Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


   
П
О
И
С
К

Словесность




RIU  PALACE.  PUNTA  CANA

Рассказ из цикла "Смутные времена"


Затянута петля,
палач обнялся с дыбой,
обломки костыля
шевелятся под глыбой,
.......................
...поникшая глава
и плесень в складках тела,
и подлая молва,
что выпорхнуть успела.
Вадим Молодый

Когда я пьян, -
А пьян всегда я...
Народная мудрость


Картина образовалась превосходная. Четыре бутылки висели горлышками вниз. Я, как это увидел, сразу же и обрадовался. Висели они в ящичке с прозрачной дверкой. Дверка не открывалась. Чуть не расстроился. А зря: горлышки были внизу снаружи. Начал крутить незатейливый штурвальчик, остервенело тянуть вниз, настойчиво отрывать. Вспомнил: с замками и женщинами - только лаской. Глухо. Других устройств не было, я заскучал и занервничал. Тут настало время сбегать в туалет - четыре часа лета из Бостона накопили нетерпение в органах. Потом открыл холодильник, там было пиво. Местное, но холодное. All included - всё включено, то есть уже оплачено. Поэтому сразу же выпил две бутылки этой "сервесы" (аборигены знают, что "сервеса" значит пиво, хотя по вкусу не определишь; вроде нашего "Жигулевского", но сильно разбавленного, как в 1964 году в ларьке у тети Клавы на углу Короленко и Артиллерийской). Так вот, быстренько заглотив две бутылки доминиканского фольклора, я стал домогаться этих бутылок. И колесико вертел, и по дверце стучал, и нажимал на электрические выключатели. Заработал вентилятор, зажглись светильники, стал вещать на местном языке телевизор, но ничего не капало. Тогда я догадался сильно нажать вверх - и потекло. Глотка три-четыре вылилось на гранитный top. Но я не стал облизывать. Слава богу, не дурак. Взял пузатую рюмочку и подставил. Всё у них предусмотрено. Сначала выпил две порции рома. Отрава, конечно, но обжигает. Потом одну порцию джина. Больше было не осилить. Еле протолкнул. Напитки, как я понял, были самые дешевые. Но я не в обиде - на халяву, как-никак. Потом откушал "Столичной", тут уж две порции сразу - Родина, чтоб она была здорова. "Родина" в теплом виде стала поперек горла, я вспомнил, что в самолете давали на ланч коробочку изюма, сейчас бы зажевать, но я не помнил, куда его затолкнул: то ли в чемодан, то ли в сумочку, то ли в карман пиджака, куда жена повесила этот пиджак, я не знал, а спросить у нее не было никакой возможности. Короче, пришлось пробовать следующую бутылку. Там была какая-то жуть, крепкая и сладкая. Втиснул ее где-то до середины пищевода, но она стала рваться на свободу; многолетним навыком и усилием воли погнал ее вниз, но и она - эта жуть - не сдавалась... Спасла следующая бутыль пива. Еле отдышался. Пора было пройтись по второму разу, но тут моя единственная покинула "комнату отдыха", и мы пошли на пляж.

Пляж был в пяти шагах, но на пути к нему притаились три бара: один прямо в воде, а два снаружи, то есть на суше. В бассейн я не полез, штаны снимать не было сил: балансировка на одной ноге - не моя стихия и не мой конёк. Но в сухопутные бары мы зашли. Благоверная заказала элегантный коктейль типа "Хемингуэй" (когда-то я увлекался этим писателем, не зная, что и его вербанули гэбэшники), я же, показывая зажатый в кулаке доллар, скромно попросил по-русски: "плесни, коллега, водки с соком". Бармен Дарио - так значилось его имя на железяке, пришпиленной к фартуку, - не отрывая взгляда от зеленой бумажки, маняще выглядывающей из моей трясущейся ручонки, влил мне две трети стакана всё той же "Столичной", чуть разбавил апельсиновым соком и кинул зачем-то ломтик лайма. Пролетело волшебно. Закусив ядреным фруктом, пробормотал: "Еще". "Может, хватит?" - робко поинтересовалась половина, но я после первого стакана плохо слышу. Дальше помню неотчетливо, так как задремал.

Волны мерно урчали, накатываясь на песчаный берег, и, шурша, беззлобно отползали в свою родную обитель, а я видел маму, которая говорила: "Сашенька, надень панамку, а то обгоришь, и ляг под тент". Я же не слушал ее, потому что смотрел на девочку. Ей было четырнадцать лет, она была на два года старше меня, то есть недосягаема, как мечта стать пожарным, звали ее Люда, и была она из Москвы. Познакомиться с ней я не решился. Она сидела под тентом с бабушкой, а я в отдалении - с мамой. Всё смотрел, а потом всю зиму любил ее, вспоминал и мечтал о новой встрече: как подойду, что скажу, как подам руку. На следующее лето она не приехала. Так и осталась в памяти: "Люда из Лоо". У нее были зеленые глаза и черные волосы. Потом я увидел старую пожелтевшую фотографию мамы с папой. Они тогда еще были живы, купались, смеялись, глядя в объектив аппарата, и там волны, наверное, шипели, обнимая валуны близ Алупки, и было это до войны, когда меня еще и не планировали. На фотографии родители и их друзья, у них счастливые лица. В правом нижнем углу надпись: "Алупка. 1937 год". Потом ничего не видел, лишь услышал: "Хватит храпеть". Я открыл глаза и увидел над собой веер пальмы. Она оберегала меня от лучей стоящего в зените солнца, и я вспомнил, что пора продолжать отдых.

Неутомимый работник пляжного сервиса разносил какую-то гадость ярко-голубого и малинового цвета. Я взял ту, которая голубая. Оказалась "пиноколада". Никогда так не делайте. "Три семерки", кто помнит, конечно, с пивом в одном стакане, в сто крат лучше, даже ликер "Бенедиктин" с яичным белком - напиток богов по сравнению с этим... Пришлось тут же бежать к Дарио и брать двойной "Джек Дэниелс" безо льда. Дарио меня ласково приметил, на мою потную ладошку старался не смотреть, но я ее нахально раскрыл перед его носом - если каждый раз давать по "рваному", то я и до получки не дотяну. Впрочем, я, кажется, перепутал: здесь "рваных" и "деревянных" нет, а есть одна "зелень", да и получку с авансом никто не выдает... Сказал сквозь зубы: "Наливай", он понял - смышленый малый, далеко пойдет, быть ему адвокатом - и тонкой струйкой залил мне в стакан какой-то дряни. Тут совсем стало хорошо. Но я еще не знал, что Анисий был с утра не опохмеленный. Намедни он хорошо приложился к можжевеловой, тем более что угощал не он, а сватья, - посему руки дрожали, да и холод был собачий. На кой ляд они выбрали глаголь, он не понимал, да и не его, дурня, это дело, но в глаголе главна штука - это крепеж толком наладить. Анисий привык иметь дело с покоем: обычное повешение - от дедов еще пошло - только покоем пользовалось. Это ежели повешение за ребро или за ноги, то тогда, слов нету, надо глаголь выбирать. Или когда какого бугая - боярина иль приказного - надо взвесить, то никогда бы Анисий не взялся глаголь налаживать - себе дороже бы вышло, а мальца - так это, можеть, и сподручно. Но всё равно, надо крепеж справить ладно, а то по сусалам схлопотать за не фиг делать. Короче, возился он долго, пальцы коченели, не слушались. Да еще эта божья напасть - острый мелкий снег да в середине июля. Не зря Митька малахольный, который под юродивого косит, злодей, давеча про Божью кару гуторил, всё денгу или хотя бы полушку выманивал. Но Анисий ему даже новгородку не подал, не то что московку, жирно будет! Жадный Анисий был до денги, из-за этой своей напасти и крепил виселки. А новгородка ему еще и нравилась: на ней всадник был с копьем, так и прозвали в народе - копейкой. Больно ладная монетка получилась. А Митька малахольный всё равно эту новгородку пропьет. Надо ж нагадал, ирод: кара Божья - снег в июле, и всё из-за мальца какого-то нерусского... Злые снежинки кололи лицо Анисию и мешали работать.

Мамка Домна Власьевна тоже не знала, что Анисий кочевряжиться будет сверх нормы, посему и торопилась. Она одевала мальчика во всё чистое, нарядное, новое. Еремей - детина стоеросовая - подпирал высоченную притолоку терема, поигрывая своей страшной плетью, и бормотал: "Чего зазря новьё надёвывать, всё одно обгадится малец". Чахлый стрелец без имени, серый лицом, с худой прозрачно-зеленоватой бороденкой и сизым носом, сидел под образами, согнувшись в три погибели, и бормотал, вторя Еремею: "Как в Писании сказано: "И когда изринулся Иуда, расселось чрево его и выпали все внутренности его поганые..."". "Сами вы поганые, ироды, бусурманы, нехристи", - вполголоса беззлобно отвечала Домна, большегрудая, простоволосая, с утра чуть хмельная баба, ласково поглаживая мальчика по голове. Волоски у него были мягонькие, вьющиеся, светленькие. "Ванюшечку сейчас принарядим, такой красивенький дитятко будет, прям, как царевич синеглазый..." Мальчик был необычно тих, смиренен, только смотрел большими испуганными глазками то на Домну, то на Еремея. Как чуял что-то. Ласковый тепленький ручной мальчуган. Я же поймал вопросительный взгляд смышленого Дарио и утвердительно кивнул: разрешил - мол, добавь уж еще, не поленись, браток темнолицый. Солнце, отбарабанив свой срок, стало торопливо заваливаться на боковую, стремительно темнело, а это обозначало, что надвигается вечер, а с ним и ужин, а там наливают без ограничений.

Для аппетита мы выпили по бокалу шампанского. Очень выглядело интеллигентно. Потом пару раз налили красное, затем я отлучился, якобы в туалет, и быстренько проглотил в баре порцию "джин-тоник"; к этому времени подоспело горячее, а к нему опять налили. Горячее не пошло, поэтому я подозвал пухленькую улыбчивую официантку, и она с готовностью удовлетворила мою нескромную просьбу: "Red Wine, please". Бывают все-таки понятливые и среди женщин. Вот тут жена и сказала: "Пошел бы, потанцевал". Действительно, музыка давно играла, а я всё сидел и сидел, как алкаш какой-то. Огляделся. Свободных мужчин не было. "А ты официанта пригласи". Мысль показалась богатой.

Официанты - все красавцы удалые, как на подбор, - стояли у стенки и были черны, как моя жизнь. Вернее, они были светлее моей жизни. Как моя жизнь - это на Гаити. Странно: один остров, граница между странами, по-моему, прокорякана спьяну, не глядя. Однако по левую руку от этой загогулины живут совсем черные, ну, прямо, как полированное ебанитовое дерево, как свежевымытая черная "Волга" секретаря по идеологии Дзержинского райкома партии, как отутюженный пиджачок товарища Андропова во время его же похорон. Чего они такие асфальтовые, не знаю, может, по жуткой бедности: как-никак, первые независимость завоевали. По правую же руку живут шоколадные зайцы. Те оказались поумнее и чуть дольше трепыхались от колониальной зависимости к не нужной никому свободе, да и Америка их неоднократно оккупировала, так что они посветлее на личико глянутся. Ну а как покончили со своими подполковниками, так и начали жить, как люди. Короче, эти сладкие шоколадки и выстроились в ожидании меня.

Я долго не маялся выбором. Тем более, что меня поташнивало - перегрелся, видимо. Стараясь не шататься, я приблизился к кофейной шеренге. Вытянулись, голубчики. Ну, ничего, я вам сейчас покажу класс! С края стоял самый низкорослый, такой робкий, старательный, новичок, наверное. Губки от напряжения оттопырил - самое время их подергать, но удержался: не всё сразу. К нему я и подошел. Сразу скажу, чтоб вас не мучить: удачный выбор я сделал, не пожалел. Он поначалу меня не понял. Это и понятно: мой английский еще несовершенен - My English isn’t steel good enough. Так я не гордый, повторил: "Пойдем, потанцуем, козлик". Он начал понимать - чего тут не понимать, если я обнял одной рукой его за талию и притянул к себе, - и сереть личиком. Наверняка у них есть инструкция следить за тарелками, рюмками, вилками, вовремя поднести, налить, поднять и не отвлекаться от основного занятия. Но, с другой стороны, и ежу понятно, что клиент всегда прав и нельзя ни словом, ни делом ему противоречить - это тебе не советский общепит. Обильная испарина покрыла полудетскую мордашку, наглядно отображая титаническую борьбу в его сознании; видимо, закон, что клиент всегда прав, выиграл это состязание с небольшим перевесом, да и тянул я всё настойчивее - не драться же ему было, - и мы вышли в круг.

Танцующих пар было немного. Наш выход заметили не сразу, но как заметили, танцевальный круг моментально опустел - как ветром сдуло. Так что мы наслаждались друг другом в гордом одиночестве. Мой Максимка поначалу был в какой-то прострации, то есть ни хрена не соображал, а посему не сопротивлялся и покорно повторял все танцевальные па за мной. Музыка вколачивала свои децибелы со скоростью парового молота, но я двигался завораживающе медленно, и он подчинялся мне и своей прирожденной пластике... Потом он очнулся и попытался отделить свое тело от моего, но я был сильнее и намертво впаял его бедра в мои чресла. Испарина превратилась в крупные капли, от него громко пахло дешевым одеколоном и липким потом; я с наслаждением представлял, как под черным смокингом, накрахмаленной манишкой и белой рубашкой стекают сладостные ручейки пота и орошают невидимыми миру слезами грешную землю, с перепугу открытую Христофором Колумбом в 1492 году. Впрочем, о ""невидимых миру слезах"" я где-то читал, когда был еще трезвый. И еще я знал, что в этот самый момент Марина сидит у окна своего терема, до хруста сжимая побелевшие длинные пальцы, неотрывно следя за обречено бьющимся в межоконном проеме желто-черным махаоном. Наконец, обессилев, бабочка приникла к выгоревшей деревянной перекладине, рассекающей высокое окно надвое, ее длинные усики нервно подрагивали, ярко-бурые "глазки" на хвостиках задних крыльев, обведенные траурными подглазниками, казалось, смотрели на Марину - тоскливо, безнадежно, опустошенно.

Зритель у нас был благодарный. Вот - два пожилых француза, сидят, обнявшись, один показывает мне два пальца - первый и второй (указательный), сложенные в букву "О", мол, круто, братан, cool. Вот интеллигентная семья - негры. Это какая-то засада: назвать негров неграми никак нельзя. Назвать страну Нигер Нигером можно, а там, как-никак, помимо лисиц-фенек, шакалов и прочих антилоп-орикс, еще и 13 миллионов хаусов, сонгаи и туарегов обитают. Назвать Нигерию Нигерией тоже им можно, а там уж и вообще почти 150 миллионов никак свою нефть поделить не могут. И ничего - Нигерия. А тут такая милая семья сидит, и все черные, но их называем афро-американцами, хотя они и в Африке никогда не были, и на экскурсию в Штаты только на следующий год собираются, если соберутся. Короче, интеллигентная такая семья доминиканских учителей или, может, врачей: пожилые родители в очках и две девочки; девочки всё пытаются развернуть свои кресла, чтобы увидеть меня и изнывающего в моих объятия партнера, а родители всячески пытаются их от этого зрелища разговорами, меню, жестами и нравоучениями отвлечь, - оберегают, стало быть, нравственность. Вот молоденькая очень симпатичная официантка - черненькая, курносенькая, глазки живые, губки алые - стоит, облокотившись спиной об угол здания: в руках у нее счетная машинка и блокнот, она, видимо, пытается подсчитать свои чаевые, но всё время отрывается от этого занятия - такое не часто в их Palace происходит, - рот от изумления по-детски полуоткрыт, она пытается сосредоточиться на подсчетах, видимо, раз за разом ошибается, но оторвать глаз от меня не может, вот и стреляет: на нас, застревая, - и опять, усилием воли, в блокнот, на нас - в блокнот, на нас... Вот женщина в сильно цветном платье, с башней пергидрольных волос и оттопыренным пятым пальчиком ввела в рот банан и застыла. Что может быть эротичнее, что может возбуждать так сильно, как женщина с бананом во рту? - Стриптиз, когда тетеньки, теряя на ходу свои сиськи, влезают на шест, как мы когда-то, извиваясь и пукая от напряжения, карабкались по канату во время уроков физкультуры; или мозолистые мужские ладони, поглаживающие твою отвисшую измученную печальную задницу; или развратные, отштукатуренные советской косметикой нимфеточки, похожие вблизи на памятник архитектуры до реставрации, пахнущие дешевой пудрой, перегаром от "Вермута" за рубль восемьдесят семь и горелыми семечками, предлагающие на углу Лиговки и Невского весь набор услуг за пачку Marlboro? - Нет, всё это маловысокохудожественная (о, Зощенко!) самодеятельность по сравнению с женщиной, усердно засовывающей банан в свой стареющий рот. Бережно обнимая толстый ствол этого продукта сиреневыми потрескавшимися губами, наша дама - в прошлом, думаю, ответственный профсоюзный работник среднего уровня из дальнего Подмосковья, а ныне активист-любитель с Брайтон-Бич, - смотрела на нас с осуждением, завистью и надеждой. Нет, благодарная у нас была публика.

Только один человек не смотрел на нас, а смотрел на небо. Это была элегантная красивая седеющая дама лет сорока, чем-то напоминающая Ариадну Скрябину в тот период, когда она становилась Саррой Кнут. Она сидела неподвижно в инвалидном кресле, у нее были худые руки и большие глаза. Скорее всего, - рассеянный склероз. Около нее стояла старая женщина - явно ее мама - и бережно гладила по голове, поправляла волосы и что-то говорила. Дама, видимо, понимала, во всяком случае, казалось, что она кивает головой, и неотрывно смотрела на небо. Звезды висели низко, они были большие и яркие.

Вдруг, прижимая к себе одной рукой за бедра, а другой за скользкую шею отчаявшегося, мысленно прощавшегося со своей долгожданной, выстраданной работой официанта, чувствуя сквозь толщу черного сукна смокинга, батиста манишки, хлопка рубашки и, возможно, еще трикотажа нательной майки ужас его покорного юного тела, жадно вдыхая запах его черной блестящей кожи, упиваясь движениями податливого таза, его беспомощностью, гуттаперчевостью, - я понял, что умру. Умру, если сейчас же, сию минуту не выхвачу калашникова и не начну от пуза веером стрелять в эти загорелые рожи, в эту суку с бананом во рту, в этих двух пидоров македонских, в эту... Нет, не в девочку официантку - ей еще жить, любить, рожать. Еще я понял, ощутил каждой клеточкой, что мне надо немедленно вырваться из скрюченных судорогой рук несчастного Максимки и куда-то спрятаться, сжаться в комок, забиться в норку, поджав под себя ноги, и чтобы никого не было, и никто меня не трогал. И разрывающая сознание необходимость, та необходимость немедленно вдохнуть воздух, которая спазмой парализует легкие в многометровой толще воды - необходимость услышать в мягкой тишине голос мамы - опрокинула меня навзничь: "Сашенька, ты уроки сделал? Зачем ты так много пьешь, сыночек мой..."

И в этот момент, когда я услышал мамин голос, я увидел ката, несущего по направлению к виселице, установленной около Серпуховских ворот, белокурого большеглазого мальчика лет четырех. Толпа зевак, посмеиваясь и лузгая семечки, с интересом ожидала начала казни. Острый снег бил ребенку в лицо. Он обнял ката за шею и чуть слышно шептал: "Куда ты меня несешь?". Его подбородок дрожал, но он из всех сил старался не плакать. Кат - худой, прихрамывающий, желтолицый, высокий, но горбящийся мужчина лет сорока - бережно прижимал к себе Ворёнка, прикрывая рукой от снега его непокрытую голову, и успокаивал: "Ты не бойся, ты, главное, не бойся, мой мальчик, не бойся, не плачь, мой маленький". У ката были короткие расплющенные пальцы, покрытые густыми черными волосами, и слезящиеся прозрачные глаза.



Бостон, 2008 год




© Александр Яблонский, 2008-2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2013-2024.




Словесность