответил он.

Мы прошли к "Ноль - Один". Я вошел внутрь, а Прыщ остался сиротливо мерзнуть у входа. Пацаны - Олежка и Стас сидели у крайнего столика и пожирали миньоны с грибами.

Олежка и Стас - моя (не люблю этого слова) крыша. Именно Прыщ некогда свел меня с Олежкой и Стасом.

Произошло это года два тому назад. В ту пору никакой такой крыши у меня не было. Вообще - никакой. Так получилось.

Моя прежняя (терпеть не могу этого слова!) крыша, мой старый нахлебник и кровосос - раннеперестроечный романтик и гопник с трагическим прозвищем "Вася-Череп" в процессе жестоких внутрипацанских разборок однажды угодил под сокращение. Его более удачливые конкуренты, подведшие романтика-гопника под сокращение, обо мне, судя по всему, просто забыли. Так получилось: фирма у меня маленькая, дележка была жестокой, хозяйство у Черепа было большое и крайне запущенное, и про меня - забыли.

Года полтора я прожил, так сказать, холостяком.

А вот весной девяносто ...го года на моем горизонте появился Леня.

Стоял месяц март. С крыш текло. Ржавые сосульки истекали искрящимся на солнце соком. От черных прогалин асфальта подымался тонкий банный парок.

Прыщ - в своей всепогодной дубленке, мохеровом сером шарфе, в своей волосатой пидорке и шикарных штиблетах был, как всегда, одет вызывающе не по сезону. Его толстое, малиново-красное лицо было сплошь покрыто мелкими каплями пота, его серый мохеровый шарф весь взмок и свалялся в веревочку. Он шел, смешно переваливаясь при ходьбе, и громко пыхтел, как взбирающийся на Эверест борец сумо.

Впрочем, завидев меня, он перестал и переваливаться, и пыхтеть. Завидев меня, он замер, как соляной столб, возле закрытого после лихого наезда налоговой салона "Лена", воздел руки горе и завопил:

- При-ы-ы-вет, Ми-ы-ыш! Эге-ге-гей, Ми-ы-ыш!

(Чуть выше мохнатой Лениной кепки виднелся косо написанный красным маркером слоган: " 4 окт. 1993 г. Ельцин и ЦРУ устроили государственный перево... " Лозунг обрывался на полуслове. Видать, ельцинские опричники прямо здесь и скрутили бесстрашного патриота.)

- Леня!!! - заорал в свою очередь я. - Леня! Паять мой лысый череп, Леня!

- Ми-ы-ыш! При-ы-ывет, Ми-ы-ыш!

- Леня! Чтоб в перегреб. Ты откуда свалился, Леня?

- Да, та-ак... - чуток подзамялся Прыщ. (Как выяснилось несколько позже, он свалился непосредственно с Яблоневки, она же "Табуретовка", знаменитой в определенный кругах "сучьей зоны") - Что я? Что я?... Ты-то как, Ми-ы-ыш?

- Я? - здесь пришла уже моя очередь смущенно потупить взор. - А что я? Так... спекулирую потихонечку.

- О-о! - оживился Прыщ. - И в крупняк?

- Да какой там крупняк! - обиделся я. - Какой там крупняк! Одни, Лень, слезы. Два, короче, магАзина имени Стеньки Разина.

- Ништяк! - одобрительно отозвался Леня, после чего вновь замолк, осторожно поправил мохнатую кепку-пидорку и еще раз присовокупил. - Ништяк!

- Лень, а ты?

- А я... я так, - опять застеснялся Прыщ, - по... по этим... как их, по... квартирам.

- Ну, это-то дело денежное.

- Ага, - охотно согласился Леня.

- Бандюки не цапают?

- Да нет, - Прыщ вздохнул, опустил припостнившийся взгляд долу и вдруг затрындел, как по-писаному. - У меня ребята хорошие. Олежка, короче, и Стас. Из малышевской, короче, бригады. Нормальные пацаны. Живут по понятиям.

- Так уж и по понятиям? - удивился я.

- По понятиям, по понятиям, - все той же унылой официальной скороговоркой частил Леня. - Я тебе говорю! Олежка, короче, и Стас. Нормальные па...

В общем, денька через два он мне их сосватал. Здесь я, конечно, целиком и полностью сам виноват. Здесь я, конечно, проявил себя законченным олигофреном или, выражаясь по-русски, дауном. Нормальные пацаны - Олежка и Стас оказались, естественно, обычнейшими шакалами. Хитрыми, глупыми и патологически жадными. Здесь я, конечно же, целиком и пол... Но - к делу, читатель! Олежка, короче, и Стас сидели у крайнего столиком и с хрустом пожирали миньоны с грибами.

Внушительный, орангутангоподобный Стас при этом громко сопел и чавкал, а изящный, холеный брюнет Олежка лениво утыкивал зубья вилки скользкими грибными кружочками и, беззвучно, по одному, клал их в рот. Олежка манипулировал вилкой с расслабленным изяществом киноартиста. Да он, собственно, отчасти и был киноактер. В далеком советском прошлом за душой у Олежки остались три курса ЛГИТМИКа и пяток эпизодических ролей в пяти картинах.

Зато его визави, Стас был даже и внешне - типичный бандит. Зеленый пиджак. Золочёная цепь. Отключенный за неуплату мобил. Шея, со столб толщиной. Морда - на кобыле не объедешь. Короче, бандит и бандит. Разве что кровь с клыков не капает.



* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *



- Здорово, Мишаня, - приветствует меня Стас неожиданно тонким голосом. - Как сам-то?

- Да так, - неопределенно отвечаю я.

- Бабки принес?

- Понимаешь, Стас, - я делаю изо всех сил печальную морду, - у меня, короче, ... проблемы. У меня, короче, на дальнюю точку два каких-то жлоба наехало. Два здоровых таких жлоба. На черном "Ниссане".

- Ну? - переспрашивает Стас и заинтересованно шевелит ушами.

- Забили, короче, стрелу.

- Ну?

- Завтра, короче, в три часа дня. Возле памятника.

- Понятно, - кивает своей коротко остриженой головою Стас. - А что за пацаны?

- А я знаю? Здоровые такие пацаны. На черном "Ниссане".

- Сами что, тоже черные?

Да нет, вроде... славяне.

- Понятно.

Следует минут пять сосредоточенной тишины. Олежка и Стас мучительно размышляют.

(Они мне надоели, эти два мудака - Олежка и Стас. Завтра в три часа дня я сдам их легавым.)

Первым приходит в себя чуть более башковитый Олежка. Он спрашивает меня своим хорошо поставленным баритоном:

- Стрелка стрелкой, Ми-ша-ня, а бабки - где?

- Бабки? - недоуменно моргаю я.

- Ага, бабки.

- Ну, Олежка, - начинаю канючить я, - ну, давай до... до завтра. Давай до завтра, а? Сразу же все, короче, четыреста пятьдесят бачков.

- Так, Ми-ша-ня. Какое сегодня число?

- Ну, Олежка, ну, напряг.

- Ми-ша-ня!

- Ну, хорошо, давай разбежимся так: прямо сейчас пятьдесят баксов, а остальные четыреста - завтра.

И я протягиваю ему серо-зеленую бумажку с бородатым анфасом президента Гранта. Олежка неуловимым по быстроте жестом цапает ее и тут же прячет во внутренний карман своей кожанки.

- Хо-ро-шо! - удовлетворенно вздыхает Олежка и его узкое, недоброе лицо на минуту расплывается и становится брезгливо-вальяжным. - Ох, хорошо! - повторяет он. - Вот что хорошо, то хорошо!... Но - Мишаня! - Олежкино лицо вновь вдруг становится хищным и властным. - Остальные четыреста баксов ты отдашь нам тоже сейчас.

-??

- А завтра, - своим то и дело срывающимся на писк тенором поддерживает его Стас, - ты отдашь нам еще четыреста пятьдесят баксов.

- Ка ... ак? - выдыхаю я.

- С этого месяца плата за охрану повышена ровно в два раза. Так решили Старшие.

(Вот те и раз, - опупело думаю я. - Ровно в два раза. Решили Старшие).

- Хорошо, - покорно говорю я вслух. - Решили так решили. Я схожу за деньгами?

Следующие минут пять Олежка и Стас, судя по всему, пребывают в глубоком моральном нокдауне. Я абсолютно уверен, что по их, заранее утвержденному мифическими Старшими плану, я должен сейчас спорить и кричать. Но я не собираюсь ни спорить, ни кричать. Зачем кричать - я ведь на редкость покладистый парень. Мне совершенно не жалко лишних четыреста пятьдесят баксов для таких отличных ребят, как Олежка и Стас.

Итак, минут, как минимум, пять Олежка и Стас пребывают в глубочайшем моральном нокдауне. Наконец, так и не связав концы с концами, Олежка кричит:

- Ты никуда не пойдешь!

- Почему?

- Потому что ты... - потерянно бормочет он. - Потому, что. Ты. Сейчас. Пойдешь. С нами.

- За... зачем?

- Так. Надо.

- Хорошо, - опять соглашаюсь я (я со всем соглашаюсь, я просто на редкость покладистый парень). - Хорошо. Договорились. Сейчас я поеду с вами. Только давайте сначала (хорошо, пацаны?) я заскочу за деньгами. Хорошо, - пацаны? Надо ж отдать вам все восемьсот пятьдесят бачков. Все-все восемьсот пятьдесят. Новых. Зеленых... Хрустящих.

- Да... давай, - безвольно шепчет Олежка, (взгляд его блуждает и туманится, он слишком, похоже, наглядно представил все восемьсот пятьдесят бачков). - Да... да-давай...

Но Олежкину самодеятельность тут же на корню пересекает Стас.

- Нет, Мишаня, - твердо заявляет он. - Ты. Поедешь. С нами.

- По... почему?

Стас опасливо зыркает куда-то мне за спину и говорит:

- Потому, что. Так. Надо. Сейчас. Мишаня. К тебе. Подойдет. Человек.

Стас трусливо кивает своей огромной, стриженой почти под ноль головой и добавляет:

- Это очень серьезный Человек. Ты с ним. Мишаня. Не спорь.

И здесь из-за моей спины появляется и сам Человек. Это очень обыкновенный человек. Можно даже сказать - демонстративно заурядный. Средний рост. Средняя стать. Средний светло-зеленый костюм. Чуть вытянутое, плохо запоминающееся лицо со стертыми, словно у медного пятака, чертами. Человек вплотную подходит ко мне и тычет мне чем-то твердым и круглым между лопатками.

- На выход, - тихо шепчет он мне.

Я (хотя ноги и руки почти что не слушаются меня) подчиняюсь.

Мы идем на выход. У самых дверей кафе стоит оранжевая, забрызганная мелкой коричневой грязью девятка. Меня заталкивают в ее пропахший табаком и пивом салон, девятка фыркает, выпускает тяжелое облачко черного газа и, медленно-медленно набирая ход, едет вдоль Караванной.

Я пытаюсь обернуться и посмотреть назад, но тут же получаю несильный и даже, в общем, небольный удар в основание черепа. Последствия этого удара странные - я теряю сознание.

Последнее, что я успеваю заметить - это круглая красная морда Прыща, вконец заиндевевшая от холода. Прыщ держит фиолетовую ладонь козырьком и грустно смотрит нам вслед. Над его головой синеет очередной набрызганный нитрокраской слоган.

Этот загадочный и абсолютно ненужный мне текст я зачем-то успеваю прочесть и запомнить на всю жизнь.

Он гласит:

"Ельциноидам мало золота партии, им и земли скоро будет мало".





Глава III.  Он  умер  в  январе,  в  начале  года

...Я лежал на боку, обе руки были пристегнуты наручниками к отключенной трубе отопления, а под моим правым, омертвевшим от бесконечного лежания боком, расстилался изодранный мягкий топчан, обитый побелевшим от времени дерматином. Прямо передо мной выгибалась неровным горбом стена, оклеенная желтыми позапрошлогодними газетами.

Все это длилось уже Бог знает сколько времени.

"Судя по всему, - с каким-то идиотским равнодушием подумал я, - я нахожусь сейчас где-то за городом... За городом. Мда... Для города вокруг слишком тихо".

Вокруг, действительно, было очень и очень тихо. Вокруг набухала густая, словно сметана, типично пригородная тишина. Лишь где-то (почти в космическом далеке) еле слышно шелестело радио.

"Циклюю, - машинально прочитал я желтевшее перед самым носом объявление. - Циклюю. Без пыли... Без пы-ли. М-да..." - печально повторил я и погрузился в раздумья о собственном будущем.

Будущее мое обещало очень мало радостного.

Собственно говоря, сама возможность для меня иметь хоть какое-то будущее оценивалась ровно в тридцать тысяч. Разумеется, долларов. Именно столько эти два малолетних дауна - Олежка и Стас умудрились задолжать Человеку с Не Запоминающимся Лицом и стоявшей за ним безымянной бандитской группировке... Тридцать тысяч. Разумеется, долларов. Таких дурных денег у меня отродясь не водилось.

Тридцать тысяч. Долларов, разумеется, долларов. Ровно столько, пожалуй, стоило все мое дело. Вернее, примерно столько было в него за все эти годы вложено. Продать же мое дело, - если с умом и не торопясь, - можно было где-то тысяч за пятнадцать-двадцать, а ежели же без ума и со спешкой, то тысяч за семь-восемь. Живых же денег было у меня (только не смейся, читатель!) ровно... три с половиной тысячи долларов.

Мамой клянусь, читатель: в толстом зеленом томе "Поэты мира в борьбе за мир" (Москва, ГИХЛ, год издания - 1951) непосредственно вслед за стр. 387, где было напечатано стихотворение прогрессивного северокорейского поэта Бяк Ин Дюна "Ненависть" (Ненависть к ним // К империалистам Америки // Ненависть к ним // К гиенам, к червям презрения), следующие пятьдесят шесть страниц были частично вырезаны и в образовавшуюся узкую щель были вложены 35 купюр по 100 долларов США. Вот и все мои деньги.

Хочешь, читатель, верь, а, хочешь, - проверь.

Что я еще мог продать? Отдельной квартиры у меня (только не смейся, читатель!) не было, а имевшаяся лично у меня жилплощадь вместе со всем скопившимся в ней барахлом стоила тысяч, в лучшем случае, семь.

Вот и все мои деньги. Десять тысяч недостает. А за десять тысяч Олежка и Стас и родную, я извиняюсь, мать на бутерброды порежут.

Так что будущее мое ... было будущим на редкость ясным и определенным. Меня будут пытать, все, что возможно, выжмут, а потом ... потом меня, надо полагать, убьют.

Правда, один (кро-о-ошечный!) шанс у меня все-таки был. Он заключался в том ...

Зашуршали шаги.

Тихо шоркнула дверь.

Шелест шагов в тишине постепенно усилился и стал негромким, отчетливым топаньем. Топанье нарастало, становилось все отчетливей и отчетливей, все громче, громче и громче, и, наконец, обозначилось в темноте в виде чёрного, смутно очерченного силуэта.

Силуэт приблизился, вошел в жёлтую сферу света, окружавшую круглое тусклое бра, висевшее на стене, и медленно-медленно обернул ко мне мертвенно-бледное лицо давешнего Человека.

- Ну, - сказал Человек голосом тихим и совершенно бесцветным, - ты решил, Михаил?

- Что я... могу решить? - запинаясь, ответил я. - Таких денег у меня... нету.

- Верю, - кивнул Человек. - Но ведь выбора тоже нет, Михаил. Либо найдешь тридцать тысяч, либо тебе не жить. Любишь жить, Михаил?

- Лю... блю.

- Так найди, если любишь. Твои бычки говорят, что у тебя денег мно-ого. Мда... Быч-ки...

Человек осуждающе покачал головой.

- Бедный ты парень, Михаил. Бедный. Не ту крышу ты себе выбрал. Нет. Не ту. Попала в блудняк твоя крыша.

Человек помолчал.

- Попала она, а расплачиваться тебе. Несправедливо?

Я ничего не ответил.

- Да, конечно же, несправедливо. Но деньги ты, Михаил, все равно найди. А то я ведь тебя убью. Я, Михаил, человека могу убить тысяч за восемь. А за тридцать тысяч я тебя четыре раза убью. Четыре раза подряд умирать очень больно. Это правда, Михаил.

Слово очень было единственным словом, которое он хотя бы чуть-чуть окрасил голосом. Все отступая и отступая в темноту, Человек монотонно бубнил.

- Ты сутки подумай, Михаил. Сутки. Ровно. Сутки подумай, а потом я к тебе зайду. И мы поговорим. Не бойся, Михаил, по-хорошему. Сперва по-хорошему, а потом уже всё зависит от тебя, Михаил. Ты только не обижайся. А то я тебя убью. Ты только на меня не обижайся. Ты сам пойми...

Шоркнула дверь и шаги в коридоре затихли. Я облегченно перевел дух и прижался носом к теплой стене.

Итак, один шанс у меня все-таки был. Крошечный, чисто теоретический.

Стас (я знаю Стаса) завтра о-бя-за-тель-но придет на стрелку. Олежка мог бы продинамить стрелу, а Стас нет, он - мужик деловой.

Итак, завтра в три часа дня Стас обязательно пойдет на стрелку и там, на стрелке, его обязательно повяжет майор Черновил. Нет, все сорвалось и никаких улик у него на Стаса не будет, но я знаю майора: все, что он видит - он цапает. А, зацапав Стаса, он его, без вариантов, расколет. Майор (я знаю майора) раскалывал и не таких, а Стас психологически человек, прямо скажем, несильный и к тому же с ахиллесовой пяткой - жутко боится тюрьмы.

(Суетливый страх тюрьмы то и дело всплывал у Стаса почти что в любом разговоре.)

Итак, товарищ майор его, так или иначе, расколет и вот здесь начнется самое, пардон, интересное: расколет он его до конца или все ж таки - нет? Т. е. выдаст ему Стас путь-дорогу ко мне или все-таки скроет? Или, если чуть-чуть иначе переформулировать тот же самый вопрос: кто в данный конкретный момент допроса вызовет в заячьей душе Стаса больше ужаса - бравый майор Черновил или только что покинувший меня Человек? Оба, надо это сразу признать, большие мастера поселять в человеческих душах страх.

Исход их поединка: пятьдесят на пятьдесят.

Итак... итак, господа, меня может спасти совпадение трех достаточно вероятных событий (приход Стаса на стрелку, то, что его там повяжет майор Черновил и то, что товарищ майор его расколет) с одним полувероятным (товарищ майор напугает его сильней, чем уже успел напугать только что покинувший меня Человек).

Я перевернулся на спину.

Общая вероятность... общая вероятность... черт, калькулятора нет... (0,9)3 х 0,5... 0,81 х 0,9 х 0,5... 0,729 х 0,5... общая вероятность где-то 36%.

36% - за жизнь.

64% - за смерть.

Теория вероятности ЯВНО на стороне смерти.

36% - за жизнь.

64% - за смерть.

Не знаю, как у тебя, читатель, а у меня и девяносто девять процентов сбываются через раз, а уж тридцать-то шесть... здесь и вообще говорить не о чем.

- Жаль, - опять перекантовавшись с боку на бок, подумал я, - всё-таки жаль, что я не герой романа, а - живой человек. Будь я героем романа, - пухлого, захватанного сотнями рук детектива в цветастой обложке, то для полного и безусловного спасения мне бы хватило процентов пять-шесть... Да что там пять-шесть, - и полпроцента хватило бы. Героя романа ни один, даже самый кровожадный и глупый автор не станет убивать в самой первой главе.

"Хорошо бы, - вконец разомлев, размечтался я, - хорошо бы как-нибудь эдак (вместе с вот этим уродливым драным диваном) взять бы и перекочевать в какой-нибудь, ска-ажем, рома-а-ан... Эге-ге-гей! - мысленно возопил я, - Александра Маринина, Виктор Доценко и ты, (прости, не помню твоей фамилии) гениальный автор сериала "Менты"!

Простите меня, дурака, что я всю жизнь насмехался над вами и никогда не читал ваших книг. Простите и ... возьмите в какой-нибудь самый плохонький, самый непопулярный, самый наспех написанный ваш детектив! Возьмите и - сохраните мне жизнь. А? Одно касание клавиатуры компьютера, один-единственный взмах ваших сильных и мудрых, намертво пристрелянных на детективном творчестве рук и сюда густой толпой ворвутся Крутой, Хромой, Кривой и Бешеный, а также сверхсуперсыщица Дуня Кулакова, ворвутся, замочат практически всех (кроме, понятно, меня) и сохранят мою ЖИЗНЬ!

Эге-ге-гей! - продолжал мысленно надрываться я. - Александра Маринина, Сергей свет Доценко и ты, (прости, не помню твоей фамилии) гениальный автор сериала "Менты!" Дорогие товарищи! Сохраните мне жизнь".

Могильная тишина была мне ответом.

Молчала Александра Маринина, молчал Виктор Доценко, молчал анонимный автор гениального сериала "Менты". Молчали Крутой, Кривой, Хромой и Бешеный. Молчала сверхсуперсыщица Дуня Кулакова. Мне не на кого было рассчитывать, кроме себя.

А что я мог сделать один, господа? Покрепче стиснуть зубы, когда мне засунут паяльник в жопу?

Я печально вздохнул и стал незряче елозить взглядом по маячившим на желтой стене объявлениям.

"Продаю щенков овчарки, - наконец, разобрал я, - от мощных, злобных и оч. красивых родителей".

И мое растревоженное воображение тут же (неизвестно только зачем) нарисовало мне двух мощных, злобных и оч. красивых родителей и копошащуюся близ впалого мамкиного брюха смешную груду пузатых и круглых щенят.

"Для кобеля 3,5 лет, - прочитал я, - помесь к-кой овч. и л-ки (очень пушистого!) требуется сука за умеренную плату. Телефон..." - и моментально переполнился обжигающей жалостью к этому кобелю 3,5 лет (очень пушистому!) столь тяжко страдающему от переизбытка мужского темперамента и недостатка женских ласк.

"Циклюю", - прочитал я и не испытал ничего.

Объявления кончились. Оставалось лишь тупо рассматривать фото в соседней газете. Но рассматривать, собственно, было нечего: фотография располагалась у самого-самого края света и тьмы, вследствие чего вместо четкой картинки я мог видеть лишь бесформенное грязно-серое пятно с фрагментами зеркально вычищенного ботинка и чьей-то лысины. Но потом, не знаю, то ли в тусклом и круглом бра отчего-то прибавилось света, то ли мои глаза стали мало-помалу привыкать к темноте, но там, где минуту назад я видел лишь грязно-зеленое пятно с кусочками лакового ботинка и неизвестно чьей лысины, я вдруг разглядел гигантское, растянувшееся двухкилометровой змеей торжество, посвященное 245-летию Московской городской Думы.

Вглядываясь в процессию, я стал видеть буквально все. Я увидел идущего во главе процессии мэра Лужкова. (Не будь мои руки скованы, я б наверняка изумленно протер глаза: мэр был в кокошнике). Итак, я увидел идущего во главе процессии мэра Лужкова (в кокошнике). Я видел, как вслед за мэром Лужковым везли на извозчике баллистическую ракету.

Я видел практически все.

Я видел, как вслед за ракетой шла рота почетного караула. Видел, как сразу за ротой - не в ногу, но очень стараясь, - вышагивали московские бомжи, вздымая над головами собственноручно написанный лозунг: "Кто в Москве не бывал, - красоты не видал".

Я видел практически все.

Я видел, как вслед за бомжами - че-ка-ня шаг! - шли лица кавказской национальности. Я видел блеск тысяч золотых коронок, благородную матовость тысяч и тысяч кожаных курток, я видел энергический взмах тысяч, тысяч и тысяч поросших коротким курчавым волосом кулаков и синхронный полет мириадов итальянских бареток. Че-ка-ня шаг, шли ли-ца кавказской национальности. Читатель! Там было на что посмотреть.

Я видел - попросту - все.

Я видел, как вслед за кавказцами, заполняя 99% газетной площади, уныло маршировали миллионы и миллионы московских чиновников в одинаковых кепках-лужковках. Я видел ... я много чего видел.

Фотография взволновала меня до слез. Все - и крепко сбитый Юрий Михалыч, и лихие кавказцы, и брызжущие энтузиазмом бомжи, и чем-то навек опечаленные чиновники, - все источало, не побоюсь этого слова, великодержавный дух, все дышало уверенностью, мощью и физической силой.

- Юрий Михалыч! - вдруг, как бы о чем-то додумавшись, выкрикнул я.

(Кстати, чем, господа, какой-нибудь час назад был для меня этот Юрий Михалыч? Символом дурного вкуса. Эдакой Пугачевой в кепке. А вот, поди ж ты ... как изменяются убеждения в тот самый момент, когда ... Нет, как все же удивительно тонко подмечено поэтом!)

- Юрий Михалыч! - все орал и орал я. - Дорогой, глубокоуважаемый наш Юрий Михалыч! Вы - лысый, сильный, умный. Юрий Михалыч, сохраните мне жизнь. А?

Юрий Михайлович молчал и улыбался мне из-под кокошника улыбкой Джоконды.

- Юрий Михайлович! Сохраните мне жы...

И здесь Юрий Михайлович вдруг явственно мне подмигнул.

- Что за черт? - удивленно подумал я.

Юрия Михайлович подмигнул мне снова.

Я пошарил глазами. В том самом месте, где упругий и ладный Юрий Михалыч попирал зеркальным ботинком асфальт, я увидел дыру.

Очень маленькую. Миллиметра два-три. Из дыры пробивался неяркое, чуть серебристое сияние.

Я припал глазом к дыре и поначалу не разглядел ничего. Затем, хотя глаза мои продолжали видеть лишь это размытое серебристо-лиловое свечение, я отчетливо услыхал шум листвы. Потом... (Все мои чувства были фантастически изощрены: я слышал, например, как охранники двумя этажами ниже стучали костяшками домино и вполголоса переругивались, я слышал, как Человек с Незапоминающимся Лицом за три комнаты от меня клацнул пьезозажигалкой и закурил, я даже расслышал, о чем - в своем немыслимом далеке - шелестело радио. Чей-то приторно интеллигентный голос все бубнил, бубнил и бубнил: "... мне ведь за тридцать пять лет службы в театре ни одних штанов не перешили они сгнили но их не перешили а все господа почему у меня ж утром как сперва молитва потом весы..."). Итак, все мои чувства были настолько изощрены, что даже сквозь это неяркое, серебристо-лиловое свечение я сумел разглядеть залитый солнцем осенний сад. Потом - уже и в этом саду я стал различать детали и главной такой деталью оказался пожилой человек в галифе, сосредоточенно мочившийся на куст смородины.

Ар-ти-ле-рис-ты! - в полголоса фальшивил пожилой человек - Ста-лин да-ал при-каз!

- Мужчина! - позвал я его. - Мужчина в галифе!

Человек даже и ухом не повел.

- Мужчина! Мужчина в галифе! - надрывался я. - Мужчина в галифе и галошах! Простите великодушно, можно вас на минуточку?

Человек продолжал сосредоточенно фальшивить и расстреливать куст в упор.

- Эй, ты! Старый мудак! Поди-ка сюда!

Человек нехотя повернул голову и еле слышно прогнусавил:

- Идет тот, кому надо.

Кому надо. Ага, легко сказать: кому надо. Поди, просочись в дырочку диаметром в два миллиметра.

И здесь... здесь Юрий Михайлович подмигнул мне в третий и в последний раз.

Я чутко проследил за направлением озорного Юрь-Михалычева взгляда и вдруг, у правого, тоже, естественно, идеально вычищенного ботинка, коим упругий и ладный московский мэр попирал идеально ровный московский асфальт, я разглядел очень маленькую, чуть выпирающую из стены бутылочку.

К бутылочке был прикручен крошечный круглый ярлык.

На ярлычке виднелась микроскопическая нерусская надпись: "Drink me".

Так-так-так "Drink me". Гм. "Drink me". Это, надо так понимать, по-английски. "Drink me".

Я никак не мог перевести эту трудную фразу: "Drink me".

Нет, со словом "me" я справился практически сразу. Слово "me" - очень легкое слово. Даже моя двухлетняя дочка Сонечка знает, что такое "me". "Нана ми пать!" - кричит моя двухлетняя дочь вечерами, с ревом и воплями отправляясь в кровать. "Низзя ми кофе", - рассудительно вздыхает она, глядя на свою мать, выпивающую за день кружек десять-пятнадцать черного, как полярная ночь, "Нескафе". "Жауко ми Дэнку", - жалеет она нашего вечно скулящего и вечно просящегося гулять пса.

Короче, "me" - это просто-напросто местоимение "я" в родительном, а так же и в дательном падеже.

А "drink me" - это просто-напросто "drink меня". Гм. "Drink меня". "Ты меня drink".

Перевести само слово "drink" я оказываюсь абсолютно не в состоянии. Мне оказывается просто не по зубам это заковыристое и удивительно сложное слово "drink". Гм. "Drink меня". "Ты меня drink". Волевое сжатие памяти приводит к тому, что из ее взбаламученных глубин всплыли какие-то замшелые, поросшие фиолетовой тиной и абсолютно ненужные мне в данный момент слова: "айм э пайония", "хуиз эпсент тудей", "ит воз э мэни энд мэни йозэгоу инвэкиндэмниэвэси"... и так далее (полный текст выученного в десятом классе стихотворения Эдгара По "Эннабел Ли"), а также "хандэ хох", "шерше ля фам", "их либе дих", пяток армянских ругательств, но там нет одного - хотя б приблизительного значения проклятого слова "drink".

Но - чу! Перед моим внутренним взором вдруг качнулась сине-красная этикетка водки "Столичной". Она (и это я понял сразу) каким-то очень хитрым макаром скрывала в себе перевод судьбоносного слова "drink".

Итак, внимание!

Сине-красная этикетка водки "Столичной" (Крупным планом)

Какой-то сталинский небоскреб (Не то!)

Россыпь спелых медалей (Не то).

Крепость 40 об. процентов (Опять не то).

Объем 0,5 л. (Снова не то).

Вот оно - то! По самому краю этикетки загогулистой славянской вязью было выведено "Cool before drinking".

Бифо дринкинг. ДРИНКинг.

Внимание!

Восемьдесят пятый, кажется, год. Девочка Ира тычет наманикюренным пальчиком в окаймляющую этикетку нерусскую надпись и приказывает мне ломким кукольным голоском:

- Майкл, переведи.

Я (вот уже бесконечно долго - вот уже целых часа два или даже три - как девочку Иру мне с каждой минутой все больше и больше хочется трахнуть) я воспаряю орлом и - внимание! - пе-ре-во-жу:

- Перед питьем охладить.

Перед ПИТЬЕМ. "Drink" - значит "ПИТЬ". А "drink me" - просто "ВЫПЕЙ".

(К сведению господ читателей. Для рядового постсоветского спекулянта я не так уж и плохо знаю английский язык. Не равнодушен к Агате Кристи. Время от времени перелистываю "The St-Petersburg Times" И уж, естественно, с раннего детства знаю значение таких глаголов, как to eat, to fuck и to drink).

Ну ... "выпей" - так "выпей". В моем положении нету такого понятия: "излишний риск".

"Выпей" - так "выпей".



* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *



... Я выгибаюсь дугой, словно спелую ягодку, срываю бутылку губами, вышелушиваю тугую резиновую пробочку языком и в четверть глотка выпиваю ее горькое, как смерть, содержимое.

Далее происходит следующее: я стремительно съеживаюсь, катастрофически теряю в массе, становлюсь легче воздуха и пулей взмываю вверх... Передо мной проносятся неправдоподобно огромные буквы газетных объявлений, типографская точка величиной с волейбольный мяч, кончик ботинка Ю.М. Лужкова, похожий на черную "Волгу" без номера, потом мелькает какой-то длинный и темный, продуваемый всеми ветрами мира коридор, потом - на меня накатывает радостное чувство умирания, смешанное с чувствами полета и восторга, потом - наконец-то следует сам этот упоительно долгий и восхитительно быстрый полет, и - наконец - происходит крайне грубый и резкий толчок приземления.

Я сижу на куче мокрых опавших листьев. Передо мной расстилается залитый солнцем осенний сад.



* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *



Человек в галифе от изумления даже прекратил отливать.




Продолжение: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДОРОГА

Оглавление




© Михаил Метс, 2004-2024.
© Сетевая Словесность, 2005-2024.






НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Айдар Сахибзадинов. Жена [Мы прожили вместе 26 лет при разнице в возрасте 23 года. Было тяжело отвыкать. Я был убит горем. Ничего подобного не ожидал. Я верил ей, она была всегда...] Владимир Алейников. Пуговица [Воспоминания о Михаиле Шемякине. / ... тогда, много лет назад, в коммунальной шемякинской комнате, я смотрел на Мишу внимательно – и понимал...] Татьяна Горохова. "Один язык останется со мною..." ["Я – человек, зачарованный языком" – так однажды сказал о себе поэт, прозаик и переводчик, ученый-лингвист, доктор философии, преподаватель, человек пишущий...] Андрей Высокосов. Любимая женщина механика Гаврилы Принципа [я был когда-то пионер-герой / но умер в прошлой жизни навсегда / портрет мой кое-где у нас порой / ещё висит я там как фарада...] Елена Севрюгина. На совсем другой стороне реки [где-то там на совсем другой стороне реки / в глубине холодной чужой планеты / ходят всеми забытые лодки и моряки / управляют ветрами бросают на...] Джон Бердетт. Поехавший на Восток. [Теперь даже мои враги говорят, что я более таец, чем сами тайцы, и, если в среднем возрасте я страдаю от отвращения к себе... – что ж, у меня все еще...] Вячеслав Харченко. Ни о чём и обо всём [В детстве папа наказывал, ставя в угол. Угол был страшный, угол был в кладовке, там не было окна, но был диван. В углу можно было поспать на диване, поэтому...] Владимир Спектор. Четыре рецензии [О пьесе Леонида Подольского "Четырехугольник" и книгах стихотворений Валентина Нервина, Светланы Паниной и Елены Чёрной.] Анастасия Фомичёва. Будем знакомы! [Вечер, организованный арт-проектом "Бегемот Внутри" и посвященный творчеству поэта Ильи Бокштейна (1937-1999), прошел в Культурном центре академика Д...] Светлана Максимова. Между дыханьем ребёнка и Бога... [Не отзывайся... Смейся... Безответствуй... / Мне всё равно, как это отзовётся... / Ведь я люблю таким глубинным детством, / Какими были на Руси...] Анна Аликевич. Тайный сад [Порой я думаю ты где все так же как всегда / Здесь время медленно идет цветенье холода / То время кислого вина то горечи хлебов / И Ариадна и луна...]
Словесность