Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


Наши проекты

Колонка Читателя

   
П
О
И
С
К

Словесность


Повести и романы
Тартуское культурное подполье 1980-х годов
Мая Халтурина



"Мальчики  служили  в  армии"

тартуский  роман

  Глава первая. Лето.
Глава вторая. Осень.
Глава третья. Зима.


Глава первая. Лето.

Мальчиков забрали в армию, но до самого последнего дня мы жили легко и спокойно. Уже почти никого не осталось в общежитии на Пяльсони, а к нам в 108-ую комнату все еще приходили в гости Яся и Кирилл, мы жарили картошку, пили чай и играли во всякие замысловатые игры, вечно смеялись. Просто счастливые идиоты какие-то! У Пушкина, по-моему, есть такое: "Явилась тень разлуки нам". Так вот, никакая тень нам не явилась. До самого последнего дня мы веселились, как жизнерадостные кретины, как самые что ни на есть наивные дураки. Но дуракам как известно везет, над ними все смеются, а потом они получают коня, полцарства и царскую дочь впридачу.

В последний вечер мы позвали в гости Чернова, хоть Чернов и не был нашим куратором, но мы все-таки позвали в гости его, Кирилла, гитару и две бутылки вина. Посидели себе как ни в чем ни бывало: чай, яичница, "Изабелла", сыр... Чернов, смешной такой человек, которого мы "любим и уважаем как отца родного и даже хуже", конец цитаты, - Чернов все время делился опытом, как нужно не падать духом, учиться в Университете и писать письма. А мы все недоумевали: к чему это он? Кирилл себе сидит, на гитаре тренькает, битлов мурлычет. А тут - туча, темень и дождь пошел. Я вылезала через окно на улицу, бегу себе под дождем, бью ногами по лужам - брызги во все стороны, счастье такое! И никакой  т е н и ...

А потом опять распогодилось, небо синее, солнце садится, воздух прозрачен и город пустым-пуст. Мы идем на телеграф - Кириллу надо позвонить в Таллинн - идем себе по Ратушной площади, по улице 21-ого июня, дурачимся - и никакой  т е н и.

А утром, уже самым последним утром, приехала Бабушка и привезла гостинцев - пирожок и кусочек масла. Мы сходили в парикмахерскую и мальчиков подстригли. Бабушка-то нас жалеет, а нам хоть кол на голове теши. Сидим себе в Библиотечке, кофе пьем, Кирилл с нами, Чернов опять занудствует... Потом идем себе по парку к военкомату: Ясечка, однокурсники наша - малолетки-белобилетники - мороженое едим, а в голове ветер.

И вот уже - всё. Перед военокоматовской калиткой девочки держали мальчиков за руки и глаза у них стали испуганные, детские, плачущие. А потом еще лица их в окне автобуса -  у л ы б а ю щ и е с я,  будто мы их в пионерлагерь провожаем.

Поцелуи, наклоны твоей головы
Вспоминаю сквозь сетку прозрачной листвы...

Мальчиков забрали в армию, а девочки пошли вниз по крутому спуску улицы Кингисеппа. И на шумном автовокзале девочки провожали Бабушку в Ленинград, а Кирилл молча дымил сигаретой, и потом они вместе шли в город. Девочками казалось, что на Пяльсони мальчики ждут их и что счастье продлится вечно. В тот же день мы с Кириллом пошли в кино на "Вестсайдскую историю", где все время пели на иностранном языке. И снова в 108-ой сидели Яся и Кирилл, снова жареная картошка на ужин, бесконечный чай, песни под гитару. Потом девочки написали первые письма своим мальчикам - на двадцати четырех страницах - а потом они принялись за уборку.

В 108-ой было душно, пыльно и грязно. Голые матрасы, бутылки, кеды, сломанные карандаши и библиотечные книжки. И тогда-то, среди всего этого солнечного развала, хлама, пыли и грязной посуды - тогда подступила тоска. И  т е н ь  тут как тут. Дождалась. Сухой ком в горле, а слез нет.

... И мы как-то сразу из любовниц превратились в невест. "Дьявольская разница". Мальчики служили в армии, а девочки сдавали сессию, ездили на летнюю практику и писали мальчикам письма, сорок штук в первый же месяц. Так что когда мальчики прибыли наконец ("через всю нашу огромную страну") к месту назначения и им принесли почту - "сержант охуел", писали они нам с гордостью.

Девочки ездили на фольклорную практику, а потом они возвращались в поезде Рига - Таллинн и оказалась, что в соседнем вагоне едет из Белоруссии другая группа. Кирилл тоже ехал в соседнем вагоне. Он поздоровался со мной так серьезно и быстро, будто делал чрезвычайно важное дело. Первые его слова были: "Зря ты с нами не поехала, в Гомеле продавался Мандельштам, Вадик успел купить..." Кирилл совсем не загорел - "хронический румянец". Оброс. Нос облупился. Смешной такой. Спросил "ну как...?", я что-то ответила и ушла.

Мальчики служили в армии, а девочки ездили на практику, а потом они вернулись в Тарту. Не как домой, а просто - домой. Было поздно, но еще светло и воздух голубой. Так легко было идти по знакомым улицам и видеть знакомые дома. Наши глаза отдыхали на них. А в общежитии для нас лежали письма, письма, письма! Мы ждали этого момента тысячу лет...

Мы были такие голодные - мы ничего не ели в поезде целые сутки - и я сразу побежала в Kesklinn, пока он не закрылся. Я думала о письмах всю дорогу от Kesklinn'а и обратно. Я возвращалась обычным путем: от Teadus'а сразу вверх, ступеньки, потом дорожка из разбитых плит, снова лестница, огромные деревья, блестящая трава. Всю весну мы ходили мимо этого маленького поля и смотрели, как трава становилась все выше и выше. Мальчиков забрали в арми, трава выросла, была уже пояс, и в этом зеленом море - море ромашек. Теперь вся трава пожелтела и полегла.

Мальчики служили в армии, а девочки думали о них все это время на практике, все это время  д о   п и с е м  - в деревне, в дороге, в других городах. Они видели своих мальчиков на улицах всех городов, из-за всех углов, поворотов - знакомые головы, знакомые спины, но не они, не они, не они...

А потом девочки сидели на подоконнике лестницы и читали письма. Их было так много! За целый месяц. А в окне - все то же самое, что вы легко можете себе представить. Недавно прошел дождь и воздух прозрачно чист. В небе остатки туч и кусочки голубого. Огромные темные деревья - их так много в этом окне - и крыши домов торчат из-за них.

Мы вернулись в Тарту вечером, а на следующий день небо было в облаках. Прохладно, но не холодно. Все путалось в голове, облака путались в небе. Их было много, облаков, но каждое отдельно, у каждого свой цвет и форма. Они плыли в разные стороны, нагромождаясь друг на друга как льдины. Теперь мы должны были ехать по домам, мы уже собрали вещи, и нас обещал проводить Кирилл, ведь мальчиков забрали в армию, а Кирилл был нашим другом.

Мы ходили по Тарту и отдыхали душой, слыша родную эстонскую речь. Она заменяла нам русскую, по которой мы так соскучились в латышской Риге, в украинском Львове, в закарпатском Ужгороде. Люди в Тарту казались мне такими, какими они и должны быть. Я восхищалась, глядя на эстонских женщин, приближающихся к пожилому возрасту. Они все еще прекрасны - высокие, сухие, очень красивые, с их особенной, эстонской, женской, умной улыбкой.

Но самое главное, с чего нужно было начать - утро. Потому что этот день начался с утра. Утро - самое счастливое время. Мы открыли глаза и увидели ослепительно синее небо в окне, белые облака и верхушку тополя, качавшегося от сильного ветра. На дорогу ложились солнечные пятна и тень от листвы. Окна выходили на запад, самого солнца не было видно, но мы знали, что день будет ясным, потому что небо было нестерпимо яркое. В Тарту было прохладно. Был прозрачный воздух. И нестерпимо синее небо. Тут легко дышалось. Во Львове и Ужгороде был духота, пыль, жара. А тут - как будто еще не кончилась весна.

И все-таки нам было легче оттого, что мы уехали из Тарту, как только мальчиков забрали в армию. Получилось так, что сначала они уехали, а потом мы, чуть позже. Это такое специальное дело, которое нужно выполнять серьезно и ответственно. Все разъезжаются по своим делам. Армия - это страна, в которую можно уехать на поезде. А значит, из нее можно вернуться. Девочки ездили на фольклорную практику, а для мальчиков была особая - двухгодичная. Мальчики служили в армии, а девочки писали им письма.





Глава вторая. Осень.

На каникулах девочки ездили к своим мальчикам в армию, и Чернов потом назвал их "декабристками", но до него никому не было дела, мальчики служили в армии, а девочки учились в Университете. Они приехали к первому сентября, но конечно не первого. В Тарту уже начиналась осень. Чернов ходил веселый, загорелый, в белой рубашечке. Я увидела его в главном здании в перерыве между лекциями. Мы перекинулись парой слов. Он тоже спросил "ну как?", но мне не захотелось в суматохе отвечать ему. Я пожала плечами. Потом, Чернов, потом. В спешке, среди толпы я не хочу говорить с тобой.

Приехал наконец Кирилл. Он стал совсем белый - волосы выгорели на солнце. В этом году его тоже должны были забрать в армию. Он теперь курил "Беломор" - потому как "самые безвредные". Старался курить поменьше, чтобы не потерять здоровья, "ведь хилому в армии хана". Инга ходила с Кириллом на все спецкурсы. Они ходили взявшись за ручки, как Дафнис и Хлоя. Инга, ты будешь писать Кириллу письма, ты приедешь к нему в армию, ведь да, ведь правда? В Тарту уже была осень.

Какая глубокая грусть!
Мне не до стихов...

Все вокруг было до краев полно этой грустью - небо, деревья, облака, улицы, темные коридоры и лестницы нашего общежития. Какая глубокая, благотворная грусть! И она ни на секунду не дает мне отвлечься, держит, не отпускает. И вот я уже плачу, тону, умираю в ней...

Мальчики служили в армии, а мы ходили на физкультуру утром, было очень холодно, ветрено и влажно. Мы ходили на физкультуру утром, еще не проснувшись. Мы пробегали по Тяхтверскому парку к Певческому полю, а потом к реке. Густой туман стоял над рекой, все вокруг было в тумане, даже неба не было видно - сплошной туман. Мокрая, темная трава, кусты на том берегу, какое-то странное болото. Как в  З о н е  у Тарковского. Все было как в  З о н е,  только темнее и туманнее.

Мы пробегали по тропинке, туман быстро поднимался над рекой, и вдруг раздались резкие, громкие всплески - и несколько уток взлетело с реки. Я на ходу повернула к ним голову и снова - взгляд в землю. Они запомнились мне застывшей фотографией: несколько серых птиц летят ровной линией под углом в сорок пять градусов к поверхности воды. Эти вытянутые шеи, эти птичьи профили напоминали мне старинные пистолеты, мушкеты или как их там еще...

К вечеру потеплело, небо прояснилось и воздух - как промытое стеклышко. Мы пошли на Лотмана в физкорпус на Тяхе, а лекция оказалась в главном здании. Мы не захотели опаздывать и вернулись в общежитие. Солнце светило, все были одеты так ярко, как летом. Мы стояли перед магазином на Rija, Алена выбирала цветы - их было море! - Инга покупала яблоки, а Кирилл пил газированную воду. Я видела издалека как он пьет ее, изгибаясь вопросительным знаком, чтоб не обрызгаться, смешно держа стакан в длинных своих пальцах. Профиль, челка, очки, солнце, куча людей,  К и р и л л   п и л   г а з и р о в а н н у ю   в о д у  - почему-то я запомнила это навсегда. И потом тайком подошла к автомату (Кирилла уже не было) и тоже выпила воды.

Мы пришли в 309-ую комнату, стало темно и снова грустно. Мы слушали болгарскую пластинку Высоцкого, а уж совсем к вечеру, когда солнце село и небо снова стало ясным - Тарту был таким же, как в самый последний вечер, когда мы ходили провожать Кирилла на телеграф. Мы с Яськой пошли звонить, и все было почти так же. Поздно вечером приехала из Таллинна Алка - загорелая, счастливая и замужняя. Приехал Женя Кукушкин, тоже загорелый, но грустный. Я выпила за их здоровье водки, и она показалась мне сладкой, как минеральная вода.

Мы учились в Университете и писали мальчикам письма, а Кирилл помогал нам "не падать духом" или как там говорил Чернов... Кирилл поднимался ко мне на третий этаж, где я учила диамат, курил свою беломорину, держа ее в тонких, длинных, хрупких своих пальцах, сидел напротив меня за большим деревянным столом, смотрел в окно. А я смотрела на его золотые, рассыпчатые волосы, на челку, почти закрывавшую лоб, на его вечно гаснущую папиросу и тонкие, густо переплетающиеся струйки дыма. Кирилл говорил почти правду, почти понимал меня.

Мы вместе сидели на подоконнике в холле и курили. Вместе ходили на кафедру к Заре Григорьевне. По воскресеньям Кирилл стучался в нашу комнату и говорил: "Я к вам, мне некуда податься!" - и оставлял у нас свой плащ и свой черный "ленноновский" зонтик. Мы вместе слушали кассету Розенбаума в 331-ой комнате. Мы заходили в 331-ую и смущенно просили у Маши штопор. Маша смеялась, и это продолжалось очень долго, это продолжалось все время, пока мы пили по вечерам дешевое красное вино из граненых стаканов и на темных - без единой лампочки! - лестницах Кирилл пел свои лихорадочные песни.

Я послал тебе красную розу в стакане,
В граненом стакане любви...

Иногда, когда в общежитии не оказывалось гитары, мы ходили за нею к нему на квартиру. Кирилл жил на Херне. Был сентябрь, теплые, почти летние вечера. Когда мы возвращались, Кирилл горланил битлов, "пугая редких прохожих". Эти ночные походы за гитарой, фонари на Ратушной, темные окна главного здания, пустынные улицы - это было почти как обряд. На углу маленькой улицы Vaike росла перед домом огромная яблоня и на ней было множество яблок. Эти таинственные ночные яблоки пугали и манили своей неподвижностью, неестественно белым цветом.

Хочешь яблока ночного,
Сбитня свежего, крутого...

Осенью Кирилл все время писал стихи, я сидела рядом с ним на лекциях и видела, что он пишет стихи, но никогда не читала их, а он ничего не показывал мне. Эти непрочитанные стихи манили, завораживали меня своей недоступностью, как те ночные яблоки в голубом, неестественном свете фонаря на улице Vaike.

Мальчики служили в армии, а девочки учились в Университете, и возвращаясь в общежитие к своим разложенным тетрадям, я находила на полях записку: "Дорогой друг! Заходите в 309-ую разбавить старославянский супом. Кирилл." В письмах он всегда был немного высокопарен. Кирилл звал меня в 309-ую, и мы сидели там днем и пили вино втроем с Ингой. Кирилл чуть-чуть дурачился. Приходила Яся и наполняла комнату своим громким смехом. Мы сидели в 309-ой вечером, там были "триста девятые девочки", Инга, такая милая сегодня, Яся приносила гитару, на столе горели две свечи. Кирилл пел Высоцкого, и когда он запел "Солдаты группы Центр"... И он уже не поет, а кричит, не играет - бьет по струнам. Я жду строчку про "белокурых невест", сердце замирает от предчувствия боли, боль подкрадывается, и я жду, и боюсь, и плачу, и вот она наваливается, как каменная глыба:

Веселые, не хмурые
Вернемся по домам,
Невесты белокурые
Наградой будут нам...

Я задыхаюсь, а потом боль отступает. Я ухожу в коридор и сажусь на пол. Инга приходит и говорит мне что-то нежным, плачущим своим голосом. Жалость к ней разрывает мне сердце. "Только бы Кирилла не забрали!" - думаю я.

Осенью у нас в городе был пожар. Всю ночь выли сирены, и утром, идя на почту, я видела толпу интеллигентных эстонских зевак, пожарные машины, шланги, реки воды и пены. Сгорела крыша, и черные стропила были видны на фоне неба. В этом доме было кафе "Старая дева". Интересно, успеют ли его отремонтировать к тому времени, когда мальчики вернутся из армии?... А впрочем, мы никогда не бывали в "Деве".

Была осень, девочки ходили на лекции и писали мальчикам письма в ослепительно-рыжей вечерней аудитории на Тяхе. Кирилл заваливал коллоквиум по советской литературе и приходил ко мне жаловаться на жизнь. Мы слушали пластинку, где Арсений Тарковский читает свои стихи. Кирилл сидел на кровати нога на ногу - эти острые коленки кузнечика, эти тонкие ноги в трубочках джинс!...

Осенью в Тарту продавали мороженое на палочке - сверху желтое, а внутри белое. Все ели, а я, москвичка, избалованная, не ела.

Осенью по Тарту еще ходил хромая на левую ногу странный человек Коля Колумбиец по кличке Террорист. "Подбили?" - спрашивала я его.

Утром, уходя на лекции, мы видели пустую железную кровать в фойе общежития. Это было чувствительное зрелище. И еще мы видели крошечную Алиску Заблоцкую, которая шла в Библиотеку с большим спальным мешком в брезентовом чехле.

Я сидела на окошке на лестнице, шла сонная Фома и говорила мне: "Привет второкурсникам!" - и я радовалась ей.

Осенью в Таллинн приезжал еврейский театр, и Яся возвращалась оттуда восхищенная и печальная. Она разговаривала в коридоре с Юткевичем и крутила пуговицу у него на рубашке.

Чернов ходил по городу в своей вечной курточке и кепке, стриженный под бобрика, новенький какой-то, будто помолодевший. И Плюшка ходила, в туфельках на низком каблучке, в зеленом пальто и фиолетовой шапочке с помпоном, похожая на большого гнома.

Была осень, и один день был теплым, другой дождливым, как всегда. И были дни ясные, как прозрачно-оранжевые клены. По воскресеньям мы с Кириллом ходили на почту - Кириллу мальчики тоже писали письма - и потом вместе возвращались в общежитие. У меня болело сердце и на каждой ступеньке лестницы, ведущей от Teadus'a к Библиотеке, я останавливалась и задыхалась.

А осень в Тарту становилась все резче, все острее и нервнее. Даже когда было тепло и сухо, и нежный такой воздух! - даже тогда какая-то тяжелая тревога томила и затягивала. А потом, когда стало уже мокро, холодно и ветрено, началась смертельная тоска. И жизнь всерьез, исподлобья - "сквозь желтый ужас листьев" - уставилась на нас. И легкая романтическая грусть улетела, улетучилась. И  о б л а к а  стали  т у ч а м и.  Все еще били фонтаны перед Библиотекой, и ветер размазывал по ветру обрывки холодных струй.

Была осень, и на какие-то октябрьские полуканикулы я поехала к Алене в Ригу. После тартуского нетопленого общежития там было тепло, вкусно и много. Мы съездили в Юрмалу - там было безоблачное небо, еще не облетевшие клены, дивный сосновый, березовый воздух. Белый песок и два мыса - справа и слева. Бесконечное, синее, серое, голубое, дымчатое небо - море начиналось у самых ног и безо всякого горизонта разливалось в вышину, закатываясь за самые сосны.

Я вернулась в Тарту. Я снова сидела на лекции в главном здании, а рядом со мной сидел Кирилл. Я смотрела в окно. Светило солнце, снега не было, но все было как в феврале - солнце, ярко-фиолетовое небо, черные тени, черный асфальт и верхние этажи домов напротив. Рядом со мной сидел Кирилл, я видела его профиль, очки, челку и ясный, как будто февральский день за окном. Я сидела на лекции Беззубова, но он говорил слишком быстро и я ничего не успевала записывать. Я заглянула Кириллу в тетрадь, но он писал письмо и я увидела только первую сточку: "Учитель!" Я задохнулась от нежности и зависти... В перерыве мы не одеваясь бегали в "Выйт-бар", было очень холодно, но все-таки мы выбегали без курток.

По четвергам, идя с английского на Тяхе, я встречала на перекрестке Чернова, и он улыбался мне издалека. Он здоровался со мной, прикладывая ручонку к кепке, и спрашивал о чем-нибудь. А с Тяхе мы шли на кафедру к Заре, и там я снова встречала Чернова. Он снова улыбался мне, но уже вблизи, потому что кафедра маленькая и тесная и тем негде - издалека.

На физкультуре нас снова посылали бегать по Таллиннскому шоссе до развилки на Ворбузе. И снова было утро, мокрая, буро-зеленая трава, кусты, черные огороды, яблоки в голых садах, окраина и индустриальный пейзаж.

Осенью приехал Шипулин и в 331-ой было застолье. Все пели по очереди - Яся, Кирилл, Кукушкин. Скандалист Шипа был тих и кроток и пел по заявкам. Это было первое настоящее веселье за всю мою жизнь на Пяльсони. Мне казалось, что каждый из нас светится своей, особой радостью. Я сидела рядом с Кириллом и гриф его гитары упирался в мое колено.

И плечо онемело
От присутствия слева...

Я ушла в разгаре ночи, боясь расплескать свою радость, свою нежность ко всем - мне хотелось сохранить ее навсегда...

Потом мы сидели на подоконнике с одинокой Галочкой Пастур, мы говорили о жизни в Тарту, о ее стремительном, затягивающем потоке. Все уже не казалось мне таким прекрасным, но душой я все еще была там, в этой жизни - и я была счастлива.

Была осень, мальчики служили в армии, а в Тарту уже облетели все яблоневые зяблые, хрустящие, прозрачные сады. И в парках одиноко горели - уже неестественным, потому что одиноким светом - каштаны со странными, лапчатыми листьями. И все это были уже только цитаты, только ссылки на уходящую осень. Над городом стояла серая мгла, шел дождь, но иногда из-за туч виднелись кусочки высокого неба и солнца. Все какие-то клочья, обрывки... Еще не очень холодно и еще не хмуро, еще иногда - солнце.

Уже опала листва, но чуть раньше, когда она еще была жива - стояла та  я н т а р н а я  осень, которая и есть Тарту. И казалось, что эта осень, этот свет, эти листья - единственно возможное состояние Тарту, самое естественное и самое ему свойственное. Самая легкая его одежда, самая вольная суть.

Наступила зима и мальчиков перебросили к новому месту службы. С дороги они писали девочкам письма и бросали их в почтовые ящики во всех пунктах пересадки. Омск - Новосибирск - Ташкент - Сергели - Кабул - Кундуз - Пули - Хумри.

Названья мест, откуда были письма
Казались музыкой чудесной...

Девочки учились в Университете, а мальчики писали им письма. Они писали: "Долина, в которой стоят советские оккупационные войска..."





Глава третья. Зима.

Мальчики служили в армии, а девочки ездили домой на ноябрьские праздники, и когда они вернулись - в Тарту уже была зима. И снова они шли утром с вокзала и снежный, синеглазый город был прекрасен, но на Пяльсони никто не ждал их и никто не видел с ними этой прозрачной морозной красоты.

Была зима, и первокурсники творили те же чудеса героизма, что и мы в первом семестре своего первого курса - они буквально не вылезали из Библиотеки. Дима Ицкович читал философскую энциклопедию стоя в очереди в библиотечном кафе. Вечером, выходя из Библиотеки, я столкнулась с ним в раздевалке. "Почему у тебя такой замученный вид?" - спросила я. И он ответил: "Замучили".

Той зимой мы все помешались на Розенбауме. Кирилл и Яся пели его на всех сходках, и даже я пела по утрам в коридоре, когда шла ставить чайник.

Марк Шнейдер
был маркшейдер,
еще была зима,
И Сима
в эту зиму
пришла к нему сама...

Зимой мы еще иногда встречали в городе нашего однокурсника Арди Шувалова, стриженного ежиком, но в Университете он не показывался. Аллан Ванатоа темнел, как глыба, как моржовая туша, в последнем ряду на Лотмане и Беззубове. Кирюшина светлая головка-луковка далеко виднелась из-за столов Библиотеки. Вот и все наши мужички на курсе. Кириллу тоже прислали бумагу из военкомата, он ходил неестественно веселый и говорил всем, что уже  с м и р и л с я   с   м ы с л ь ю ... Вечером после коллоквиума по зарубежке мы шли к нему на Херне. Небо было ярко-фиолетовым, как бумага, в которую упакованы спичечные коробки - по 10 штук... На Херне было немного холодно, Кирилл подарил мне фотографию битлов, кивнув небрежно на Леннона: "Это я". Я сидела в кресле и разглядывала книжки у него на полке. Я увидела Сэлинджера и мгновенно потянулась к нему. Я прочла не отрываясь несколько страниц - как один вдох. Но потом через силу отложила, зная, что иначе так и не встану, пока не прочту все. Я прочла несколько страниц с тою же самою болью, что и в первый раз. "Я так разволновался, что даже вспотел", конец цитаты. Я поставила Сэлинджера обратно на полку, но я так разволновалась, что уже не могла спокойно сидеть в кресле, ждать чая и говорить глупости Кириллу. Сэлинджер не давала мне покоя и мучил меня. Точно так же было и абитуре: я учила историю в кабинете Павла Семеновича, я сидела за огромным письменным столом у окна и  с п и н о ю  чувствовала лежащую сзади меня на тумбочке книгу Сарояна, которую я читала только по ночам...

- Пишешь ли ты стихи? - спрашивал Кирилл и его сигарета вспыхивала в абсолютной тьме ледяной прихожей.

После ноябрьских праздников я привезла из Москвы пластинки - Высоцкого, Beatles, Маккартни ("Сердце в деревне") и Эву Демарчик - "Томашув":

Из ясных глаз
моих
ложится
слезою след
к губам
соленым
а ты молчишь
не от-
-вечаешь
и виноград ты
ешь зеленый

Мы слушали пластинки всем общежитием, в 309-ой комнате был проигрыватель,  е щ е   б ы л а   з и м а.  Зимой мы снова пели ночи напролет, а потом не могли проснуться к третьей паре. И мальчики писали нам из армии: "Боже, как можно проспать третью пару? Вот вернемся, и поймем, и постигнем весь чудовищный смысл столь глубокого сна". Зимой Кирилл впервые спел свою песню про "очень страшный лагерь" - и когда он закончил, я сказала ему: "Кирилл, вы гений! Я теперь буду относиться к вам как к старшему товарищу". Кирилл захохотал и обнял меня. Мы шли по коридору...

Однажды зимой у нас был семинар у Зары дома, она кормила нас яблоками, а под конец Лотман принес нам чаю с бутербродами. Мы сидели счастливые и смущенные. А еще на Kadripaev был карнавал в общежитии и "посредине этого разгула" из коридора вдруг появились и стали пробираться к выходу: Зара, Плюшка, Кисель, Мальц и ЮрМих. Все почему-то начали смеяться и аплодировать. Лотман шел последним, улыбался и раскланивался.

Зимою из Тарту уехал Толик... 21 ноября в двенадцать часов ночи я стояла в коридоре Пяльсони "с плачем в глазу". Шел Толик Величко. Поздоровался. Мы пошли пить чай в подсобку. В девять часов я заметила, что окно-то уже сиреневое, уже - голубое. Я поняла, что наступило утро и это казалось чудом... На следующее утро я шла ко второй паре на Тийги и увидела далеко в толпе его спину - и побежала за ним, и не пошла в школу. Я провожала его до кафедры (был ясный морозный туманный день) и с выражением небрежности на лице протягивала ему стихи. А вечером в полной темноте я стояла под ветром на черной платформе вокзала и смотрела ему в затылок. Его провожала компания. И он даже успел попрощался со мной, прежде чем шагнуть в светящийся прямоугольник вагонной двери. Я шла домой с вокзала и знала, что никогда больше его не увижу. Я сидела в подсобке четвертого этажа, где на стене был нарисован его профиль, и знала, что никогда больше не увижу его.

Как только он уехал, вернулась осень. Мы проснулись утром - а на улице мокрая земля, грязный асфальт и мокрые, голые деревья. Он унес с собой зиму, солнце и снег. Нам казалось, что раньше все вокруг было озарено им, освещено - им. Зима умерла, растаяла и проклятая серая осень пришла. Я никогда тебя не увижу.

Толик уехал, я пыталась писать ему, но он, конечно, не ответил. Да и чем я могла заслужить его благосклонность? Разве что стать великим поэтом или трудолюбивой научной пчелкой, как Вадик Бес. Но ни то, ни другое невозможно. Я пыталась писать ему, но потом перестала. Я, на самом деле, никому, кроме Димы Болотова писать не могу. Я вообще очень многого не могу - плакать например. Или  н е   х о т е т ь  каждого человека завоевать на всю жизнь. Многого не могу. Я прихожу в подсобку четвертого этажа, сижу на полу, смотрю на профиль Толика и н е плачу. Уж я-то не плачу, я никогда не забуду эту зиму. Никаких стихов никогда писать не буду. Никогда не увижу тебя.

Ладно уж, не волнуйтесь. Зима снова взяла свое. И снова  м е л о  весь вечер. И даже  с в е ч а   г о р е л а   н а   с т о л е  - у Кирилла на дне рождения. Он был в белой рубашке и черном галстуке. На Херне была куча народу. Грачик измучила меня русскими народными песнями, Кирилл измучил свой баян. Даже таинственный и очаровательный toanaber Роман доставал два раза свою черную дудочку. Мы пили хорошее вино и ели конфеты с яблоками. Так приятно и непривычно было после пяльсоновских подсобок сидеть на диване и слушать, как трещит печка. Была гитара и Роман спел дивную окуджавскую - "Когда воротимся мы в Портленд...", ставшую в последствии нашим гимном. На следующий день Яся приехала из Москвы и подарила Кириллу обещанный штопор. Мы снова пили за здоровье Кирилла и  з а   с к о р о е   в о з в р а щ е н и е.

Была зима, я сидела в аудитории третьего этажа на Тяхе, и окна выходили на Эмайыги. Черные деревья в парке, река, город за рекой - все было в белой дымке зимы. Зима крутила нами как хотела. Все путалось, мешалось, наползало одно на другое. Вся наша жизнь неслась в снежном вихре праздников и разлук.

У Алки был день рождения, 331-ая пела, они пекли пироги и все пироги сгорели.

Потом наступило долгожданное посвящение первого курса. Когда я шла на Ленинградку, было уже темно и серебристые, кружевные деревья так сверкали и переливались в оранжевом свете фонарей, что казались мне новогодними елками. Но посвящение оказалось скучное, и я скоро вернулась. И снова, когда я шла через мост, волшебное чувство Нового года посетило меня. "Какое счастье, - думала я, - что мы пережили эту длинную, эту дурацкую, мучительную осень. Теперь уже ничего не страшно".

Шипа подарил 331-ой комнате плакат о вреде разводов. Там были изображены Он и Она, спиной друг к дружке, с задумчивыми профилями. На переднем плане - светловолосый мальчик с печальными глазами (вылитый Кирилл!). И надпись: "А как же я?!" Яся пририсовала мальчику очки, он стал еще больше похож на Кирилла, и Кирилл оставил на плакате свой автограф.

Была зима и мы совсем было забыли про военкоматовские проделки, как вдруг наша англичанка сказала, что видела деканате очередную бумагу на Кирилла. Кирилл пошел в arstipunkt, взял справку, что болеет, и пропал. Его не было видно нигде - ни в школе, ни в Библиотеке, ни на Пяльсони, ни на Херне. И только после десяти вечера он показывался в общаге - молчаливый и затравленный. Он только курил и почти ни с кем не разговаривал. До конца осеннего призыва оставалась неделя. Мы все извелись от тревоги за него, но Кирилл - человек скрытный и скромный, никому не открывает своей души и ни на кого не сваливает своих бед... Больше всего нас мучило, что мы ничем не можем ему помочь. И мы не знали, как разговаривать с ним и что сказать. И эта была жуткая неделя. Но набор кончился и все отложилось до следующего призыва.

Зима заметала все следы, но иногда всплывали сами собой цитаты из прошлой жизни, из той, когда мальчиков еще не забрали в армию. Однажды я шла по улице 21 июня на почту и мне вдруг захотелось услышать песню "Руйи" Inimene opib. А однажды в "Tempo" я услышала любимейшую, безумную, бушующую - "Таш-туш". И еще однажды в воскресенье - я хорошо помню, что это было воскресенье, затянувшийся завтрак на Пяльсони, мягкое зимнее солнце - я слушала по радио песню Sugis ohtu и почти блаженствовала.

Девочки учились в Университете, а мальчики служили в армии и писали им письма. Зимой некоторых из них отправили в Афганистан. В первый момент девочки ничего не поняли, не почувствовали и даже не испугались. Просто начали плакать.

Первого декбаря был ясный день, но была зима и день с самого утра клонился к вечеру. И я шла - я бежала по улице, была такая ясная зима и эти дореволюционные дома на Херне... Прибежала: полусонные Кирилл и Роман жарят яичницу и топят печь. Я уронила пальто, отдала Кириллу письмо и прижалась к печке. Я плакала, Кирилл читал, я плакала, Кирилл накрывал на стол, я плакала - мы ели яичницу и пили чай, потом пошли на Пяльсони, слушали в 421-ой Розенбаума, пили чай на четвертом этаже, пели на третьем, снова возвращались на четвертый и сидели там, и говорили, и пели, и пили чай, и возвращались, а я плакала и мне хотелось скорее закрыть глаза и забыться, но эта ночь длилась без конца и была абсолютно черной, без единого вздоха, сплошная боль в груди.

На следующий день был очень холодный и синий вечер. Мы купили бутылку водки и пакет картошки. "Ира, - сказала я Ире Кузовкиной, - выпей со мной водки". Мы стали жарить картошку, я поставила бутылку на окно, окно захлопнулось, бутылка упала и разбилась. Картошка остыла. Но мы скинулись, и ребята побежали в такси. Они пришли с мороза раскрасневшиеся и сразу опьянели. Холодная картошка, холодная водка, холодный ветер за окном. Галя, у меня такое настроение воздушное!... Ночью мы ходили с Кириллом провожать Алену в Ригу, а потом в пять утра - Женю Зильбер на автовокзал, уже всей компанией. Мы разговаривали с Кириллом, мы шли с ним вдвоем, темный город бесновался в огромной снежной ночи - Кирилл был мне родным братом.

Зимой открыли студкафе, старое, отремонтированное. Нам казалось, что все там как в лучших домах Лондона, Парижа и Рио-де-Женейро: изящная посуда, паркет, кресла, высокий потолок и большие полукруглые окна, в которые видны крыши города и крыльцо главного здания... В кафе сидел Чернов и разговаривал с Людой Логиновой. Приближалась сессия, все были замучены. Чернов тоже был замучен и молчалив, здоровался со всеми издалека, кивком головы, без своей обычной, издалёчной, зубастой улыбки. А сейчас он сидел в кафе, я видела его профиль и смутно слышала его далекий рокочущий голос. Я смотрела на него и улыбалась. А когда они встали и прошли мимо меня - я опустила глаза и уткнулась своей дурацкой улыбающейся физиономией в тарелку. И мне было все равно - заметит он меня или нет, поздоровается, улыбнется ли, скажет в очередной раз, что не надо падать духом, или не скажет. Мне было все равно, я смотрела на его горбоносый профиль, слушала его смутный, гортанный, хрипло переливающийся голос и думала: "Какое счастье, что в нашем городе Т. живет Чернов, и мы можем иногда встретить его в кафе, увидеть его профиль, услышать его глухой голос. Как хорошо, что он есть на свете! И больше нам от него ничего не надо".

На Новый год все разъехались, в общежитии было пусто и страшно. Я морила клопов и жила в 331-ой. Было так тихо, что я слышала как хлопала дверь на первом этаже. А когда на лестнице раздавались шаги - я уже точно знала, что кто-то идет ко мне с четвертого этажа, потому что больше на Пяльсони никого не было. По нескольку раз в день заходил Роман и говорил: "Здравствуйте, с Новым годом!" - и так продолжалось три дня.

А потом Новый год кончился, все вернулись, началась сессия, кутерьма какая-то и снова пошел снег. Приехал Кирилл и спел свою новую песню - "Взгляд как сквозь бокал я не разгадал..." И эта нежная декабрьская песня на мгновенье вернула меня во времена нашей прежней, действительно горячей дружбы.

... И мы пошли искать гитару. Все это было уже тысячу раз. Тысячу раз мы с Кириллом искали на Пяльсони гитару, поднимались по лестнице и шли в 331-ую, и возвращались по пустынному коридору - я чуть сзади, он чуть впереди, перебирая струны. И все это повторилось вновь, и я отрешилась от всех забот и забыла все обиды. Снова мы с Кириллом шли по коридору, он играл на гитаре - и душа моя успокоилась, и я вздохнула: "Вот мы и помирились..." Тысяча и одна ночь. Тысяча и одна песня. Мы шли с Кириллом по коридору, он играл на гитаре - в тысячу первый и последний раз. Не потому что мы поссорились. Просто песня такая.

В сессию была истинно райская жизнь, потому что не нужно было ходить в школу. Я вставала в час дня, и позавтракав, к трем выбиралась в Библиотеку. В девять я уходила оттуда и, если экзамен был не завтра, то до пяти утра морочила всем головы, заговаривала зубы, стреляла заварку, придуривалась, вела душещипательные и душеспасительные беседы, пила чай и говорила всякие глупости, потому что не было сил говорить ничего, кроме ерунды, потому что была сессия. И все-таки в сессию на Пяльсони все жили так тепло и дружно, как никогда раньше. И все помогали друг другу и друг дружку подкармливали. А иначе нам было бы не выжить, потому что день догорал с утра и с полудня тянулись сумерки...

Была зима. Яся ходила по городу в черном пальто и серой шапочке - она тоже была похожа на гнома. Это моя самая любимая женщина в Тарту - она ужасно красива. Зима. Мелькнет и исчезнет в окне чистое небо. Сумерки синеют и снег метет. Из oppitub'ы исчезли куда-то зеленые настольные лампы - голо и неуютно. Но перед экзаменами мы все равно сидели там ночи напролет. Втроем. Я, Маша и Кролик.

Была зима и сессия. Каждую ночь мне снились небывалые сны, и я чувствовала, как в них зреет и нарастает какой-то сюжет, словно скоро должно случиться что-то из ряда вон выходящее. К концу сессии начались морозы, и стояли те ясные, почти совсем февральские дни, которые чудились мне из окна 102-ой аудитории далекой-далекой осенью. Всю сессию я просидела на широком подоконнике лестницы с книжкою на коленях. Я смотрела в окно и видела белый днем и черный ночью город в окне. Все те же дома, те же крыши, все те же узоры ветвей. Я думала о том, как много все это значит для меня, как я люблю этот город, и как бы я хотела описать все это, или снять фильм, или просто запомнить на всю жизнь. И еще я думала - какая будет погода, когда ты вернешься?...



Тарту, 1984 год.




© Мая Халтурина, 1984-2024.
© Сетевая Словесность, 2002-2024.






НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Айдар Сахибзадинов. Жена [Мы прожили вместе 26 лет при разнице в возрасте 23 года. Было тяжело отвыкать. Я был убит горем. Ничего подобного не ожидал. Я верил ей, она была всегда...] Владимир Алейников. Пуговица [Воспоминания о Михаиле Шемякине. / ... тогда, много лет назад, в коммунальной шемякинской комнате, я смотрел на Мишу внимательно – и понимал...] Татьяна Горохова. "Один язык останется со мною..." ["Я – человек, зачарованный языком" – так однажды сказал о себе поэт, прозаик и переводчик, ученый-лингвист, доктор философии, преподаватель, человек пишущий...] Андрей Высокосов. Любимая женщина механика Гаврилы Принципа [я был когда-то пионер-герой / но умер в прошлой жизни навсегда / портрет мой кое-где у нас порой / ещё висит я там как фарада...] Елена Севрюгина. На совсем другой стороне реки [где-то там на совсем другой стороне реки / в глубине холодной чужой планеты / ходят всеми забытые лодки и моряки / управляют ветрами бросают на...] Джон Бердетт. Поехавший на Восток. [Теперь даже мои враги говорят, что я более таец, чем сами тайцы, и, если в среднем возрасте я страдаю от отвращения к себе... – что ж, у меня все еще...] Вячеслав Харченко. Ни о чём и обо всём [В детстве папа наказывал, ставя в угол. Угол был страшный, угол был в кладовке, там не было окна, но был диван. В углу можно было поспать на диване, поэтому...] Владимир Спектор. Четыре рецензии [О пьесе Леонида Подольского "Четырехугольник" и книгах стихотворений Валентина Нервина, Светланы Паниной и Елены Чёрной.] Анастасия Фомичёва. Будем знакомы! [Вечер, организованный арт-проектом "Бегемот Внутри" и посвященный творчеству поэта Ильи Бокштейна (1937-1999), прошел в Культурном центре академика Д...] Светлана Максимова. Между дыханьем ребёнка и Бога... [Не отзывайся... Смейся... Безответствуй... / Мне всё равно, как это отзовётся... / Ведь я люблю таким глубинным детством, / Какими были на Руси...] Анна Аликевич. Тайный сад [Порой я думаю ты где все так же как всегда / Здесь время медленно идет цветенье холода / То время кислого вина то горечи хлебов / И Ариадна и луна...]
Словесность