Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


     
П
О
И
С
К

Словесность




ПЕРЕЧИТЫВАЯ ДЖОНА КИТСА


Оглавление
Глава 1. Ода соловью
Глава 2. Ода Психее
Глава 3. Ода праздности
Глава 4. Ода греческой вазе
Глава 5. Ода меланхолии



Глава 5. Ода меланхолии

XII.

Чудилось, что города нет, есть только косые ленты серого серебра - путаные пунктиры, двоящиеся и троящиеся в слезящихся глазах, - закручивающие, скатывающие всю окрестность в огромный ком. Снежинки, роясь, колкими комариками били Лене в лицо, наскакивая по нескольку раз, - так и не одолев, измяв понапрасну ломкие лучики, соскальзывали липкой крупой к ее ногам, сгруживались под подошвами, у каблуков, вкруг подъемов сапог - смерзающейся пеной, пухнущей как на дрожжах, - отмуштрованными солдатиками бросались по хладным телам товарищей на штурм неведомых бастионов. Чудилось, что проглочено и поглощено все на свете: раздробленные линии света, проблескивающие с той стороны Фонтанки, задыхающиеся в белостенной тьме огоньки светофоров у Аничкова (красные волчьи глазки - и ни желтого, ни зеленого), тусклый кружок над головой (следок одноножки-Луны, ночной лилеи, побросавшей в панике бегства и серьги-брошки созвездий - кому-то достались они? не видать! - и эту жалкую воздушную тряпицу, никому не нужную без хрустального башмачка), - все уже было внутри снега, служа снежному варвару незамысловатым украшением. И - голодный шепоток снежинок, вездесущий шорох-шелест их маленьких лапок, цепляющихся бездумно что к мертвому, что к живому: как повиснут гроздью, маленькие такие и плюгавые, как раздавят тьму-тьмущею тяжестью - только ледяная плюшка и останется от тебя, только снежная труха взовьется поминальным факелом! И Лена - этакой Ванькой-встанькой - как заскакала вдруг на месте, до бедер подобрав огрузневшие, все в шишечках-сосульках, звякающие полы шубки, вскидывая выше зазябшие коленки и стукая сильней, - не жалея ненадежных вязаных рукавичек, вхватившись для жесткости в мокрую оградку (в самую чугунную чересполосицу), что-то вопя оскорбительное и нечленораздельное, еще запрыгала, еще! - давя, вытрамбовывая себе свободу и жизнь.

И - вдалеке, у Аничкова - зарокотали громче и оборотистей застоявшиеся у светофора железные кони; чуть заслышав чей-то стартовый выхлоп - понеслись вдоль речки бешеным цугом, прорывая снегопад смертоносными мощавыми телами (ни жирка, ни мясца, вообще ни живого места - кожа-краска да железные кости, да обуявшая их сила), шало вскидывая желтые фары-глаза на стерегущие повороты каменные домины, смахивая все препятствия к черту скрежещущими по лобовикам щетками, на все четыре стороны меча в исступлении жидкую грязь с мостовой; Лена едва успела укрыться, - маша руками как самая неумелая лыжница, слетела по скользкому под благостным снежком булыженному спуску, так и норовящему подставиться под резвую ножку выбитым камнем или укромной ямкой. И то вдогонку - шлеп, шлеп! - перелетали через ограду водянистые лепешки, одна краше другой. А потом - опять ничего, только снег присыпал нежно поврежденные места, защитным чехлом ложился на любой мало-мальски знатный бугор или выступ, драпируя в тысячу слоев, - этакий холодный эстет! А вокруг - что? - забеленное инеем гранитное чело набережной, на котором невидимый снежный демон уже оставил узорчатый автограф, пропаханный только что сверху-да-вниз подъем к тротуару - ну-ка вылези! - и единственное одушевленное существо: полынья, масляная и черная клякса, угрюмо булькающая и заплескивающая, как бы опираясь, на крепкие льдистые краешки, чуть не захлестывающая уже грань последней ступеньки. И на этом животрепещущем примере ясно виделось, как жизнь кончается: когда на тротуаре, чуть надави и разотри его каблучком, снег угодливо таял, застывая под подошвой подхалимом-ледком, здесь, пришлепываясь на холодную вязкую воду, снежинки белыми водомерками неслись, не тоня, не тая, лишь чуть подмачивая лучики-ножки, - густой пеной неслись к краю полыньи и бедняжка прямо на глазах намертво затягивалась отвратительной слизью. "Ах ты, ах ты", - запричитала Лена, экспансивно всплеснув руками, острым зигзагом зашагав туда-сюда вдоль опасно близкого края, пинками взметая ввысь феерические фонтаны снега - и, заведшись от шалой задумки, живо стащила подмокшие рукавички, распихала по карманам, сумочку с плеча перевесила через шею точно патронташ: а ну давай слеплять на скорую руку ледышки-снежки, расстреливать ненавистную скрепляющуюся накипь, швырять серебряные пули в сердце душегуба-вампира! Видел бы ее сейчас какой художник: Снегурочка! Белесые волосы выбиваются из-под кругленькой, каракулево-седой (из-за снега) шапочки, сама, поверх шубки, вся в плену из тех материй "из которых хлопья шьют", только вот на белых же колготках и сапогах грязевые помарки от просвиставших мимо машин. И кличет кого-то или что-то сквозь глушащий звуки снегопад, глаза сверкают сквозь мерцающие, отводящие внимание снежинки, но ярче этих глаз все равно нет ничего на версты вокруг. И, подувая на покрасневшие пальцы, задевая теплыми клубами настырные снежинки (те свергаются на землю раскисшими каплями), тут же лезет руками в снег и куда-то в снег же, в лед, то и дело мажа "в молоко", кидает белые шарики, точно отрывая от себя частицы души.

Наконец, истоптав-истратив весь снег на пятачке, Лена развела с замиранием руки - чуть что и взлечу! - тихими шажками (легким постуком носка наклевывая железной набойкой скользкую поверхность) подкралась к краю гранита, соскокнула облегченно на мокрую, не схваченную наледью последнюю ступеньку спуска: рябя-помаргивая от льнущих к нему новых снежинок-соринок, око полыньи разгладилось на миг... Как человек, за три предсмертных мига переживающий всю жизнь - ну почти! - Лена припомнила очень ярко давешний вечер: Вася зрил по "ящику" какие-то якие-то политические дебаты, а она, рядышком, под настольной лампой с синим матерчатым абажурчиком (и есть свет, и нет - ни то, ни се - зато интим!) разложив добычу, впитывала буквально неровные машинописные строчки, воспринимая с полувзгляда, как сухая-пресухая губка, дорвавшаяся-таки до бесхозных лужиц воды; вот среди тонких листков - переводов Байрона, Китса, По, аж Шекспира - групповая цветная фотка (кривая подпись на обороте так и гласит: "День рождения группы, Оля Лебедь..." - и дальше нрзбрч. - телефон на 500, где-то на Художников); посмотрим, поглядим - народу куча мала, конечно, и лица все напряжены-искажены, но Оля одна (коли хотя бы в приметах можно верить любовным стишкам)... Олино-то лицо, и привиделось Лене в зарябившей, будто засмущавшейся полынье, сотканное из длинных теней, из полувидных элементов дна, из смеживающихся ресниц-снежинок: ласково-светлое, в туманности черных расплетенных кос, пушистых, словно парящих в безвоздушности, длиннющих, уходящих вниз за чьи-то чужие плечи и, верно, игриво этих чужаков-чудаков щекочущих тонкими невесомыми кончиками, вьющихся, учитывая специфику факультета, каким-то гармоническим рядом, изящной сходящейся синусоидой - поверху крупные волны, а потом, к проказливым кончикам, мельче-мельче-мельче (тут уж не обошлось без парикмахера, а?); узкое, с черными сошедшимися бровками, точно закадычными подружками в легком разговоре, с вострым носиком, чуть вытянувшимся, малость любопытничая, влево, где расправлял перед фотографом грудь некий полнотелый красавец (отнюдь не наш герой), с розовыми гладкими щечками, подпорченными вот только темными ямочками у пунцовых губок (все-таки что-то у фотографа не так с цветопередачей!); невинное, все в отблеске синевы глубоких глаз, косящих куда-то в небо, в родные пенаты, глаз столь чистой воды, которая взаправду голубая, в коей ни капельки серой примеси, и вот бы зачерпнуть ладошкой, вот бы ощутить ее прелесть, глаз, каких и у святых-то не бывает! Точно это Оля: голубоглазых девиц ("А помнишь, яркая слеза твоих коснулась глаз? Так синеву крадет роса с фиалки в ранний час! Созвездий поднебесных ряд не красочней свечи, и будто манит чей-то взгляд и требует: Молчи!") на карточке всего-то две, но одна беленькая, а нужна черноголовка (это очевидно), - да-да, только про те глаза, которые в ночь страсти были цвета седьмого свода небес, он мог написать в черновике: "Где синью дышит тьма".

Не затем ли в темный утренний час, сойдя с прямой пути в редакцию, Лена подошла к Фонтанке, на место ухода мальчишечки, чтобы лучше прочувствовать, что было для несчастного влюбленного идеалом? "Ах, - воскликнула она, обращаясь к мертвому поэту, - я должна увидеть твою королевну!.." - и снег как-то сразу разредился, измельчал, прошел вовсе. Воскрес из небытия город, будто и не пропадал, будто так оно и надо - навсегда: исправно расцвечивают серый сумрак цепи придорожных фонарей (тот - невыносимо яркий, тот - моргает спросоня, тот - пресно-белый, тот - с зеленоватой каймой), и над горизонтом яснеет и хорошеет Луна-красотка - делает лицо после бурной ночи, нанося последние штришки тучками-кисточками. И та полынья с крепкими краешками, откуда вырвался на досужную минутку в мир чей-то блистающий дух - уже бессмысленное, слепое, леденеющее на глазах пятно, тесно окруженное едва-едва припорошенным снежностью городским мусором (и легкий ветерок, тут же налетевший, с циничным посвистом обнажает его больше и больше): рваные полипакеты, стеклотара, и закинутое по безмерной русской удали ("Раззудись плечо, размахнись рука!") почти к фарватеру целое помойное ведро со всем темным содержимым, выпучившимся наружу точно гриб, и отрыгнутым в сторону плоским крышаком!..

Наскребя в горсть еще немножко клеклого снегу, Лена рассеяла его по щепоткам над стылой водой, как гробовой прах. Ни пузырика, ни звука... Но сейчас, на берегу мертвенно белой реки с редкими пролежнями полыней, она была в силах - почти в силах! - воскрешать. И дух отозвался:

    Я сожалею не о том,
    Что тлен - вот мне удел,
    Что Радости нашел я дом,
    А постучать - не смел.

    И не о том, что дни мои
    Со Сказкою не схожи, -
    Тебе-то чем милы они?
    Ведь я - простой прохожий.


XIII.

Что бы ждало ее на опротивевшей работе? Неплохо оплачиваемое бумагоковырянье, изображение праведных трудов трезвеющей страны ("Пр-р-равильным путем идете, товарищи!", "Ура! Ура! Ура!")? Что ждет ее в прогулочном Петергофе, в подозрительном местечке под названием "Университет"? Цвет нации - орды грызунов-студентов (грызунов науки), каменно-стеклянные беспристрастные стены, истина - голая красавица? Оля primavera - персонификация Веры, Надежды, Любви?..

Конвульсивно подергиваясь, скрипя и лязгая изношенными сочленениями (муфточками там всякими и прочими железячинами), электричка пятилась назад - машинист проскочил платформу! Резкими тычками языка гоняя между щек мятный леденец - вот отрада! - заперта-сжата в сумеречном тамбуре с грязными запотелыми стеклами неунывающей студенческой толпой ("Ему дрова возить", "Молчи ты, бревно, все из-за тебя"), Лена ощущала себя гением-переростком, посаженным тупым завучем в класс коррекции: "Бессмыслица! Бессмыслица! Бессмыслица!" - мычала сквозь нос, и близстоящим студентикам вправду казалось: тетка малость того.

Двери резко раздвинулись. Радостно визжа и поталкиваясь в проеме, студенчество кинулось по сторонам врассыпную. А Лене - вышиб теплую слезку из глаз просочившийся сквозь мягкие ветки елок солнечный свет: неуловимыми искорками-корпускулами скатился с них, припрыгивая на каждой упругой лапке, заскочил с разгону в самую сетчатку и там забарахтался, щекочась, прося отпустить обратно. А Лене - полный танцующей снежной взвеси эфир, точно дезинфецируя, ожег заполненные воздухом прокуренного тамбура легкие: и ребра жадно разжались, раскрыв какие-то тайные пазухи, столько про запас набивая свежести, сколько есть ее на свете. А Лене - на мокрые, в бурой городской грязи сапоги, чистый снег налип белыми галошами: или, пожалуй, спадающими всякий шаг шлепанцами, полагающимися при входе в любой Петродворцовый музей...

Увязавшись за одним из студенческих ручейков, Лена перешагнула осторожно начищеные настрополеные стрелки, прошагала метров сто вдоль окутанного колючкой забора местной овощебазы (тут ее чуть не подшиб грузовик, от которого - среди зимы! - резко разило чем-то перебродившим), миновала очень натуральную деревеньку, вытянувшуюся низкими домами вдоль пересекшего путь-дорогу шоссе с твердым снегом на полотне (от остановки медленно, притворяясь перегруженым, как раз отваливал абсолютно пустой ЛиАЗ), перебрела, увязая каблуками, вересковую не вересковую, но некую кустиковую пустошь размером с доброе футбольное поле (и с собственной стаей голодных бродячих собак). Наконец, иссосав уж второй, а то и третий леденчик, вышла к плоской четырехэтажной твердыне, разлегшейся на нескольких гектарах, - собранной почти целиком из одинаковых белых кубоидных блоков (так что новые крылья можно пристраивать беспредельно), блестящей навстречу крадущемуся вдоль горизонта солнцу бойницами окантованных аллюминием окон. Минутка - и Лену, вместе с иссякающим почему-то живым ручейком, вместе с больно уж любопытными косящими солнечными лучиками, поглотил огромный темный портал с обыденными, в самом его низу, стеклянными метрошными дверьми.

Внутри - высокий, перепоясанный узким восьмиугольным балкончиком неф, до далекого потолка залитый матовым свечением щедро понавешанных ламп, во всю мочь разгоняющих духов тьмы. А по бортику-периметру балкона - картинная галерея, ликов тридцать, причем без подписей, так что Лена, задрав голову и пяток разков прокрутившись на месте, опознала лишь автора "Светильника" - ну вылитый! Хвала богу, отследив глазами проныр-студентов, она отыскала в углу темный лестничный проем и, чуть безрассудно, пустилась в удивительное странствие по этажам и коридорам (то выстланным длинными листами линолеума, то с плохеньким, но паркетом, то просто каменными: лишний раз подтверждалось ее мнение, что "Университет" - просто большой сборный домик). Наконец, за тремя лестничными маршами и двумя коридорами с пятью углами, аккурат рядом с деканатом и мужским туалетом (феминистки, ау!) обнаружился под треснутым оргстеклом исчерченный фломастерами ватман - расписание. И никаких проблем с нумерацией классов: первый этаж - 100-е, второй этаж - 200-е, - как везде в научных учреждениях, это ли не торжество разума, Бруно сгорел не зря!



Вдали белел свет и виделись мелькающие тени: ангелы не ангелы, но несомненно одухотворенные создания - так счастлив был их свободный смех. Здесь же, у донышка отведенного под "иностранные" блока - именно бутылочной формы, с узкой горловиной выхода, - скопившаяся здесь тишина нарушалась только Лениными воровски-вкрадчивыми шагами: звук их и уха почти не касался, моментально вяз в серой мякоти синтетической дорожки, моментально тарился по специальным кругленьким дырочкам подвесного потолка - точно чьим-то ученым ушкам, надрессированным улавливать всевозможные резонансы. Хотя, если замереть и не дышать - так, чтобы и кровь застыла в жилах, - через минутку начинаешь ощущать прерывистые "бу-бу-бу", исходящие из-за плотно прикрытых дверей: это сквозь замочные скважины выставлены из классов тонкие отрезки света, перегораживающие коридор, и по ним-то - от пылинки к пылинке, от электрона к электрону - тайно передаются наружу послания заключенных.

Припав к нужной скважине - то глазом (изнеженные реснички то и дело придирчиво за что-то цеплялись), то ухом (золоченая сережка то и дело с пренебрежением звякала по латунной накладке) - Лена увидела-услышала немногое: покачивающуюся полную ногу в чулке с неприглядной просечкой и туфельке с дешевой, но сердито блестящей пряжкой - очевидно, преподавательницы, потому что софазно с покачиванием то царапали слух французские ca, co и cu, то свистело деликатное ç или упругим gn чуть смягчалось нарочитое грассирование, то окали наперебой au и eau, то звенели в ушах носовые am, em, om, im и um, - причем пряжка неслышно, но с явным удовольствием припрыгивала на туфельке при каждой гладкой фразе. Похоже было на репетицию чеховской пьесы: начав мягко, но к дцатому прогону донельзя осерчав, режиссер все что-то разъясняет актерам и все вызывает каждого прочесть наконец роль:

- Mademoiselle Lebéd, - выкрикнула обладательница пряжки. Последовало тихое "О боже", взвизгнул отдвигаемый стул, что-то мстительно стукнуло по двери (отдавшей удар прямо в бровь незадачливой соглядатайке), затмило свет легкое шуршание и...

Вот она идет: на ногах черные полусапожки с ковбойским продольным вырезом - поневоле любой прохожий мальчик заценит голодным взглядом изгиб икр над тонью лодыжек; выше черные рейтузы - эластичные как вторая кожа, так что круглые подколенные ямочки, будто два сердечка, прямо бьются на ходу, сжимаясь и растягиваясь; под плотной темно-синей мини-юбкой - плоть ягодицы то твердеет при шаге, то вздрагивает, обмякая, уступая шаг соседке; выше белый свитер лег тяжелой складкой на бедра и затем оболакивает всю фигурку, ворот его пышен как жабо - ревнительно дрожит над драгоценной девичей шейкой, бережет от сквозняков и простуд; из-за свитера (такая уж модель, с широким уплотнением где основа сшивается с рукавом) дева кажется дивно плечистой, но руки - как недоросшие крылышки (и пух на локотках уже плешеват), на крыла ангелицы - никак не тянут; а волосы - вместо прославленных в стихах черных струй - крашеная путаная рыжь, еще одна "лахудра" Лене на злость и зависть; отягченные медью концы уже не пляшут при кротких шагах, поясница ходит волнами вправо-влево под волосами, а те сцепились и висят мертвым щитом - взглядами в спину эту голубку не прошибить!

Вот она оборачивается: ближняя ножка нарочито согнута в коленке, выведена на полшажка вперед, и разрез сзади на юбчонке скандально разошелся - другая ляжка открыта до самой срани (прости Господи!), вот и из оживившейся публики уже слышится сочный присвист; там, где волна свитера лижет выставленное бедро - все же ясно виден узкий, широтой с ладошку, ровный пятачок живота, ныряющий под нависшую шерстяную губу; а потом тонкая талия - пушистая ткань беззаботно трепещет над ней при вдохе-выдохе; а потом нежно ходящий ходуном - не с кулак, больше! - бугор высокой груди, с которого круто устремляется к шейке взбитый как сливки, белее нежного ворот. В профиль все-таки чудо как хороша: подбородок, что молодой бутон садовой розы - он и упруг, и мягок, и старается приподняться над гущей колющих нежную кожу шерстинок, и как алый цвет, выбивающийся из него - пятнышко губ; гладкий носик, но с чуть заметным трамплинчиком там, где хрящик предъявляет свои права, - так что мнится (погрешности, конечно, перспективы), будто он вздрагивает при каждом вздохе, не сидя на месте, смазывается и снова четко виден, выравнивается по ветру; белый лоб и белая ушная раковинка, за которую белым шквалом - нервным порывом руки - отброшены тяжелые прядки волос, но одна, густая и рыжая, таки тянется колечками к розовому островку на щечке; и скопище ресниц, где, наверно - из-за двери не все видать! - разлита внутри голубая невинность, а Лене достается только ее мерцающий (как у переменчивых звезд) блеск, когда хозяйка стреляет глазками куда-то на сторону.

- Dites-vous!1 - бросает училка-чудилка. Тихим голоском, исподтишка вскидывая глазенки на - дружка? подружку? - верно ли? - primavera лепечет:

- Je joue, tu joues, il joue, nous jouons, vous jouez, ils jouent2.

И, вдохновившись, почуяв конец пытки, громко и твердо:

- J`ai jouè, je joue, je jouerai3.

Вот она возвращается: коленки при шаге ласково трутся друг о дружку, волнуются белые холмики груди, оберегая что-то несказанное трепещет белое "жабо", локотки прижаты к бочкам и дрожащие ладошки - как отделившиеся от ствола, пустившиеся во все тяжкие юные ростки, чтó им сползший на бедра белогубый "пояс верности"! Ах! - глазки-незабудки долу, губки тем не менее что-то шепчут - может, просто разминаются, готовясь к вечному девчоночьему пусторечью, - островки румянца ширше и ярче, носик дышит чаще и мельче - и еще бы: избоку выныривает чья-то опытная рука - быстро проскальзывает по нежной коленке и, ласкательно вжимаясь в мякоть, мчит по пухлому бедру к тугому - ах! - краешку юбки. Узкая синяя полоска, что под напыщенной губой свитера, наплывает на скважину-глазок, затем электрический разряжающийся шелест одергиваемой девушкой одежды, гулкий стук стула об дверь - ну, у кого-то будет шишка!



Дальнейшее подтверждало диагноз: едва пискнул звонок, едва Оля высунула нос из двери, тут же к ней, подхватив под белы руки, пристроились два натуживших груди кавалера - "Лесыч" и "Наумыч" (как сами панибратски кликали друг друга) - два Стивы Облонских на одну "француженку" с лебяжьим пухом вместо мозгов (который из Облонычей красовался на фото - теперь и генный инженер не разобрал бы: известно ведь - дерьмо пачкуется). "Лесыч", "Наумыч" и "Олька" составили бы честь любому Университету, не посрамили бы ни Ломоносова, ни Менделеева, ни иже с ними: емкий лексикон ("Пойдем в Мавз?" - "В сачке кофе лучше!"); думы о будущем ("Знаешь Дневник студентки? Первый курс: никому, никому, никому! Второй курс: только ему, только ему, только ему! Третий курс: только ему и его друзьям! Четвертый курс: всем, всем, всем! Пятый курс: кому бы, кому бы, кому бы?"); наконец, активное участие в общественной жизни ("Я что, одна там буду?" - "Одна на всех, мы за ценой не постоим!").

Что есть Мавз, Лене осталось неведомо (по секрету: монументальная, с тремя залами столовка, центр университетскогого ансамбля), а сачок вскоре раскрылся перед нею во всей прелести: кафе над центральным входом, отделенное от мраморного холла (с сохнущими фикусами в деревянных кадках) ажурным металлическим заборчиком, за которым - зоопарк! - каждой твари по паре: львы профессора, "хвостатый" молодняк, аспиранты среднего размера. И все сачкуют.

Пора было сваливать: заглянув "прихорошиться" в дамскую комнату, Лена перед зеркалом сосредоточенно заработала огоньком помады и вдруг замерла. Показалось - другая девушка в зеркале, другое лицо, чуть не без глазниц (световые какие-то пятна). А моргнешь - снова целое, отстраненное, наблюдающее за тобой, пока еще живой. Красивое, бесстрастное лицо - облик души, маска живого, сохраненная зеркалом бестелесности. Когда же это случилось с ней?

Не пала ли она жертвой книжного слова - как-то вечером, залезши на диван с ногами и укутав их меховой жилеткой, увлеклась она Вересаевым - монтажем о Гоголе. Увлеклась не сразу - чуть взялась, и побежала сначала в туалет (чтоб уж ничто не мешало), потом на кухню за сладкой шоколадкой "Милка" (с орехами и изюмом), да потом снова прилаживала жилетку (сама-то была в новеньком пуловере, а на ногах - только треники).

Но вечерняя тишь "спальных" районов, отблеск ночника (замерший костер из розовых веточек в углу заледенелого окна), да шелест-треск у соседей за стеной (точно обрывают старые обои, рассыпая зерна штукатурки), - и вот уже Гоголь меряет ее комнату резкими шагами, зябко кутается в халат, швыряет в огонь всякие обрывки, памятные записки, целые листы недоконченных повестей. И как хочется крикнуть: "Милый хохлик! Остановитесь, потому что все слова Ваши - как редкие птицы, потому что метаморфозы их лучше, чем смерзшийся снег беловика, потому что иначе - Бога нет!"

Жизнь и свою, и Ленину, чистую и гладкую, призрак Гоголя исчеркал, казалось, неясными каракулями, не одобрил, скомкал, бросил. И в этот мертвый час, представив вокруг, за желтенькими окнами, тысячи таких же Лен, полных желчи, лимфы, гриппа, всяких белых и красных телец, но не ощущающих сладкой патоки, жгущей десны, забившихся за зуб мудрости ореховых крошек, урчания в животе въедливого "червячка", вдруг ужаревшего тела, пахнущей неношенностью синтетики, она...

Кто я и зачем?

Ее талант - понимать стихи с полслова, вызернять из них, как из пластов серой породы, неприметные кристаллики будущих бриллиантов ("Потому что истирает ножны слишком острый меч и Луна по долькам тает с каждым часом наших встреч, - манит пусть влюбленных месяц и рассвет потупил взор, не бродить нам больше вместе по ресницам сонных гор!" - и сонные травинки никнут, жухнут навечно прямо под руками чтеца; "За горизонт стремится нить расцветших облаков: с них солнца отблеск не омыть туману от лугов. Сквозь толщу безотрадных лет, печали без конца, тех слез пролился райский свет, чтобы смягчать сердца" - муж пробурчал бы что-то о штабах, не ложащихся в размер, да ведь это нарочно, чтобы смягчить чтобы, n'est-ce pas?). Для нее-то графоманов нет! (А что она не знает - никто не знает: кто та незнакомка с зелеными, ярче лета, глазами, Дафна та, что могла бы спасти мальчика, да и была ли? Не о Мечте ли те стихи? Да-да, точно!)

Но реальность - Оля с ее куриными мозгами: той никто ничего не объяснит, ту никто ничему не научит. Получит чей-то член вместо вечности - наслаждение-е! Положим, Камертон (потому что звучит, только будучи вдохновленным) посвящает ей очередной перевод:

    Прощай! Когда нежнейшим звуком
    Молитвы можно одолеть
    Любовь Небес к земным разлукам,
    То о Тебе я стану петь.
    И если искренности внять
    Вольны Они - за высший рай
    Бессилье возлетит рыдать
    Во слове том: Прощай! Прощай!

    Но в горле - ком, сургуч. Печать
    Небес мне запрещает петь:
    И сердцу не забиться вспять,
    Помолодев - не осмелеть...
    Пусть застят слез кровавых тьмы
    Весь мир - не переполнить край:
    Любили мы! Любили мы!
    А я шепчу: Прощай! Прощай!

Ведь искренне? И вот что мы имеем - глянем за узкое холодное окно: на улице, на широкой лесенке перед парадным входом "Олька" швыряется снежками с сокурсниками (ничего не слышно, но видно - визгу полный рот). Бой нешуточный: вот Облонычи налетают с двух сторон, ложат ее "раком" на сугроб и кто-то, кажется, сует ей снизу снежок под задраное пальто, пихает в самую промежность, а та рыпается (визгу полные штаны), красная - воистину как готовый к употреблению рак! "Снегу подобна, снегом играет дева. Играй же! Пусть только хладность твоя раньше истает, чем блеск!" - это не про нее, стихи для таких Олек-лелек слишком бесплотны. И кого винить, если от природы сердчишко мелкое, ну не выросло, и в нем голубой жилочки таинства не хватает, все голубое в пустые глаза пролилось?!



При выходе, под мозаичными панно над дверьми, изображающими озабоченных Ломоносова и Cº, которым "гений просвещенья друг", рядом с примятым сугробом (недавним лежбищем естествоиспытателей) - на каменной тумбе под цветочные вазоны (сняты на зиму) какой-то доморощенный хиппующий свиненыш напылил из баллончика: "Власть - цветам!" - просто цирк! Иллюжилон! От слова ложь.

Подойдя к продавленному аж до гранита облицовки сугробу, над братской могилой всех поэтов Лена молча помянула мертвую мечту:

    Из-за тебя не чуял я весны
    И птичьих трелей я не слышал эха,
    Когда сатир бутончиков листвы
    Касался робко ветерками смеха.
    Когда, привстав на цыпочки, цветы
    Весенней влагой наполняли чаши,
    Когда дриады, девственно чисты,
    Нарядами глаза пленяли наши!
    Пусть лилий белых вялы лепестки,
    Дыханием холодным сожжены,
    Пусть розы алой дикие цветки
    Высокомерным взглядом смущены,
    Они твоих желаний слуги, тень...
    Они моей весны короткий день.


XIV.

Перед нею разбегались в стороны две дорожки: одна - утоптанная, присыпанная песочком, с почетным караулом сугробов по бортам - плоские животы (срезаны "под фрунт" ножом бульдозера), в пышных "шапках" (обрезки кое-как накиданы сверху вручную) - вела к основательной бетонной платформе с уютным желтеньким домиком кассы (вот только зачем оконце в железных прутьях?), с усеявшими перрон цветастыми группами пассажиров (осторожно высовывающими головы над краем - не идет ли?), с мелкой проволочной сеткой вокруг тыла и торцов (экая "вольера"!); другая - белый шлейф невидимой невесты (хвостик шлейфа, что тянется по земле) - лишь кое-где продавлена до красной гаревой подложки косолапым чьим-то сапогом, да проткнута по бокам голыми упрямыми прутками (то гуще, то реже - точки, тире - примите телеграмму: "Зима удалась!"), - за рельсовой выемкой, за рыжими деревянными щитами-мостками пешеходного перехода (усыпанными снежными пятнышками - свадебными конфетти!) сразу взбегала на пригорок и так, взлетев, терялась в хвойной кроне парка, в ее серебристом покрове.

Перепрыгнув в два шажка настрополеные стрелки, в три шага одолев первый подъем, она замерла на опушке - выпростав из-под шапки нежное ушко, вправо-влево чутко поводя головой: со стороны станции несся многосложный гомон - функция от бесконечного множества болтливых переменных! - и студенческие шуры-муры, и шум воробьиных драк за брошенную корку, и - общий знаменатель! - всполошивший всех тонкий дальний погуд встречных электричек; со стороны леса - редкий хлопот-трепет чьих-то малых крыл (потом пауза, потом опять - вот: синица-перебежчица подкрадывается к воробьиной колготне), поскрип-потреск восстающих веток, сбрасывающих излишки снега (а то подкидывающих вверх, словно снопы салюта), и однотонное пиканье-пиликанье - с елочных макушек, задетых солнцем, снег-оборотень водяными капелями устремлялся вниз к родимому холоду.

Дорожка-то - шла вверх благодаря узкой насыпи: вдоль краев, так и не зашоренные снегом, тлели влажные черные очи провалов, из которых частоколом торчали шершавые стволы, распускающиеся ветвями только сравнявшись с тропкой, так что руки сами тянулись к требовательно сующимся в глаза мягким зеленым лапчатым существам, напоминающим, что и им нужна ласка. И, в обмен на бережные касания, ели - суровые девственницы - склонившиеся со всех сторон всеведущие жрицы былого и будущего! - до жгучей силы утраивали, удесятеряли, устаивали все мельчайшие порывы души. И чудилось, что глотаемый в азарте путешествия холодный воздух - создавал из этих порывов встающие поперек груди, сверкающие (там, во тьме души!) льдистые фигуры, овеществлял на миг (пока кровь не отогреет легкие) самые фантастичные мечты.

Так, - прогуляв весь парк по запорошенным, но твердым в основании тропкам (изредка-таки, не поймав опоры, съезжает сапог в снеговую каверну, но тут же - после устного внушения - опять молодцом!), - так она вышла к косогору над разрезавшей пейзаж оживленной трассой (снег на асфальте истерт в бурую пыль). Косогор волнами скатывался вниз, продолжался за шоссе белой просекой, клонящейся дальним концом вниз: вытянутая доска супер-трамплина, за краем которого - выброс в ровную белизну залива - и ниже некуда! Как могла она не вспомнить далекий воскресный день - такой же сверх-солнечный, когда в небе неяркое, но живое светило с одной стороны, и блестящее, но мертвое его гало с другой, прячущееся за облачками и ждущее момента напасть, - день, когда раз в жизни по однодневной путевке попав в Петергоф (куча талонов на аттракционы, талонов на обед, талонов на прокат лыж или финок), они с отцом затеяли "полярное" путешествие: шлепая лыжами по "торосам" - мелким, с гулькино яйцо льдинкам, но ведь не раскатишься! - брели в двух метрах от берега к сиротливой башенке брошенного маяка (одна как перст среди торчащих над кольцами поземки круглолобых камней - вот и угасла с тоски). А потом отец исчез где-то в далеких морях, так и не сыскав своего маяка, дарящего свет.

Так - набрела на искуственное озерцо и подпирающую его тонкую стену плотины: отлакированное ветром ледяное зеркало с надутой к ободам-берегам снеговой пылью - с одной стороны; с другой - сплющенные железным воротом белопенные струи, что в отчаянии швыряются грудью водопада на острые сталагмиты внизу; и бетонная основа под ногами - подрагивает трусливо. И припомнились давние зимние каникулы на Сиверской: в тридцатиградусный мороз каталась она на санках по омертвевшему мустангу - водопаду сельской ГЭС (по всей речке понаставлены были через шаг, вскармливая ее хилую натуру, такие игрушечные станции). Каталась вместе с соседским очкастым мальчиком - страсть как стеснялась сесть сзади и, обняв за пояс, прижавшись вплотную, покрепче обхватить его коленками (а то загреметь недолго с брыкающихся санок); тут как-то встретились в троллейбусе (семь лет, семь зим!) - не узнал, чертов очкарик, пытался сдуру приплотниться.

Так, - проходя по самой краюшке парка (пышные ели здесь за два шага теряли рост и вконец пропадали), мимо стерегущего дыру в заборе строительного вагончика (за дыркой огромный котлован разверзался желтой глинистой грязью), из косой двери которого, в клубе потного пара, вывалилась в божий мир красная, в дымину, работница, а следом - кавалер, рабочий-черняк, бормочущий что-то вечно актуальное ("Хороша, а? Вот ведь, сучка!" - и та, подшпоренная матерком, идет еще довольнее покачиваясь и лыбясь), - так могла ли не прийти на память осенняя прогулка по Сосновке с толькочтошним мужем, когда по тонкому первому снежку тот важивал длинным прутиком - точка, точка, запятая! - рисовал потешные комиксы со сварливыми влюбленными. Облачка слов, как облачка пара, вытекают из разинутых ртов: "Хороша девчонка!" - "А он ничего!" - "Она не любит футбол!" - "Он не любит Пугачеву!" - "А, сойдет для сельской местности!" - и не набранятся, не натешатся! И последняя (фривольная) картинка:

Здесь и сейчас!

И ей отчаянно захотелось здесь и сейчас - но чтобы только для себя, чтобы не подлаживаться под мужа: в книжках для девочек этого нет, а это происходит каждый день, сегодня это нормально. Как ощерившаяся волчиха - у-у, мужики! загрызу сволочей! - в поисках лучшей жизни нюхнула воздух: тяжелый запах бензина, что с прядями тумана заползает в легкие и едкой росой оседает на плевре; кислый запах металла, что микронной пленкой сковывает язык и зубы, тяжелит нёбо; стойкий запах человеков, как бы те не терлись мочалками, не душились туалетной водой, не меняли образ действий и мысли; запах городской, с хлорочкой, бледной водицы, сочащейся в землю из вскрытых стройкой старых труб; где же пряный запах дерев с увлажненной оттепелью корой, где жесткий запах снега, чуть сдобренный букетом подбродившей в талости древесины?

Безропотно, нарочно не задумываясь о том, что сейчас случится, она вся отдалась порыву: металась по парку - пусть, набившись, жидится снег в сапоге! пусть шубка в серой еловой трухе! скорее! - от ельника к ельнику, теребя их глазами - ну же! пока хочу! - ища уголок поглуше, но чтобы внутри - полость, веточное капище, языческий храм! Душа самоустранилась, не протестуя: если тело так просит, если каждая клеточка запела свою ключевую ноту, заныла в ожидании чуда самооплодотворения, самородства, самосовершенства, - это можно, если это не похоть, а мечта! И с близкого свыше, порхая в густом елочном ветвие и тревожа нечаянно неустойчивые снежные скрепы, душа восторженно наблюдала за телом - то, любопытничая, сживляясь с ним на миг, то вновь ошарашенно отлетая тысячью невесомых искорок, нежущихся в восходящих от грешной плоти теплых потоках: она бухается на коленки - прямо в глубокий снег; на голый сучок поваленного дерева - современная девушка! - напяливает дежурную резинку; "Господи, что же я делаю!" - припадает губами, увлажняя, и сама увлажняется - там, ну внизу - источаясь соком любви; не отрываясь от соски, согнута в три погибели, - судорожно расстегиваясь, ломая ногти, проковыривает пуговицы шубки сквозь тугие петельки; спускает до колен всю свою мотню - зябко, скорее бы сесть! - руками резко лезет за спину, под пуловер, извиваясь, мыча сквозь слюну, расстегивает лифчик, чтобы набухшая грудь колыхалась, сладко отягчая торс; "Ох!" - садится легко, совокупляется с деревом, это что-то дриадное, это девственное - О-ох! - налезая на кривоватый сучок, она кривобоко перекашивается в близости экстаза - сейчас мальчик войдет во всю девочку (мужнины ласкательные прозвания); чувствует себя фавницей-девственницей - не дай бог стать настоящей! А-ах! Ноет: Не ххочу, ннет! Поздно: шапка сваливается, теперь она распущена, теперь ей позволительно все. Передышка: нанизнута, нанижена, нанизжнута на твердую неколебимую дугу, хватает губами жесткий пористый снег со ствола - он почему синеватый? - и почему густо-синий сумрак в чащобе, куда она забралась, а видные ей из ее потайного места далекие светлые поля - пропалины в синеве - везде неотвратимо, на глазах синеют? - и где-то под щечкой опять ей слышится капель, подснежное журчание - одна, две, все капли. Камертон! Сказочный Синий час! И с юной силой терясь о палку - ах как назойливо, как жадный мужик, пот щиплет соски, как их пипочки возбужденно ноют, истерзанные, при качках тела, жестким потиром лифа, - она лопочет, нючит, клекочет, топя все горящее лицо в синем снегу, губя его: "L'heure bleu"4, "L'heure bleu" - повторяет и повторяет, и звучит это в ее устах как нежное русское "Люблю, люблю, люблю".

Кончено! Выгнувшись, слезает и, без сил, опадает рядом со стволом в помятый снег; отойдя, тянется ладошкой подальше, под неломаный наст, складывает пальцы ковшичком, погружает в самую белую мякоть; протирает снежком, дрожа и обжигаясь. Подобраной веточкой, возбужденно хихикая - близко наклонив голову, разглядывая в подробностях и принюхиваясь, фырча, - запах сиюминутного тлена! - сковыривает с сучка мокрый презерватив: чувствует, что вся грязь из нее ушла. На душе мягкий мокроснежный покой. Что естественно, то не безобразно.





XV.

Последний эпизод. Лена в полупустой электричке: вот та замирает у семафора, потеряв дорогу, вот посланный в ночь гонец-скороход (яркий конус-луч носового прожектора) утыкается в огневую ауру города, вот состав энергично набирает ход, светом притягивается к свету. Обстановка: покрытые светлым лаком деревянные скамьи с железными ручками-поручнями на углах, почти все исчерчены-истыканы чем-то вроде шила (которое у иных пассажиров сами знаете, где) - "Київ, 27.06.88" (туристы), "Даша, Вика" (с телефоном - просто веселые девочки); круглые пузатые лампочки на потолке - горят через одну (экономия), у крайней пузо разбито вдрызг (видны электрические кишочки); в конце вагона раздвижные двери - одна в мертвом ступоре, другая с грохотом ходит по направляющей туды-сюды, методично долбая клинящую подругу. Попутчики: пожилая дама, неловко шевеля варежками, пытается листать какую-то "толстушку" - из-за скупого света страницы совсем желтые; на узкой, поставленной поперек другим, скамье у дверей (некое подобие кельи) - двое в черных пальто, едва втиснувшись (беднягам ни вздохнуть, ни пернуть!), глухо шепчутся о Единственном ("А вот, скажем, мусульмане. До крови верят в свое. Кто же прав?" - "Э-э! Это Господь нас искушает, отсекает нестойких. Ты их не жалей!"); а со скамьи наискосок залетный грузин - благородная рыжая дубленка! осанисто развалился! глаза как две черных виноградины! - так и щупает Лену взглядом. И она кутается глуше в "соболью" шубку - Васин подарок - отворачивается к окну: наружное стекло оледенело (только в центре ма-ахонькая темная дырочка), внутреннее все мокрое (в слезах по уехавшим туда и не вернувшимся обратно!), а само межстеколье - призрачный мир размытых людских отражений, плескающихся в желтом тумане (точно мухи в янтаре). И Лена, машинально отправляя в рот подобную застывшей слезке желто-мутную "барбариску", думает: "А, все пустое! Как хорошо и без Бога, без газет, без мужиков!"



Вдруг - скачок напряжения, сине-белая вспышка ламп, прожигающих за миг всю будущую жизнь, размеренную и светлую. И синяя искра мечется по вагону-загону, тыкаясь беспомощно в холодные стекла, электризуя недоумевающих людей, обращая реальность в простенький сине-белый негатив. И когда возвращается прежний, обыденный свет - все кажется плоским, как на поддельно "жизненной" цветастой фотке в рекламном буклете, миллионами растиражированном по всей Земле. (Забавное чувство - будто могла бы, пожелав, легко уйти с этой плоскости, ускользнуть сознанием - в гости к тем, "кем смешны мы с нашим детским зреньем, с нашим шагом по одной черте". Чувство умирающей гусеницы - а будет ли бабочка, кто доподлинно знает? - или чувство воды в полынье, уходящей в синий лед - а будет ли весна?)

Или то проступивший сквозь эту жизнь кусок альтернативной реальности? Но и там, и здесь - она в полупустой электричке, тихо ползущей из ночи к фальшивому "солнечному" сплетению города. И грузин отвернул нос, и все люди как люди. То ли уже в аду? Ад - место встречи всех нормальных людей. "Я уже в аду" - успокаивается, трет окно мокрой рукавицей, разводя грязь, ясным оком припадает к темному глазку: куда-то их везут? Чернота, темь. Или все люди - только тени? Чья-то разрисованная, раскрашенная фотка - не черно-белая, чтобы нам не так заметно?

Или - провидение того, что случится с нею-нами через считаное число, через цифру минут? И как остановить сей поезд? Не помня себя от ужаса - ужаса умирающей гусеницы (где-то она читала: нервная система распадается совершенно, бабочка ничего не помнит) - Лена вскакавает бежать к стоп-крану; электричку дико встряхивает на разболтанной стрелке, пол нырком уходит из-под опорной ноги; она падает, тяжело (борясь с инертной шубой) вскидывая руки, и видит - все рушится на нее. И головой, нежным височком с набухшей голубой жилкой (даже мехом шапки не защищенной, потому что душно ей под мехом) - точно падает на железную ручку-поручень своей скамьи.

И теперь Вы толпитесь вокруг - плоские люди с фотографии. Вы это хотели увидеть? Кто-то не до конца плоский визжит. Фанатик православия твердословит "Отче наш", товарищ его пытается по привычке креститься, но Лена глядит сквозь него и за него: глаза - как два застывших янтарика с пойманным огоньком внутри, по лицу разлит бледный, пугающе праведный покой, из приоткрывшегося рта столь ангельский, горний запах, - да как же она не дышит, если такой дух? Или так отходит душа? Дама с газетой, выделив страничку, прикрывает мертвой лицо - и вместо глаз, вместо рта теперь сплошное белое пятно. И на сердце у незадавшегося богоискателя становится пусто и ясно. Ясно же, что Бога нет - ведь даже падший ангел какой не появился запоздало, чтобы воскликнуть: "Как она прекрасна!"

Все.


    Примечания

    1Dites-vous! (франц.) - Говорите же!
    2Je joue, tu joues, il joue, nous jouons, vous jouez, ils jouent (франц.) - Я играю, ты играешь, он играет, мы играем, вы играете, они играют.
    3J`ai jouè, je joue, je jouerai (франц.) - Я играла, я играю, я буду играть.
    4L'heure bleu (франц.) - Синий час.



Оглавление



© Андрей Устинов, 1999-2024.
© Сетевая Словесность, 1999-2024.




ОБЪЯВЛЕНИЯ

НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Айдар Сахибзадинов. Жена [Мы прожили вместе 26 лет при разнице в возрасте 23 года. Было тяжело отвыкать. Я был убит горем. Ничего подобного не ожидал. Я верил ей, она была всегда...] Владимир Алейников. Пуговица [Воспоминания о Михаиле Шемякине. / ... тогда, много лет назад, в коммунальной шемякинской комнате, я смотрел на Мишу внимательно – и понимал...] Татьяна Горохова. "Один язык останется со мною..." ["Я – человек, зачарованный языком" – так однажды сказал о себе поэт, прозаик и переводчик, ученый-лингвист, доктор философии, преподаватель, человек пишущий...] Андрей Высокосов. Любимая женщина механика Гаврилы Принципа [я был когда-то пионер-герой / но умер в прошлой жизни навсегда / портрет мой кое-где у нас порой / ещё висит я там как фарада...] Елена Севрюгина. На совсем другой стороне реки [где-то там на совсем другой стороне реки / в глубине холодной чужой планеты / ходят всеми забытые лодки и моряки / управляют ветрами бросают на...] Джон Бердетт. Поехавший на Восток. [Теперь даже мои враги говорят, что я более таец, чем сами тайцы, и, если в среднем возрасте я страдаю от отвращения к себе... – что ж, у меня все еще...] Вячеслав Харченко. Ни о чём и обо всём [В детстве папа наказывал, ставя в угол. Угол был страшный, угол был в кладовке, там не было окна, но был диван. В углу можно было поспать на диване, поэтому...] Владимир Спектор. Четыре рецензии [О пьесе Леонида Подольского "Четырехугольник" и книгах стихотворений Валентина Нервина, Светланы Паниной и Елены Чёрной.] Анастасия Фомичёва. Будем знакомы! [Вечер, организованный арт-проектом "Бегемот Внутри" и посвященный творчеству поэта Ильи Бокштейна (1937-1999), прошел в Культурном центре академика Д...] Светлана Максимова. Между дыханьем ребёнка и Бога... [Не отзывайся... Смейся... Безответствуй... / Мне всё равно, как это отзовётся... / Ведь я люблю таким глубинным детством, / Какими были на Руси...] Анна Аликевич. Тайный сад [Порой я думаю ты где все так же как всегда / Здесь время медленно идет цветенье холода / То время кислого вина то горечи хлебов / И Ариадна и луна...]
Словесность