Словесность

[ Оглавление ]






КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ
     
П
О
И
С
К

Словесность




ПАОЛО  И  РЕМ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ



ГЛАВА ПЕРВАЯ.

ПАОЛО.


"Ну, что еще будет? А что еще может быть..." - подумал невысокий худощавый старик, проходя мимо зеркала и заглянув в прохладный полумрак, продолжение его комнаты. Свойство зеркал расширять пространство всегда его привлекало, и потому у него во всех комнатах стояли большие зеркала, средние висели на стенах, а маленькие, разные по форме, лежали тут и там. Он не любовался собой, давно знал, что не увидит ничего хорошего, и все-таки собственный образ всегда его привлекал. Он заглядывал у самого края, и находил каждый раз что-то новое. Он еще не устал от себя, от своих вечно ждущих глаз, неожиданной улыбки самому себе... иногда он подмигивал изображению и говорил шепотом:

- Ничего, ничего... посмотрим, что еще будет...




* * *

Сегодня он не подмигнул себе, глаза были печальны, в них метался страх. Ночью его разбудил приступ кашля, скрутил и подбросил с неожиданной силой. Он бы удивился своему телу, той энергии, которая еще дремлет в нем, если б не был так поглощен попытками вдохнуть хоть каплю воздуха и при этом не разбудить зверя - тут же набросится и вытолкнет из горла воздух вместе с кровавой пеной, тогда конец... Ночные приступы кашля и удушья были не раз и не два , но раньше быстрей проходило, отпускало, не кончалось таким бессилием и обильной розовой слизью с мелкими пузырями. И никогда раньше не было у него таких отеков на ногах... нет, бывали по вечерам, а ночью спадали... А сердце?

Под утро он впервые явственно услышал звон.




* * *

Сначала что-то шуршало и со скрежетом переворачивалось за грудиной, и воздуха было мало, так что он мог вдохнуть только коротко и поверхностно, а потом словно заслонка захлопнулась, щелкнула в груди, и он едва переводил дух, опершись о высокие подушки... Воспользовавшись минутой облегчения, он сел, спустил ноги на пол, на теплый ворсистый ковер, а ему бы хотелось - на простой дощатый пол, прохладный, шероховатый, с мелкими крупинками песка... как в детстве было?..

И тут сердце споткнулось, остановилось на долгое мгновение - и зазвонило в колокол. Звенящие удары били в голову и шею, минуту, две... Паоло крепко сжал виски обеими ладонями, звон постоял - и замолк. Он был образованным человеком, сколько помнил себя, учился, и знал, что так звонит сердце, когда дело плохо.

Предсмертный колокол, да?..




* * *

Паоло неловко ухмыльнулся, получилась жалкая гримаса. Он был подавлен, и презирал себя за трусость, не помнил с самого детства, чтобы так боялся. Он гордился своей жизнью и часто говорил себе с уверенностью, что когда настанет его миг, он встретит смерть с высоко поднятой головой, как любимые его греческие герои. У него были основания, всю жизнь работал, работал, и воспитывал в себе уверенность, что главное - так устать от жизни, чтобы не было больше страшно, чтобы "спокойно встретить", так он говорил, не чувствуя банальности - ведь многие до него пробовали, и не удавалось... Так что же остается, верить сказкам, зарывать голову в песок, прикидываться дурачком?.. Нет, он предпочитал спокойное мужество, а не суетливую беготню за прощением... и болтовню, как у этих философов - сплошь болтовня!.. Он всегда так думал, и учил себя не суетиться, а по крупному, с размахом устраивать жизнь.

"И все равно проиграл, доустраивался, дурак", - он сказал себе вполголоса, в огромных залах некому было его услышать. Взрослые дети давно поглощены своей жизнью, новые малы, два мальчика... Жена?.. Он повел плечом, нет, не жалел, что женился на шестнадцатилетней, по крайней мере не смотрю в еще одну морщинистую рожу, своей хватает... Она наверху, в спальне, спит до полудня, веселая, добрая, смешливая девочка... у нее будет все. А мне... до осени бы дотянуть, не умирать же в такое красивое время... В теплое время ему не писалось, а осенью он обычно просыпался, спадала живость, проходил "зуд общения", так он называл свое постоянное стремление быть на людях, много и умно говорить, чувствовать, что слушают и восхищаются...

"Скорей бы осень...", - так он всегда говорил себе, устав от лета, соскучившись по работе. Нет, он все время что-то черкал, вырисовывал, пробовал, но это так, не принимал всерьез.




* * *

- Дотянуть бы до осени... - он сказал.

И больше ничего не будет.

Впрочем, он годами, и всерьез, говорил себе летом - "ничего не будет", имея в виду осень и зиму. Боялся, что не получится, удача отвернется... но как только все кругом тускнело, сыпались дожди, он начинал, преодолевая страх, презрение к себе, сначала малевал мелкими мазочками, возил кистью по холсту, уже с отчаянием... бросался, как к спасению, к одному из постоянных сюжетов, благо ими забиты священные книги, и эти мифы, любимые его греческие выдумки... За что бы зацепиться?.. Все равно за что!

Начинал, и постепенно входил во вкус. И вдруг оказывалось - и это можно, и то... И уже не остановить. И он, без передышки, после одного холста, тут же утром следующего дня - новый эскиз, замысел, набрасывает главное - расположение фигур, композицию, в ней все!. И это он умел непревзойденно, природный дар.

Он всем телом ощущал, как собственную неустойчивость в пространстве, любые, самые мелкие неполадки с расположением фигур; умение уравновешивать силы, движения и пятна на ограниченном пространстве, на плоскости, было для него легким, естественным, врожденным. Он точно также играл в шашки, а в шахматы не получалось - его предвидения хватало только на несколько ходов, он чувствовал только то, что видел в данный момент, прирожденный художник. Его стихия - размах, порыв, масштаб, огромные пространства, могучие мазки, тела, тела, тела...

Но с каждым годом он ждал осень все с большим страхом, потом преодолевал, забывался... и так до весны.

А в этот раз другое - на самом деле конец.




* * *

Нет, все же до сегодняшнего утра он рыпался, бодрился, обманывал себя. "Посмотрим, каким путем от меня избавиться решили, подсунут случай, подвох?" Он допытывался, ему было интересно. А этой ночью допекло, и все любопытство тут же растерял. Сейчас он знал - осени не будет.

Ага, вот так и кончится. Не умом дошел, а в один момент проникся, словно ледяным ветерком повеяло... Прожитого всегда мало, и умирать всегда... не то слово - "страшно", пустоватое, мелкое словечко, это на войне страшно -подстрелить могут, но не обязательно, а здесь не страшно - невозможно вынести... Вот так.

"Я не избавился - он себе сказал. - Крутился, вывертывался, прятал глаза. Ну, бродяга, игрок, весельчак... теперь держись, осталась одна прямая."

И все же, нашел в себе силы усмехнуться, приблизил глаза к одному из зеркал, и сказал спокойно, медленно, слыша свой подрагивающий хрипловатый голос:

"Допрыгался, живчик... И все же, посмотрим, посмотрим, как она возьмет меня, как это случится. Ей придется попотеть. Но мучиться не хотелось бы."






ГЛАВА ВТОРАЯ.

Эскиз жизни.


* * *

Набросаем эскиз этой огромной и смелой жизни, именно набросок, постараемся, как он умел - крупными мазками, и только главные моменты. Ведь основные требования к живописи и прозе едины, их можно обозначить тремя словами - выразительность, цельность, лаконичность.

Его жизнь состояла из нескольких полос. Сначала детство - темнота и страх, нищета, подачки и унижения. Потом юность - непрестанные усилия, преодоление страхов, неуверенности, темноты, безграмотности. Он вынужден был зарабатывать на хлеб с 13 лет, одновременно учился, стал специалистом по антиквару, знатоком древних рукописей и искусства старого времени. Кто ему сказал, что так надо? Наверное, первой сказала мать, и он поверил, что нужно стать богатым, умным, способным на дела, которые другим не по плечу. Мать он любил, она рано умерла... Понемногу, он стал вылезать на свет. Правда, женился первый раз неудачно, от одиночества, он больше не мог один. К тому же был обязан - попался. Неглупая девочка, но совсем, совсем не для него. В этой семье он впервые ел вволю, раздулся и стал напоминать купцов, барыг, которых видел по воскресным дням на ярмарке - жирных и мерзких. И он бы стал таким.

В первый год после женитьбы он много ездил по стране, измерял земельные участки, описывал имущество, что говорили, то и делал, почерк у него был отличный, вот и ценили. Приезжал раз в две-три недели, его встречали, кормили, все довольно дружелюбно... Но спать с ней было мучением. Изменять он не умел еще, долго сдерживал в поездках свое желание, и потому, оставшись с женой наедине, тут же принимался, суетливо и с горячностью, за супружеское дело, презирая себя, да... Она смеялась от щекотки, ей было приятно, но довольно безразлично, и смешно, что он так потеет и старается, спешит и пыхтит... Она была полной, рыжей, с миловидным личиком, острым носом и живыми глазками, но тело безобразно. Ему очень хотелось, но смотреть на нее не мог. Сиськи. Огромные белые с желтыми пятнами шары. Кожа в веснушках, на лице это выглядело даже мило, а здесь ужасно, к тому же ореола вокруг сосков почти не было видно, а сами соски крошечные и плоские, и оттого груди казались огромными надутыми шарами. И он крутил эти шары в разные стороны, старался и пыхтел, а она смеялась от щекотки... Он истощался и тут же засыпал. Он был мерзок, зато поступил порядочно - женился.




* * *

Они жили несколько лет, он и не думал о живописи, о такой чепухе, даже в голову не приходило. Никогда не рисовал, вообще не интересовался, скорее, она - на ярмарке, зовет - идем, там были ряды художников. Ему становилось тоскливо, скучно, он смотрел на пейзажики, кухонную утварь, лимоны эти да бокалы... зевал, думал, как бы отоспаться в воскресный день... Мысль о том, чтобы удрать, изменить как-то жизнь, ему и в голову не приходила. Все было тускло, серо, и все же не так темно и страшно, не так унизительно, как в начале юности. Он был сыт, имел работу, деньги, пусть крохи, но водились... свое жилье, не простор, но крыша...

Потом она ему изменила - глупо, просто так, ей ничего не надо было! Он узнал, она призналась, плакала... Он и не думал уходить, отослал ее на время к родителям, и тоже не специально, были праздники, они каждый год ездили туда. Так вот, послал ее вперед, а сам задержался на работе. А дальше - случайная встреча, женщина, обычная, он и не помнил, как все получилось, встретил у приятеля, выпивали, она зашла, соседка, что ли... И все. Не приехал, жена вернулась, а он уже все решил и с горячностью настаивал на разводе.

Она вернулась к родителям, а у него началась другая жизнь, бурная, мерзкая, он влезал в подозрительные аферы, проиграл чужие деньги, потом разбогател, устал от случайных встреч, пил, потерял работу, остался один... И случайно...




* * *

Обнаружил себя в мастерской художника, он сильно напивался тогда и шлялся по сомнительным компаниям. Взял в руки цветные мелки и нанес несколько пятен на лист бумаги. Он ничего не хотел, сделал это задумчиво и механически. И вдруг увидел в этих пятнах один из давних вечеров на северном озере - лодку, воду, другой берег в дымке, там поля, только начала пробиваться зелень, прибережные кусты дымились коричнево-красным... воздух прозрачен и обжигает щеки холодом... Сила воспоминания, возникшего от такого незначительного действия, поразила его. Он остановился... Потом уже ищет, находит нужные ему цвета - и испытывает потрясение, такую радость, с которой ничто в его жизни сравниться не может. Он создает мир из ничего - сам!

Его зовут, он уже не слышит, ушел от всех... и не видит, что за спиной собрались случайные собутыльники, и в напряженном молчании трезвеют, трезвеют, потому что перед ними возникает чудо - из мелкого и довольно мерзкого типа, одинокого и озлобленного, возникает художник... Пусть пьянчуги, но профессионалы, они сразу поняли, с кем имеют дело, с тех пор он был окружен почтительным вниманием... потом завистью...




* * *

Оказалось, что он широк, красив, силен, хочет быть добрым и может, и так началась его новая жизнь: она внезапно раскрылась, не стало тьмы, мерзости, страха, несчастий, опыта ошибок - он был безошибочным и сильным, он стал бесстрашным. Он прорвал нависшее над ним небо, ту определенность мира, которую обозревал много лет: она казалась ему незыблемой, хотя и ничтожной, и вот, оказывается, всего лишь декорации, а за ними новое небо, другой мир, слой жизни, совершенно неведомый ему. Он чувствует, что сам создает вокруг себя счастливую и нужную ему оболочку, носит ее с собой, как черепаха панцирь... впрочем, такое сравнение обидело бы его, он летал от счастья. Вдруг он понял, без Италии ему не жить! Он занимает деньги, едет в Италию, проносится по ней как метеор, копирует великих, работает днями и ночами... Два года ему понадобилось, и он сказал себе - больше здесь делать нечего, или я сам, или никак.

Он вернулся с десятком картин и сотнями рисунков, вырос и созрел на пропитанной солнцем почве. Его огромные работы поражали воображение. Он обнаружил в себе природную способность компоновать, остро чувствовать равновесие пятен, масс, фигур... все его тело, оказывается, было камертоном, он вибрировал каждым нервом, становился любым пятном, ощущал себя в окружении других пятен, дружелюбных и враждебных, выталкивающих и притягивающих... Не человек, а сплошной инстинкт равновесия, да!..

Но он не только чувствовал, он тут же безошибочно принимал решения.




* * *

И с двадцати восьми до сорока восьми, за двадцать лет, он создает империю картин, из которых брызжет радость, чрезмерная, усиленная, тела огромны и мясисты, гимн жизни, мясу и жиру, женским задам и сиськам, мышцам мужчин... прославление подвигов, героев и безумцев... И никаких печалей, страсти громадны, сюжеты значительны, герои - боги или, на крайний случай, титаны. Огромные холсты. Цвет яркий, но не грубый, природный вкус его спасал. Главное, конечно, в композиции, он обнаружил в себе гения. Садился, закрывал на миг глаза, и перед ним строились, вставали картины; он тут же, не открывая глаз, вмешивался - входил в них, перестраивал как лучше, безошибочно угадывал равновесие и движение... создавал сюжеты с множеством героев, зверей, предметов на ограниченном пространстве, в этом ему не было равных, он мог все.

"Страсть к жизни, к ее поверхностной, грубой и пошлой стороне, потоки страсти без всякой мысли, непонимание внутренней драмы..." - так его не раз ругали. Но и ругавшие отлично понимали, глядя на эти огромные солнечные виды, что никто, кроме него, так не напишет эту в человеческий рост женскую ляжку - длинными мощными двумя-тремя мазками, без колебаний, сомнений и переделок - взял и создал, изваял, можно сказать, и это огромное и безошибочное умение, яростный размах не могли не вызвать трепет, ведь он почти не учился, его учителей никто не знал! Встал сразу в полный рост, возник из ничего, и это вселяло трепет, говорили - "дьявол!" или "бог!" и "как можно так написать?!" Ни мысли, ни глубины чувства, но какая ярость жизни, напор... и какая живопись, какая живопись, бог ты мой!..




* * *

При гениальном, особом чувственном отношении к видимому устройству мира, расположению в нем фигур, вещей, лиц, всего, всего, что населяло землю и его картины... он получил в наследство блестящий, острый, да, но поверхностный ум, который всегда отталкивался от глубины, от серьезных печальных мыслей, обобщающих выводов, философий... всего того, что подо льдом, в темноте копошится.

Никакой, никакой глубины... Он избегал быть захваченным всерьез, он не хотел, не принимал, может, потому что с детства боялся, может, стремление преображать жизнь было для него важней стремления понять ее?.. Кто знает...

Нет, он понимал, мог осознать, он не был глуп, отнюдь! Он именно - не хотел - глубины.

В ней таилась угроза его новому миру, который как чудо возник перед ним.

И потому его привлекало время, когда с высшими силами можно было спорить и даже сражаться; они совершали глупости и ошибки, меняли свои решения и были подвержены обычным низменным страстям. Мир, жить в котором ему было весело и спокойно: земля пропитанная солнцем, вино, сочная зелень, мясистые детишки, играющие с луками и стрелами, большие розовые тетки... боги, похожие на людей...

И даже страшные, мучительные для человечества дни, окровавленный крест этот... Он воспринял его как часть языческой картины мира.

Ну, снимут его с креста, снимут мускулистые дядьки, ласково и бережно положат на восточный яркий ковер, красавица-волшебница прольет на глаза целительного яда... И ОН воспрянет, откроет глаза - "а я и не умирал...".

Могучая стремительная живопись, буйство света - все возможно в его новом мире!..




* * *

После первой неудачи он долго не женился, а потом получилось по любви, в тридцать пять, жена, красивая, тихая и умная, принесла ему богатство, можно сказать, несметное, единственная дочь богатейшего купца, еврея - "пусть гой, даже художник, только бы дочке было хорошо". Так и было. Паоло красавец, известный малый, любитель верховой езды, гарцует по утрам тенистыми аллеями, потом целыми днями гениально машет кистью, удачно продает картины богачам и аристократам, добрался до королевской семьи на островах, заполняет гигантскими фантазиями стены все новых замков...

Они счастливо живут 13 лет. Он преуспел за эти годы, прославился не только как художник, но и стал, благодаря своим картинам, другом многих просвещенных и влиятельных людей, проявил себя как ловкий светский человек, выполнял многие поручения дипломатического свойства, тайные, когда надо было действовать помимо дипломатических каналов... И вот вершина жизни: он получает ответственное поручение - заключить мир, который подвешен в воздухе много лет из-за нескольких спорных территорий. Договориться с огромной державой, которая угрожала благополучию его страны, только что добившейся свободы. Самый тяжелый в его жизни год, он подготовил договор, своим обаянием и умелым разговором приблизил дело к полному успеху... и тут его отстраняют. Приехал влиятельный вельможа, подписывает, ему все благодарности, а Паоло ничего, он же только художник, второго сорта человек.

Он возвращается, подавленный несправедливостью, а через два месяца любимая жена умирает в мучениях от рака, болезнь подкралась незаметно и быстро.

- Не сдавайся, - он молит ее, - держись, это пройдет, пройдет...

Глупые слова, он знает, и она знает тоже, улыбается, легкими пальцами касается его щеки:

- Пауль...

Только она его так называла, все остальные Паоло, он так хотел. Его называли в Италии - Паоло-северянин.

- Ты счастливый человек, Пауль, у тебя есть силы сказать ей - нет!.. Я не могу...




* * *

После ее смерти он надломлен, разбит. Работает по-прежнему днями и ночами, просто привык к постоянному труду... все те же солнечные виды, поверхностная радость, нелепый пустой мажор... Что делать, по-другому не умея, ничего не чувствуя, продолжает - не успев закончить одну картину на заказ, не задумываясь, набрасывает новые темы, торжество бога войны, гибель Ахилла, взятие Трои... а доделывают ученики огромной мастерской.

И так он живет одиноко несколько лет. Жизнь не возвращается к нему, собственная живопись раздражает.

Отец Паоло, бездельник, шулер, бросивший в свое время жену и сына, он еще жив, ему за девяносто, слепой, живет в отдельном флигеле огромного дворца, слуги, уход...

- Папа, все ли у тебя есть, чего бы ты хотел еще ?

- Дурак, я жить хочу!!!

Он смотрит на отца, и не может понять. Но постепенно...




* * *

Банально сказано, но все проходит. Если не умер, то живи. Природная устойчивость и сила жизни побеждают. Вдруг он понимает, что еще не умер. Однажды утром просыпается и видит новый день. В пятьдесят шесть женится на шестнадцатилетней девочке, дочери своего друга. Рождаются два мальчика. Огромный дом снова наполняется жизнью, как сказали бы современные писаки, превращающие драмы в газетные банальности. Но, действительно, дом оживился, и он тоже. Стал спокойней, вроде бы глубже, пишет портрет жены, небольшой, теплый, камерный, к большим холстам почти не притрагивается, вроде бы и нет необходимости - огромная мастерская, способные ученики - Йорг, Франц, Айк, теперь он пишет небольшие эскизы для картин, зато какие!... Он мог за считанные минуты набросать на картонке рисуночек пером или углем, немногословный и настолько точный, что при многократном увеличении, перенесении на холст, потом не находил ошибок, подправлял несколькими штрихами, и все.

Проходит еще время, и он возвращается к себе - снова гигантские замыслы, довольно пустая радость, великие страсти, за которыми ни тепла, ни истинного чувства. И опять все это не кажется ему фальшивым, он воспрял духом, он снова бог живописи...

А, может, фальши не было? Может, наивная мечта о теплой спокойной жизни человека под покровительством добрых и веселых богов?..

Пусть в жизни не так, но очень уж хотелось бы, да?






ГЛАВА ТРЕТЬЯ.

Истины конца.


* * *

Искусство мудро, и одна из мудростей в том, что оно забывает о создателе. Картина нередко выше и значительней художника, он вложил в нее все лучшее, что имел, а иногда художник гораздо интересней своего творения... В конце концов изображение становится отдельной жизнью, своим миром, и даже личностью - дышит, общается с другими, далекими поколениями, и постепенно вопрос "что же хотел сказать нам автор" отмирает, отмирает...

Так вот, Паоло, он не изменился, он вернулся, а значит в картинах была его суть, не больше и не меньше.

И снова он живет весело и счастливо, еще пять лет.

Потом думаешь, боже, как мало, всего-то пять... На деле же все лучшее на земле совершается быстро и незаметно. Написать хорошую книгу можно за неделю, хорошую картину - за час. Но почему же, почему, если так быстро, и легко, и незаметно, - не каждый час и не каждый день, и даже не каждый год - такой вот год, и день, и час, когда это незаметно и быстро делается и происходит? Чего-то не хватает? Духом не собраться? Или, хотя и быстро, и незаметно, но не так уж и легко? А может хочется просто жить, как говорят те, кто ничего такого не создал, не может, не умеет - " мы просто хотим жить..." И они правы, черт возьми, ведь все имеют право, а как же!

За эти пять лет он создал целый мир, по своему понятию и разумению. А потом заболел.




* * *

Слабость, боли в суставах... мерзкий сырой подвал, в котором прошло детство, догнал его и ударил. Потом зубы - мелочь, но тоже следствие времени, когда он ел кое-как и не замечал зелени. Зубы выпадали один за другим, и в конце концов еда стала причинять страдания, а он так любил вкусно поесть!

Но все это не главное - живопись начала подводить его.

Он больше не мог писать, рука не слушалась, плечо нестерпимо ныло и скрипело при малейшем движении.

И еще, странная вещь произошла - он стал сомневаться в своих основах, что было не присуще его жизни на протяжении десятилетий. Началось с мелочей. Как-то на ярмарке он увидел картинку, небольшую...




* * *

Там в рядах стояли отверженные, бедняки, которым не удалось пробиться, маляры и штукатуры, как он их пренебрежительно называл - без выучки, даже без особого старания они малевали крошечные аляповатые видики и продавали, чтобы тут же эти копейки пропить. Молодая жена, он недавно женился, потянула его в ряды - "смотри, очень мило..." и прочая болтовня, которая его обычно забавляла. Она снова населила дом, который погибал, он был благодарен ей - милое существо, и только, только... Сюда он обычно ни ногой, не любил наблюдать возможные варианты своей жизни. В отличие от многих, раздувшихся от высокомерия, он слишком хорошо понимал значение случая, и что ему не только по заслугам воздалось, но и повезло. Повезло...

А тут потерял бдительность, размяк от погоды и настроения безмятежности, под действием тепла зуд в костях умолк, и он, не говоря ни слова, поплелся за ней.

Они прошли мимо десятков этих погибших, она дергала его за рукав - "смотри, смотри, чудный вид!", и он даже вынужден был купить ей одну ничтожную акварельку, а дома она настоящих работ не замечала. Ничего особенного, он сохранял спокойствие, привык покоряться нужным для поддержания жизни обстоятельствам, умел отделять их от истинных своих увлечений, хотя с годами, незаметно для себя, все больше сползал туда, где нужные, и уходил от истинных. Так уж устроено в жизни, все самое хорошее, ценное, глубокое, требует постоянного внимания, напряжения, и переживания, может, даже страдания, а он не хотел. Огромный талант держал его на поверхности, много лет держал, глубина под ним незаметно мелела, мелела, а он и не заглядывал, увлеченный тем, что гениально творил.

И взгляд его скользил, пока не наткнулся на небольшой портрет.




* * *

Он остановился.

Мальчик или юноша в красном берете на очень темном фоне... Смотрит из темноты, смотрит мимо, затаившись в себе, заполняя собой пространство и вытесняя его, зрителя, из своего мира.

Так не должно быть, он не привык, его картины доброжелательно были распахнуты перед каждым, кто к ним подходил.

А эта - не смотрит.

Чувствовалось мастерство, вещь крепкая, но без восторгов и крика, она сказала все, и замолчала. Останавливала каждого, кто смотрел, на своем пороге - дальше хода не было. Отдельный мир, в нем сдержанно намечены, угадывались глубины, печальная история одиночества и сопротивления, но все чуть-чуть, сухо и негромко.

История его, Паоло, детства и юношества, изложенная с потрясающей полнотой при крайней сдержанности средств.

Жена дергала его, а он стоял и смотрел... в своем богатом наряде, тяжелых дорогих башмаках...

Он казался себе зубом, который один торчит из голой десны, вот-вот выдернут и забудут...

- Сколько стоит эта вещь? - он постарался придать голосу безмятежность и спокойствие. Удалось, он умел скрыть себя, всю жизнь этому учился.




* * *

- Она не продается.

Он поднял глаза и увидел худого невысокого малого лет сорока, с заросшими смоляной щетиной щеками, насмешливым ртом и крепким длинным подбородком. Белый кривой шрам поднимался от уголка рта к глазу, и оттого казалось, что парень ухмыляется, но глаза смотрели дерзко и серьезно.

- Не продаю, принес показать.

И отвернулся.

- Слушай, я тоже художник. Ты где учился?

- Какая разница. В Испании, у Диего.

- А сам откуда?

- Издалека, с другой стороны моря.

Так и не продал. Потом, говорили, малый этот исчез, наверное, вернулся к себе.

Жить в чужой стране невозможно, если сердце живое, а в своей, по этой же причине, трудно.




* * *

Вернувшись домой, Паоло долго стоял перед своими картинами, они казались ему чрезмерно яркими в своей вызывающей радости, фальшивыми, крикливыми какими-то, а лица - театральными масками, выражающими поверхностные страсти, грубо и назойливо.

Ни в одном лице нет истинного чувства!..

Это миф, чего ты хочешь? - он говорил себе, - страна чудесной сказки, только намекающей нам на жизнь.

Да, так, и все же...

Он запутался, в картинах не было ответа.




* * *

Он стал понемногу, постепенно, все больше и больше думать о себе. О своей странной судьбе, которой вовсе, оказывается, не управлял, хотя держал в руках все нити, неутомимо строил, пробивался...

Я был честен!.. Делал то, что умел, не изменяя совести.

Ну, вроде бы...

Оказывается, вовсе не думал о себе, в безумной радости от неожиданной удачи, а как же - так внезапно и, можно сказать, на старости лет - талант!

Он отмечал свои вехи картинами, успехами... деньгами, восторженными откликами, письмами образованных и умных друзей, почитавших его гений...

А в юности, как было?.. Он воевал тогда, завоевывал пространство. И тогда не любил думать о себе, копаться - не умел это делать, да.

Он всегда был поглощен текущей жизнью, борьбой, поражениями, потом победами...




* * *

Теперь он просто думал, не глядя по сторонам, не вспоминая победы и заслуги - что произошло?

Каким образом?.. Почему так, а не иначе? Как я оказался здесь, именно здесь, таким вот, а не другим?..

Как все получилось?

В его вопросах не было отчаяния, тоски, раздражения, сожаления или разочарования, просто усталые вопросы в тишине.

О чем он подумал, когда увидел портрет, первая мысль какая?..

"Никогда не продаст!"

Он вспомнил, и ужаснулся. Вроде бы всегда считал, главное - сама живопись. Обманывал себя? Или изменился?..

Второй мыслью было - "мои лучше. А эта вещь темна, тосклива"...

- Но тоже хороша, - он вынужден был признать.

- И все-таки... не купят никогда!




* * *

Эти разговоры с собой были ему тягостны, трудно давались.

Он был талантлив, с большой внутренней силой, зажатой в темной нищей юности, наконец, вырвался на свободу, нашел свой талант, благодаря ему разбогател... Счастливо женился, неутомимо писал и писал свои сказки про счастливую прекрасную жизнь, да... Потом жена умирает, ничто не помогло. И он десять лет живет один, талант не подвел его, он пишет, странствует... Снова женится на молодой красивой девушке, зачем? Чтобы дом не был пуст, он умел менять жизнь, решительно и круто. Хозяин свой судьбы. И свершилось, дом снова живет. Все, что он предпринимал, получалось...

Если вкратце, все так.

Оказалось, вовсе не так? Живопись не живопись, а жизнь... как картина - закончена, и нечего добавить.

- Нет, нет, не спеши, совсем не так...

- Добрались до тебя, да?




* * *

- Похоже, добрались, и спорить-то не с кем. Говори - не говори... Он усмехнулся.

- Что-то изменилось. Не в болезни дело.

- Устал от собственной радости, громкости, постоянного крика, слегка утомился, да?..

- И не это главное.

- Наконец, увидел, что ни делай, жизнь все равно клонится в полный мрак и сырость, в тот самый подвал, из которого когда-то вылез. С чего начал, тем и кончу?..

- Вот это горячей...

Он видел не раз один и тот же сон, плохой признак. Будто сидит на веранде, с той стороны дома, перед сверкающей зеленью лужайкой, утро, молочный туман еще кое-где стелется, лентами и змеями уползает к реке, что внизу, под холмом. Он поселился на расстоянии от моря, пронизывающих ветров, запаха морской пыли, пробуждающего тоскливое чувство неприкаянности, непостоянства, желание все бросить, куда-то уйти, начать заново...

Он встает из-за стола, подходит к краю балкона, и видит, что внизу не трава и цветы, которые жена заботливо выращивала, руками садовника, конечно, - а наклонная плоскость, то есть, плоский широкий участок, утрамбованный, какой образуется, когда ходят по одному месту бесчисленное множество раз, вытопчут сначала траву, потом все живое уничтожат, земля собьется в плотный монолит, наподобие камня, только не камень... И пересекает это безжизненное место узкая совершенно черная полоса, словно выжженная земля, такая черная, что глаз отказывается ее разглядеть. И она на глазах ширится, ширится, и это уже трещина, не имеющая дна, она отделяет дом и его самого от остального мира...

Он просыпался в поту, так сжав зубы, что челюсти потом ломило от боли.




* * *

Он шел по огромному дому, не разбирая пути, и пришел в мастерскую, потому что десятилетиями каждое утро, а часто и ночью, приходил сюда, и привык.

По стенам стояли работы, некоторые лицом к стене, две-три смотрели в высокие, стрельчатые окна. Еще было темновато, но зажигать свет он не хотел, и смотреть не хотел тоже. Ему нравился сам воздух этого зала, запах макового масла, красок и разных лаков, тишина, полумрак, холсты у стен, молчание, пустота. В детстве он не был общительным, любил тишину, потом все изменилось, почему, он не знал. Жизнь заставила, он бы ответил, хотя понимал, что эти слова пусты и ничего объяснить не могут.

Он подумал о своем странном пути, который вроде бы выбрал, потому что всегда выбирал, а потом не отступался от своего, и всерьез не проиграл ни разу. И вот стоит на этом месте, все прошло, почти все сделано, и получилось, ведь да, получилось? И все-таки, совсем не так, как представлял. Огромность результата удивляла его - как можно было все это придумать и создать, пусть с помощью смирения и трудолюбия учеников?.. Он гордился, да. И все равно, налицо усмешка жизни, о которой он часто говорил ученикам: хочешь одно, а получается другое. Чем ясней планы, тем неожиданней результат.

И это мое ВСЕ?.

От того, что ВСЕ, многое меняется. ВСЕ должно было быть другим. Он не понимал, почему оно вот такое, и даже не получилось, а случилось, хотя складывалось из ежедневных, вроде бы сознательных усилий. Это не удручало его, нет, он видел, как далеко позади оставил сверстников, товарищей, друзей... и все равно - как именно это произошло? Казалось, он сделал все, что хотел. Был ли какой-то иной путь или возможность? Он не знал, он просто приходил сюда и удивлялся.

А сегодня не удивился, с холодной уверенностью сказал себе:

Это ВСЕ, Пауль. Не убавишь, не прибавишь. Как ни старался, а вот не то.

НЕ ТО.




* * *

Паоло в мастерской. Сидит в углу, на своем любимом месте, отсюда видно, как несколько подмастерьев и Айк суетятся, подчищают уголок огромного холста, на который, по клеткам, был перенесен эскиз учителя. Венера, Марс, собирающийся на войну, его пытаются отговорить... Благородный сюжет, исполненный благородными средствами.

- Вот здесь несколько простых людей, они заняты своими делами, не видят, не представляют себе... - Айк горд своим решением.

Место, действительно, позволяет, задний план, пейзаж. Паоло предпочел бы одинокое дерево, люди со временем надоедают... но не спорит, наклоняет голову - "Да,. пожалуй, вполне возможно..." Композиция не нарушена, это главное.

- Пришел какой-то парень с холстами, стоит у ограды.

- Хорошо, скажите, пусть подождет.






ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.

РЕМ.


* * *

Рем опустил сверток с холстами и рисунками на землю, на сухое место, там среди бурых комьев пробивалась резко-зеленая трава. Он терпеть не мог этот цвет, а Зиттов смеялся - "нет плохих цветов, только плохие художники. В сочетаниях дело, в сочетаниях..." Но вот не любил, и все, предпочитал коричневые, тяжелые, суровые, с проблесками желтоватых, красных, фиолетовых... Он вообще любил писать с грязцой, не доверяя чистому цвету, и в этом они сходились с учителем, тот считал, что чистых цветов нет, есть чистые пигменты на полках магазинов, а цвет художник создает путем смешения веществ.

Рем посмотрел кругом, увидел камень, невысокий гранитный валун, прочно засевший в земле, и сел на него, тяжело опершись локтями о колени. Ему было жарко, клонило ко сну, он бы поел сейчас, выпил и улегся на часок, а потом порисовал бы вволю, у него была заготовлена бумажка, серо-желтая, шершавая, пористая... и уголь, тонкие, ломкие стерженьки. Кисть и тушь всегда под рукой... К вечеру свет мягче, не так слепит, у туши появятся оттенки - по краям мазков, где просвечивает бумага, он видел там разные цвета, ему хватало и намека. А может взять перышко?..

Осталось от Зиттова, простое железное перо, грубой ниткой привязанное к палочке. Сколько ни пытался Рем заменить его новыми и дорогими, не получалось - это лучше всех, удобное в руке, и, главное, позволяет любой наклон, чертит и вдоль, и поперек, и справа налево, и наоборот!.. Зиттов, до того, как использовать его, извел огромный лист грубой бумаги, безжалостно исцарапал его этим пером, карябал, пока не устал, чтобы оно ослабло, износилось, держало чернила и в то же время охотно отдавало их, как к ни поверни, в каком неожиданном наклоне ни коснись бумаги. А нажимы? - от тончайшего волоска до грубой толстой линии, ровной, или с легкими брызгами - мельчайшими точками, по краям, это уж как захочешь и повернешь... И чем дольше рисовал этим перышком Рем, тем больше он любил его, и жалел.

Он всех жалел - и бумагу, постоянный вызов для пера, и само перо, которое мучается, скребет бумагу, и чернила - остаются на листе одинокими каплями, осуждены к смерти путем высыхания... Какие глупости, ведь он был взрослым человеком!.. Разве не говорила ему Серафима - "Рем, ты взрослый человек... - и добавляла, жалостливо глядя на него, - почти как взрослый..." А потом еще - "Ты никогда не вырастешь, мальчик!"




* * *

И он представлял себе, что так и останется пятнадцатилетним неуклюжим подростком с разбитым носом - постоянно дрался с соседскими мальчишками, они смеялись над его занятиями с Зиттовым. Живопись-то была в почете, если пишешь натюрморты с известным в окрестности учителем. Почти в каждом доме они висят в кухнях и гостиных, а этот пришелец учит - чему? Зиттов тоже писал натюрмотры, а как же, и даже пытался сбывать их на местном рынке, но кому они нужны, даже за бесценок! - бокалы просты, тарелки засижены мухами, а вместо сочной розово-красной ветчины - кусок сухого хлеба, хвост ржавой селедки, граненый стакан, захватанный жирными пальцами, а если книга, то не почтенный фолиант, а жалкое подобие книги, в рваной бумажной обложке, которая лишь по толщине отличалась от страниц, и на ней какие-нибудь разводы, что-то вроде акварелей, или чернильные пятна, отдельные слова мелким почерком с завитушками, или просто буквы, выписанные рукой без особого тщания... сам вид такой книги вызывал омерзение у читающих людей, привыкших к бережному обращению с мудростью, к тисненой коже и тяжелым медным застежкам...

Зиттов был неисправим - каждый раз уверял, что "обязательно купят!..", и уходил с рынка ни с чем. И все равно возвращался, почти каждое воскресенье оказывался здесь. Потом Рем догадался, он и не рассчитывал продать, приходил посмотреть на лица, или рожи, рыла, как он иногда говорил Рему - "давай порисуем эти рыла..."

Они шли к площади, прятались в невысоких кустах, окаймлявших торговые ряды, и терпеливо карябали бумагу.

Зиттов говорил ему - "не спеши перечислять детали, почувствуй, что особого в фигуре... поза, жест, и это передай, вот и будет славно. Но главное, главное чтобы мощно и лаконично, ничего лишнего. Фигура должна держать весь лист. Чувствуй каждый уголок, чтоб ни краешка бумаги лишнего не оставалось. А эти почеркушки где попало - забудь, береги рисунок как свою честь и совесть".




* * *

Все это приходило ему в голову, вспоминалось, но как во сне - части слов, звуки, обрывки картин проплывают...

Он сидел на камне, с ноющей спиной и потными горящими ступнями, он с удовольствием бы снял тяжелые сапоги, но боялся, что вот-вот подойдут, и что он? - засуетится натягивать обратно, а это нелегко, когда ноги устали, да и живот всегда подводит - мешает, да... Тем более, вдруг выйдет сам Паоло, как тогда быть?.. - нагибаться, кряхтеть?.. Нет уж, потерплю. Он жалел, что уговорил себя, тащился, а теперь сидит на виду, его прекрасно видно из окон огромного дома, и зачем только такой домина!.. Но теперь уж придется ждать, потому что взять холсты, повернуться и уйти еще трудней.

Он уже не ждал ничего хорошего, настроение упало, и если б его сейчас спросили, зачем пришел, он бы довольно грубо огрызнулся. Но он помнил слова учителя, что хорошо бы... и вот явился, пусть это время пропадет, он свое, обещанное, сделал. Придется подождать.

Так сказал ему высокий парнишка с длинным тонким лицом, довольно вежливо и деликатно - "Учитель просил подождать, у него неотложные дела, простите..."




* * *

Рем видел огромный дом, поляну перед ним, с двумя молчавшими фонтанами, в неглубоких, облицованных голубой плиткой чашах валялись кучки мертвых листьев и прочий мусор, порядком здесь еще не занимались. Дом с невысокими толстыми колоннами у входа,. два этажа, а в центральной части даже три, высокие окна... Настоящий дворец, два флигеля, лестницы с обеих сторон вели куда-то вверх, наверное, во внутренний двор или сад.

Выбежали дети, двое, с ними вышла женщина, ровесница Рема. Он подумал - дочь, наверное, а это внуки. Один из детей, мальчик лет четырех, подбежал к ограде:

- Это у вас картины? Какие малюсенькие!.. У папы таких нет...

- Не видишь, что ли, это эскизы, - сказал второй, чуть постарше.

- Эскизы на картоне, я видел в мастерской.

- Идите сюда, оставьте в покое дядю. Возьмите мячики, займитесь делом и не приставайте к чужим.




* * *

Женщина ушла, оказывается, жена Паоло. Рем был удивлен, но только на миг, подробности жизни его мало волновали. Он думал, как опрометчиво поступил, что явился, теперь так просто не удерешь... О чем говорить, что спрашивать? Он не знал, что хочет узнать - ничего не хотел. Работы показать?.. Он пожал плечами, хорошего не жди. Наверное, хотел увидеть того, кто создал тысячу картин, удерживает в голове сотни фигур одновременно. "Мне и десятой доли не придумать, не запомнить...". Хочет ли он писать как Паоло?

Он не смог бы сказать ясное и простое "да", и не сказал бы - "нет". Конечно, он бы хотел так раскованно, смело, свободно, размашисто... мощно, да! Но все остальное вызывало оторопь, непонимание, даже возмущение... Нет, он бы ничего не сказал, ему трудно давалась ясная речь. Зиттов не раз смеялся - "настоящий художник, ничего толком не объяснишь."

В то же время, его тяготения и пристрастия... именно пристрастия и тяготения, а не здравые и ясные мысли и желания... были определенными, и никто не мог заставить его поступить вопреки им - он отмахивался, как от злых мух, отделывался тупым бормотаньем, ухмылками, разводил руками, на лице появлялась глупая усмешка... он не мог, и сам не знал, откуда бралась вдруг поглощающая силы лень, тяжесть в руках и ногах, желание тут же плотно поесть, поспать, проснуться и забыть. Его невозможно было свернуть с пути, о котором он сам почти ничего не знал - его тянуло куда-то, но он не мог объяснить, точно и определенно, куда.

Его привлекали окна, двери, щели, дыры, разрушенные стены, огромные, уходящие в темноту залы... вот-вот - в темноту, да! Лица со следами тьмы в глазах... боль, растерянность, страх, болезнь, усталость... Радость?.. - момент, только момент, да... И всегда за спиной, противопоставлением свету - тьма; это и есть живопись, свет и тьма, свет - из тьмы... потому что, потому...

Он останавливался, скреб подбородок, чесал спину, по лицу растекалась мучительная растерянность... "Ну, потому, что в жизни... разве не так?.."

Если б он умел выразить словами, то, что при этом чувствовал, то, наверное, не стал бы писать картины. А что он чувствовал, что?




* * *

Будто он не укорененное в этой жизни, на этой почве существо, а словно принесло его какой-то силой - сюда, в это время, место, и оставило здесь. Может, ветром?.. Или волной, да? Такое не забывается. Принесло и поставило. Может снова унести, хоть завтра, хоть сейчас. Ну, не волна, так другой случай. Просто и безжалостно. Был и не стало. Нет, он любил поесть, поспать... поваляться с женщиной? - несколько раз было, правда, он не разобрался еще... Он был привязан к своему телу, здоровью, соснам этим, воздуху, своему дому, коту... он хотел писать картины, лучшего занятия нет. Живи, раз принесло. Если удалось. Пока живой. Везет не всем, он это никогда не забывал. Тело радовалось жизни, но в груди прочно засел кусок тьмы, твердый ледяной ком, где-то в груди, да...

Но молодость пересиливала , особенно днями, светлыми, как этот, и теплыми, отчего же нет?..

Он бы не стал так долго рассуждать - было у него словечко, подслушанное у Зиттова, тот в таких случаях говорил - "бекитцер!", что значит "короче", или "лучше помалюем".




* * *

Он выбирал цвета по наитию, по внутреннему влечению, это не было для него вопросом, задачей, загадкой - он даже не выбирал вовсе, а просто брал и мазал, шлепал большой кистью, а если бывал недоволен, то громко сопел, хватал нож и соскабливал пятно, но это бывало редко, он почти не ошибался. Цвет не должен вызывать сомнений и раздумий, чтобы "все на месте", как говаривал Зиттов, он предпочитал более открытый и яркий красный, избегал Ремовского тяжелого коричневого, со скрытой, едва проступающей краснотой и желтизной, "болото", он говорил, или - "угроза"... но не ругал Рема за мрак, только печально усмехался - "ты, парень, уж точно, не разбогатеешь, со своей мазней..."

- Да, - Рем вспомнил, - Паоло... Что же он спросит у Паоло?.. Надо придумать вопросик похитрей, и мы не лыком шиты... чтобы поговорить с умным человеком, услышать разные истории про живопись, про художников... А потом он, может, даже подружится со стариком, будет приходить сюда, как свой, пить кофе перед домом, в тени развесистого дерева, видно, что из южных краев, с шелковистой корой, желтоватыми луковыми чешуйками... И переглядываться с молодой женой, а что?.. Не переходя границ, конечно.

Старик, в конце концов, признает его, скажет - "вот мой ученик, ему завещаю все свое умение..." И научит Рема писать могучие веселые картины, на которых толстозадые богини, Парисы, роскошь и сладость, да?

И он освоит науку угождать?..




* * *

- Придет же в голову... Наверное, перегрелся.

Иногда он видел во сне картины, которые только начал, и ночью продолжал мучиться с расположением фигур, это трудней всего давалось. И сюжеты! Бывало, так хочется измазать красками холст, набросать что-то дикое и сильное, чтобы само расположение пятен вызвало тоску или радость... просто невмоготу становилось, а замыслов никаких!.. И он тогда все перышком и перышком, рисуночки небольшие чернилами и тушью, без темы, куда рука поведет - фигурки, лица, шляпы, руки, лошадиные головы с раздутыми ноздрями, диковинные звери, которых никогда не видел, женщины, женщины, сцены любви и насилия... Он терзал бумагу до дыр, злясь на свою неуклюжесть, подправлял линии, чем попало - иногда щепочкой, иногда толстым грязным ногтем...

Бывало неделями - все на бумажках, "по мелочам", как он говорил, не считая графику почтенным занятием, так, забава... Зиттов не раз уговаривал, убеждал его - "парень, может и не надо тебе вонючего масла этого, плюнь на цвет, он у тебя в тенях все равно сидит, в чернилах, удивительно даже, нет, ты посмотри..." Но Зиттова не стало, а писать маслом хотелось, самое трудное и важное дело, Рем считал. Но что делать с темами, какая же картина без сюжета?!




* * *

О чем же писать??? - тоскливая эта мука; он бродил по дому, заглядывал во все окна, нервно шептал, вздыхал, надо бы поесть.... надо бы написать... Что-нибудь хотя бы написать!.. Нет, писать-то ему хотелось, почувствовать запах красок, сжать в руке кисть, услышать, как она с тихим шорохом что-то нашептывает холсту... ну, поэт!.. но дальше дело не шло и не шло, потому что на картине нужно что-то изобразить, куда денешься, а не просто намазал от души! И он снова ходит, и шепчет, и стонет... Наконец, нажрется как свинья и брякнется на кровать. Проспится, и опять муторно ему...

Зачем, зачем писать картины, он задавал себе вопрос... Что за болезнь такая?..




* * *

...Каким свободным и счастливым он стал бы, если б вдруг очнулся от этого постоянного смутного сна или видения, от напряжения во всем теле, скованности, заставляющей его двигаться медленно и осторожно, ощупывая вещи взглядом, пробуя пол на прочность, словно опасаясь внезапного падения куда-то далеко вниз... вышел бы во двор, пошел в соседний городок, час ведь ходьбы! выпил, девки... и ничего бы не знал о живописи.

Его и писать-то не тянуло, то есть, изображать что-то определенное, понятное, передаваемое ясными словами - его засасывало воспоминание о том особом чувстве, когда начинаешь, холст готов, краски ждут, и кисть, и рука... и внутри не то, чтобы ясность и замысел, история какая-то, известные фигуры и прочее, нет - особая полнота и сила в груди, уверенность... Как во сне, у него было, он никогда не играл на скрипке, а тут взял в руки, прижал к себе, и смычком... - зная, без сомнений, уверен, что умеет... - и сразу звуки... Странно, странно... Также и здесь, только не сон - кисть в руке, и полная уверенность, что будет, получится... и чувствуешь воздух, который вдыхаешь свободно, свободно... и первые же мазки напоминают, какое счастье цвет, неторопливый разговор пятен, потом спор, и наконец музыка, а ты во главе ее, исполнитель и дирижер.

И уплываешь отсюда, уплываешь... Тогда уж нет разницы, ветчина на блюде или кусок засохший хлеба, стерлядь или селедка, снятие с креста или прибивание к нему...

Почему же, почему так тягостно и неповоротливо время, что мне мешает начать, что, что?

Он не понимал, потому что, когда, наконец, какой-то тайный вопрос решался в нем, может и с его участием, но без понимания, что, как, зачем... то и сомнений больше никаких, все настолько ясно... ни споров с самим собой, ни пауз - неуклонно, быстро, с яростным напором, не сомневаясь ни на миг, он крупными мазками строил вещь, не прибегая к наброскам, рисунку, сразу лепил густым маслом, и безошибочно, черт!..

- Черт! - как-то вырвалось у Зиттова, когда он увидел Рема в один из таких моментов. - Черт возьми, я тебя этому не учил, парень!

И, конечно, был прав. Он все знал. А Рем - нет не понимал, но...

Он видел, картины у него - другие.




* * *

Не такие, как у Паоло, нет.

Они темны, негромки и замкнуты в себе, так Зиттов учил его - картине не должно быть дела до зрителя, она сама собою дышит.

Но Паоло, он и знать об этом не хочет! У него там все красуются и представляются, стараются понравиться нам, разве не так? Как ему удается - писать счастливо и весело светлые и яркие виды сказочной жизни, что он такое сам по себе? Однажды на выставке он мельком видел Мастера, в толпе местной знати, которая к нему с показным почтением, но только отвернется, морщили нос - пусть и друг королей, а все же цирюльник. Небольшого роста старичок с четкими чертами лица, ясными глазами, доброжелательный и спокойный.

Это просто тайна, откуда в нем такая радость, достойная ярмарочного клоуна или идиота, когда на самом деле...

Что на самом?..

Все не так! Не так!

А как?

Ну, гораздо все тяжелей, темней, что ли...

- Эт-то вопрос, вопро-ос... - протянул бы Зиттов, глядя на него задумчиво, пусть с сочувствием, но с проблесками ехидства. Нет, пожалуй, - насмешливо и печально. Он сам-то недалеко ушел, но умел забыться, напиться, подраться... - Сходи к этому Паоло, сходи...

Вот и пришел, сижу, и что?..

Все-таки, нельзя уходить. Рем знал, что если уйдет, то больше ни ногой, и поэтому терпел.




* * *

Так вот, сюжеты...

А если ничего путного в голову не приходило, не приходило, не приходило?..

И он уставал от перышка и чернил?..

Тогда, в отчаянии уже, он брал библию и раскрывал на случайном месте.

Оказывалось, всегда одно и то же - священная книга досталась ему от тетки, та любила некоторые истории, и на эти страницы он постоянно попадал. Так бесконечно мозолила глаза история про умирающего отца и сыновей, из них несколько любимых, остальные в загоне, так себе детишки, и вот старик прощается с самым дорогим, и тот уходит. Рядом тетка, наподобие Серафимы или старой соседки в фартуке, никогда не снимает, наверное, в нем спит... На переднем плане одеяло, стариковская рука, сухая, морщинистая... голова отца и тут же рядом - сына...

В конце концов он этой историей стал жить, постоянно думал о ней, и сам переселился в ту комнату, поближе к стариковской кровати. Никаких своих подробностей выдумать не сумел, расположить фигуры умным и красивым образом тоже не получалось, и он, в конце концов, махнув рукой, сделал так, как виделось ему - набросал эскизик, что ли, и постоянно думал, пора бы приступить к маслу, чтобы получилась вещь, простая, без фокусов... - как сын прощается, а отец остается, взять да изобразить.




* * *

И не мог, в горле вспухал твердый ком, дышать становилось трудно, будто сквозь мокрый войлок... и как представишь себе, что так и будет долгими днями и ночами, потому что писать он собирался основательно и тщательно... Станет испытанием - и знакомый ворс на одеяле, захватанном не особо чистыми руками, и вмятины на бедной подушке, взбитой тысячу первый раз... заброшенность жилища, грязь и хлам в углах и многое другое, что долго выдержать он был не в силах, словно сам прощаешься со своей жизнью... Двое прощаются, сын уходит, они не встретятся, старый умрет, а молодой... Есть вещи, равносильные смерти - затерянность в мире, забвение... то, что называется - сгинуть, а если линией и цветом, то нет названия, просто картина - выжженная степь, хижина, тощий пес у порога, сгорбленные тени... огонек в глубине, кровать, пот, жар, беспамятство, высохший впалый рот... Безысходность. Неотвратимость.

Не столько само прощание его страшило, хотя тяжело и смутно, сколько образы и виды, которые рождались из первой сцены, тянулись... все новые и новые... он не видел конца, все так безотрадно, неразрешимо... Оказывается, не просто - написать картину, похоже, влипнешь, провалишься в яму, в новую какую-то историю, и далее, далее... как будто сам уходишь, переходишь в другой совершенно мир, из которого не вернуться.

Вот что его так надолго останавливало, да. Он не умел просто так - взять сюжетик, разместить героев... он мучительно перерождался, и поэтому долго, долго все так происходило...

Впрочем, спроси у него, отчего он не может приступить, он бы ничего путного не сказал, а просто вздохнул бы -

"Что-то тяжело-о-о..."

Так до сих пор и не написал.




* * *

Зато легко и охотно получилось возвращение. Старик еще жив, а парень вернулся, стоит на коленях перед отцом, спиной к зрителю. Рем не подумал даже, что спиной, какое возмущение вызовет, это было для него неожиданным и даже смешным. В прошлом году отвез ее на выставку в столицу, ему сказали - "опоздал, парень, впрочем, вот остался угол, плати и вешайся". Он обрадовался, что там темно, и кругом ничего. Все хотели к свету, к свету, и дрались за стены поближе к окнам, а он любил полумрак, и чтобы изнутри светилось. Как хотел, так и получил. Он надеялся - не заметят, но уже на третий день стали собираться толпы, и ему сказали устроители - все возмущены, убери подальше от греха. И он вечером после закрытия унес, ничего не поняв, искренно недоумевая. И только дома, поставив картину в угол, попивая чаек... - смотрел на небольшой холст в убогой коричневато-желтой раме, а надо бы потемней... - и как-то отстраненно, отвлекшись от собственного замысла, увидел огромные морщинистые разбитые пятки, они торчали на переднем плане, и больше ничего.

Ха, он засмеялся, вот, значит, что их оскорбило... Он и не подумал, когда писал. Зиттов посмеялся бы...

"Возвращение" он и собирался подсунуть Паоло - для начала. Не слишком удачный план, но все остальное казалось ему еще безнадежней, да.




* * *

Еще он хотел написать женщину, которая зачала от Зевса, тот явился к ней дождем, но как изобразить?.. Так и не собрался, все думал, хорошо бы в угол всадить фигуру бога, пусть неясную, но не получалось и не получалось. Паоло бы, конечно, сумел. Однажды ему стало ясно... Ничего не решал, просто понял, так с ним бывало - бога вовсе не должно быть, хлещет веселый летний дождь, раскрытое окно, и лучи, падающие на лежащую женскую фигуру... Но и это не получилось, потому что кончились желтые пигменты, он обычно использовал два, смешивал с кадмием, и с коричневыми марсами, а тут нарушилось, стало не хватать цвета, он чувствовал - маловато, словно за душу тянет, еще бы, еще... и все почему-то медлил - купить - не купить... Ходил не раз мимо лавки, но так и не зашел, и не мог понять, почему, но вот не хотелось ему приступать к тем двум желтым, может чем-то другим подмазать, он так и говорил, - подмазать...

Ждал, ждал - и дождался, кончился и запас коричневых, и вообще - весна, а он не писал маслом весной, и летом тоже - только рисовал. Кричащие цвета природы сбивали его с толку, и он ждал, когда наступит осень со своими тонкими оттенками, а потом зима - вообще не на что смотреть, и тогда краски зазвучат сами..

И вспоминал, что пора бы сходить к Паоло, Зиттов советовал, почему не сходить...

Вот и явился, теперь доволен?..




* * *

Страшновато, а вдруг старик скажет просто и обидно:

- Ты не годишься!..

Какой ты художник, самоучка, твой учитель кто? Я его не знаю. Кругом художники свои, известные, а твой чужак, к тому же исчез из виду.

Поэтому и не шел. Но в этом году понял, если не сейчас, то никогда не соберется - теряет интерес к чужим мнениям. Нет, иногда мечтал - вот увидят, ахнут... Но кто ахнет, кто увидит? И как представлял себе, ему становилось тошно, противно, тяжело на сердце, а он долго не мог такое выносить, и забывал. Он умел забывать неприятности, например, когда его прогнали с выставки из-за голых пяток. Он сжался и ушел, а дома, глядя на знакомые стены, отдышавшись в своем углу... убрать бы мусор, что ли... да ладно, подождет... постепенно пришел в себя, поел... Посмотрел - посмеялся, поспал, и забыл, забыл.

И Пестрый был с ним, сидел на столе и задумчиво смотрел в миску, которая была у них общей.

Нет, не все забыл - опустил в глубину, словно в колодец, и жил дальше. Жил.

Принесло, поставило - вот и живи. Иногда неуютно как-то, иногда обидно, но пока интересно.




* * *

Теперь, сидя на камне перед богатым домом, он чувствовал себя грибом на солнцепеке, зачем пришел?.. Он хотел домой, чтобы кругом только свое, тихо, притащу котенка от соседа, давно предлагает, "плати пособие или забирай, твой родственник, тоже пестрый, и парень, будет тебе компания, втроем жить".

Надо бы взять, снова вдвоем будем...

Все какие-то мысли не о том, надо бы подумать о предстоящей встрече...

Но с текущим временем, с набирающим высоту солнцем он все больше плавился, мысли исчезали, он погружался в дремоту и даже стал похрапывать, а в доме было спокойно, дети исчезли, женщина давно ушла, окна тихи и строги.




* * *

Рем не знал, что жизнь идет сзади, или вернее в центре этого дома, который почти замыкал огромное пространство внутреннего двора, и выходом были скромные деревянные ворота с противоположной стороны, сюда ввозили все, что надо большому дому съесть и выпить, а также к ним приходили и приезжали те, кто хотел купить картины или отвезти на место купленное. Парадный подъезд, к которому пришел Рем, и теперь сидел перед ним на унылом граните, был давно заброшенным входом. В бытность Паоло дипломатом сюда подъезжали важные особы, к этому готовились, мели дорожку, с хрипом и ворчаньем из труб вырывались потоки мутной воды и заполняли голубые чаши, кое-как сочились слабые фонтанчики, очищаясь от наросшей грязи... потом радостно вздымались струи, по ветру стелилась разноцветная пыль...

Паоло говорили - ты нужен отечеству, а живопись подождет. И он шел, исполнял свой долг, в уме и хитроумном расчете переговоров ему не было равных, а эти господа, которые приезжали и просили, ненавидели его и презирали за мазню... так они говорили, оттопырив губу - "мазня"... Но он был нужен, а "мазню" отправляли кораблями за моря, там находились просвещенные дураки и даже властители, они возводили храмы и замки, надо было украсить огромные стены, а кто возьмется? Есть такой - Паоло, говорят, он в своем деле бог.

Теперь разноцветная жизнь кончилась, вместе с миром вернулась живопись, но уже не для Паоло. Он со страхом смотрел на огромные слепящие глаза поверхности... брал картон, по форме точную копию, только раз в пять-шесть меньше, и здесь он еще мог, руки позволяли, и возвращалось его удивительное умение видеть все сразу и владеть пространством.

А обычная жизнь... он почти не принимал в ней участия, зная, что все идет правильно, как он это установил когда-то, завел часы постоянства, спасительные для ржавеющего механизма.




* * *

- Учитель, этот парень сказал, что подождет.

- Что у него, много?

- Несколько мелких работ.

- Пусть посидит, я выйду. Чуть позже.

Айк пошел было, но уже на выходе, у дверей, остановился - о чем говорить, Паоло вот- вот выйдет. Пусть парень подождет.






ГЛАВА ПЯТАЯ.

Снова ПАОЛО.


* * *

Паоло стоял у окна и смотрел. Парень сидит, перед ним холсты. Немного, три, четыре небольших, просто крошки, не более метра по длинной стороне. Когда-то и он такие писал, это было давно. Холст дорогое удовольствие. Похоже, что и готовит сам, проклеивает, грунтует... Завернул небрежно, хотя и правильно - живописной стороной наружу... Что у него там?.. Тряпка мешает, но видно, очень темные работы, просто черные какие-то... Чудак, кто у него купит!..

И снова одернул себя - разве в этом дело?. И в этом тоже, откуда деньги возьмет на краски, на большой холст?.. Паоло посмотрел по сторонам, на стены - в большом зале, где он находился, висело несколько его работ, огромных. Как удалось написать, он не понимал. Он словно раздвоился: как художник, знал - не имеет значения, какой сюжет, светлые или темные работы, большие или маленькие, были бы хорошие... а другая его часть, или сущность, уверена была - картины просто обязаны быть светлыми, яркими... и большими, большими! И эти обе его сущности жили независимо друг от друга. Когда он писал картоны, располагал фигуры, выбирал цвет, он был художник, да еще какой, но в голове всегда держал - а купят ли?.. и все это как-то умещалось, или ему казалось, что умещается?.. Верил ли он сам себе? Может, привык к раздвоению, впитавшемуся в кровь противоречию?..

Он привык с юмором относиться к своим свойствам, дающим возможность писать от души и одновременно получать удовольствие от "плодов своих". Прошел по лезвию бритвы, так он считал до недавних пор, с усмешкой вспоминая приятелей и знакомых, втянутых в бездну по ту или другую сторону - богатеньких пройдох, бездарей, жалких писак, продажных и циничных, с одной стороны, - и нищих, спившихся, вечно угрюмых ожесточенных "правдоискателей", с другой. Да, еще недавно ему казалось, что уступки ничтожны, теперь он сомневался.

А сегодня ему вовсе стало не до юмора. Он вспомнил пробуждение, глухой кашель, кровавую пену на губах, кислый вкус железной окалины во рту... Поежился, он все знал, но поверить не мог. Его жизнелюбие, его прославленное, хваленое, особенное жизнелюбие дало трещину, еще удерживалось, но хваталось за пустоту. По коридору бегали его дети. Также будут бегать, но без меня... А картины вынесут и продадут?... Ничего особенного. Он не беспокоился за картины, люди ценят то, что им дорого досталось. В этом доме останется жизнь, но картин в нем не будет, он знал, жена не любит его живопись. Откуда этот пафос насчет детишек - "также будут бегать..."?.. А как же им еще бегать? Не сходи с ума. Женился, думал, буду не один, и чтобы не старуха, пусть станет весело, солнечно еще раз вокруг. Верно задумано - весело и солнечно, но уже не для меня.




* * *

- Хозяин, приехали за картиной...

Он нахмурился:

- Обещали завтра.

Впрочем, лучше не откладывать. Ему не жаль было расставаться с картинами, пусть едут, плывут, расселяются по разным странам. Ведь он открыл новую живопись - яркую и веселую, научил радоваться, глядя на картины. Без тени сомнения он так считал, много лет. Поздно начал, знающие люди ему говорили - "брось, так не бывает". Какое там! Сам открыл свой талант, без колебаний вторгся, завоевал область, в которой без многолетнего ученичества ничто с места не сдвигалось. А он поднял и понес. Без страха кидался вперед, и делал. Огромные полотна... "Моего мужества никто не согнет..." Жизнь его началась в Италии, да... И новая живопись тоже. Скажи ему, что там она и кончилась, он бы засмеялся. Неправда, она началась!.. Только недавно он задумался.

Жизнь странная штука - все, что знаешь, до определенного момента значения не имеет, пока не применяешь к себе. Потом оно в один момент становится применимым - само применяется. Оказывается, ты такой же, как все.

Он не думал, что такой же. Он не был таким. По всем своим достижениям и победам, он был особенным. Так вот, ничего не значит! Кто-то, очень важный, уверен, что ты не лучше, и не хуже. И не изменил судьбу, а развел пылищи по дороге. Поднял пыль по пути, вот и все.

Не-ет, конечно, он так не думал, не мог - может, догадывался... но это еще страшней, когда не знаешь, а догадываешься.

- Хозяин, так что с ними делать, оставить в доме до завтра?..

- Нет, приведи через полчаса в мастерскую, сегодня закончим дело.

- Еще этот парень, сидит у ворот, Айк говорил вам...

- Художника пригласи, накорми, пусть подождет. За меня извинись.




* * *

Сеньор Паоло просил извинить его, еще немного подождать. Срочное дело, люди издалека приехали за картиной. Если хотите поесть и прочее, идите за мной.

... Я на свежем воздухе посижу.




* * *

Картины без рам выглядят по-другому. Паоло усмехнулся - "нетоварный вид".

- Альберт, подставь раму, найди что-нибудь подходящее.

Огромная рама нашлась, двое подтащили ее к картине, стоявшей у стены, прислонили, не совсем точно подошла, но все равно. Им важен вид, они его получат. Картину навернут на большой вал, и она поплывет морем, потом поедет пешком. На ослах, наверное. И эти ослы, двуногие, при ней, какая честь для старого художника. Наверное, последний при моей жизни вояж картины. В их столице найдутся мастера, он знал по именам лучших, сумеют сделать все, как надо.

Ну, что у нас тут?..

Он не видел, как выглядит окончательный вариант, доверял Йоргу и Айку. Правда, многократно проверено, в последний раз месяц тому назад, тогда еще не высох кадмий, и пришлось переделывать ноги этому болвану в каске. А потом он, ночью, один, чтобы не слышал никто предательского скрипа в плечевом суставе, скрежета и треска, да... с трудом поднимая руку, стиснув от боли зубы, прошелся кое-где кистью, чтобы легкостью, своей прославленной легкостью навести блеск. Они ждут легкости и веселья - вот вам, нате!...

Осмотрел все разом, издалека, беглым взглядом, и не нашел изъянов. Потом вблизи исследовал внимательно и придирчиво всю поверхность. Все в порядке..

Он отошел к самым дверям и с расстояния длинного зала взглянул на огромную, в несколько метров в высоту и ширину, картину. Она светилась зеленоватым, с красными и фиолетовыми вкраплениями. Неплохо. Холст прославлял победу, неважно какую, что им за дело. Картина говорит о мире, вот что важно. И живопись достойна темы - свободная, веселая, яркая... написано легко, никакого напряжения в композиции, каждой фигуре свое место, да, все на местах.




* * *

Он видел, некоторая заученность была. Зато школа. Натужность в веселости?.. Нет, нет, никакой!.. Он никогда не жаловал ни театральных поз, ни деланности, ни фальшивой веселости.

- Да ладно, скажи кому-нибудь другому!..

- А что, а что?.. Не надо путать... значительность сюжета... - Он сам себе был достойный адвокат.

- А эти, толстозадые, переходящие из картины в картину?..

Только пожал плечами. Теток он любил. Разве не странно, что в жизни все его женщины были гораздо, гораздо тоньше?.. Не в размерах дело?.. Усмехнулся, - ну, почему, и это ... совсем не лишнее, да?.. И не все тоньше были, он помнил нескольких, ну, пусть не любовь, но блаженство было. И легкость в обращении... В сущности, я так и остался чурбаном - простым, грубоватым.

Такой уж человек, он себе прощал - и серьезное, и печальное, и это... праздник тела, да? - все у него на одной доске, если правду сказать. Он ни от чего не мог отказаться, отвергнуть, с презрением разделить на высокое и низкое. Это жизнь была! И нередко, возвращаясь утром, он с нагловатой ухмылочкой - перед зеркалом, наедине с собой, подмигнет изображению, шляпу надвинет на лоб... он любил шляпы. Вспоминал такое, от чего культурный человек должен был бы морду в землю закопать...

Получат то, что хотели, знаменитого Паоло, за сказочные деньги. Он не угождал, он сам такой, разве не легко и весело всю жизнь... почти всю, да! - совпадал, сливался с теми, кто изменял судьбы мира, именно судьбы, разве не так?..

Так он считал, да, так! А другие художники? - писали картины, бывало, неплохие, но не изменяли судьбы мира!..

- Ну, ты прицепился к этой фразе!.. Что ты изменил? Вот - и конец.

Нет, нет... тень пробежала и только.

Он самому себе никогда бы не признался, что устал от бесчисленных мясистых баб, жизнерадостных мускулистых мужичков, якобы мифических, бархата и роскоши, старинных шлемов, ваз и прочей чепухи.

Ни в коем случае. Как же по-другому?.. Он и не думал об этом никогда.

Передернул плечами. Он не из тех, погруженных в себя нытиков, психопатов, истериков, которых так много среди художников, нет!




* * *

Гостей ждали завтра, и теперь еле успели подмести и слегка прибрать. Вошли двое.

Паоло обоих знал давно, можно сказать, всю жизнь. И они его знали тоже. Ненависти не было - глубокая закоренелая неприязнь. Он их не уважал, они его боялись и не любили. Он был выскочкой, они аристократы. Один считал себя еще и художником, второй - большим поэтом. Они теперь судили, их прислали судить, хороша ли картина. Прислал монарх, которому они служили, хотя усердно делали вид, что не служат. Художник настолько преуспел в этом, что порой забегал слишком далеко вперед в угадывании желаний и решений властителя, и преподносил их в такой язвительной форме, что это воспринималось троном, как возражение и критика, ему давали по шее, правда, несильно, по-дружески, а враги нации считали его своим. Потом события догоняли, и он снова оказывался неподалеку от руля, вроде бы никогда и не поддакивал, теперь с достоинством произносил - "а я всегда так считал..." Потом он находил новую трещину, предугадывал грядущий поворот событий и начальственных мнений, снова бежал впереди волны, и слыл очень принципиальным человеком. Настоящие критики - по убеждению, его недолюбливали, хотя признавали за ним проницательность. Разница была во внутренних стимулах - он никогда не имел собственного мнения, кроме нескольких совершенно циничных наставлений отца, придворного поэта, предусмотрительно держал их за семью замками, а то, что выставлял впереди себя, шло от такого обостренного умения приспособиться, что оно порой обманывало и подводило его самого. Он был высок, дороден, с большими длинными усами, наивно-прозрачными карими глазами, извилистым тонким голосом, округлыми жестами плавно подчеркивал значимость речи. Его звали Никита.

Второй - Димитри, сухой, тощий и лысый, как-то его довольно язвительно назвали усталым пожилым графоманом, писал всю жизнь нечто вроде стихов. Он был бездарен, потому что не был способен чувствовать, и заменял чувства мелкими, но довольно точными мыслишками о том, о сем, в основном о кухонных мелочах. Он считал себя гением, и говорил о себе не иначе как в третьем лице, а подписывался, неизменно подчеркивая отчество, не жалея на это ни чернил, ни времени. Он был уверен, что каждое его движение и даже физиологические акты представляют огромный интерес для мира, и запечатлевал свои ежедневные поступки, мысли и действия в бесчисленных виршах, поставил перед собой цель писать каждый день по десятку таких стихотворений и неукоснительно придерживался нормы. Каждое его извержение воспринималось поклонниками с неисчерпаемым восторгом. Так он поставил себя среди них, педантично и с хваткой ястреба, хотя не имел ни реальной силы, ни власти, кроме гипнотизирующего убеждения, что он должен и может влиять на судьбы мира. Иногда его призывали ко двору и давали мелкие поручения, а он, несмотря на оппозиционность, которую лелеял, тут же таял и бежал исполнять. Теперь его послали в далекую страну, бывшую колонию, забрать и привезти картину великого мастера, так ему сказали, а он тут же затаил обиду и злобу, потому что великим считал только себя.

И вот эти двое входят, а Паоло стоит и смотрит на них, вежливо улыбаясь, как он умел это делать - обезоруживающе доброжелательно. После недолгих приветствий и расспросов приступили к делу. Ученики стащили с огромного полотна тяжелое покрывало, которое едва успели навесить.




* * *

Несколько минут в полном молчании... Холст был так велик, что просто охватить взглядом события, изложенные кистью, оказалось непросто. Первый из двух, Никита, был виртуозом средней руки - умелый в мелочах, сегодня один вам стиль, завтра другой... холодный и мастеровитый, он во всем искал подоплеку, и с возрастающим недоумением и раздражением смотрел, смотрел... Он не мог не заметить дьявольского, другого слова он найти не мог... просто дьявольского какого-то умения так вбить в этот прямоугольник... нет разместить, именно разместить, разбросать, если угодно, без всякого напряжения, легко и просто - более сотни фигур людей, животных, пейзажи переднего и заднего плана, отражения в окнах, пожары тут и там, пустыни и райские кущи... а лиц-то, лиц... И все это не просто умещалось, но и двигалось, крутилось и вертелось, было теснейшим образом взаимосвязано, представляя единую картину то ли праздника, то ли другого непонятного и только начинающегося действа. Что это?..

- Вот это... видимо бог, не так ли? - наконец разразился специалист.




* * *

- Марс. - объяснил Паоло. - Он стремительно двигается, готовясь к схватке, к битве, бог войны и разрушений... - Паоло знал, что не следует молчать, лучшее, что он может сделать, дать кое-какие объяснения, пусть формальные; его опыт подсказывал, не так важно, что он будет говорить, следует проявить уважение.

Вообще-то он любил объяснять, ведь это все были дорогие ему герои и боги, и то блаженное время... то время, когда высшие силы разговаривали с людьми, спорили и ссорились с ними, иногда боролись и даже проигрывали схватку. Это время грело его теплотой своего солнца, самим воздухом безмятежности и согласия, несмотря на великие битвы и потери. Люди еще могли изменить свою судьбу, или верить в это, например, что могут даже спуститься в ад и вывести оттуда любимую, а боги могли ошибаться, проиграть ... а потом махнуть рукой и засмеяться... Да, он понимал - фантастическая история, но за ней реальный и очень современный смысл, если подумать, конечно, но этот козел... ни вообразить и воодушевиться своим воображением, ни думать... А второй, так сказать, поэт... даже по виду своему козел козлом.




* * *

Паоло знал цену своему вымыслу, и замыслу, и блестящему воплощению на холсте... но он знал и другую цену - золотом, она тоже была фантастической. Это как смотреть, он возразил бы, знал, с кем имеет дело, кто за спиной гонцов, какими кровавыми ручейками это золото утекало из его страны сотни лет. Заплатит, дьявол... Продай он картину, дом продержится год или два, и, может, удастся в хорошие руки, не разделяя, продать коллекцию картин, среди которых были и Тициан, и Леонардо, и Диего, и многие, многие, кого он боготворил, ценил, любил, знал... воплощение лучших чувств и страстей, да!..

Паоло знал себе цену, но гением себя не считал. Нет, до недавнего времени был уверен, что все двери перед ним настежь, и та, главная, вход в мавзолей - тоже. Ему казалось, он стремительно растет, вместе с количеством и размерами картин, с нарастанием своих усилий... с известностью, признанием... И вдруг верить перестал.

Он помнил с чего началось - с пустяка. С картины какого-то бродяги, полуграмотного маляра. Она его остановила. Он почувствовал, что потрясен, спокойствие и уверенность разрушены до основания. Наткнулся на обрыв, увидел, его время кончилось.

Он не хотел об этом вспоминать.




* * *

Сегодняшнее утро окончательно потрясло его - открылась истина, как все кончится. Последний год не раз напоминал ему о близком поражении. Он всегда считал конец поражением, но быстро забывал страх, жизнелюбия хватало, ничто надолго не пробивало оболочку. Счастливое свойство - он умел отвлечься от холодка, пробежавшего по спине, от спазмы дыхания, пустоты в груди... Не чувствовал неизбежности за спиной, не верил напоминаниям - все время кто-то другой уходил, исчезал, пусть ровесник, но всегда есть особые обстоятельства, не так ли?.. Не пробивало, он оставался внутри себя в однажды сложившемся спокойном сиянии и тепле, в своем счастливом мире, и не раз изображал его на картинах рая, где среди природы, покоя, под полуденным солнцем бродят люди и звери, не знающие страха. Он верил в свою силу жизни, и потому мог создавать огромные полотна, на которых только радость, для них одного таланта маловато. Он верил, и умел забывать.

Сегодня впервые стало по-другому. У судьбы отворились веки, прежде закрытые, слепые, и она зрячим пальцем, пальцем - вперлась в него!..

"Теперь ты, ты ответь!"

Так в школе бывало, он дремал от усталости, убирал по вечерам, мыл полы, зарабатывал... Забываешься, и вдруг очнешься - палец на тебе: "встань, ответь!.." Потом он нашел место репетитора у двух богатеньких бездельников, учил латыни и родному языку, понемногу вырос, сам учился... он всегда учился...




* * *

Теперь он смотрел на этих двух, преодолевая внутренний раздор и стремительно отвлекаясь от непривычных ему тяжелых мыслей. Все-таки силы еще в нем были, из глаз пропали усталость и равнодушие, он воспрял, и уже думал - чему можно научиться, даже у них; эта черта всегда давала ему неоценимое преимущество, возможность оставить далеко позади соперников, недругов, и во всем быть первым.

- А, конечно, Марс, я вижу, - сухо сказал художник.

Поэт не смотрел, он уставился пустыми зрачками в окно, в глазах его отражалось небо; он присутствовал, но его не было. Сегодня он уже выполнил свою норму. Переезд возбудил в нем поэтическую жилу, и в ожидании завтрашнего запланированного всплеска, он носил себя осторожно, холил, и вовсе не хотел случайных впечатлений, находя источник восторга в самом себе.

- А это Богиня плодородия и мира, она кормит грудью двух амурчиков, - вот здесь. Она уговаривает дармоеда прекратить разборки и присмиреть. - Паоло продолжал объяснять свой замысел.

Да-а, вот это сиськи! Не пожалел красок, жаль, что зад плохо виден... - Никита был из тех, кто хочет видеть и осязать все сразу. Но положение обязывало проявить скромность, он не должен был опозориться перед этим сухим стариком, который смотрел на него с обезоруживающей добротой. Никита слышал о магическом действии взгляда Паоло, и как тот ухитрился выговорить такие условия мира, что вроде бы победителям все, а на деле оказалось - ничего!..

Про сиськи - нет, нельзя и заикаться, надо что-то подобающее моменту сказать... Вопрос о покупке давно решен, он только сопровождающий при картине, но жаждал судить и придираться.

- Почему грунт, разве вещь не закончена? - Он с возмущением указал на правый нижний угол, где проглядывала желтоватая основа.

Паоло улыбнулся:

- Согласитесь, мой друг, это не мешает восприятию, к тому же подчеркивает стремление обойтись малыми средствами, что всегда похвально.

Никита пожал плечами, он не понял, но решил не возражать. Известно, у Паоло всегда найдется, что сказать, как оправдаться. Надоело торчать у этого холста, пора отделаться, оставить свободных два-три дня, он сумеет найти им применение. Никита отошел на несколько шагов, оглядел картину, пожевал губами, и, подняв брови, решительно сказал в пространство:

- Ну, что ж... Картина радует глаз, и кажется нам весьма интересной и полезной для нашей галереи, тем более, сюжет, он весьма, весьма... А что вы думаете?

Вопрос был неожиданным и лишним, он испугал поэта:

- Я, что?.. думаю? О, да, да!..

- Когда Вам подготовить ее? - Паоло любил доводить дела до полной ясности. Этих бездельников следует вытолкнуть и забыть.

- Давайте без спешки, думаю, дня два или три не сделают погоды. И команда отдохнет на берегу.

На том и порешили. Паоло устал от ничтожного напряжения, болела спина, набухли ноги, на голенях нестерпимо болела кожа, он знал - натянута до блеска, кое-где через трещины просачивается желтоватая лимфа, отвратительное зрелище... И во рту пересохло, он должен пойти к себе и лечь.

Да, еще этот парень, художник...




* * *

Парень ждет. Нехорошо. Паоло обычно не нарушал правил, которыми, словно мелкими камешками пашня, усеяна жизнь. Одно из них - помоги ближнему. Не из сочувствия, его оболочку редко пробивало, - из общего принципа добра и справедливости, и под воздействием огромной внутренней энергии, которая светила в нем и светила, выливалась на огромные полотна... Благодаря ей, он просто не был способен кому-то мешать, завидовать, обычно он других не видел. Но если замечал, считал нужным помочь.

Если замечал...

Он дернул плечом - что скажешь, редко замечал других, самих по себе, а не как окружения своей жизни, фона главного действия, так сказать. Что он мог бы сказать в оправдание - и себя-то не замечал! Действительно, движение ради движения часто настолько захватывало его, что он забывал не только о других, но и о своей цели. Ну, не совсем так - разве что на время, на час-другой. Но если особо не вникать, то разве в нем не было счастливого сочетания напора, безудержного восторга от своей силы и возможностей, цирковые артисты называют это коротеньким словом - кураж... - и спокойного рассудительного начала, оно не гасило, не сдерживало порыва, умело выждать, а потом вступало в дело: кто-то холодный и решительный внутри говорил ему - остынь, сосредоточься, направь глаза... Когда страсть и напор сказали свое слово, необходимо охватить усилием воли и вниманием всю вещь, от центра до четырех углов, оценить единство и цельность всей композиции... или жизни, какая разница... внести пусть небольшие, но важные изменения, слегка заглушая одни голоса, усиливая другие... Иначе не закончить, не довести до совершенства, он знал.

Он потерял то первое чувство - восторг от силы, порыв, напор... с трудом владея руками, теперь он писал только эскизы картин. Зато какие!...

Но... можно тысячу раз повторять себе про силу замысла, точность, последние штрихи, придающие блеск и законченность всей вещи... Не радовало, не убеждало.

- Так что сказать художнику? - Это Айк, хороший, добрый парень.

- Скажи, пусть оставит картины, придет завтра утром. Я устал, извинись.




* * *

Счастливый человек, у него не было часов. Рем ждал, он видел, как тени, которые сначала укорачивались, начали удлиняться, ему хотелось есть и пить, и надо бы найти кустик, укромное местечко... Он проклинал себя - зачем только решился на это путешествие!.. Жил ведь спокойно без этого Паоло, писал себе, писал картины... Но он привык слушаться Зиттова и выполнять его просьбы. "Сходи, сходи..."

- Ну, сходи, - он говорил себе не раз, - упрямый дурак. Зиттов знает, сто раз тебе повторял - нужен иногда такой вот человек!.. Который понимает, и при этом другой, совсем другой.

- Что он понимает, Паоло, что он может понимать - про крокодилов?

- Нет уж, будь справедлив, он-то все понимает.

- Но тогда зачем, зачем он такой...

- Какой?

- Ну, не знаю... Все здесь не по мне. Пусть себе понимает, а я уйду, как-нибудь обойдусь.

Такие мысли то появлялись, то исчезали без следа, обычное для него состояние. Его рассуждения никогда не были тверды и устойчивы, а сейчас тем более - он был раздосадован: тащился по жаре, давно чувствовал пустоту под ложечкой, где у него выпирал небольшой, но явный животик. Несмотря на свои девятнадцать, он выглядел на все тридцать, с мясистой, заросшей серой щетиной рожей, маленькими цепкими крестьянскими глазками, он сидел на камне почти у входа, у гостеприимно распахнутых ворот из частых чугунных прутьев, за воротами обширная поляна, на ней два небольших фонтана, не действующих... но все это он уже тысячу раз оглядел! И большой дом с колоннами, и два флигеля, и лестницы с обеих сторон, ведущие во внутренний двор и сад... Вот человек, который при помощи живописи всего этого достиг. Зиттов говорил - "ловкий мужик..." и с восхищением крутил головой.

Нужно ли, чтобы разбогатеть, писать крокодилов, заморские ткани, больших розовых теток, или можно обойтись цветами, бокалами, ветчиной на блюде, такой, что слюни текут? В сущности, какая разница, что писать, не так ли? Была бы честная живопись!

Счастлив тот, у кого совпадает, решил он, - и честность соблюсти, и капитал прибрести.




* * *

- Приятель, художник!..

Рем обернулся. Сзади стоял тот самый парнишка, лет пятнадцати, очень высокий и тощий, в синем берете и серой холщовой куртке, кое-где запачканной красками. Он смотрел на Рема и улыбался.

- Знаешь, Паоло просил извинить его, неотложные дела были, а теперь он сильно устал и не может. Он вообще-то болен, так что прости его.

Последние слова он явно сказал от себя.

- Он просит оставить картины, посмотрит вечером. Приходи завтра, часам к десяти, он поговорит с тобой.

Рем подумал, пожал плечами, что делать, пусть останутся картины. Так даже легче. Он терпеть не мог, когда заглядывают в его холсты, а он тут же рядом как солдат, ждет, что ему прикажут.

Он поднял сверток и протянул юноше.

- Тебя как зовут, - тот спросил, глядя доброжелательно и открыто

- Я Рем, а ты кто?

- Айк, ученик Паоло, уже четыре года. Недавно начал с красками работать.

- А раньше что делал?

- Холсты готовил, краски, потом рисовал, с картонов по клеточкам, знаешь?

Нет, Рем не знал, он не умел рисовать по клеточкам.

- Большую картину иначе трудновато написать. Сначала Паоло делает эскиз на картоне... такого вот размера - он кивнул на холсты, которые бережно взял у Рема. - А потом надо увеличить. Паоло раньше все сам, это чудо - картину, метра три, за одну ночь!... Но я уже не видел, Франц говорил. Он старший ученик, теперь, правда, они поссорились, он в Германии. У Паоло суставы, рук поднять не может. Мы с Йоргом вдвоем, трое еще помогают - готовят холсты, без помощников не обойтись. А ты сам все делаешь?

Рем кивнул. Еще чего, кто-то будет вмешиваться, толкаться, разговоры всякие... Он в доме никого терпеть не мог. Кроме Пестрого, да...

Вспомнил, что теперь дома пусто, и отвернулся.

- Ты не заболел ли, сидишь на солнцепеке...

- Ничего, - Рем растянул губы - ничего...

Он не знал, что сказать, а юноша еще поговорил бы. Рем кивнул ему, повернулся и пошел. Он никогда не оборачивался, а если б посмотрел назад, то увидел бы, что Айк стоит и смотрит ему вслед. В уходящем была внутренняя мощь, несмотря на молодость, он запоминался. На людей обычно не смотрел, только искоса бросит взгляд, но чувствуется, все ему нипочем.

Что за парень такой, будто все ему нипочем... - думал Айк, возвращаясь домой. - Будто ему все равно, оставил картины и ушел без единого звука. Мне было бы страшно, ведь сам Паоло будет рассматривать их.




* * *

Нет, Рему страшно не было, он потерял это чувство давно. Когда он сутки просидел один, семилетний, в доме, из которого вымыло и вынесло почти все, а рядом в пристройке под бревнами лежали его родители. Он пробовал оттащить одно бревно, но и пошевелить его не сумел. Он не плакал, иногда засыпал, потом просыпался... Выше по берегу в полукилометре был дом соседа, у них разрушило сарай на берегу, с лодкой и сетями для рыбной ловли. На второй день они вспомнили о соседях. Приехала тетка, начала откармливать Рема, она была суетливой и доброй, темноволосая, худая, похожа на мать. А он не говорил, две недели молчал.

С тех пор вместо страха ему становилось холодно и неуютно, он замыкался, хмурился, ему сразу хотелось оказаться дома, поесть, забиться в теплый угол, и понемногу, изредка вздыхая, пережить, перемолоть, забыть неудачу. У него был свой дом, он редко думал об этом, на самом же деле всегда чувствовал опору - мог уйти, скрыться от чужих.

Он возвращался. Шел и чувствовал раздражение и досаду - день пропал.

Скорей бы домой!..



Окончание
Оглавление



© Дан Маркович, 2000-2019.
© Сетевая Словесность, 2000-2019.






 
 


НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Анна Долгарева: Утопия (оммаж компьютерной игре "Мор.Утопия") [Мятежный март сродни моей природе. / Я слышу всё отчётливей весной, / как тает снег и как в бутылках бродит / не выпитое за зиму вино... / ...] Поцелованный ветром [Вечер памяти Александра Сопровского в Подмосковном литературном клубе "Стихотворный бегемот".] Айдар Сахибзадинов: Обгон: и Казанские вруны: Два рассказа [Ну, не хочешь сам, не мешай врать другому! Может, это потреба! Тем более, если честно, человек тут не врет, ибо сам верит. Он рядит себя в героя. Разве...] Владимир Алейников: В семидесятых [..В дымке призрачной. Там, в Царицыно. Там, совсем далеко. Далече. Там, где наши звучали речи. Где беседы мы встарь вели. Там, давно. Так давно! Когда-то...] Александр Немировский (1963-1986): Мы пришли, вы нас звали [...И всё равно полночное шоссе / И первый светофор на Кольцевой, / Хоть не желай того, вернутся все. / Куда тебе, куда ещё домой?] Галия: Мышиный горошек [Кто-то когда-то / придумал любовь, / сочиняя стекло / из тумана]
Словесность