В Дашиной комнате спит дождевое марево:
рябью туманной колышется вдоль стены.
Даше не нравится попусту разговаривать –
с тем, кто ни разу не видел такие сны.
Мама, терзаясь виной, суетится, бегает,
вечно таскает по знахаркам и врачам.
Марево после становится грязно-пегое,
злится на Дашу, по дальним углам рыча.
Если дожди заливают до люстры комнату,
проще мгновенно, без шума, идти ко дну.
Не отвечать никому, притворяясь чокнутой –
может, поверив, оставят тебя одну.
Снится, бывает, далёкое что-то, смутное:
солнце – на город надетое набекрень,
булка в руке, мелкий прудик с чудными утками.
Папа привычно кричит в несмешной игре,
бьёт по щеке, тащит маму к машине волоком
(в юбке до пяток – царапины не видны)...
Даша, проснувшись, твердит про себя: "я в домике!"
Марево тускло колышется вдоль стены.
Бессонница – как птица за окном,
что в пять утра щебечет ошалело.
Зима во мне ещё не отболела:
ни тьма, ни свет, а так – полутемно.
Всё выше солнце, всё длиннее дни,
где плюшевых вербят рожает верба.
И, кажется, дотронешься до неба –
оно на всю округу зазвенит
серебряным апрельским бубенцом.
И этот звон пойдёт гулять по крышам.
Я, распахнув окно, его услышу
и вылечусь уже, в конце концов.
Когда сойдут последние снега,
нам ливни о своём споют протяжно.
А я взлечу журавликом бумажным,
пусть мятым и потрёпанным слегка.
Подхватит ветер на излёте дня,
готовый унести в чужие страны.
Но если ты поможешь, я останусь –
держи меня...
Птичья мимолётная тревога,
шум дождя и шорох мокрых шин –
Бог перемешает их немного,
выливая в глиняный кувшин.
Полон ли? Легонько покачает,
слыша в глубине далёкий плеск.
Капнет облака с щепоткой чаек,
разбавляя золотистый лес.
В горлышко заглянет, сдвинет брови –
надо ли подсыпать первый снег?
А в кувшине – георгин махровый,
и паук свисает в полусне
с тополиной обнажённой ветки,
к вечеру подвязывая день.
Ахнув, в лужу падают ранетки,
и круги гуляют по воде.
И луна – немыслимо большая...
Первый снег оставив про запас,
Бог ещё раз всё перемешает –
Пока закат дотла не прогорел –
до плавающих звёзд в небесной чашке,
качели ждут людей в пустом дворе
недавно расселённой двухэтажки.
Забывшись сном, по ком они скрипят?
Возможно, и по мне рыдают ржаво –
я с них взлетала столько раз подряд.
И приземлялась в травы.
Бабулин оклик – ну-ка, не балуй! –
охотку полетать сбивал не слишком.
Здесь позже вызрел птичий поцелуй –
с таким же хулиганистым мальчишкой.
И я, смеясь, глядела свысока,
когда сквозь дождь и снег меня качал он –
а нам крутили пальцем у виска...
Стою у двухэтажного причала,
высматривая давнее в окне –
в котором свет горел, друзья галдели.
И – ни-че-го...
Бабули тоже нет.
Скрипят качели
по-стариковски тихо, скрип да скрип.
А я лечу над заревом настурций –
к той девочке, что прячется внутри,
зовёт вернуться.
Отдёргивая штору, смотришь вниз –
рассвет на мокром тополе повис,
за ветку зацепившись первым снегом.
На этой стороне, с изнанки сна,
натянута до хруста тишина,
и шаг за шагом люди сходят с неба.
Малец в обносках просит закурить.
Старуха молча гасит фонари –
мол, нечего беду на город кликать.
Подслеповато щурятся дома.
Ты знаешь, как легко сойти с ума
среди толпы, пугающей до крика.
Но помнишь всех – по датам, именам.
Ты с каждым умирал когда-то сам:
сгорал в печах, тонул в чужих болотах,
белел костьми, поросшими травой –
где бабий яр,
где бабий жуткий вой.
Где "каждому – своё" смеялся кто-то
из тех, что в стороне сейчас стоят –
в пустых глазницах полыхает ад,
замешанный всегда на чьей-то казни.
В толпе кричат – отдай нам этих гнид! –
и тишина по старым швам трещит...
А ты стоишь и думаешь о разном.
О том, что время лечит – но не нас.
Что ты хотел, но никого не спас
от этих снов, застрявших в горле костью.
И что, проснувшись, надо выбрать день
и вспомнить – как там ходят по воде.
И отыскать потерянные гвозди,
когда увидишь этот сон –
в нём непременно будут чайки,
и лето будет,
и пион,
играющий с тобой в молчанку.
но ты не тронешь лепестки,
гадая – любит ли, не любит.
слова, по-птичьему легки,
едва-едва щекочут губы.
когда под утро сон уйдёт –
останутся седые ели,
река, нырнувшая под лёд,
и ты
в разбросанной постели,
с воспоминанием прыжка
за линию береговую.
и губы, вспухшие слегка
от поцелуев...
Как там у классиков – море эмоций, слёз?
Просто слова для красивых чужих историй.
Девочка, знаешь, в реальности всё всерьёз –
горько и страшно барахтаться в этом море.
Мама поддержит, да только итог один –
ты ведь не дура сама, чтоб рожать в шестнадцать.
Волны бушуют, сбивая гемоглобин.
Хочется – камнем на дно. И на дне остаться.
Все эти грины, шекспиры – сплошной обман.
В глупой романтике нет никакого блага:
кто-то из вас был наивен, а кто-то пьян –
может, любовью, а может, отцовской брагой.
Детские страсти – дорога во взрослый мир,
быстро ромео сошёл с твоего маршрута.
Плещется море (по горлышко изнутри),
жизнь всё сильнее качается с каждым утром.
Давят подруги: "Решайся, пропустишь срок –
будешь жалеть!.."
Ну а ты, соглашаясь с правдой,
смотришь на снимок, где светится твой малёк.
Город по самые крыши увяз в дожде,
вымок насквозь: от куста – до последней птицы.
Чашу терпения грохну на пятый день –
к чёрту осколки, давай убежим в станицу.
Тётка давно зазывает на пироги –
с ревенем-щавелем, ягодами-грибами.
Будем рассветы встречать у Абин-реки,
песнями ветра кормить родовую память.
Там так легко разговаривать о простом:
как, мол, здоровье, как дети, клюёт ли окунь?
Встречная лошадь лениво махнёт хвостом,
фыркнув, прижмётся к ладони соловым боком.
Ну же, поедем! Пока выходные дни.
Год, как не виделись, с прошлого мая вроде.
Тётка стареет, а рядом из всей родни –
Зорька (корова) да пугало в огороде.
В город при этом не выманить ни за что:
всё, говорит, хорошо – не волнуйся, детка.
И обещает, что жить ей ещё лет сто.
Ходит к дольменам – на голос далёких предков.
...Поезд торопится вслед за седым дождём –
утром прибудем в станицу, на радость тётке.
Может, и мы здесь однажды себя найдём,
вечность поймав на блесну с неуклюжей лодки.
Если не спросишь сейчас про мои дела,
как я живу в этом чёртовом декабре –
я не отвечу, что сажа, как снег, бела,
не расскажу о безумии фонарей,
приноровившихся сны на рассвете красть.
Спрятаться негде в болезненной белизне.
Быть бы мне кошкой – к тебе на колени шасть,
и притаиться, пока не растает снег.
Или одной из доверчивых малых птах
склёвывать крошки привычно с твоей руки.
Спорить не будем о сбывшихся вещих снах –
мы же с тобой не наивные дураки.
Зимнее небо промёрзло почти до дна,
виски плеснуть – и продолжится диалог.
Я промолчу, почему я сейчас одна.
Ты не признаешь, что ты – одинокий Бог.
Нам бы обоим немного совсем тепла,
солнечных зайцев, вдруг прыгающих в окно...
Если не спросишь о том, как мои дела –
я не скажу, что не верю в тебя давно.
Знаете, доктор, а может нам лучше выпить,
чем рассуждать о причинах, гневя судьбу?
В ядерном мире почти не пугает Припять –
нынче бывает опасней любой арбуз.
Так вот разрежешь – а мякоть его багрова,
слишком сочна и рыхла, и едва горчит.
В ядерном мире всегда надо быть готовым –
Вам-то известно. И мало ли тех причин...
Где-то дельфины, выбрасываясь на берег,
мёртвые пляжи усеивают собой.
Ядерный мир не считает свои потери:
просто, мол, в экосистеме – случайный сбой.
Точно такой же, как чайки в плену мазута:
сколько опять не взлетело – слепых, чумных?
Доктор, мне снится всё чаще, что я как будто
молча тону в океане с одной из них.
Так что давайте не будем искать причины,
кто нам ответит? Привычно на всё соврут.
Здесь онкология стала давно рутиной:
щупальца тянет по миру летальный спрут.
Я из везучих – дождусь и весны, и вишен –
Вы мне сегодня не скажете "про умру".
Знаете, доктор, до Бога здесь даже ближе...
Если смотреть сквозь озоновую дыру.
Ей было семь, она ходила в сад –
в вишнёвый садик, если быть точнее,
и слушала, как ягоды молчат,
а травы говорливо зеленеют.
Плевать на то, что вишенка кисла,
у бабушки всегда в запасе сахар.
Ого, малышка, как ты подросла! –
ей каждый вечер дед притворно ахал.
Полрюмки самогонки выпивал
и брал её на сборы урожая.
Он ягоды снимал, она – слова,
на каждой ветке их воображая.
А по зиме, особенно в метель,
сад замолкал, подверженный простуде.
И снилось: там, за тридевять земель,
деревья – это выросшие люди.
Она мечтала, что в один из дней
обнимет их – такая же большая!
И, вместе оторвавшись от корней,
пойдут гулять, по-дружески болтая, –
туда, где тёплый вечер так лохмат,
что расчесать помогут только грабли...
Был светом белым ей вишнёвый сад,
к тому же – ярко-выпуклым.
По Брайлю.
Зима опять подкралась незаметно.
Разлёгся по-хозяйски снег на ветках,
прозрачной тишиной окутав двор,
где в шесть утра ни шороха, ни звука,
где кошка вдруг забыла как мяукать –
она зимы не знала до сих пор.
Но вот за новым солнцем бледнолицым
слетаются во двор шальные птицы –
доклёвывать забытый виноград.
Под птичий разговор, привычно-бойкий,
ты объясняешь кошке – это сойки.
Ты веришь в то, что птицы нас хранят.
Смотреть в окно – бездумная забава,
когда плевать, что там творит держава,
а с ней весь остальной безумный мир.
Когда рассвет, как лучший лекарь, лечит,
и божий снег идёт тебе навстречу,
выбеливая землю вглубь и вширь...
...Ты каждый день звонишь мне – поделиться,
как снег растёт, как прорастают птицы
в твоём саду и склёвывают грусть.
И тихим эхом давняя тревога –
в чужих столицах нет ни птиц, ни бога.