Словесность

[ Оглавление ]






КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ
   
П
О
И
С
К

Словесность




ПРИЗНАНИЯ КОТА В САПОГАХ


Предисловие Даниила Коцюбинского ]
Предисловие Ростислава Клубкова ]


Посвящается всем замученным армией

Рассказать правду очень трудно, и молодые люди редко на это способны. Они ждали рассказа <  > И он рассказал им все это.
"Война и мир"  


Дорогие мои!

Вы еще решаете, что - истина? А я уже понял.

Вот она, единственная: есть плохие люди, а есть хорошие. Деление детское, малость топорное, но верное. И неправда, будто Homo sapiens загадочен. Есть плохие, есть хорошие. Различить их нетрудно. Те из вас, кто пишут мне - дорогие и добрые, те, кто забыл, кто скажет потом: "Знаешь, старик, времени не было, ты извини, " - те люди негодные, злые. Такой расклад. Его хочу проверить. И вам, дорогие мои Мариночка, Игорь, Катя, Вольдемар, Оля и Стасик, мои в прошлом дорогие собеседники и сотрапезники, пишу письмо, последнее. Пожалуйста, ответьте.

                  Я представляю вас всех вместе. В комнате Стасика вы устроились для насущных споров, кто в кресле, кто на столе, кто на медвежьей шкуре. И кофе сладостен вприкуску с цитатами. Витают умонастроения, зыбкие, как сизые табачные кольца, которые запутываются в ваших пророческих бородах и роковых черных локонах. Выслушайте же меня - мой эпистолярный выстрел!

Я расскажу о своем матером житье-бытье, определяющем мое инфантильное сознание. Я в армии. Не забыли? В суровой школе, куда, как известно, приходят мальчиками, а возвращаются почему-то сформировавшимися мужчинами. Преображаюсь и я. "Привет из Послекафтановска! Служу нормально. Кормят нормально. Настроение бодрое. Товарищи отличные. Рядовой Кисачев." Такие открытки я адресую маме. Но вам доверяю все: тайное, скрываемое. Не военные секреты - они скучны и общеизвестны. Расскажу другое. Хватило бы духу не солгать. Ведь врут, врут вернувшиеся со службы удальцы: "А чего там! Всех послал к ядреной маме. И нормалек! А чего там! Служба - такое дело..."

А дело страшненькое, обидное.




I

Поначалу человечек оказался бараном с застылыми в глазах слезами.

В ночь после присяги его посвящали в солдаты ложками по заднице. Бывало, ночью же - жгли ему пятки спичками: юный воин кричал, просыпаясь, а кругом в подштанниках старшие товарищи по оружию корчатся от радости... Потом, через долгие месяцы, тех, кто отбыл свои два года, проводили с рукоплесканиями и оркестром. А тот солдатик превратился в весельчака, которому есть кого поучить жизни, потерзать. Основной пункт тутошней философии: меня мучили, значит, и я свое возьму, когда привезут молодое пополнение. Наверное, вам, дорогие Мариночка, Игорь, Катя, Вольдемар, Оля и Стасик, не все ясно?

Растолкую.

За неделю до призыва в ряды вооруженных сил Руслан Дюков дал мне посмотреть любопытный альбом - шведский фотоучебник секса: двести древних и новых способов любовной гимнастики. Шишкарев, сосед по лестнице, ну, тот что музыку все время крутит, тот, что в велосипедной кепчонке (помните - он еще наклеил на заводской пропуск фото своей овчарки) - выпросил на день. Взамен сунул книжки: "Тоже порнография!" Книжки эти, СУ и ДУ, то есть Строевой и Дисциплинарный Устав; УГ и КС - Устав Гарнизонной и Караульной службы; еще УВС - Устав Внутренней Службы. Открыл его и сразу наткнулся: "Честь надо отдавать молодцевато, с точным соблюдением строевой стойки". Мудрое заклятие. Оценил я его, когда пришлось переживать процесс отдания чести. Ее у меня теперь нет.




II

Есть одно ходовое словцо. Оно не в нашем обиходе, дорогие мои Мариночка, Игорь, Катя, Вольдемар, Оля и Стасик. Но Русь родимая без него не может. Глагол употребим в кругах хулиганских, артистических, да и всяких. Обозначает он, знаете ли, некое интимное движение мужчины к женщине. Не то чтобы целовать, но по звучанию похоже. Это лающее "...ать" во всех своих словоформах и сцеплениях катится, стелется по казарме, насмешничает, хвалит, порицает и, в основном, гонит на всякие унизительные работы и тренировки. В этом "...ать" стонет тоска по счастью упрятанному, незнакомому. Но россыпи его, высверки, отзвуки иногда перепадают. Счастье - василек, которым мне провела по горлу прохожая цыганочка: "Богатым не будешь, парень. Ты жадный, злой!" Я тогда был поставлен не пущать в наш продмаг местных людей.

Иногда счастье - голоса сирен из соседнего совхоза, где на сеновале играют на гармошке, смеются.

Но вот уж действительно счастлив я был позавчера. Я ездил в Москву! Что вояжи на Белое море или путешествие по Кавказу! Я был в Москве. После почти полугодовой командировки на Байкало-Амурское строительство приехал дядя Саша и забрал меня. Появление спасителя, о родстве с которым не знали в нашей части, я предвидел - и отмечал в карманном календаре дни до встречи. Я томился, честно говоря, не собственно по властноголосому, любезному дяде, а по впечатлению, которое произведут его генерал-майорские погоны. Командира нашей роты, капитана Кантропова, прорвало однажды: "Вы можете не уважать человека, но должны уважать его погоны!"

Однажды Кантропов у рядового Полоскина конфисковал из оттопыренных карманов мазь от прыщей, зеленку, йод и зеркальце. Изысканность эта возмутила капитана Кантропова. С тюбиками и пузырьками бегал коротышка-капитан вдоль строя и корил понурых детинушек: "Вы должны быть па?рнями. Русскими пa?рнями! А не какими-то... Интеллектуалами... С Запада! Как Полоскин."

Каким же представляется Кантропову европейский интеллигент? Наверное, лукавый враг от макушки до штиблет раскрашен зеленкой, йодом, лаком для ногтей и зубной пастой.




III

Так что же я? Да, поджидал спасителя, который бы вывел отсюда меня - меня, заклеванного, затертого в межсолдатской кастовой распре, которая составляет первейшую (все остальное переносимо) скверность армейского существования.

Об этих штуках думать стыдно и удивительно. А вы, дорогие мои Мариночка, Игорь, Катя, Вольдемар, Оля и Стасик, помните меня прежним Костиком, кисой-Котиком, забиякой, насмешником, в меру умненьким. Теперь я... ну кто, что? Тот, к кому обращаются: "Дубовые же эти, из институтов. Ничего не умеют. Заставим, чтоб поняли. Эй, студент! Тряпочку в зубы и гарцуй в туалет. Чтоб все сияло, как стекло. Не твоя очередь? Ты еще возникаешь, джигит! Да мы тебя... Ну, то-то, дошло, наконец. Трудись, гнида. Труд создал человека. Мы в свое время тоже пахали. Ты что глядишь на меня, что глядишь так, ты... это..."

В редкие минуты гнева вспоминаешь: я человек. А не быть им соблазнительно, удобно. Главное помалкивать и ждать времени, когда сам заслужишь право для потехи своей гноить других. Да и как будто бы - чего горевать, вся жизнь впереди, а мерзости преходящи. Но сумею ли я через много лет стать сильным, обаятельным, ироничным, если сейчас принял долю слуги-подонка? Как вы думаете?




IV

Ну, так насчет приезда дядюшки-генерала... Сами понимаете, как я рвался выскользнуть из скверны, забыть ее, отключиться.

                  Отключение бывает во сне: будто бы блуждаю я по залам Эрмитажа и дивлюсь итальянским портретам, этим женским ликам на фоне зеленых рек, синих руин или гор. И вглядываюсь в "Патрицианку с полевыми цветами" кисти Бартоломео ла Фаретти и, отражаясь в зеленом футляре картины, глазом захватываю колотый лед на Неве. Или иное: я на даче наряжаю елку вместе с... (она мне тоже не пишет), а на печи пыхтит кофейник; на тахте дремлет пес Анаксимандр, а на веранде, рядом с лыжами и шубами, бутылки серебряногорлого шампанского... Месяц в окошке!

Другая возможность отключения - еда. Нехитрые буфетные радости: зефирки, карамельки, слойки, - уминаю и забываю все.

Есть тут с моего призыва, тоже ленинградец, Коля Канареев. Он говорил мне, когда я был очередной раз дневальным (то есть с кинжалом на поясе торчал ночью у оружейной комнаты, а мой напарник, "старик" Мышкин, дрых себе, ничуть не думая меня сменять) - так вот, Канареев сказал, угощая меня леденцами и салом:

- Не то чтобы я голодаю или умираю без вкусного, но когда замурыжат, зашарашат эти тяготы и лишения воинской службы...




V

Ну, так насчет приезда дяди... Дали мне поспать после караула. Сплю, и грезится мне полная и неполная разборка АКМ - автомата Калашникова модернизированного.

Сны милитаризовались. А в первые дни еще виделись блондинки в черных ажурных лифчиках... Проклятье! И ты меня забыла. С кем ты легла сегодня? Воображаю тридцатилетнего мужика с жарким дыханием и волосатой грудью, глаза его блестят белками. Его громадные руки на твоем белом животе. И тьма. Я сатанею от зависти и жалости.

Ну, так насчет приезда дяди... Я сплю и слышу: "Подъем! Рядовой Кисачев, сорок пять секунд на подъем".

- Подъем! - гаркает мне в затылок сержант Красноватов.

Красноватов суров и, говорят, справедлив. Носит значок техникума на всегда отглаженной гимнастерке. Красноватов раньше, думаю, был неплохим мальчиком, верным товарищем, смелым спорщиком. Да и теперь он еще человек - щекастый, плотный атлет уральского закала. Сердечно ненавидит мои очки, сутулость, брюзжание, мою учебу в институте, мое разгульное прошлое, которого он в своей многодетной, основательной семье не знал.

Поднятый с койки, я скорехонько одевался.

- А в чем дело, скажите, пожалуйста, товарищ младший...

Тот веско безмолвствует.

Подбежал ротный замполит лейтенант Подбельцев (и за что папа с мамой запихали этого пухлогубого тюфяка в военное училище):

- К вам приехали, Кисачев!

С Подбельцевым сержант Соколинский, наша комсомольская птица. Помню, на собрании, весной, приложив руку к сердцу, вернее, к нагрудному карману, проникновенно дыша, он обвинял рядового Алданкина. Двадцатипятилетний Алданкин, тоже "молодой" солдат, украл у Красноватова из-под подушки бутылку красного, затем разбил морду ДПЧ - то есть офицеру, дежурному в тот день по части. Алданкина схватили, побили. И вскорости упекли в дисциплинарный батальон - в армейскую то бишь тюрягу, где Алданкин повесился. А у Алданкина, как потом говорили, жена ушла к другому.

Когда до Соколинского дошли эти вести, мне кажется, он глотал слезы.

Так мне показалось, когда он сокрушенно шмыгал носом, листая в Ленинской комнате газеты (Ленинская комната - это казарменный читальный зал с плакатами, портретами и лозунгами). Я подумал тогда о больной совести сержанта. Он все листал газеты. Потом игриво пробренчал хмурому младшему сержанту Красноватову, читавшему журнал "Радио":

-Красноватка, слышь, Красноватка, а нефигово стать аглицким королем?!

Реальные намерения Олега Соколинского попроще: "Кончу институт и осяду. В министерстве. В каком? В любом. Дела буду делать!"

Сержанты - целая порода напористых и не очень глупых ребят. Они себя еще покажут в будущем. Почти все эти вандалы станут полезными обществу специалистами, у них умелые руки и простодушие. Я бы даже сказал, горячие сердца. Эти люди знают, чего они хотят. А я? А вы, дорогие мои Мариночка, Игорь, Катя, Вольдемар, Оля и Стасик? Я лично, с народной точки зрения, никчемен: "Пришел такой конь, море ему по колено. Нa гражданке скакал, как король на именинах. А тут шиш с машинным маслом - ничего не умеет".

Но, может быть, я все же смогу быть если не тем, прежним, то честным?! Как вы думаете, дорогие мои?




VI

Ну, так ближе к происходящему. Я, кажется, писал, что ко мне подбежал лейтенант Подбельцев и подошел сержант Соколинский, который зубасто улыбался:

- Хороших сигарет получим! Правда, Кисачев?

- Разумеется, товарищ сержант.

Красноватов был монументально задумчив. И ему хотелось, чтоб грянуло: "К тебе приехали!!!"

Подбельцев сказал: "Скорее, вас ждут", - и я заметил, как младший сержант Красноватов печально кусал белый свой большой кулак.

Подбельцев повел меня на КПП - это контрольно-пропускной пункт, главные врата. Туда вела асфальтовая аллея.

Прыгали солнечные зайчики. Листья на кленах были отвратительно зеленые.

                  Цветение природы мне ненавистно, потому что хочется, чтобы скорее, вскачь, вприпрыжку, да хоть вприсядку, но двигалось время. Где осень - октябрьские рябины и мокрый ветер? За ними зима трескучая с марш-бросками по лесным сугробам, по дорогам и полянам, когда опять в воронке из-под снаряда застрянет фургон с полевой кухней; а хорошо бы снова, как в прошлую зиму, когда я потерялся (а ведь не так и противно вспоминать!)... А потом весна, и снова лето, и осень финальная, когда до этой вот дороге я побегу вон отсюда, впрыгну в такси и в аэропорт - и в Питер! Как прилечу, так... И что дальше? - спрашиваю сам себя.

Так мы шли с Подбельцевым по дороге.

А сколько "молодые" нашего взвода перетаскали здесь весной снегу-грязи. Лопат почему-то нет, руками отскребываем склизлые щепки, бумажки. Но это-то - пустяки. А вот появится скучающая куча стариков: "Почему честь не отдаете, сыновья!"

Светлое и ясное слово "сын" здесь позорная наклейка - "сынище". Это не мелочи. Так колотит по мозгам, что даже чувство юмора отказывает. А сопливые антагонисты еще кричат: "А ну доложи, паскудник, сколько дедушке до дембеля осталось?!" Все наши смирно или со звонкой готовностью рапортуют, сколько дней "господам старикам" до их дембеля - демобилизации. Я молчу. За это мне ползуба высадили.

В людном ресторане, да хоть в гулкой подворотне схватиться с оскорбителми, можно сказать, заманчиво, героически и гераклически. Но поди попробуй существовать бок о бок с нахрапистыми парнями и противиться наглому натиску. Мариночка скажет: "Все это ужасно, но надо задуматься и попытаться понять, почему люди становятся такими бездушными". Согласен, надо. Моих неприятелей год-полтора назад прежние "старики" в шутку колотили до крови изо рта, привязывали к кроватям и мочились им на головы, заставляли драить унитазы зубной щеткой. Теперь это вымещается на нас. Правда, не с такой степенью выдумки - ведь если слишком травить человека на глазах у командования, того и гляди взгреют. В других частях, иногда слышишь, стали жесточайше карать этих самых "опытных воинов" за неуемное наставничество.

А мне сейчас надобно бы достучаться в фанерные сердца мальцов-тиранов. "Студент, толкни чего-нибудь!" И я через занятные диковины - тайна Атлантиды, Иван Грозный и Англия, колдовство в средневековом Гамбурге, даже жизнь пчел - стараюсь вгнездить в этих с разинутыми ртами молодчиков укоризну, сомнение в себе. Слушают, потом все по-прежнему.

В детстве я только одну смену провел в пионерском лагере на Ладоге. Я был самый младший в отряде. Меня обшвыривали кусками дерна, загоняли на дерево, топили в купальне. (Только при этом не утверждали: "Это мы из него человека выковываем". Нет, нет, были таки эти слова, только от другого человека, не из пионеров, сейчас вспомнил.) Так вот, днем меня мучили. Ночью я ложился спать со стальным прутом: нападут - захлещу, проткну, а там будь что будет. Но меня просили рассказать что-нибудь, и я плел разноцветные небылицы: про какого-то гусара, который в варшавской корчме зарубил скрипача, про Пьера Пепельницына, которому доброхоты сдали коечку внутри стеклянного глобуса на Доме книги, и Пьер там, в прозрачном шаре, гулял и попивал чай из пиалы, думая с презрением о толпе на Невском, а народ говорил: вот де мартышка живет в башне; и так далее, чего только я не выдаивал из себя, лишь бы видеть, как меня слушают и слушаются. И я был уверен, что днем-то я буду если не главным, то равным. А все было по-старому. Меня щипали на зарядке, рвали мои сандалии, сыпали песок в компот, а ночью... Однажды вожатый застукал меня на том, что я ночью, как обычно, рассказывая, сидел на тумбочке с факелом в руке. То, что я виноват, мог бы случиться пожар и т. п., все понятно. В наказание меня заставили протирать влажной тряпкой каждый листик на каком-то саженце. Вот тогда я впервые и услышал: "Мы из тебя сделаем человека!"

Так и тут, в армии, многие мучают, словно бы добра желая.

Вранье.

Тут даже "старик" Летятин воротит нос от младшего брата родного, который служит в нашем взводе. Интересно, Игорь, Вольдемар, Стасик, окажись мы тут все вместе в разных кастах - на разных ступеньках, неужели бы мы брезговали друг другом? Исключений на самом деле не бывало никогда.

Нет, неужели бы и мы?..




VII

Забыл, забыл совсем. Значит, идем мы с лейтенантом Подбельцевым. Нас обгоняет командир части подполковник Антоненко:

- Кисачев! Дядя приехал, говорит, что мама ваша в Москве, тяжело больна, приехала на операцию.

Я с нутряным стоном заслонил лицо руками. Морда расплылась ухмылкой. Я сообразил: выдумки родни, насели на дядю, чтоб он меня вытребовал.

- Мужайтесь, Кисачев, - сказал подполковник Антоненко и уторопленными шажками опередил нас.

Следом мы.

И вот подполковник Антоненко тонким голосом приветствует дядю Сашу. После виденных мной щеголеватых офицеров дяди Сашино неряшливое барство умилительно: брюки без стрелочек, пятно на кителе, погоны старенькие, на щеке бритвенный порез. Дядя Саша покривился тонкими губами и пожал нам всем руки.

Ласково поинтересовался, как его племянник, не хулиганит ли.

- Что вы, товарищ генерал, никак нет.

Дядя томно наставлял:

- Не надо с ним нежностей. Солдата надо жать.

И повторил, понравилось:

- Солдата надо жать!"

А солдаты в это время возвращались с земляных работ. Они брели, подымая пыль. Ко многим никто никогда не приезжал.

В первые три месяца войны дядя был солдатом. Он как-то вспоминал: "Это было необходимо, но унизительно. Я не мог не порадоваться, когда в сорок третьем мне рассказали, что бывший мой взводный командир расстрелян за спекуляцию мукой".

Безоблачный август, кругом звенит от жары. А солдаты проходят мимо, то один, понурый, то другой, удивленный, то третий, напоказ безразличный.

Дядя Саша отозвал в сторону Подбельцева и Антоненко:

- Я не сторонник протекций, но сегодня, недолго, позвольте побыть с ним.

- Товарищ генерал, безусловно...

- Я и сам спешу - вечером доклад в штабе округа.

- Товарищ генерал...

- А завтра не откажите. Мать, сами понимаете.

- Товарищ генерал, товарищ генерал!..

-Вот и договорились.

Мы с дядей Сашей прошли в садик внутри части, сели на скамеечку. Мне были вручены зефирки и ананасный компот. О маме все, понятно, было блефом. Мы болтали о том о сем. Дядя чувствовал себя плоховато, о своих инженерных делах в Сибири не рассказывал, а так, что-то о футболе, обо всех родных, конечно, их ведь я завтра встречу. Я пил сок, потом курил, одну за одной, сосредоточенно, видимо, опять отключался.

- В сорок втором, - стал вспоминать дядя Саша, - зимой, я работал сутки и двенадцать часов отдыхал. Наши три особиста ни черта не делали. Для преферанса им не хватало четвертого. Они будили меня. В их компании я наслаждался "Золотым руном". Мы и теперь иногда играем.

Послышалась строевая песня.

Сроднились мы как соколы,
Никто не сладит с нами.

Издевательская песня. Посвященый поймет, когда услышит:

Пускай гордится родина
Такими вот сынами!

Любую, а особенно эту песню должны голосить только "сыновья".

- Пора, Костик, и мне, и тебе, - дядя стал собираться. - Служба у всех служба. Завтра встретимся. Бывай здоров, держи хвост пистолетом!

Дядя вышел за ворота части.




VIII

Взвод, к которому я машинально прилепился, возвращался после рытья траншей. О моих родственных связях, следовательно, ничего не знали. Старшина, лысый Грибков, заревел грозно:

- Кисачев!

- Я!

- Откуда свалился, твою мать!..

- Я... ко мне... меня...

- Почему я ничего не знаю?!

- Меня командир части...

- Да?! А я почему ничего?!

Если бы вы меня видели или если бы я чувствовал, мог бы предположить, что вы сейчас за мной наблюдаете, дорогие мои Мариночка, Катя, Оля, - я был бы стоек с улыбкой на устах!

Да что мне вымаливать соболезнования? Теперь-то всяко письмо мое последнее.




IX

Все события с дядей Сашей произошли в пятницу. Уехать я мог в субботу вечером. Но стал я дергаться в сомнениях: возьмут и не отпустят, забудут. Я делился терзаньями с Женей Рыбниковым. Наши верхние койки располагались рядом. Перед сном мы шептались. Жене Рыбникову тоже хотелось в Москву. Ватага приятелей ждет его, как он считал, не дождется. А голубятня на чердаке!.. Женя как родных вспоминал почтовых да турманов, своих зобастых - хвост опахалом - воркунов.

Но был такой случай во время кухонного наряда. Мы с Женей полоскали миски, очищали со дна котлов, кастрюль налипшую кашу и метали объедки в полутораметровый бак. В углу посудомоечной стонали два кем-то ошпаренных сизаря. Женя их тут приютил. Я возражал: "Евгений, убери ты своих птиц. Здесь же масло, кисель". Жене надоело меня слушать. Он передразнил меня: "масло, кисель", - за лапы разодрал на две части голубей и утопил их в баке с отходами. Я аж завизжал. А другие ребятишки засмеялись и от души подивились. "Что же это ты, Котя, никогда не убивал никого, что ли?!" - пробасил Полоскин.

Что он имел в виду? Облитого соляркой и пылающего ужа? Щенка, повешенного на баскетбольном кольце? Геройским каблуком прибитую мышь? Да разве мог бы я кого-нибудь когда-нибудь! Мог? Если быть честным, то надо подумать, вспомнить.

В восьмом еще классе уроки по "Онегину" вела не наша Клава-истеричка, а студент-практикант. Как его звали, запамятовал, в общем, отличный мужик. Ребята, конечно, помнят, как все перед ним или красовались, или ум выказывали. Я спорил: Онегин, мол, негодяй, убил друга. А студент, он в солидных летах уже был, не первый год, как размышлять начал, покашлял, помялся и сказал: "А думаешь, что ты никогда никого не убьешь? А очень у многих руки по локоть в крови их друзей, близких. Только никто не замечает". Я подумал: "Что за глупости?!" В тот же день мы ели пирожки в школьном садике: я, Игорь, Вольдемар, Стасик и Алеша, - и со смехом представляли, как я всех вас когда-нибудь подтолкну к могиле. На обложке учебника истории я нарисовал гробы кресты с вашими именинами, датами рождения, смерти. Помните? Все мы потешались. А через два года я ради шустрого словца оскорбил лучшего друга, Алешу - сами помните, из-за кого и как. А он, дурачок, умер ночью, наглотавшись снотворного. Я и сегодня, как... Я и сегодня... Да что говорить! Руки дрожат. Глаза болят. Свет тут тусклый. Устал я, не допишу до конца. А вас пока благодарю за внимание.




X

Я еще Жене Рыбникову благодарен, за его незлорадную, нехищную ко мне зависть.

В субботу утром я еще маялся сомнениями: отпустят - не отпустят, вдруг кудрявый штабной писарь, прапорщик с длинными ногтями и перстнем на мизинце затеряет мою увольнительную... Было утро, чистили сапоги. Ночью толком не поспали. Всех "молодых" разбудили и под командованием младшего сержанта Красноватова отправили на станцию разгружать вагоны с масляной краской. В разгар работы вокзал, и весь город, и нас, конечно, почти ослепило: даже забыли, что жрать хотим, когда стремительно вырастала над садами и домишками, над обрывистой заболоченной рекой златомедовая солнечная гора.

Защелкали, запели птицы. Потом тучи заслонили светило. Не слишком я люблю природу, сами знаете, но тут и меня проняло.

Обратно все шли не строем, по кочковатой тропе, по туманному полю ржи. Когда я оступился, Красноватов поддержал меня за плечо. Потом мы шли по деревне. Облака над нами висели низко. Мы шли так рано, что в деревне еще никто не просыпался. Каждый из нас молчал и думал о себе, о своем. Я - о Москве.



Перед завтраком чистили сапоги.

Подбегает ко мне Коля Канареев, в парадной форме, с ножом на поясе - всю ночь он охранял штаб:

- Костя, в Москву едешь! Я все разведал, по болезни матери. Костя, я лично в восторге. А со мной ефрейтор из второй роты, Летятин, брат нашего Димки, да знаешь ты его. Лицо такое обиженное, будто патронов нажрался. Так он не рад: "Кисачев, - говорит, - из Ленинграда, а в Москву поедет, сынище. А тут служишь, служишь... Я скажу Красноватову, он ему..."

- Учти, Костик, - чирикнул Канареев и побежал со сплетнями дальше.

Кока Канареев и сам собирался улепетнуть. Он удирал, провожаемый бранью и оплеухами: "Скотина! Сын ленинградский. Офицериком хочешь стать?! Не дай бог, вернешься". От сержантских ласк бежал Кока на огромных крыльях. Только бы ему разрешили. И дело, кажется, шло к тому, что поедет он поступать в Военно-медицинскую академию. А при неудаче на экзаменах мечтал он застрять в армейских клиниках, хотя бы в качестве душевнобольного экземпляра, необходимого науке. Да хоть в пробирке поселиться, только бы не здесь мыкаться.

Еще Кока принес из штаба весть, что всем бывшим на разгрузке вагонов разрешено поспать всласть.

Всех уже задавил сон, а я вертелся в моей скрипящей койке. Младший сержант Красноватов не терпел моего дрыганья. Как только скрежетанье пружин разрывало его раздумья, он, размещавшийся подо мной, слоновой ногой своей пинал в матрас, и меня подбрасывало.

Скрип и храп принято считать непристойностью. Так положено. Еще положено, что славные, веселые, сильные парни - "старики", почивают на нижних кроватях, а молодые, которым не пристало пока быть веселыми ребятами, глупая то есть сволота, размещается наверху. Под потолком даже приятнее, портянками не пахнет.

Однажды Красноватов толканул меня как обычно: "Кисачев, пожуй!" - и забросил мне огрызок груши. Он и не думал меня обидеть. Хуже всего, что я этот сочный ошметок съел. Засыпая, ощущал себя прожорливым, брюхастым. Гадом.

Вспомнил я об этом, потому что снова ощутил тычок через матрас в спину. Я глянул вниз. На месте Красноватова раскинулся в форме и сапогах Соколинский. Он хрустел леденцами, взятыми из моего кармана:

- Ну что? В Москву?

Милостиво улыбнулся плоским лицом и захлопнул шахматный альманах "Выгодные позиции в дебюте".

- А это точно, товарищ сержант?

- Увольнительная в канцелярии. После ужина побреешься, погладишься и тю-тю. В Москве сейчас хорошо. Пива попьешь. В Сокольниках шашлыки. Жизнь! Девочки в парках! Эти раздолбаи на гражданке и не понимают, что такое гражданка.

- Спасибо.

- За что, Кисачев? - удивился он, хрупая леденцами.

Я не ответил.




XI

Я лежал и думал: "А что первым делом в Москве? Домчусь к двоюродному брату-студенту, в общежитие. Может, попаду на праздник жизни".

Мне снились поцелуи-укусы, переплетение ночных тел, цветы, вино, рассвет. И почему-то снег. Ладони вздрагивали под подушкой, пальцы ухватили тетрадку. Я даже проснулся. Я ведь обещал нашему каптеру, каптенармусу, то есть кладовщику - Ване Копейко, прочитать и оценить его предназначенный для гарнизонной газеты очерк о нашем старшине, Грибкове. В этом экзерсисе есть трогательные картинки с натуры. Пожалуйста, одна из них: старшина роты входит в казарму перед утренней побудкой и, подобно заботливому тяте, поправляет одеяла на солдатах, даже угадывает их сны. "Кому-то снится старая, старая-старая, любимая и нежная старушка-мать. Она своими руками сама послала сына в ряды Вооруженных сил, чтобы защищал он свою Родину своей грудью от врагов, которые в любую минуту готовы вогнать свои когти в наши необъятные просторы".

Меня Грибков не жаловал: "Газету он читаить. Работать он не хотит. Я его запущу - он у меня буквочки забудет!"

Почему Ваня врал об этом человеке, о снах? А сам Ваня ночами кричал, иногда скулил.

Вечерами в курилке, в тусклом свете, среди гогота и жалоб полусотни обритых архаровцев, я медленно разминал белую нежную папиросу и, разорвав конверт с письмом той, которая ежедневно и на долгих страницах... (но это только первое время). А Ваня Копейко заглядывал мне через плечо. Он тоже хотел, как и я, полунадменно смаковать любовные строчки. Ваня доставал из военного билета фотокарточку: "Единственная и неповторимая. Она смеется - ну просто завал, и глаза делаются, как у зайчихи!" Кока Канареев показывал "свою девушку" - ту, что работает в парикмахерском салоне на углу Невского и Садовой (я часто помогал Канарееву выдумывать ей похлеще, повкрадчивее комплименты в письмах, мольбы, клятвы). И другие ребята тянулись с фотографиями: "Покажь твою. Моя лучше!" Меня просили сравнивать...




XII

Итак, я дремал.

И вдруг: "Рота, подъем! Тревога!" Задребезжали прерывистые сигналы. Наспех одетые, все ринулись в оружейную комнату. Я скулой задел мушку автомата на чьей-то спине и с окровавленным, бледным, наверное, челом выбежал на улицу, в строй. Потом мы носились кругом плаца, после первого круга "старики", сбросив вещмешок, сумку с противогазом и автомат, отдыхали в траншее. А мы, парии, задыхались в пыли. Затем на спортплощадке кололи штык-ножами невидимых врагов, прикладами крушили им черепа. По команде: "Атом!" - проворные мои товарищи натянули ОВЗК - что значит общевойсковой защитный костюм от оружия массового поражения, хитрая резиновая одежда. Я в ней запутался. Капитан Кантропов отметил это: "Кисачев убит. Убит парень!"

Штурмом бывшего телятника завершилась тренировочная война. Красная сигнальная ракета - отбой тревоги. Когда рысцой-трусцой шлепали обратно, в казарму, сержант Батыгин (есть тут и такой) наступал мне на пятки и ворчал: "Ничего не умеет, мышей не ловит, сопли сосет, а тоже - в Москву!"

Чистка оружия. Мы, "молодые", разбирали автоматы на части, терли, смазывали тяжелые черные детальки и собирали их снова в единое огнестрельное целое. В это время "старики" смотрели телевизор. А мы ухаживали за их оружием. Об этом распорядился младший сержант Красноватов. Он сидел в сторонке и обтачивал отлитый из пуль кастет с острием. Летятин помогал ему советами: "Родственник наш, дядя Ваня Кабаков, делает такие штуки. Шибко кость дробят". Младший сержант Красноватов внимательно кивал. Красноватов еще не дождался золотой "старческой" поры. Красноватов -"замок", то есть заместитель командира взвода и исполняющий его обязанности (сам командир в отпуске). Еще Красноватов - "черпак", то есть тот, кому домой не нынешней осенью, а в мае.

Почему черпак? По идее, идущей из недр национального быта, во главе длинного стола, как вы все прекрасно помните, восседал, правя пир, владыка. Подле него родня, приближенные, далее - средние люди и мелкие сошки. И тут "старые" близ кастрюль, но разливают суп приближенные витязи: кому побольше, кому поменьше. После трапезы мелкие служилые существа уносят грязную посуду.

Но с недавнего времени на наших пирах не обносят кушаньями. В нашей части числится Шура Демонидов. Его папа работает в ООН, мама на Старой площади, а дедушка - в Кремлевской стене, как-то так. Едва дитя начинает баловаться: угонять машины, уносить из дому саксонского фарфора сервизы на двадцать пять персон и т. д., - родители отсылают его к нам, на исправление. Сейчас оболтус в командировке - лечится в Литве на водах: отравился у нас капустой. Теперь жратвы вдосталь - вплоть до красной рыбы и окороков из Голландии.

Обо всем этом я еще раз вспомнил, когда шли на ужин после чистки оружия. Обед пришелся на время учений. Я его не запомнил. За ужином я трескал и уминал за обе щеки. Зачем только? Ведь впереди - Москва.

Я теперь раздобрел - не узнаете: большие плечи, маленькая голова. Люди отмечают: "Кисачев, к примеру. Бычарой стал. Армия сделает человеком".

Я еще помню, как был тонок, сгорблен, бледен, как в черной курточке и алом шарфе бежал из затхлых институтских аудиторий (сейчас бы туда!) в Эрмитаж, потом в читалку, затем в театр или в гости, где пьют, танцуют и целуются. А теперь забвения ради тешусь жратвой.




XIII

После ужина все отправились в клуб с песней: "Не плачь, не горЮЙ! Напрасно слез не лЕЙ. Лишь крепче поцелУЙ! Когда придем из лагерЕЙ!"

Замполит Подбельцев подозвал меня:

- Можете ехать, Кисачев.

Я пошел переодеваться в парадную форму. Каптер, то есть кладовщик Ваня Копейко, вручил мне свой портфель. Мой личный, с большой фотографией ее... той, что мне больше не пишет... - украли.

                  ... Той, что не пишет мне больше, не любит. В нагрудном внутреннем кармане лежали, жили, трепетали легкие лепестки - страницы из ее линованного блокнота...

А парадные брюки были мятые. У телевизора, где розетки и гладильная доска, четверо "дедов", то есть "стариков" (черт бы их подрал!), смотрели фильм "Пармская обитель". Они сидели на табуретах, обнявшись за талии. Близ этого почти альковного альянса я стал гладить брюки.

А людям тоже хотелось в Москву. Виду они не подавали. Дежурным по роте был ефрейтор Успенский. Он черпак (брр! какое черное, алюминиевое слово!). И ефрейтор, то есть солдат-отличник, с желтой ленточкой поперек погон. Ленточка называется лычкой. Саше Успенскому не приходилось быть псом-командиром. Тяготы руководства людьми брал на себя его бывший мучитель, а теперь друг, сержант Батыгин.

Батыгин - почти зверь. Подобно многим руководящим монстрам, считает себя воспитателем: "Я воспитаю, у меня своя система!" Он отнял у Канареева резиновые рукавицы, в которых тот мыл уборную ("Ручками надо, ручками!"). А за то, что Канареев верещал, протестовал, устроил у бунтаря обыск и зачитал вслух письма от невесты. Женя Рыбников сказал тогда про Батыгина мне на ухо: "Такого вдесятером ногами - не побрезговал бы!"

А неизрасходованная нежность Батыгина доставалась Саше Успенскому: "Сашка, ух ты гад, ты мой хороший! Дай я тебя подушу!"- и хватал Сашу за кадык. Успенский хрипел и деликатно вырывался.

Успенский человек слабый, близкий мне. Он, кстати, кончил четыре курса английского филфака у нас, в Ленинграде. Но по причинам неясным был отчислен и загремел в армию. Почти мой случай. А вы, дорогие читатели моего письма, не знаете случайно этого юношу? Он кудрявый, ушастый, кроткий, с синими глазами. Ведь точно, у нас должны быть общие знакомые! А мы ни разу не говорили. Нас разделяет стеночка в полгода службы.

Этот вот Саша молча вел меня к дежурному по части. Дежурным по части был суровенький майор Мальчонкин, очень высокий человек с маленьким ртом. Я боялся, не отправит ли придира-майор меня заново утюжить довольно мятую форму, гуталинить ботинки. Чтобы сгладить впечатление, я выпрямился и свою растяпистую физиономию преобразил в строгое лицо:

- Товарищ майор, рядовой Кисачев..."

- Куда вырвался?

- В столицу нашей родины!

- В Москву, значит. Ну, валяй.

Я козырнул ему, пожал холодную ладошку Саше Успенскому и помчался вон, за ворота нашей части, - скорее, скорее!




XIV

Уже стемнело. Я бежал - стук-постук - в тесных ботиночках, размахивая портфелем. Навстречу мне волоклись два бойца: Керим и Мамед. Они опаздывали из субботнего увольнения.

- Ты куда, орел?

- На праздник, ястребы! На волю!

Когда на лету я обернулся, Мамед тянул Керима за рукав, а тот смотрел мне вслед.

Керим и Мамед - "старики", патриархи. Ждут дембеля, как архангельского зова. А каково этим пустынножителям пришлось в армейской молодости? Они туго понимали язык команд, вдобавок к которым ребят гвоздили: "чурка", "чучмек". В ответ они только мычали. Злоба их ныне тяжела, черна...

Но уже достиг я автобусной остановки.

Парни в белых рубашках и коротковатых клешах, их жены с пиджаками на плечах ковыряли семечки из подсолнухов и плевали - кто дальше. В сторонке две девочки смотрели на гуляющую братию и улыбались.

Взглянули и на меня.

Почему я не подошел, не заговорил? Может, самым сногсшибательным образом переменилась бы судьба. Кто знает! А застенчивость, уверен, великий порок. Он движет нас в жесткие лапы фортуны, к ее играм и капризам. Правда, Мариночка, Игорь, Катя, Вольдемар, Оля и Стасик? Застенчивость ограничивает, суживает, урезает. Надо вроде быть свободнее, ближе к разнообразию людскому, особенно когда оно такое бесхитростное, как, например, эти плеватели семечками. Поэтому у ближайшего ко мне парня я спросил спички, думая: пока автобуса нет, расскажу о себе, блесну собой, рассмотрю собеседников.

Парень стоял позади полнотелой своей белоногой подруги, сложив руки у нее на животе и, упершись челюстью ей в круглое плечо, выдохнул:

- Ух, ты какой, - и далее, пьяненько кобенясь: - какой солда-атик! А не рано ли курить, сынок?

И, знаете, я попятился и убежал, кляня пьяниц и детскость своего лица. Я убежал! Вместе с комковатым хохотом вдогонку: "Вернись, солдатик, котик! Щутка!" - я уловил голоса: "Автобуса не ждите. пешком потрюхаем. Там, говорят, прапорщика сбили из военного городка..."




XV

Я снова мчался. Где же он, вокзал града Послекафтановска?

Стал нагонять девчоночек, тех, что до меня ушли с автобусной остановки. На бегу обмозговывал, что бы я сказал: например, который, позволю спросить, час, не опоздаю ли я на поезд, да, как мило, что нам по пути, большая дорога кишмя кишит озорниками, а я, как отлично натасканный караульный зверь, успешно мог бы оборонять от напастей. Но, подбежав, пробормотал невнятицу. Несмотря на мой мешкотный вид, девочки отнеслись ко мне участливо, с приветливым юмором.

Втроем мы шли по улице.

И вдруг перед нами - он, как пантера, шарахнулся на тротуар из кустов - ловкий и красивый капитан Льдов, наш особист. В руках у него был кусок водосточной трубы.

Капитан Льдов - первый волокита в Послекафтановске, покоряет поварих и медсестер. По всей видимости, он лез к одной из них в окно второго этажа, потому что оттуда шелестел громкий шепот: "Витя, Витя!"

Карабкался он по трубе, но она, должно быть, разъялась, и отважный пролаза, обняв кусок водосточной трубы, вылетел на дорогу возле дома..

- А, это ты, Кисачев. Ты куда?

- Я, товарищ капитан... Я... ко мне...

- В курсе. А это сестры?

- Так точно, товарищ капи... Но они... это... торопятся...

- Тогда другое дело. Счастливо вам!

С ясным напутствием ("счастливо!" так и отзванивало в ушах) я и девочки подошли к вокзалу. Вместо слова "ПОСЛЕКАФТАНОВСК" тлело только фиолетовое "ПОСЛЕ"...

Девочек уже ждала электричка на Серпухов, и мы только перекинулись прощальными: "пока" - "счастливо". Я стал ждать мою - мою! - московскую электричку. Предчувствуя ее приближение, рельсы звенели и сияли. Вот и она.

В первом вагоне было пусто и светло. Книги у меня не было. Я смотрел в заоконную темень, вспоминал вас, дорогие мои. Пытался вообразить общее фото:

                  Вы устроились в Стеклянной кофейне на углу, уставили сдвоенный стол белыми чашками; Вольдемар курит трубку и беспрерывно пошучивает, а Мариночка быстро-быстро читает мое письмо вслух; а за окном Нева, взъерошенная ветром и дождем, дождем. А вы все решаете: "Эх, мы! Так и не собрались написать Константину! Давайте-ка хоть сейчас..."

Впрочем, что я клянчу! Не надо, не надо благотворительности. Я сам вам в последний раз пишу. Наверное, не надо. Да и групповая картинка нереальна. Сейчас же лето, каникулы. А что, если с вами всеми что-нибудь такое стряслось, мерзкое, разрушительное... не знаю, что... но это бы вас оправдало. Но, с другой стороны, кажется, что...

Не успел я домыслить до конца, как объявили платформу Текстильщики, она же окраинная станция метро. Я вышел.




XVI

И сказался среди неторопливой вечерней, нет, полуночной, публики. Люди, позевывая, ждали поезда, ели мороженое, читали газеты. Отсюда начнется мое странствие. Это же Москва, страна целая, мир и счастливое море, куда врываешься на паруснике, а впереди зеленые острова, издали похожие на слоеные торты, на крепости с пушками и колокольнями. Почему море? Какое такое...

                  ...на его беловато-рыжих волнах покачивался рыболовецкий кораблик. Как я мог забыть места, где жил прошлым летом, когда, отчисленный из вуза, да еще разбитый этим (так я и не понял, как могло такое произойти!) проигрышем пяти тысяч в карты - чур меня, чур! Вспомню, радуюсь, что скрылся от шулеров-заимодавцев в рядах этих самых Вооруженных Сил.

                  А ведь когда скрывался, скитался по северным дебрям, было мне там противно, скучно. Теперь вспомнилось волшебством. Поверить трудно, но предположить можно: а не стану ли я через несколько лет вспоминать армейскую житуху как лучшую, героически - эпическую пору жизни?!

Но надо было решать, в какую сторону мне ехать. К дяде ли на Кутузовский проспект, в солидный широкоплечий дом, где подъезд, наверное, уж заперт ведьмой-консьержкой? Лучше к брату Пете. Безусловно, к нему. Помните, дорогие мои Мариночка, Игорь, Катя, Вольдемар, Оля и Стасик, моего двоюродного брата? Вы встречали его у меня на дне рождения. Петя вам тогда не глянулся. А он славный, отзывчивый, удачливый. Те десять месяцев, что я служил в армии, Петька жил в Будапеште и Белграде (да!), куда был послан по новой системе обмена студентами. Попасть в заморские царства помог дядя Саша. Петька ему дальний родственник, но деловой, понятливый, приветливый комсомолец. Как не порадеть такому!

В полпервого ночи в поезде метро мне было меланхолически одиноко. Немногочисленные окружающие выглядели нарядно, симпатично. Они не осведомлялись по-свойски: "Ну, как там? Дембель скоро?" Для этих людей я не был ни объектом соболезнования, ни презрения. "Да знаете ли вы, - хотелось сказать, - как на весенних учениях наш взвод устанавливал понтонный мост, как мы шли в воде по пояс, по грудь!"

Люди не замечали меня.




XV

В районе Комсомольской площади я поднимался по эскалатору, чтобы перейти на другую линию. Вниз тоже ехал солдатик. Ого, да это, оказывается, Кока Канареев. Мы оба завопили приветствия, разъезжаясь в разные стороны. Через полминуты встретились. Обнялись: кто знает, увидимся ли?

Канареев, миляга, хлопотун, враль, ловкач - но необыкновенный, из ряда вон выпрыгивающий, отбыл из нашей части часом позже меня. Как и я, он выцарапался, но только, может быть, совсем. Завтра Кока увидит Петрополь - белые яхты в солнечный день на заливе и корабли, что движутся по Неве тяжелыми тенями ночью... Да что там корабли, яхты и авантюра с экзаменами в Военно-медицинскую, самое главное - манекенно-прелестная невеста-греза. Из парикмахерского салона на углу Невского и Садовой. На углу Невского и Садовой... Крупный дождь...

Канареев спешил на поезд. Мы обменялись подарками. Он мне - сигару, я ему - чистый блокнот.

- Я лично так рад, что еду в Питер! - твердил Кока.

- Только ты не так рьяно ври во всех своих предстоящих испытаниях, запутаешься! - пожелал я.

Вид у меня был, наверное, высокомерного, умудренного жизненными ненастьями знатока людей. Вдобавок я написал на первой страничке блокнота, подаренного Канарееву: "Быть честным выгоднее!"

- Как же, Котя! Умей жить - умей вертеться. Тебе дядя вертит. А мне кто? Да, Котюня, я тебе не рассказал: старшину автобус сбил. Командир говорит: "Ладно, Канареев, отправляйся, не до тебя". Хороший я момент поймал! А так бы стали снова думать, решать...

Мы распрощались.

Канареев - размашистыми шагами - на Ленинградский вокзал (разок обернулся в мою сторону и скрылся). Я - к брату в общежитие, где меня приветят, будут мне великодушно рады, где я... где мне...

О том, что старшину Грибкова сбил автобус "Икарус", я не думал. Не хотел, не считал возможным и нужным думать о том, что где-то, в ста пятидесяти километрах от Москвы, есть за зеленым забором кирпичные казармы, желтая столовая, плац и санчасть, где под окровавленной простыней шевелил усами Грибков: "Почему мне ничего!.. Я ничего... Мне... Я..." А "Скорая помощь" все не ехала.




XVI

Вот так, вне связи и понимания где-то там грянувшей чужой беды, я уже поднялся по эскалатору. Было темно и тепло.

Автобусная остановка. Загорелый верзила со спортивной сумкой, из которой высовывались булки, бутылки и ветки сирени, обнимал за шею девочку, такую тоненькую, легкую, с белыми до плеч растрепанными волосами. Мне даже показалось, будто она - та, чьи родинки когда-то отпечатывались на моем теле.

Эти двое вроде бы высматривали такси. Мне захотелось спросить у них какой-нибудь пустяк, например, дорогу к Петиному общежитию. А может, эти милые ребята знакомы с моим двоюродным братом? Но я как-то постеснялся, поостерегся нарваться на резкость. Я, не исключено, с их точки отсчета - некрасивое в своей большой фуражке и узком кителе, глупое военное полено.

В общем, пошел я по газонам одичалого парка, продрался через кустарник и выбрался к кинотеатру "Равнина", на Монастырский бульвар. Я быстро шагал, зажав в зубах незажженную сигару - подарок Коки Канареева. Мне было хорошо, даже хотелось, еще более широко ступая, упруго вытолкнуться и, не приземляясь, повисеть в просторной теплыни. А вон и Петькин дом, похожий на телевизор. Добегу-ка! Я спрятал сигару и зигзагами понесся по дороге - набрав скорость, подпрыгнул и опустился - подвернув ногу, шмякнулся об асфальт. За спиной... я обернулся на крик тормозов... - остановилась акулообразная машина с открытым верхом. Лысый молодой водитель поджал губы. На заднем сиденье та самая мальвина распахнутыми в испуге глазами смотрела на меня. Ее верзилистый друг приподнялся и рявкнул:

- Служивый! Тебе бы рыло на сторону за такие номера!

Далее я брел смущенный.

Как вы думаете, дорогие мои Мариночка, Игорь, Катя, Вольдемар, Оля и Стасик, стало ли легче в тот миг Грибкову, оттого что его, вроде бы мне ненавистного и мерзкого, я вспомнил и пожалел?




XVII

Наконец я добрался до блистающего блекло-зеленым кафелем высотного терема, который, сужаясь, упирался в звезды. Свет был только в одном окне. Я открыл по нему прицельную стрельбу камешками. Высунулся человек в тельняшке, с настольной лампой в руке и с усами, длинными, как корни:

- Ты чего?

- Я к брату. Пете Бородину. У меня однодневный отпуск. Я к брату моему, Пете, двоюродному. Вы его знаете?

- Позову-позову.

Я слонялся взад-вперед, хлопая каблуками пустые пакеты из-под кефира и хрустя битым стеклом бутылок, мерцающим в темноте, как вода, отражающая ночное небо. Открылось окошко последнего этажа.

- Котя! - крикнул мне брат, завернутый в белое. - Это ты? А я в душевой сейчас. Ты меня слышишь? Обогни корпус и минутку постой под окном второго этажа, там красные занавески и свет. Понял?

Ура-ура!.

Через полминуты всколыхнулись алые шторы, и я увидел веснушчатую, как перцем обрызганную мордаху Петьки. Показалась еще беленькая девушка в голубых бусах - наваждение! Если сощуриться или снять очки, она напомнит мне опять же...

- Терпение, Константин, сейчас мы тебя...

Петька и тот, в тельняшке, отцепили шторы и стали скручивать их в канат, а я, запрокинув голову - аж фуражка слетела - смотрел на девушку в окне. Она улыбнулась и отошла в глубь комнаты.

Меня тащили наверх, я стукался коленями о кафель, елозил подошвами по стене и вспоминал нашего пролазу, капитана Льдова: как он недавно полз по трубе и как он мне в путь-дорогу по-человечески просвистел: "Счастливо!.."

Тут четыре руки сграбастали меня за ворот, и - ай, больно! - через подоконник я сковырнулся на пол и ушиб бедро. Вставая, я оглядывался. По стенам плакаты - радостные иностранные лица, приглашающие посетить старый Лондон, веселый и великий Париж, пляжи Марселя и Корсики; книжные полки уставлены нарядными бутылками и разных форматов справочниками. К входной двери прилеплено распятие. А в центре кельи, под развесистой люстрой, кресло из несдвигаемого пня.

В него я и сел:

- Будем знакомы. Андрей, - усач протянул мне загорелую длань. Девушка тоже представилась:

- Таня.

Петька заорал:

- Понял? Живем, как боги. Почти одни во всей общаге. Ты располагайся, тапочки возьми. Видишь - Татьяна. Мы с ней поженимся... скоро. Будешь вторым свидетелем. Точно?! Ну, по рукам, значит. А что ты молчишь? Ты не стесняйся, Котя, будь как у себя. А я тебя вообще-то не ждал, то есть ну не то чтобы... в смысле, ну не то чтобы не.... Но мы что-нибудь устроим лихое, выступим где-нибудь на пару, как тогда, а кафе "Рим"! Сколько уж не виделись. Устал, наверное, и никаких жизнерадостных эмоций? Раскормили тебя в армии до бесчувствия.. Здоровый ты стал. Завтра поборемся на пляже. А кто тебе по зубику-то щелканул? Бери халат -

и в душ. Обожди, вот мыло, что еще... Постой, Котька. Зажмурься и воззри!"

Он открыл дверь стенного шкафа. За ней громоздилась вырезанная из дуба поясная фигура Петьки. Глаза заклеены обрывками газет. "Общий кризис капитализма продолжает углубляться в одном глазу, а в другом - "Помощь из космоса". Торс обмотан картой Юго-Восточной Азии. Через плечо - атласная лента с траурными буквами: "Будущему народному оракулу".

Петька заглянул мне в лицо:

- Что скажешь? Жил у нас в прошлом году один такой, из архитектурного, зодчий. Мы с ним цапались на идейной почве и еще из-за Таньки. Я по всем статьям выиграл. А мстительный зодчий к именинам, понимаешь, на тележке привез. Храню для смеха.

Видите, дорогие читатели моего письма, Петька, при его, как вам однажды показалось, самоупоенности и гражданской узости - человек занятный, незлопамятный. А недавняя открытка и теперешняя забота выгодно оттеняют его от иных, мне хорошо знакомых. Простите намеки, укоры и уколы. Постараюсь, если смогу, их не повторять. Лучше, так сказать, перенеситесь мысленно в душевую на десятом этаже, где я небожительствовал в пенных волнах цветочного шампуня. Дамы могут закрыть глаза, впрочем, не нужно - я уже в вышивном халате и в мягких тапках с помпонами.




XVIII

Петька ждал меня в зеленовато-темном холле первого этажа. Мы развалились в креслах и запыхтели сигарой Коки Канареева. Захлебываясь словами, я изрыгнул на Петьку всю ту прорву впечатлений, которые бултыхались во мне. Петька внимательно моргал, иногда удивленно свистел. От сигары разило потом и резиной. Я швырнул окурок в форточку, и он, искрясь, спикировал на асфальт.

В это время внизу, у противоположного дома остановился грузовик с крытым верхом. Из подъезда выбежала старушка. Шофер передал ей двух в одеяла завернутых детей, из кузова достал вязанку стульев, три корзины, два чемодана. Мимо пронеслись несколькими тенями четверо на круторогих велосипедах. Первый из них - я поправил сползшие на нос очки - бородатый и маленький, показался мне знакомым. Велосипедисты уже скрылись.

- Похож на Виталика Вайсбаума! - сказал я.

- А ты его знаешь? - заволновался Петька.

Еще бы, кто не знает Виталика Вайсбаума! Даже ваше, дорогие мои Мариночка, Игорь и так далее, высоколобое сообщество высокомерных не то что нисходит до него, признайтесь - заискивает. Я согласен с Петькой, Виталик - с ба-а-альшим приветом.: И в зной, и в слякоть, и в снег он прогуливается по Невскому в самодельном распашном кафтане и в заплатанном цилиндре, в одной руке всегда котомка с книгами, в другой - трость с антикварным бубенцом. Это ли не городской сумасшедший? Но, говорят, человек закончил два факультета. Говорят, ему прочили будущность солидного ученого, модного лектора. А он работал то водолазом на спасательной станции, то гардеробщиком в гостинице, то кочегаром в детском саду, потом мусорщиком на стадионе, такелажником в порту, а последний год - руководителем драмкружка в школе-интернате для умственно отсталых сирот.

Жалко, что ко мне он в свое время отнесся с подозрением. Правда, в этом есть и моя вина зачем меня повело спросить, не из секретных ли он, такой эксцентричный, служб.

- Мне бы сейчас с ними! - сказал я.

- Брось завидовать. Твоего Виталика... тридцать четыре года человеку, все дурью мается... Его рано или поздно упекут. Есть такое мнение или решение. Носится повсюду, болтает черте что. Порочит то, что нам свято. Он же клинический. Хронический. Люмпен и бездельник, способный только к одному - увлекать людей. Но чем? Куда?

- А вы не заврались, Петр Мавзолеевич? - спросил я.

- Ты это брось, так можно далеко зайти. Но... Честно говоря... Нет, не вру. А с беспощадной зоркостью обнажаю!.. Подоплеку явления. Твой Вайсбаум - по натуре лидер, но пойми, он ведет кривым путем. Слушай, а где сигара? Все его проекты духовного преображения общества - замки на зыбучих песках. Его социально-экономические соображения - прекраснодушный бред. А я через три-четыре пятилетки - растворимый кофе будешь? - так или иначе выйду на арену и докажу всем этим колеблющимся, ноющим, и тебе в их числе, что такое настоящие сила и ум.

- Честь и совесть, - сказал я тихо. - Но ты, Петька, не любишь людей.

- Лю-дей?.. Я люблю блядей! - с ядовитой ласковостью слово выползло сквозь зубы и повисло на нижней губе.

Помолчали, глядя в ночь.

- А ты, Константин? - Петька закурил и выпустил дым через ноздри. - Кстати, не хочешь ли маленькую экспертизу твоей речи? Да не важно, что ты говорил, но как! Во-первых, как мне сдается, почти все фамилии ты намеренно перековеркал. Не перебивать! Меня перебивать нельзя. Ты говоришь только о своих командирах и с такой ненавистью!.. От ненависти один шаг до обожания. Вглядись в себя. Не махай руками. А где сигареты, кстати? Что ты думаешь, после визита дяди Саши тебя не повысят? Будешь ефрейтором, потом сержантом. А стариком, хочешь - не хочешь, будешь. И что тогда? Станешь еще год ползать с половой тряпкой или отдохнешь?

Я представил, как через полгода, скрюченный, потный, с дырявым черным тазом суечусь в коридоре казармы, сержант Женя Рыбников топчет намыленный линолеум. Он рвет белыми руками булку, жует и похохатывает: "Что, Костя, вкусное равноправие?" Дневальный из молодых, щурясь от зимнего солнца, удивляется мне.

Петька говорил и говорил:

- Ты подумай сначала о себе, а потом говори: люди, человек, homo, homini... Чем ты на самом деле луч... Так, стоп. Я шутил. Константин, брат, не смотри так на меня. Прости, пожалуйста.

- Что ты, Петька, - сказал я. - Я и не слушал почти.

- Серьезно? Чудненько. А я-то думал, что обидел. Мы тут сидим с тобой, сидим, а про самое главное забыли.

И мы стали глотать по очереди коньяк. Я опять молчал. Петька опять говорил:

- Вот так-то лучше, по-русски. Разве мы не братья? Не надо, не отвечай. Время позднее. Сейчас - спать, спать, спать.... С утра - на такси - и к дяде Саше. Завтра у нас миллион дел.

Завтра в такси... По утренней Москве...

                  Когда, я в последний раз катался на такси?

                  В октябрьский дождь, на углу Седьмой Рождественской и Суворовского, напротив зеленой надписи Сберкасса, я с цветами сидел в машине, касался то одной то другой щекой красных роз - я ждал ее, ту, что теперь меня забыла.

                  Сначала лениво, потом все охотнее - и рассказал водителю свои беды. "А что? - откликнулся он. - В армию сходи. Служба - это дело такое! А понравится - останешься в кадрах. Оклад и все такое. Идешь - все на тебе государственное. И носки. А уважение какое! Мой брат так и сделал...".

Петька хлопал меня по плечу и в чем-то убеждал. Мы пришли в комнату. Петина Танюша уже спала, обняв братову черную куртку. Мне бы такую - Танюшу, куртку... А, ладно. Я упал на узкий диван, обнял подушку. Петька щелкнул выключателем:

- Спокойной ночи.




XIX

"Спокойно. Спокойно!" - нарастающим шепотом и вот уже гулом вторгся в мой сон капитан Льдов. Он в полевой форме с поднятым вверх пистолетом стоял посреди казармы: "Спокойно, мальчики!" Орала сирена. Все спрыгивали с коек. Утро серое, как шинель. Запах гари. И пламя с клочьями смолы - веющее полыханье - охватило стены. Мы уже бежим, в белье, некоторые босиком, но с автоматами. Бежим по талой, скользкой, снежной дороге, мимо помойки, под черным небом. Замолкла ругань. Только вскрики, отхаркивания и скрипенье - зубов, песка, колотых сапогами ледяшек...

Потом я очнулся. Через широкое, с закругленными краями окно на меня глядела на бело-голубая, во все концы и стороны раскинутая бокастая, богатая страна - Москва..

Я надел очки. Слева по крутому спуску вверх-вниз ползли автомобили, политые дождем. Направо чаща или роща, прорезанная сверканьем трамвайных путей; в середине, на горке, у пруда - колокольня, на которой росло дерево; далее широкая вдоль холмов река и дома, белокаменные дороги к молочному горизонту.

                  А в Питере, думаю, опять непогода, утренняя хмарь, сеется северный дождик в вазелиновом тумане, дворники метут лужи перед похожим на массивную чернильницу Исаакиевским собором. Я хочу туда! Хотел бы... Если бы знал, что меня ждут.

Исцеленный созерцанием, я вновь уснул.




XX

- Подъем, Котофей!

- Проснитесь, монстр!

Петька и Андрей выбрасывали из двух длинных лаковых сумок всякую заманчивую одежду: джинсы, свитера, пиджаки, шейные платки.

Я натянул белые джинсы, синюю майку со львом на груди и, поверьте, обрел счастье!

-Самое то, - воскликнул Петька, комкая и впихивая мою военную форму, ботинки и даже портфель в лаковую суму. - Дарю!

"Дарю!" - запело в ушах. Я сразу стал крылатым, резким, стройным, пригожим, бойким. Я ликовал На мне были одновременно и ренессансные рейтузы герольда, и матросские клеши..

О, как прост человек! Иногда кажется, что вселенская радость теснит грудь, а оказывается, что просто выспался, да опрокинул тройной крепости стакан кофе. Не правда ли, дорогие мои Мариночка, Игорь и так далее? О, как бесхитростен если не человек вообще, то я - простак, подпрыгивающий от перемены облегающей тело материи. Страданья побоку. Побоку-с, дамы и господа!

- О! На человека стал похож, - сказал Андрей. - Вы тут давайте, а мне пора. До встречи, Костик! - и ушел.

- На тренировку, - пояснил Петька. - Андрюша у нас чемпион. Через неделю первенство Союза по мотокроссу. Душевный молодой человек. Но завидует мне, как все. Так и живу. Понял? Татьяна сейчас пошла встречать сестрицу из Куйбышева. ("Во здорово, - подумал я, - с сестрой познакомлюсь!") Часа через три девчата нас найдут, у дяди Саши к этому моменту все обговорим, закатимся сюда, погуляем перед твоим отъездом, потанцуем и даже породнимся еще раз. Понял? А сейчас купаться!

Мы побежали вниз по лестнице.




XXI

Мне хотелось быстро говорить, кривляться и острить, хлопнув дверью, куда-нибудь ворваться, всех очаровать и сказать речь: "Мои дорогие собеседники, собутыльники и сотрапезники, вот и я..." (А что дальше?..)

Мы примчались на пляж, в том парке, сквозь кусты которого я продирался ночью. Мы быстро разделись и, перепрыгивая через загоравших, бросились в воду.

Тяжелая хладная толща приняла меня. Деревянное тело отвыкло от мерного дыхания, свободного движения.

- А душа, - спросил бы пытливый злопыхатель, - не отвыкла?

Я заплыл на середину пруда. Оглянулся - Петька на лодке:

- Отдохни, Котя!

Я перевалился через борт и сел на весла. Я больше года не греб.

Последний раз - на северных озерах, где, затравленный, хоронился от всех.

                  Помню речные берега с невысоким сосняком. Плоскодонку несло по прозрачной мелкоте. Весла задевали ребристый песок. Затем потянуло сырой зеленью, тиной. Я оказался на озере. И вода была сладкой. По едва колыхаемой глади я пересек его и пристал к деревне. Домищи с прорубленными оконцами. Облака над ними. Я тогда злился, искусанный гнусом, с заедами в углах рта, промокший: кто бы пригрел, приветил. У причала щелястые баркасы, серые сараи, баньки, заросшие крапивой и смородиной. Селение оказалось покинутым. Я был один под мраморными небесами.

                  А кругом - хоть бы чье лицо, пусть окрик...

Лодка уткнулась в берег.




XXII

Перед тем, как ехать к дяде Саше, не удержались позавтракать в "Лотосе". Забегаловка вовсе не напоминала мне любимую Стеклянную кофейню-кондитерскую на углу. Петька слетал за моими вещами и подоспел, когда я уже заказал золотое пиво, помидоры в сметане, хрустящие хлебцы. (В замечательное время мы живем, товарищи!) Петьке, правда, не понравилось, что я позволил обжулить нас на сорок коп. На что, помнится, я возражал новой своей житейской гипотезой: пусть, мол, грабеж остается в силе, ежели он милый и вежливый, тем более, когда вокруг чистота. Которая, согласись, для развитого социализма - редкость.

- Так что ж, по-твоему, если человек... - начал заводиться Петька.

Но тут в харчевню вошел - знаете кто? - Руслан Дюков, тот, который не ведет духовной жизни; владелец сексологического учебника с двумястами картинками. Ай да встреча! Руслан поздоровался, будто мы вчера еще виделись, и сразу влез в наш спор, рассказав поучительные случаи из своей жизни. Потом, также впопыхах, поведал о своей командировке или, как он выразился, "миссии", очень просил нас достать ему тележку для трактора "Беларусь", пропуск на Новодевичье, что ли, кладбище ("В каком смысле, на кладбище?" - хором спросили мы) и замшевую шляпу для жены.

Черт, возьми этого человека! Пожалуйста. Он даже не знал, что я в армии. Но вы, дорогие мои, вы, читающие мое письмо...

Руслан торопился.

Он ушел, закуривая и сказав почему-то:

- До послезавтра!




XXIII

Нам с Петькой предстояло... Нет, конечно, радостно увидеть родителей. Но слишком знакома гнетущая ситуация, когда вся семья собирается, зовут тебя и объявляют: "Нам надо серьезно поговорить".

Дверь открыла моя мама: "Сыночек!..". Дядя, в тренировочном костюме с белыми буквами СССР, развел руками: "Явились!" С балкона пробирался рыхлый человек с застенчивым лицом, у него были густые брови и толстые губы под длинным носом - мой отец (как же его фамилия?).

Мы стремительно сели за стол. Я умял поросенка в желе, вылакал прозрачный суп с потрохами, горячий красный соус с вином, проглотил вареники с ягодами, какие-то гурьевские блины, шоколадный пудинг, торт со сметаной и орехами, мороженое с лимонным соком и орехами. А когда я взялся за поднос с пирожками, понял, что все молчат и смотрят на меня.

Одурелый, размякший, сел в кресло.

Разглядывал растерянного отца и находил в наших лицах сходство. Зачем-то подмигнул ему.

- Мы собрались, чтобы серьезно поговорить, - начала мама.

-Да, да, это самое, да... - торопливо сказал отец и посмотрел на ногти: - Да.

Приступил к деду дядя:

- Ты уже не маленький. И должен. Со всей мерой ответственности... (-Вот и я говорю, - встрял Петька.)...Отнестись к своему будущему.

В общем, разговор шел о том, как мне существовать дальше, не марать честь семьи, которая...

Итак, через год с небольшим (им это кажется скоро) я возвращаюсь. Куда? Могу в Москву. Отца переводят в столицу. Мама переезжает к нему. Ого! Но я доволен - остаюсь один в ленинградской квартире.

                  В моей комнате, тогда, в последний раз, была не убрана постель и распахнут платяной шкаф, из опрокинутой на пол сумки расползались книги с закладками. У окна секретер с ободранной фанерой. Я бросив самый последний взгляд - а ветер, он хлопнул форточкой и хлынул в надувшиеся полосатые занавески. Я зажмурился и, в лыжной шапке, с портфельчиком и рюкзаком, вышел вон.

Разговор продолжался. Буду ли я восстанавливаться в институте? Опять же, есть возможность устроиться в Московский Историко- (как его там?..)архивный. В Ленинграде в данном случае сложнее. Вряд ли там меня добром помянут за прошлое (если его кто-то помнит, кроме меня). Впрочем, я считаю, что один человек уронил бы за меня словцо (если оно имеет хоть какой-то вес).

Вот он всплыл в памяти - окруженный малорослыми заискивающими тетечками, шествует по каменному институтскому коридору мой учитель. - "Даниил Соломонович, понимаете, я не смогу прийти на семинар. У меня дела, чрезвычайные..." - "Ах, дела, Константин! Какая может быть, милостивый государь мой, наука, коли завелись дела!" - Тетечки в восторге. Он шагает, расправив плечики, дальше по коридору. Ну и пусть себе шагает - куда подальше! - со своей тайной нежностью к Венгрии - Чехословакии, кооперативному движению и таким антикварным по мысли и красоте цитатам из Ильича (о, да!), что, казалось, Д. С. сам их и сочинил (нацарапал на салфетке где-нибудь в кофейне, незадолго до лекции).

                  А я хочу дома включить неяркий свет и, лежа на диване, смотреть в трубку калейдоскопа и слушать любимые мелодии с пластинки, поджидая, когда позвонит, прибежит ко мне в промокшем плаще голубоглазая моя шлю... хотя нет, моя ненаглядная; а потом я буду, мы будем, обнявшись в темноте, смотреть иногда на вдруг огромное синее небо, на желтый месяц.

Так ждет ли меня кто-нибудь в Ленинграде?




XXIV

- В Ленинграде ты будешь совсем один, Котинька! - сказала мама.

- А я, может, всегда был один! - механически сказал я. И все замолчали. Дядя посмотрел куда-то вбок. Отец - снова на свои желтые ногти. Мама налила себе рюмку коньяку, вздохнула, но не выпила. Петька пошел на кухню, к телефону.

Как я мог забыть: у нас же по плану веселье с девочками!

Все мы, сидящие молча в комнате, поневоле слышали Петьку. Сначала он позвонил в общежитие:

- Тетя Клава? Не приходили еще? Ладно.

Потом кому-то из друзей:

- Роман? Это я. Еще бы. Приезжай завтра, расскажу. А что французы? Контактный народец, но что характерно... Это, прости, другой разговор. Ты разве не помнишь, о чем мы условились? Не только поэтому звоню. Что вы все, с ума... Это не телефонный разговор. Да? Вот от тебя я этого не ожидал. Нет, не понял.

Вернувшись, он перетянул беседу на себя: вот де мол, все ему зави..., такому щедр... и отзывч...

Я тоже пошел к телефону. Сейчас девочки позвонят, а я сниму трубку и как-нибудь лениво пошучу.

Из комнаты все доносился Петькин голос: "... подсиживают!" - и на редкость убедительные возражения моего отца:

- Ты, Петруха, это самое... Пойми...




XXV

Мой отец? Отец... В детстве я говорил, что он "китобойный капитан", что он возьмет меня гарпунером на свою шхуну "Омега". В отрочестве существование его я замалчивал. А в семнадцать лет, к окончанию школы, стал равнодушен к этому человеку. Вернее, равнодушен теперь, а тогда... Помните, как после смерти Алеши я, еще не осознавший горя, ходил-бродил всюду с черным крепом на полосатой рубашке и рассказывал охотно про друга, который умер. Мне хотелось от всех слышать всхлипы, рыдания, проклятия. А мой отец - он тогда приехал, как я сейчас понимаю, угомонить меня - был совершенно спокоен. Я пришел домой... да, мама тогда задерживалась на работе, а он лежал на ее постели и жужжал заводной электробритвой. Я с порога выдал ему о смерти Алеши: так, мол, и так. Отец без ажиотажа удивился: "Да-а?" - и свернул на необходимость выпускные экзамены сдать прилично: "Давай, это самое, рассуждать логически..." Я раскричался. Он (я тогда обернулся, затворяя дверь): - "Подожди, Костя, сын, если ты сейчас, это, уйдешь..." А я уже перепрыгивал через три ступеньки и несся вниз.

...Я все сидел на кухне, потом пошел в ванную. Из комнаты слышался гомон, голоса. Я включил кран. Пронзающе-холодная струя ударила в темя догадкой: девочки нам не позвонят.

Кусок мыла; зябкие мысли.

Вошла мама:

- Совсем ты заброшенный, сыночек мой. Давай с тобой погуляем по городу?

В ванную набились и остальные. Дядя клокотал:

-Сколько можно горе мыкать? Вся страна служит в армии. И ничего! Я тоже в первые месяцы войны чистил уборные и колол дрова, а был... Кандидатом технических наук! Надо - значит надо.. Подчиняться тоже надо уметь. Всегда пригодится. А у тебя... А ты... Уперся, как не знаю кто!

Я не возражал, думая: если бы у меня был отец такой, как дядя Саша. Суровый этот батяня регулярно драл бы меня широким с квадратной пряжкой ремнем, примаривал бы примерами из собственноручного послужного списка и гнал бы железным коленом на путь истинный.

Донесся голос отца:

- Ты что, Костя?!

И дядин:

- И впрямь, прогуляйтесь по Москве. Достопримечательности, и все такое...




XXVI

На улице я подбегал к каждому ларьку и покупал марки, открытки.

                  Я положу их в алюминиевый портсигар, где под слоем папирос хранятся зимние катки и осмеянные поцелуи Сомова, пересыпанные табачным крошевом женщины Ренуара... Таких маленьких репродукций я получал много в первые дни. Моя любимая - та, что внезапно забыла меня, - поначалу отправляла письма одно за другим. В последнем маленькая открытка - портрет юной патрицианки, обнимающей большой ворох палевых цветов; ее черные глаза смеются, когда я говорю ей: "Ну, привет! Ты меня ждешь?" - а в это время кричат что-нибудь вроде: "Рота, надевать шинеля, получай оружие, стройсь на низу, едем на стрельбы!"

Закупая в ларьках дорогие мне безделки, осмысленно суетясь, я вновь ощутил себя смелым, счастливым и нарядным. Мама все говорила, когда я шел рядом:

- Ты же человек, в общем, контактный, и не склонен к позе героя среди толпы. Ты просто неорганизованный. В этом плане надо поработать над собой. А есть пустяки, Котенька, которые ты принимаешь близко к сердцу. Так нельзя. Надо поберечь свои эмоции. Впереди - жизнь...

Я особенно не слушал, но думал: "Вот впереди жизнь. А что я в ней буду делать?! Планы мои - черный с янтарной ручкой зонтик, усы, может, завести кудлатого пса, чтобы гулять с ним по набережной, пить коньяк... Измельчал нынче лишний человек!"

Я думал и о том, что надо - да тяжеловато это - навестить родителей Алеши. Ах, если бы у них снова, люди они не старые, родился сын. Я бы тогда ожил, занялся бы его воспитанием. К своим зрелым годам вырастил бы себе верного друга. Но это так, мечты, химеры. Почему же химеры?! Не совсем...

Но мы уже подошли к Пушкинскому музею.

                  Картины... Не раз в гостях я листал альбомы и, забывая о сотрапезниках, которые, может, затем меня и позвали, чтобы будоражил застолье, а не грустил с потерянным лицом над изображением синих звезд над одиноким путником.

В зале были тощие стариканы-иностранцы и спортивного вида быстрые заграничные старушки. Что бы им такое непринужденное сказать?! Но поймут ли мой отечественный английский? Лучше подойду к тем задумчивым девочкам с блокнотами в руках. Одна из них напомнила мне портрет патрицианки - тот, заветный.

Но когда черноглазая патрицианка взглянула на меня, я изобразил на лице чуть ли не зевоту и отвернулся, предложив маме, которая стояла у "Вазы с золотыми рыбками" Матиса, уйти: душно, мол, здесь.

В другой раз встречу патрицианку - думал я, спускаясь по ступеням к выходу. Приедет она в Ленинград. Я обязательно ее узнаю; где-нибудь в Летнем саду, встану со скамейки, подойду: "Простите за внезапность. Мы не могли с вами видеться позапрошлым летом в Москве? Я вам расскажу, как это было. А встреча эта, не удивляйтесь, осталась для меня загадкой и по сегодня ".Трам-тара-рам ...




XXVII

- А не поехать ли нам, мать, на Новодевичье кладбище! - произнес я голосом былинного Добрыни (или Путяты?), рассказав маме, как встретил Руслана Дюкова.

Мама похвалила Руслана за то, что он всегда с ней раскланивается и охотно беседует, "не то что некоторые". Это она вас имела в виду, дорогие мои Мариночка, Игорь, Катя, Вольдемар, Оля и Стасик.

Мы поехали в троллейбусе на Новодевичье кладбище. И зачем только?

Действительно, не всех пускают

Мы прошли боковой калиточкой.

Такие там монументы над могилами - тайфуны, пожары не страшны каменным головам усопших: "Глядите, каков я стал - орел степной!' - словно говорят они, командоры с каменными орденами, гладкие, гранитно-разноцветные. А при жизни были они насморочные, одышливые, в пиджаках, и галошах (зонтик уже нес телохранитель). Но страна знала их, громадными, надутыми от важности своих дел гусями, пауками, молчаливыми рыбами и морскими звездами.

Про этих людей слагали завистливые небылицы, сочиняли анекдоты об их коcноязычии. Им аплодировали и шепотком потешались. Но все же они казались особенными, непростыми. Хоронили их здесь, только если почему-то не везло с Кремлевской стеной (политика - тонкая бестия!). "Это мы с вами то да се - обсуждаем, критикуем, а там, знаете, далеко не дураки сидят, все видят! На них там целые институты работают", - часто перешептываются в курилке (в той же мере, как и восклицают за водкой) простые смертные.

- Пошли, я тебе покажу другие, красивые могилы! - сказала мама.

Оказалось, есть и красивые. Но мне прискучило гулять здесь.

Мы сели в троллейбус и поехали к дяде Саше.




XXVIII

Он и отец сидели за пустым покрытым мятой скатертью столом. Дядя - с телефоном на коленях, отец приговаривает "Это самое" и "А что толку?", а дядя, чертыхаясь, продолжает набирать разные номера: везде занято или никто не подходит. Что стряслось - никто не понимает. Будто бы какой-то гопник (?) выстрелил в Танюшу, Петькину вроде как невесту, из рогатки (?), когда она встречала на вокзале сестру.

А не то ей просто попала песчинка в глаз.

Случилась беда (если что-то вообще случилось)

Что-то надо было делать (если что-то надо было делать).

Дядя все устроит (было бы что).

Я мыл посуду. Выслушал по радио болгарскую песню "Про девушку, которая пошла покупать капусту, но по дороге влюбилась в парня". Вернулся в комнату.

Все смотрели телевизор. Дядя Саша грыз спичку. Отец шевелил бровями. Мама вздыхала. Художественный фильм заканчивался: герои, взявшись за руки, убегали куда-то в даль. Музыка. Затемнение.




XXIX

Появился диктор: "Здравствуйте, товарищи, сегодня мы..."

- Здорово, кормилец, - откликнулся дядя Саша.

- "...предлагаем вашему вниманию очередной выпуск тележурнала "Армейские будни"".

- Давайте выключим, - сказала мама.

- Ну-ка, ну-ка, ну-ка, - остановил я ее.

"В подразделе-ени-иии, кото-рыым коман-дуе-еет майор-инжене-е-ер Станис-лаа-аав Владии-и-иимирович Привоо-о-оольный - неожиданно кокетливый для армейских будней корреспондент, где-то в чистом поле, жеманно подносил микрофон к трем улыбающимся солдатским ртам, - провели опрос новичко-ов, начавших армейскую слу-у-ужбу. О, от них мно-оо-огое, так сказать, зави-и-сит в ааармии.Они-ии ее костяк! Им предложили поделиться впечатле-е-ениями".

Маленький солдат (быстро-быстро): "Все мне пришлось по душе, когда встретили, повели в баньку, я искупался, переоделся во все чистое, военное, стал солдатом и сказал себе: "Буду - служить - честно!" Средний солдат: "О воинской службе думал много и основательно, готовил себя к этому духовно. А когда впервые надел шинель, остро почувствовал: это не книги, не рассказы друзей. Это суровая и необходимая реальность. Что мне нравится? Мне нравится все. В первую очередь, порядок!" Высокий солдат (рваными очередями): "Радуют, так сказать. Весьма отрадные. Отношения между. Молодыми солдатами и теми. Кто. Уже кончает! Службу? Да. Службу. У последних. Какая-то удивительная тяга... Во всем помогать. Новичкам уверен. Армейская закалка. Пригодится в дальнейшей жизни!"

Почему я так хорошо запомнил эти исповеди? Потому что весь этот задушевный хлам, дорогие мои Мариночка, Игорь, Катя, Спиридон, Аглая, Эдик, Пахом, Грамофон... - слушайте, я уже не помню, к кому обращаюсь! - написан был однажды мной!

И осуждайте - осуждайте меня...




XXX

Месяц назад, тоже в воскресенье, надо было срочно вымыть и намастичить пол в казарме. Привилегированные пошли на футбольное поле загорать, а мы, "молодые", терли доски тряпками. Я развел мыльную лужу и неудачно размазал ее, выпал из общего темпа, напоролся ладонью на гвоздь, задумался. Мне вспомнился родной дом. Я на диванчике, валяясь и зевая, читаю "Поиски закономерностей в физическом мире". Моя мать, усталая после магазинных очередей и рабочего дня, моет в коридоре пол и чуть не плачет. А я читаю. "Поиски закономерностей".

...Женя Рыбников и Кока Канареев даже прикрикнули на меня. Тут появился посыльный от командира части и велел мне идти в штаб. Подполковник Антоненко поздоровался со мной. За руку. Усадил, предложил сигарет и минеральной воды из граненого сифона - шипучая влага щекочет десны - а он мялся, извинялся: "Вы... как человек образованный..." - хотя мог просто приказать.

Что именно? Написать от имени но-во-бран-цев (во как!) рассуждения о службе. От незамысловатой обходительности подполковника я растаял и начертал от имени "сыновей Атечества" то... Что надо-с.

Антоненко даже проводил меня до выхода.

Перед штабом стояла "Волга". За рулем (это сразу было видно) сидел его брат, толстый дядька в светлой широкополой шляпе. С ним черноглазая дочка, лет двенадцати, в ковбойском костюмчике.

- Я занят сейчас, - сказал Антоненко, - и в лес с вами не поеду. Хочу вам на хвост посадить вашего земляка, Кисачева. Он сегодня отличился, пусть проветрится, заодно покажет черничные поляны. Хорошо?

- Садитесь, земляк, - пригласил брат командира. В дороге мы болтали. Он выспрашивал про службу. Я отшучивался, еще и норовил выказать свою интеллигентность, искал общих знакомых в Ленинграде. Кстати, безуспешно.

В лесу собирали ягоды, купались в речке, разожгли костер. Затем мы втроем: я, он и маленькая Светка, - играли в жмурки. Я, когда водил, зацепился за корень и, падая, поймал девочку за тонкую ногу... К вечеру они подвезли меня к воротам нашей части. Я не спешил в казарму. От легкого слепого дождя скрылся под тополем и воображал, как через несколько лет, обязательно, я вновь возникну перед темноглазой Светланой.

На каком-нибудь ночном празднике буду увиваться за ней, восемнадцатилетней красавицей, стану уверенно очаровывать - я, крупный молодец, слегка седой, небрежно и дорого одетый. Мы выйдем на балкон.

                  Пойдет дождь. Мы будем молча слушать ливень и смотреть на Смольный монастырь на другом берегу Невы. За нами шум гулянки, - громовая музыка; и голоса...



XXXI

...Обо всем, что навеяли на меня телевизионные солдаты, я не успел сказать собравшимся в комнате, потому что зазвонил телефон. Дядя Саша хмуро и долго слушал. Потом устало прошипел:

- Через час буду. От кого-кого, но от тебя не ожидал. Все! - и отшвырнул трубку.

Это Петька сообщал дяде Саше, что ...

[. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ] <Фрагмент рукописи безвозвратно утерян. >




XXXII

Было решено, что дядя Саша поедет выручать Петьку, мама останется у телефона, отец проводит меня до электрички, а джинсы и майка со львом подождут меня на спинке стула. Дядя Саша, облаченный в генеральскую форму, попрощался со мной: "Служи без слез, тетеря!" - и ушел, очень грустный.

Я со стонами переодевался; решил погладить галстук. Посидели на дорожку. Поднялись. Мама, встав на носочки, поцеловала меня в лоб: "Сыночек..." Отец терпеливо ждал.

Тесный китель. Большая фуражка. Я опять солдатиссимус.

А в автобусе нас так затерли, что, когда мы слезли, у отца не было двух пуговиц на рубашке, а у меня - бывает же так - на рукаве отпечаталась чья-то узкая рифленая подошва!

У вокзала я озирался. Могли встретиться военные патрули: белые ремни, красные лица. А я еще честь не соображу отдать!

К электричке мы подобрались с тыла, через штабеля досок и холм угля. Вскарабкались на перрон. В запасе было полчаса. Отец разговорился. Про то, как в юности путешествовал в товарных вагонах, бродяжничал в долине гейзеров, нанялся рабочим в геологическую партию, чего-то там еще: катер, штормовая волна...

Электричка тронулась.

- Я к тебе приеду, мальчик мой! - крикнул он вдогонку.

Я вспоминал о Петьке, о дяде Саше, папе и маме, конечно, о Петиной невесте и о ее сестре, которая в сей вечерний людный час затеряна в безграничной и чужой Москве - бедняжка... Вспомнил о мотоциклисте Андрее с усами как ветви - себе отпущу другие, не такие унылые... Я жалел этих несчастных людей. И чем я им помочь способен? Мне лучше. Я возвращаюсь в казарму, где вовсе не обязательно решать, сомневаться, действовать. Я стоял в тамбуре последнего вагона и смотрел на поля в сумерках. "Следующая станция - Послекафтановск!"




XXXIII

Меня сзади ударили в плечо:

- Здорово, сукин кот!-это был сержант Батыгин. - Из Москвы, значит? А я из Окуневки. Я в Окунево, когда гулял около бани, встретил, на самом деле, вот - чувиху из нашего техникума. Она ко мне приедет в следующее воскресенье. Видал?

Он показывал мне фотоснимок той... той, что снится мне каждую ночь.

                  Мы тогда были в Летнем саду. Сумрачный полдень. Только что громыхнула пушка на Петропавловке, и пошел снег. Удивленные мраморные богини. И солнце выглянуло. Трава, усыпанная белизной, напоминала посоленный салат. Она стояла, держа обеими руками книгу, и смотрела на небо. В этот миг Стасик вытащил фотокамеру.

Батыгин совал мне в нос фотокарточку:

- Хороша чувиха? Ай, хороша!..

В корявых мечтах о будущем он стибрил у меня мое прошлое. Полузасвеченный снимок для него - идеал, небесное видение. (Как-то перед отбоем Батыгин прицепился к Саше Успенскому: "Сашка, гад, нарисуй мне девушку, и чтоб глаза у нее - синие-синие!")

- Товарищ сержант, - сказал я, - эта девушка... Хотите за фотографию десять рублей?

Он ухмыльнулся всеми прыщами:

- Что ты понимаешь, студент! Она мне новую привезет.

Стараясь сохранить тяжеловесность речи, положил мне лапу на плечо.

- У нас с ней в техникуме была большая - ха-ха - дружба. А на отвальной, перед призывом... - он пыжился из последних сил печального воображения своего, - я ее уже раздел..."

Тут мне надо был харкнуть в страдальческое лицо Батыгина, разок-другой врезать в ухо, перед тем, как он затопчет меня в тамбуре. Но, к сожалению, дорогие мои Мариночка, Игорь, Катя, Вольдемар, Оля и Стасик, самообладания мне хватило только чтобы доверительно шепнуть:

- Товарищ сержант, от вас водкой разит. У меня есть мятные леденцы.




XXXIV

Мы вышли на платформу. По привокзальной площади редкими волнами вздымалась пыль. Тетушки в косынках убирали с лотков яблоки, лук, картошку. В ранних сумерках слонялись наши солдаты и ели мороженое. Младший сержант Красноватов, о существовании которого я успел забыть, гладил лошадь по белому лбу и говорил о чем-то о ее владельцем - мужиком в кепке и черном пиджаке на голом теле. Пробежала свора разномастных дворняг и окружила стоявшую в отдалении акулообразную машину с открытым верхом. Ту самую, что чуть не задавила меня ночью на бульваре! Рок мой это, что ли? Сержант Соколинский стоял рядом и, видимо, объяснял водителю дорогу. Приехал автобус. Вылезли капитан Кантропов и лейтенант Подбельцев:

- Первая рота, ко мне! В шеренгу по трое становись!

Батыгин вдруг спрыгнул и спрятался под платформу.

- Студент, чеши сюда. Переждем. Где там твои конфеты?

- Первая рота, запе-вай! - крикнул Подбельцев.




XXXV

Мы с Батыгиным шли, отстав от них, по параллельной улице, канавистой и ухабистой. Во всех домах и избах горел свет, там, должно быть, ужинали, смотрели телевизор. У колодца Батыгин испил водицы из ведра: "Эх-ма! - и вытер губы рукавом.-Студент, а сколько мне до дембеля осталось? Не хочешь? А в былое время не посмотрели бы старики, что генералов..." И тут на весь Послекафтановск полыхнула стоном и ревом строевая песнь:

Эшелон, эшелон!
Что так медленно нас везет он?!
Все равно мы до дома доедем
или просто дойдем!

Мы с Батыгиным бежали мимо яблоневых садов и сквозь них видели на соседней улице упоенно молитвенные лица "стариков" и "молодых":

С автоматами шли по болотам,
По горящим лесам все вперед.
Наконец, эшелон нашу роту
На свободу, к любимым везет!
Эшелон, эшелон,
Что так медленно...

Капитан Кантропов метался около ребят и ругался матом. Подбельцев вторил ему. Но завтра "старикам" сто дней до дембеля. А песня эта - запрещенная тоска по возвращению. Громовое многоголосие, полифония в волнах пыли, окропленных закатом: "Эшелон! Эше-ло-он!"




XXXVI

Мы с Батыгиным подобрались к КПП минутой позже всех остальных.Покурили в сторонке, пока Подбельцев звонил дежурному по части: "Витек? Опять пели. Задержи их у штаба!".

Батыгин сказал мне: "Накрылись ребята! Что будет?! А вчера, Костя, Грибка нашего автобус повалил..." - "Да-а?" - вспомнил я. - "Два-а! - ответил Батыгин. - Командир всобачил ему выговор за кражу: двадцать банок какао. Старшина поддал с горя и отлупил сынишку. Знаешь, Васька у него. Сбежал. Грибок пошел его искать и сам навернулся. А тебе, студент, не жалко его, на самом деле!"

- Мне?

- Чего застряли?! - выглянул прапорщик Мокрый - желтоволосый, худой юноша, в тот день дежурный по КПП.

- Виноват, товарищ прапорщик! - выпалил я.

- Виноват?А виноватых бьют.

- Ладно тебе, - проворчал сержант Батыгин.

- Не в буквальном, конечно, - улыбнулся прапорщик Мокрый. - Я смеюсь, ребята. Кисачев, покажь, что в портфеле. Дневальный! Дневальный, твою мать! (Показался "старик" Мышкин) Проверь содержимое!"

Мышкин выбрал из моего портфеля связку баранок и жалобно шепнул, дыша гуталином мне в лицо: "Уважь деда, сколько мне до дембеля?" Я не отвечал. Мышкин забрал и мармелад, прапорщику пояснил: "Он мне дарит".

- Хорош грабить! - урезонил Батыгин. Мышкин просипел: "Я был молодым, старики все мое сжирали!"

-Разговорчики! - вмешался прапорщик Мокрый. - Прибывшие из увольнения, шагом марш в столовку! Кисачев, постой. Днем какой-то чокнутый на велосипеде тебя спрашивал. Виталий. Говорит, через месяц заедет. Нет, ничего не передал".




XXXVII

- Друг твой? - спросил Батыгин, когда мы шли с ним к столовой.

- Оказывается, друг, - ответил я, все еще недоумевая.

- Везучий ты, Кисачев.

"На свободу захотели!" - раздался крик со стороны штаба. На дорожке около штаба выстроились солдаты. Подполковник Антоненко орал: "...неподчинение приказу? После ужина - всех на плац! И маршировка - до потери пульса!"

Батыгин догнал маршировавших на ужин. Я остался на месте под впечатлением слов, засевших в памяти: "Виталий... Нет, ничего не передал..." Между плацем и автопарком маячил с красным огоньком сигареты дневальный.

- Здорово, Иван!

- А, Котя, - обрадовался Ваня Копейко. - Как съездил, мама твоя что?

- Все в норме, Иван. Я тебе пирожных привез.

- Спасибо, дай заховаю. -Он завернул их завернул в платок.

- Кто тебя сменяет, Ваня? Возьми для него шоколадку.

- А никто. Полоскин должен. А как услышал, что Грибков помер...

- Умер?

- Не знал?

- Я думал...

- Он умер, Котька. Полоскин как узнал - засмеялся. Думали, радуется. Старики хотели наказать. А Полоскин лежит на земле, дрыг-дрыг, и слюни у него. Зараз в госпиталь увезли.

- Все так непонятно, Ваня. А ты знаешь, пока я был в Москве, ко мне приезжал один человек сюда...

- Спрячься, Котя!

На плацу появились провинившиеся. Маршировку приказали провести сержанту Батыгину. "Старики" постояли, руки в карманах, и ушли в казарму. Молодые воины не осмелились. Там были Женя Рыбников, Летятин, Фокин, Ковальчук... а что я, собственно, их перечисляю? Вы их не знаете, дорогие мои Мариночка, Игорь, Катя, Вольдемар, Оля и Стасик, но постарайтесь услышать кинутую им команду: "Строевой шаг по разделениям делай - раз!" Смеха ради пусть молодые люди попробуют выполнить команду. Значит так, Вольдемар пусть поднимется с дивана, Игорь отложит книгу, Стасик перестанет корчить рожи перед зеркалом. Построились? Слушай мою... нет, сержанта Батыгина команду: "Строевой шаг по разделениям делай - раз!"




XXXVIII

Это значит, вы поднимаете левую с вытянутым носком ногу и держите ее перпендикулярно животу, пока Батыгин не соскучится. "Делай - два!" Тут вы с грохотом опускаете ногу, обязательно с грохотом. "Делай - три!" Стоите смирно, недолго. "Делай - четыре!" Застываете с вытянутой правой конечностью - аж до боли в брюхе торчите в этой по-зи-ции.Молодцеватой. Из-за забора вы слышите манящее пение, женским голосам подыгрывает гармонь. Еще длится "Делай - четыре!" И хочется хоть так, но слушать женские голоса с сеновала. И снова, но теперь с резвой частотой: "Делай - раз! Делай - два! Делай - три! Делай - четыре!" Подкованные сапоги высекают почти пламя из белой твердости плаца. Ваш командир входит в раж: "Песню запе-вай! Оглохли, сыновья! Песню!" И понеслись солдатушки с ревом:

Не плачь, Маруся дорогая,
не забывай солдатской ласки!
А может быть, в последний раз
я вижу голубые глазки!

И так очень долго вы топчете родимую землю. Подходит время отбоя. Не слышно больше песен и гармони. "В казарму бегом марш!"

Я за ними. Меня теперь все видят. Я раздаю конфеты и сигареты.

- Рота, смирно! - командует дневальный. - Дежурный по роте, на выход!

Подполковник Антоненко выслушивает рапорт о том, что происшествий не случилось. С командиром капитан Кантропов и лейтенант Подбельцев.

Рота строится на вечернюю поверку. По обычаю строимся в три шеренги. Впереди "молодые", потом "черпаки", сзади - "дедушки". Перекличка показала присутствие всего личного состава плюс даже рядового Демонидова, того самого, что все время в командировках, то есть в Литве, на даче.

Подполковник Антоненко держал речь:

- Происшествий не случилось? А безобразное проведение строевых занятий?! Все, кто ушли с них, самовольно нарушив приказ, будут строжайше! А возмутительный марш через весь город с песней "Эшелон"?! Вам плохо? Так и скажите. Вы же не рабы, а воины! Зачинщики будут строжайше! И это происходит в тяжелые дни! Погиб старшина вашей роты. Несчастный случай, скажете вы! Нет, солдаты! Не все вам известно. По важному поручению оттуда (Антоненко поднял указательный палец) спешил наш герой. (Подбельцев и Кантропов опустили головы, сжали кулаки.) Завтра похороны. Будет оркестр. Со стихами на могиле героя выступят рядовой Демонидов и рядовой Кисачев".




XXXIX

Антоненко, Кантропов и Подбельцев направились к выходу. "Рота, смирно!.. Рота, вольно! Уборщики на завтра?"

Очередь была моя. Но шаг вперед я не сделал. Вытолкнули Женю Рыбникова и Летятина. "Две минуты на отбой". Все побежали в умывалку. Кто - ноги сполоснуть, кто - морду, кто - курить. Потом - в койки.

"Отбой!".

Шорохи, разговоры. У нас, "молодых", шепотом. "Константин, ты решил, что теперь тебе все можно?" - сказал мне Женя Рыбников и отвернулся.

Я вздрогнул, койка моя скрипнула. Красноватов не пнул меня ногой. Он слушал, как Соколинский пел: "Будет еще небо голубое, будут еще в парках карусели. Это потому что мы с тобою, дружище, носим еще серые шинели..."

Голос Батыгина: "Сашка-гад, я такую чувиху встретил в Окуневке!"

- Эх, ребя, сто дней осталось, - произнес кто-то. - И дембель стал на день короче!

И тут с верхних коек закричали: "Старикам спокойной ночи!!!"

Я кричал вместе с ними. Я сам себя слышал.

И все-таки. Я встал на своей кровати во весь рост, выпрямился. Качнулся в сторону, выпрямился. Поправил сбившуюся на плечо майку и, потрясая вскинутыми вверх руками, завопил, срываясь на писк, визг и плач: "Не-на-вижу! Себя! Вас! Убожества! Хамы! Плебс уголовный! Слабые, жалкие негодяи! А я..." - и упал спиной на матрас. Публика безмолвствовала. Я спрыгнул вниз, натянул штаны, сапоги и пошел.




XL

Я стоял в холодном вымытом туалете (ох и кровушки здесь будет) и, дрожа, курил, пуская дым в разбитое стекло. За окном - темень и далекий гул поезда. Я раскрыл портсигар с картинками: портрет черноглазой девчонки с цветами. Вспомнилось: "...чокнутый на велосипеде. Через месяц залетит". Залетит, надо же.

За моей спиной приближались голоса. Вспомнилась поэзия: "Голоса приближаются..." Да, бежать некуда. Вспомнился номер 2645442. Телефона? Чей?

- Мы вас не потревожили, сэр? - спросил Соколинский. Я не оборачивался.Но дрожь прошла.

- Что ж ты? - удивился Саша Успенский.

- Грубит, молодой! - сказал Керим.

- Думает - все - можно, - мудро заметил Мамед, кажется даже понимая то, что он говорит.

- Ты настучал командиру про то, что мы ушли с плаца? Ты?! - заорал Красноватов.

Я обернулся:

- Что?

Лица надвигались на меня. Я заметил вошедшего Демонидова:

- Але, старички, вы соображаете вообще?

- Проваливай. Ничего страшного, - отпихнул его Батыгин. - Я прослежу.

Молчаливые лица, - неожиданно похожие на морские звезды, на тех самых молчаливых рыб и пауков - надвигались на меня. Я схватил Успенского за волосы левой рукой. Керим сшиб меня с ног. Чей-то сапог придавил мне ладонь. И еще один черным пятном наплывал на лицо...

Мгновенье я еще хранил ясность духа, вспомнил голос учительницы, которая в шестом классе вела у нас историю: "Много миллионов лет назад, дети, когда на земле еще не существовало людей... "Я успел подумать: "Лучше бы их вовсе не существовало!" Удар пришелся по очкам.




XLI

Очнулся я уже в госпитале. Тут, дорогие мои Мариночка, Игорь, Катя, Вольдемар, Оля и Стасик, есть время написать такое длинное письмо. Дядя Саша, благодетель, как-то там выручив из беды Петьку, сейчас наводит порядок в нашей воинской части. Моих обидчиков ждет трибунал.

А я в госпитале. В соседней палате лежит Полоскин - тот, что оказался эпилептиком, тот, которого Кантропов однажды назвал интеллектуалом с Запада. Мы с Полоскиным только что встретились и болтали, сидя на подоконнике. Он, припадочный, и я с пиратской повязкой на глазе, с забинтованными пальцами. Обсуждали будущее.

"Я не хочу комиссоваться, - сетовал Полоскин. - После армии пойду в школу военных криминалистов. Кончу младшим лейтенантом. Мой друг так сделал. Работает сейчас в лаборатории криминалистики. У него специальное удостоверение. Покажет в ресторане - и сразу готов столик, закуска и все такое. Чем плохо, Костя?"

Я соглашаюсь. Право, дамы и господа, нет ничего прекраснее на свете, чем специальное удостоверение и специальный столик.

" Боже, какие есть прекрасные должности и службы! как они возвышают и услаждают душу".




XLII

С Полоскиным в палате живут сплошь симулянтствующие "старики". Они успели поиздеваться над ним.Еще отняли деньги: четыре рубля с мелочью. Я скажу дяде Саше. Он разберется. Пришлет следователя.

Вот такие пироги! Вскоре меня комиссуют. Я возвращаюсь в Ленинград. Восстановлюсь в институте, жить буду один в своей квартире, где в первый же дань возвращения устрою праздник и позову на него вас. Только ответьте на последнее письмо, на это вот письмо.

Сейчас решается вопрос: "Что есть истина?" То есть судьба покалечивших вашего покорного слугу людей.Людей? Ну в общем все-таки -да. Я бы попытался их обелить на суде. Надо только прийти в состояние милосердия.Напишите мне.Что-нибудь.Я хочу смягчиться. Мы ждем.



Ваш Кот в сапогах.




XLIII

ВСЕ ЭТО ПРОНЕСЛОСЬ В ГОЛОВЕ КОСТИ КИСАЧЕВА И ВЫЛЕТЕЛО. НАПРОЧЬ. НАКОНЕЦ, ОН УНЯЛ ДРОЖЬ И ВЫВЕЛ ПЕЧАТНЫМИ БУКВАМИ НА КЛЕТЧАТОМ ЛИСТКЕ:

- ПРИВЕТ ИЗ ГАРНИЗОННОГО ГОСПИТАЛЯ. МЕНЯ РАНИЛО ОСКОЛКОМ. ВЗРЫВ НА УЧЕНИЯХ. ДИАГНОЗ ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫЙ: ПОВРЕЖДЕНИЕ ГЛАЗНИЦЫ. СКОРО КОМИССУЮТ. И Я ПРИЕДУ В ПИТЕР. ТЫ МЕНЯ ВСТРЕТИШЬ, УЗНАЕШЬ И БУДЕШЬ СНОВА ЛЮБИТЬ. ДА? ТАК ВЕДЬ, ДОРОГАЯ МОЯ - НЕНАГЛЯДНАЯ И ПРОКЛЯТАЯ?! ИЗВИНИ, СОВСЕМ Я ЗАДУБЕЛ. ЦЕЛУЮ, КОНСТАНТИН.



P.S. СКАЖИ ВСЕМ - МАРИНОЧКЕ, ИГОРЮ И Т.Д., ЧТОБ НАПИСАЛИ МНЕ!



ЦЕЛУЮ, КОНСТАНТИН.




© Владимир Шацев, 2006-2018.
© Сетевая Словесность, 2006-2018.





 
 


НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Айдар Сахибзадинов: Три рассказа [Осень, пора бабьего лета. Одиночество и томленье как предчувствие первой любви. Что-то нежное теплится в мыслях, складывается, не угадывается... А это...] Ростислав Клубков: Новое небо [- Небо, - говорили, словно преодолевая смерть, шевелящиеся губы мертвой. - Спрятанное Небо в моей крови...] Виктор Афоничев: Счёт [Одни являются инструментом Всевышнего для совершения чуда, а кто не пригоден для этого, тем остаётся только рассказывать о чудесах.] Сергей Сутулов-Катеринич: Игра через тире [Прощай, непредсказуемая слава! / Творят добро, перемогая зло, / Моих обид несметная орава, / Моих побед посмертное число.] Алексей Борычев: Небеса. Паруса. Полюса [И бликами плачут пространство и время, / Но плачут спокойно, легко и светло. / И чьё-то крыло из иных измерений / Полдневным покоем на плечи легло...] Семён Каминский: Across The Room [Эх, если бы не надо было идти через весь бар, он бы непременно к ней подошёл...] Алексей Кудряков: Искусство воскрешения: о трёх стихотворениях Владимира Гандельсмана [Поэзия Гандельсмана уникальна тем, что в ней заметно стремление к преодолению словесной описательности: стихи призваны быть чем-то большим, чем стихи...] Александр Сизухин, Королевская проза [В литературном клубе "Стихотворный бегемот" представляет свой новый роман Владимир Попов.] Ярослав Солонин: Молчать о своём чуде [я ведь не знаю даже / как оно будет там дальше / но мне уже это не важно / я знаю слово "(м)нестрашно"] Виталий Леоненко: Возраст [ты, вращая во рту гальку мысленных рек, / промычи, что на свете и нету, / нет правдивее смысла, чем этот разбег / перво-слов, перво-форм, перво-светов...]
Словесность