Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


   
П
О
И
С
К

Словесность




СМЕРТЬ  ГУРУ



- Опохуело, - сказал он, зажмурившись, и сделал огромный глоток свежего янтарного пива, ткнувшись мордой в пенную шапку, будто в женское кружевное белье.

Мы сидели на веранде городского цирка и откуда-то снизу из зверинца шел густой запах медведей и кабанов, хотя, возможно, я ошибался, - ведь кабанов в цирках не держат, - впрочем, черт его знает, за те двадцать лет, что я не был в цирке, вполне вероятно, выдрессировали и кабанов. Я представил себе наездницу topless, которая верхом на кабане движется по кругу, потом останавливается в центре арены и, соскочив, производит танец живота перед самой мордой зверя. При этом кабан целится ей в лобок двумя высунутыми желтыми клыками, похожими на взведенные кривые хуи, которыми он стремится сорвать с нее трусики. Надо будет сходить в цирк.

- Что именно тебе опохуело? - спросил я устало-разочарованным тоном, картинно опуская на глаза веки и лениво прихлебывая пиво, будто какой-нибудь пошлый актер.

- Жить по придуманным схемам, - ответил он, не обращая внимания на мою фальшивую позу. - Знаешь, я прочитал в Интернете у одного мудака, что он, якобы, устал производить тексты и хочет производить концепции. Каждое утро я просыпаюсь с ощущением, будто в моей постели лежит некое виртуальное существо и ласково трется об меня своей курчавой бородкой. Так и хочется пнуть его и вышвырнуть из постели.

- Ну, так пни, за чем дело стало?

- Кого пнуть, дурак? Пустоту? Надоело сражаться картонным мечом, как Чернышевский с beaux-arts у Набокова. Опохуело.

Некоторое время мы сидели молча. Я старался понять смысл сказанного и медленно шевелил извилинами мозгов, которые в моем пьяном воображении внезапно представились цирковыми змеями, мертво повисшими между грудей у кабаньей наездницы, которая, прогнав кабана, должно быть, перешла к фокусам.

Соседний столик шумно заняли студенты: один парень и две юные сексапилки. Одна из них была в неприлично короткой юбке, а другая в майке с глубоким вырезом - предельно откровенным, таким, что когда она перегибалась через стол, чтобы выхватить из рук своего друга какие-то листочки, которыми он в шутку манил ее, две круглые налитые титьки почти вываливались у неё из майки, обнажая полукружия больших коричневых сосков. Я смотрел, замирая, то на матово светящиеся колени одной девушки, то переводил взгляд на аппетитные груди другой и чувствовал себя наверху блаженства от выпитого пива и разворачивающейся на моих глазах любовной игры.

Гуру перехватил мой взгляд и сказал:

- Понимаю тебя. А у второй - посмотри, какие ножки, как она ими водит. Так и хочется разложить ее на столе и похватать губами. Вот бы классная закуска получилась к пиву, а? Думаю, груди у нее белые, мягкие, с крупными розовыми сосками, окруженными - выражаясь словами Олеши,- нежными, как пенка на молоке, морщинами. Обожаю рассказ "Любовь", ты читал? Ничего ты не читал, мудак хуев. А еще сказано у Олеши: "Валя мылась в тазу, сверкая как сазан, перебирая клавиатуру воды…". Хорошо! Ты хоть Байрона-то помнишь:

"…касанье, взгляд,
возможно, лучший дар,
чем обладание -
для грубых душ угар."

Теперь-то я понимаю, что эти две золотые рыбки, какие водятся тысячами в российских окоемах, на самом деле, не были и не могли стать ничем, кроме как воблой, подаваемой к пиву, но тогда, - казню себя за это, - они волновали меня куда больше, чем смятая, затрапезная рожа Гуру, которая напоминала мне грязный многократно использованный носовой платок, который больше недели провалялся в брючном кармане. Что толку, что за полчаса общения с ним иногда открывались вещи, которые потом всю жизнь стоило обдумывать. Подлинное содержание вещей не сразу схватывается. Осознание их истинного смысла приходит потом. Почти никто не ощущает звездных и роковых секунд своего существования во времени. Бывает, что люди до конца жизни даже не знают, у каких тайных пределов они стояли, что сделай они только шаг в сторону - мир был бы уже не тот… Здравый смысл порой губит все. Или спасает.




Мы допили пиво и встали. Сколько можно было пялиться на юниц. Надо было идти. Но куда? Мы спустились по лестнице и сейчас я отчетливо вспоминаю, что прежде чем свернуть в липовую аллею, я посмотрел тогда на большие городские часы, укрепленные на цирковом куполе - они показывали четверть пятого, жить ему оставалось ровно сорок пять минут, точно в пределах академического часа. Это была его последняя лекция.

Было весна, жара, та чудная пора, когда у деревьев вдруг лопаются почки и их голые ветви вмиг окутываются зелено-золотым сиянием. Мы двигались по аллее к центру города и он говорил, а я слушал. С некоторых пор я был у него чем-то вроде Эккермана у Гете. Я правда ничего не записывал, но он и не требовал этого, - великие люди давно повывелись, - просто мы с ним были свободны, свободны, как и всегда. Свободны от всего: от государства, которое исчезло, от веры, которая, не сгущаясь, рассеялась, от семьи, которая распалась, от друзей, которые разбежались.

Иногда я ночевал у него и, просыпаясь по ночам, видел как он сидит перед компьютером, будто нахохленный воробышек, и с огромной скоростью пропускает через себя и свои программы миллиарды байт информации, вспыхивающих неведомо где и c быстротой молнии несущихся по Сети; он улавливал, фильтровал и сортировал их, высасывал из них знания, придавая порядок хаосу информационного мира. Вся его комната была опутана проводами, уставлена антеннами, в углах штабелями стояли помигивающие крохотными неонами модемы, коммутаторы, маршрутизаторы. Для меня это были электронные джунгли, ужас небытия. Может быть, как раз потому, что я был из другого мира, которого как бы уже не было, a priori не существовало, он и сошелся со мной? Мне нравилось наблюдать его в образе воробья. Он будто чирикал, виртуозно работая с клавиатурой, которая у него легонько и музыкально попискивала, и на экране роились и множились образы, как на каком-нибудь фантастическом коллаже. И когда он говорил, его речь напоминала щебетанье воробья, потому что он говорил чрезвычайно быстро, проглатывая окончания фраз, постоянно сбиваясь и перескакивая с одного на другое. Однажды я сказал ему, что он, на самом деле, не программист, а поэт и напоминает мне Бродского манерами и речью. "Бродского читает кучка американских евреев, бывших советских подданных, - мгновенно отреагировал он. - Его время ушло. Теперь это полная хуйня. Свет луны, отраженный в пруде, который выдают за солнце."

В тот день на улице он был странным и, как в случае с Бродским, произносил одни короткие приговоры, почему-то обращая лицо не ко мне, а к небу, которое в этот час было бесцветное и пустое.

- Все хуйня, все! - говорил он. - В мире нет ничего, одна пустота. Полный пиздеж, когда говорят, что отрицание - ничто, путь в небытие, что только созидание - бытие. Это неправда. Я не хочу жить таким созиданием, потому что мы производим одно говно. Я уже по горло этим говном наелся. Мы живем в классической ситуации, когда король голый, а все вокруг утверждают, что новое платье короля - это именно его творение. Сплошное говно вокруг. Ситуация черного квадрата Малевича. То-то был гениальный ход.

- Мне кажется, ты слишком идеологичен, - попробовал возразить я. - Ведь современное искусство и литература, в частности, в наше время - это всего лишь игра, игра смыслами.

- В том-то и дело, что нельзя удержать смысл в руках, потому что он скользкий, как мыло. Мне, например, надоело поскальзываться на говне и в говно падать. Слова означают лишь тот смысл, который мы сами в них вкладываем. Грубо говоря, они не означают вообще ничего, это пустые формы, которые можно залить любым содержанием. Для меня, например, хуй и пизда - это вовсе не то, что для вон того интеллигентного дядьки, который сидит на лавочке в обнимку со своей толстой теткой. Для них, может быть, это ругательные, бранные слова, а для меня они - универсальные жизненные символы, единственные мировые магниты, способные вобрать в себя любое содержание.

- Примитивный фрейдизм, - бросил я.

- Мудак, какой же ты мудак! Неужели ты не понимаешь, что Фрейд - тоже говно.

Вдруг я увидел, как по аллее навстречу нам движется цыган в русском костюме с большим медведем на короткой цепи и в кожаном наморднике. Я обомлел: не слишком ли много на сегодня медведей? Последний раз я видел точно такого же возле отеля Шератон в Софии. Ну так ведь то в Болгарии! Не на самолете же его, в самом деле, сюда привезли? Медведь с цыганом приблизились. Зверь шел тяжело, косолапо, окруженный кучей восторженных ребятишек. Иногда медведь вставал на задние лапы и легонько приплясывал, цыган указывал рукой на заклеенную скотчем коробку из-под обуви, которая болталась у Мишки на лохматой груди. На коробке фломастером было написано: ПАДАЙТЕ ТОТЕМНОМУ ЗВЕРЮ НА ПРОКОРМ. На лице Гуру не отразилось ни капельки удивления. Он достал десятку и, бесстрашно подойдя к медведю, сунул ее в щель коробки. Вокруг захлопали. Когда медведь с цыганом и прыгающая вокруг него ребятня оказались позади нас, а мы невозмутимо продолжили свой путь вдоль аллеи, Гуру, как ни в чем не бывало, продолжал.

- Так вот, по поводу Фрейда. Ты обращал внимание, что любая прорезь, в виде короткой и темной в своей глубине щели, всегда неудержимо манит к себе. Я удивляюсь почему никому в голову до сих пор не пришла мысль делать копилки в виде стоящей на четвереньках Матрены.

- А тебе не приходила в голову мысль, что матрешки и копилки - это ведь русский стиль, а русское искусство по сути своей всегда целомудренно.

- Да ничего подобного. Может оно и стало целомудренным в христианскую эпоху, а до этого в деревянной резьбе и в украшениях соборов было полно изображений, от которых девки до сих пор прыскают. Возьми "Заветные русские сказки", Баркова, Пушкина, да, хотя бы того же Заболоцкого. Вот уж у кого была внешность заурядного бухгалтера, а тем не менее… Его приключения Лодейникова - это вообще сексуальный шедевр, по мне, так это даже не хуже, чем последняя глава Улисса. Русское искусство очень сексуально. Даже Кремль. Разве ты не знаешь, что колокольня Иван Великий - это наш фаллический отец. Он инициирует юношей. Я не устаю любоваться им, особенно на закате, когда он торчком упирается в небеса и вонзает в небесную синь свою сверкающую залупу.

Когда мы проходили через сквер с Домом художника, на фронтоне которого красовался огромный транспарант, извещавший о начале Выставки Арт-Дизайн-2000, я вдруг вспомнил, что там в одном зале тоже оборудован медвежий уголок: гинекологическое кресло, обтянутое шкурой медведицы, животом наружу, с воздетыми над ним лапами в качестве опорок, передвигающимися вверх и вниз на пазах - тут же сексапильная стендистка готова была продемонстрировать публике все преимущества данной конструкции; современная берлога в виде двухэтажной квартиры, сплошь устланной искусственным мхом и дерном; президентское кресло с подлокотниками в виде мощных когтистых лап и с балдахином, нависающим сверху, над головой сидящего, в виде жутко оскаленной медвежьей морды.

- Что могут эти говноделы по сравнению с греками? - пренебрежительно кивнул Гуру в сторону Выставки. Они даже бабу нарисовать не умеют. Пользуются в качестве инструмента сварочным аппаратом, а в качестве материалов - преимущественно проволокой и кусками жести. Жалкие импотенты.

Мы полые люди.
Мы чучела, а не люди
Слоняемся вместе -
Труха в голове,
Бормочем вместе
Тихо и сухо,
Без чувства и сути,
Как ветер в сухой траве
Или крысы в груде
Стекла и жести.

Греков превзойти невозможно, - продолжал он. - И незачем соревноваться. Это еще Гельдерлин понял. Например, в бельведерском торсе рука гения, создавшего этот шедевр, на несколько сантиметров проникла в камень. Я думаю, он даже не пользовался резцом. Греки знали какую-то тайну. Тайну оживления мертвой материи. Впрочем, какая она мертвая, это мы мертвые, живые мертвецы. У них - инстинкт жизни, у нас - инстинкт смерти. Но не все еще потеряно. Можно вернуться. Я сомневаюсь, что ты будешь когда-нибудь на Делосе, но если будешь - поклонись фаллическому алтарю, по преданию сооруженному на острове Тезеем. Там на гигантском мраморном пьедестале стоит огромный хуй, опирающийся на яйца, как пушка на ядра. Головка этого исполинского хуя, толщиной в храмовую колонну, обрезана, он стоит почти вертикально и целится в небо, как артиллерийское орудие. Я все думаю: ух, когда-нибудь он как жахнет!.. То-то наступят времена.

Неожиданно он остановился и полуприсел. В горле у него что-то заклокотало. Я со страхом и изумлением смотрел на него. Он слегка растопырил руки, как крылья, будто собирался взлететь, или пернуть. От него всего можно было ожидать. Я никогда не умел отличить его нешуточный пафос от холодного сарказма и ерничанья.

- Не волнуйся, дружище, - хлопнул он меня по плечу. - Двум мирам не бывать. Только природа - художник! А все остальное хуйня!

Это были последние слова, которые я от него услышал. Мы вышли к автостраде и собирались перейти по наружному переходу на ту сторону. Поток мчащихся в обе стороны автомобилей был неиссякаем и неостановим. Они шли в несколько рядов, а в середине полосы была специальная бетонная кромка в виде узкого корыта с дерном, проросшим чахлой травой. На ней уже стояла группка людей, успевших перебежать на середину шоссе и выжидающих паузу, чтобы сделать новую перебежку. Вдруг Гуру дернулся, и, как безумный, устремился к ним по шоссе, будто ослепнув и не видя мчащихся на него автомобилей.

- Стой, куда, назад! - истошно завопил я, но было поздно. Средь ужасающего визга тормозов раздался жуткий, страшно плеснувший в голову звук, будто чугунным швеллером ударили по воде. Я увидел как тело Гуру взлетело вверх, несколько раз перевернулось в воздухе и шмякнулось об асфальт, подкатившись под колеса какого-то соседнего, наезжающего на него автомобиля. Мне бросилось в глаза перекошенное от ужаса лицо водителя. Автомобиль как-то странно ткнулся в тело и тотчас откатился назад. Окровавленное тело Гуру лежало на асфальте, в порванной одежде без обуви, которую сорвало и отбросило. Руки и ноги его некоторое время дрожали и дергались в предсмертных конвульсиях, но через мгновение он затих. Все было кончено. Наступила секундная звенящая тишина.

Я, как привидение, прошел на середину шоссе, между застывшими в ужасе свидетелями, и сел на краешек бетонной кромки. В пяти шагах от меня валялись его круглые золотые очки, которые упали на траву точно посередине грядки, образованной двумя бетонными загородками. После всеобщей спазматической тишины, улицу будто включили на полную громкость и она разразилась криками, стонами, взвизгами, хриплым воем автомобильных гудков, хлопаньем дверцами. Я сидел как прихлопнутый и не мог оторвать глаз от очков, поблескивающих на желтой, забрызганной мазутом траве. Вдруг к ним спорхнул откуда-то воробей и пролез под изогнутую золотую дужку. Я изумленно смотрел на воробья, а он на меня, из-за увеличительного стекла, как-то очень серьезно и странно. "Может быть, ему, этому воробью, - подумал я, - вместо ангела поручено унести душу Гуру на верхние этажи поднебесной?" Зачем-то я протянул руку по направлению к нему и он тотчас улетел. Я проводил его взглядом. Должно быть, вид у меня был совершенно дурацкий. И руки, и голова, и все внутри меня тряслось мелкой дрожью. Я даже не мог встать на ноги. Смутно припоминаю, что было дальше. Движение остановили. Приехали какие-то машины, зарулив на полосу с другой стороны шоссе. Гуру накрыли серой простыней, сунули под него носилки и запихнули в какой-то темный фургон. Я даже не успел взглянуть на мертвое лицо друга…




Его похоронили на тихом подмосковном кладбище, вырыли ему могилку на солнечном пригорке, среди берез и ольхи. Я часто стал ездить туда и иногда просиживал часами на синей скамеечке, изредка доставая из-за пазухи большую бутылку крепкой смородиновой настойки и делая из нее несколько длинных глотков. Все кругом было устлано, будто ковром, ольховыми сережками и среди нежной травки пробивались ранние весенние цветочки.

"Пусть земля тебе будет пухом", - бормотал я и думал, как точно эти древние слова выражают чувства живых по отношению к мертвым, и как природа-искусница любовно укрыла его пуховым одеялом, который смастерила ему, казалось, из одного только легкого, ольхово-пушистого слова опохуело.

Я почти не сомневался, что воробей, который сидел на березовой ветке и непрерывно чирикал над моей головой был тем самым воробьем, а в сущности, им самим в его подлинном проявлении. Что изменилось? Я с таким же сладким упоением вслушивался в тихий воробьиный лепет, не стараясь что-либо понять или усвоить. И так было все понятно без слов. Гуру всегда стремился в кого-нибудь превратиться - в птицу, в дерево, в женщину. Мне часто вспоминались его слова: "мы никогда не способны понять женщину, пока не превратимся в нее. Иногда это случается, когда берешь за хуй робкого милого юношу и кажется, будто держишь в руке маленького трепещущего воробья."




Когда начинало смеркаться, я уходил с кладбища, садился на электричку и уезжал в город. При выходе на перрон и новом погружении в городские шумы и неоновый свет городских огней, душу мою охватывали тревога и смятение, будто ее принуждали покинуть живой и природный мир сельского кладбища и переселиться в загробный мир живых мертвецов, двигающихся на гигантской сценической площадке, будто в театре теней. Тогда демон Гуру хищной птицей налетал на меня, махал крыльями и уносил куда-то в люминесцентный холодный туман города, поглощаемого доменом гу.гу.гу.RU, клонированного в тысячах других доменов, населенных слепыми и глухими фанатами, строящими свою особую вселенную, которая, затмевая солнце, все более и более расширялась и расслаивалась, захватывая новые и новые жизненные пространства. Я, как индеец, бродил среди незнакомого пейзажа и видел рядом с собой каких-то василисков и сирен, тоскливо наполнявших мне уши унылым пением.

Гуляя по городу, вдоль улиц с гудящими электричеством проводами, в море мерцающих огней, среди мчащихся мимо меня автомобилей, я понемногу успокаивался и после доброго, заключительного глотка живительной смородиновой, ко мне снова приходила уверенность, что когда-нибудь в назначенный час исполинский хуй на Делосе все-таки жахнет! Тогда мир наполнится живыми звуками: овациями листвы, песнями ветров, рыком львов, клекотом орлов и ревом медведей. "Жизнь коротка, искусство долговечно". Но искусство - это вовсе не слова и не мысли, не идеи и не концепции. Это то, что невидимо, что скрывается в промежутке. Иногда и сама вечность и вечная в ней поэзия проклевываются в щебете воробья. Они не нуждаются в словах. Чик-чирик!…



© Сергей Б. Дунаев, 2000-2024.
© Сетевая Словесность, 2000-2024.





Словесность