Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


     
П
О
И
С
К

Словесность




ТРИ  КОРРИДЫ



I (письмо)

Видела по телевизору очень тяжелую корриду, которая мне приоткрыла новые законы (я их не знала раньше) и которая потрясла меня своей жестокостью, хотя, поверишь ли, я фанатичная приверженка корриды.

Дело в том, что во время этой корриды начался ливень, публику как ветром сдуло под навесы наверху, а круглая арена в какие-то секунды превратилась в бассейн. В корриде, как ты знаешь, участвуют три матадора и шесть быков, то есть на каждого по два быка, по два выхода. Все ждали решения президента корриды. Я в своем углу просто не сомневалась, что коррида не состоится. Пока президент думал, выходил на арену, матадоры, а в основном их помощники, пробовали, увязая ногами, эту песочную хлябь, качали головами, хмурились, кто-то из них даже переругивался с публикой, требующей продолжения. Слов не было слышно, но и без слов все было ясно. Публика из укрытия - давай, давай, мол, уплочено! А с арены - а ну-ка спустись, спустись, попробуй сам!

Публика, возбужденная дождем и теснотой там, наверху, требовала зрелища, и президент смалодушничал, это зрелище разрешил, выбросив через балкон своей президентской ложи белый платок. И началось... падающие разгневанные быки, падающие с завязанными глазами лошади (не знают, бедные, ни куда падают, ни откуда эти безумные удары под брюхо), замкнутые лица матадоров, гордая независимость там, на середине арены, наедине с быком, по щиколотку в воде. Оле!.. О-ле!.. О-ле! Ливень не смущает темпераментных зрителей, а плащ - опора, спаситель матадора - предает, не взмывает, подло липнет к телу. Не успевает оторвать его от себя матадор и, поддетый рогами, описав правильный полукруг в воздухе, всем телом плашмя падает в грязь под рога к быку. И так лежит, без движения, без сознания, открытый этим рогам. Тут подоспели помощники и отвлекли быка, уже собиравшегося еще раз поддеть неподвижного матадора. Унесли тело...

Вышел один из двух оставшихся матадоров и довел ритуал до конца - убил быка. Он был цыган по национальности, красивый, с пластикой танца в движениях; хотя что там можно было показать под этим сумасшедшим ливнем? Так вот, убив этого быка, он вынужден был снова выйти, так как второго матадора бык тоже поднял на рога, и не один раз. Он снова вышел и убил быка-убийцу, а в загоне еще оставалось четыре быка, и по законам корриды они тоже должны были быть убиты, независимо от количества матадоров...

Матадор-цыган снял туфли и босиком провел еще четыре схватки под ливнем. И каждый раз соблюдался ритуал от начала до конца, с почетным проходом по кругу после убийства быка, с уходом за загородку и опять с выходом на новый бой... Только выходил все тот же единственный оставшийся боец. Когда последний бык упал, когда закончилась коррида, закончился и дождь, и потрясенные зрители бросились вниз, подняли на руки матадора и понесли его над собой по кругу арены. Его несли, а он плакал. И это не были слезы радости. Конечно, все знают, что матадорам платят большие деньги, за корриду - два миллиона песет, а то и больше, однако до этого я как-то все думала за искусство, за риск... Но вот чтобы их так легко за эти деньги посылали на смерть - этого себе не представляла. И вот увидела. Вот оттого он и плакал, этот матадор. От унижения.

Конечно, понимаю, все относительно. Посылают на верную смерть и за бесплатно, но то уже другие игры, не зрелище, не театр, не представление...




II (рассказ)

НЕУЖТО настал черед корриды? Неужели без нее не обойтись? Как мне о ней рассказать, почти ничего про нее не зная? Так и остаться в позе спасительного незнания? Но о корриде так не получится - другая мера чувств, другие страсти: жизнь и смерть схватываются взаправду на твоих глазах, и неизвестно, чем это кончится... О корриде я читал у Мериме, Бласко Ибаньеса, Хемингуэя и Карлоса Рохаса в его романе "Долина павших", хотя роман не о ней, а о Гойе, но и у Гойи есть коррида, и еще у Пикассо - целый цикл, всегда меня волновавший, под названием "Тавромахия", то есть искусство корриды. Бык по-испански - торо, а того, кто выходит его убивать, называют тореро, или матадор. Нашему уху привычней "тореадор", но это французский вариант. КАрмен у нас тоже известна как КармЕн - все из-за тех же французов - Мериме, Бизе... Еще в прошлом веке, пока не пробили тоннели для железной дороги через Пиренеи, Испания считалась труднодоступной страной. Путь посуху лежал к ней через Францию, и для нас, русских, Испания долго существовала во французском переложении.

У тореро, которого еще называют эспада, много помощников - пеших, как он, и на лошадях. Тот, кто на коне, с пикой, зовется пикадор, а того, кто втыкает быку в загривок маленькие разноцветные то ли пики, то ли стрелы, зовут бандерильеро. Есть еще пеоны - то бишь самые младшие тореро, словно забредшие сюда из мудреных книг по технике стиха... Поначалу тореро вооружен лишь малиново-красным плащом с желтым подбоем, и только под конец ему разрешают взять шпагу. Если дело дошло до шпаги, то чаще всего ясно, кто кого, а пока у тореро только плащ, может быть всякое. Схватка же состоит в том, что бык нападает, а тореро защищается. Защищается тореро тем, что вместо себя подставляет атакующему быку плащ. Со стороны кажется естественным, что тореро уклоняется от удара рогов - и раз, и два, и много десятков раз - так ведь и боксер старается избегать ударов противника. Но я не помню боя, чтобы боксеру хотя бы раз не попало... А если попадет тут, то это или смерть, или рана, подчас тяжелая. Значит, искусство тореро в том, чтобы вообще на рог не попадать. Искусство тореро должно это исключить. Притом тореро не должен избегать быка - если он будет работать далеко от быка, его освистят и прогонят. Кому интересно, пусть еще раз перечтет страницы "Фиесты", где Джейкоб объясняет Бретт, что к чему. Сестра мне ничего не объясняла, хотя любила и знала корриду. И еще... У Хемингуэя попадаются термины из тавромахии, один из них - "вероника". Это, объяснили мне в Испании, когда тореро касается плащом морды быка, как Святая Вероника, вытиравшая своим покрывалом лицо Христа... И еще только одно признание: "Ни одна трагедия мира не захватывала меня до такой степени". Это сказал о корриде Проспер Мериме.

На днях у нас в телевизионной программе новостей показали фиесту, подготовку к корриде, когда привезенных быков гонят по огороженной улице к цирку. Как всегда, впереди стада мчалась толпа храбрецов. Игры со смертью - в крови испанцев. На сей раз не обошлось без жертв - столько-то убитых, столько-то раненых. Пропустил, где это было,- в Севилье? В Памплоне? Человек выскочил навстречу судьбе, и это ему было дозволено. Никто не мешал ему испытать себя, никто не помешал и быку быть самим собой. Поразительная традиция, лично у меня вызывающая глубокое уважение к народу, который ее сохранил.

...В то утро я проснулся от странного, но знакомого шума и понял, что это дождь, и подумал, что это мне снится. Но сквозь опущенные жалюзи шел запах мокрой травы, земли и листьев, и я понял, что это наяву. Да, шел дождь. Над нашим садом, и дальше, над крышами соседних домов, верхушками деревьев, растущих там, низко ворочалось тяжелое небо, как на родном моем Севере - холод и дожди потрудились надо мной гораздо больше, чем горячее солнце. Первое утро в Испании, когда я проснулся не гостем, а своим... До обеда - нет, обед тут вечером, - значит, до сиесты дождь то обрушивался настоящим ливнем, то принимался моросить, и мы были почти уверены, что коррида не состоится, первая из последних трех осенних коррид в Мадриде. Но уже с двух часов дня словно кто-то подвесил под тучами прозрачную защитную пленку, и, хотя небо напускало на себя мрачный вид - то собирало темные свои ряды, то распускало их, - ни капли дождя больше не упало на землю. В пятом часу сестра вывела из гаража свой "форд", открылись ворота по мановению фотоэлемента, и, подождав, пока они закроются, мы покатили из Моралехи. Этой первой после летних каникул корриды ждал весь Мадрид, и сразу же стало понятно, что машины, слева и справа, сзади и спереди сопровождающие нас, спешат туда, на Пласа де Торос.

Небо словно набрало в рот воды и топталось в отдалении с надутыми щеками и неясными намерениями, а машины все шли и шли, со всех сторон стекаясь к кратеру с желтой горловиной, к воронке, затягивающей всех, кем бы они ни были в жизни, - всех без разбору. Как же его назвать, этот кратер, - стадионом, цирком под открытым небом, колизеем? Да еще с четырьмя порталами, торжественными, как у собора. Это и был собор, сбор, сборище, со своей молитвой и своим богом - то ли человеком, то ли быком, то ли человеко-быком - минотавром. Пока мы мчались по скоростной Авениде де ля Пас, сестра рассказывала мне историю о быке, могучем и красивом, который своим появлением на арене заворожил всех. Он был так ретив, что немедля бросился в атаку на одного из помощников тореро - их еще зовут альгвасилами - и вслед за ним перемахнул через полутораметровый деревянный барьер. За барьером, естественно, сидели зрители, и тот сектор, куда бык сиганул, опустел в мгновение ока... Когда же быка удалось наконец водворить на арену, оказалось, что он стал прихрамывать на одну ногу, видимо ушибленную во время чемпионского прыжка. Как беспощадна толпа! Только что она ревела от восторга, и бык справедливо принимал это на свой счет, а теперь она засвистела, заулюлюкала, требуя, чтобы быка заменили. По правилам корриды хромой бык не боец. Бык вертелся на арене, всем своим видом показывая, что он готов, но его мнение уже никого не интересовало. Не боец, и все тут. Не мачо. Его начали заманивать плащами обратно в ворота, в загон, но бык обиделся, заупрямился и к воротам не пошел. Он поискал глазами, на кого бы еще напасть, и, увидев странную фигуру - пикадора на коне - ковырнул землю слева и справа и помчался вперед, опуская рога. Но пикадор вовсе не собирался встречать его пикой, нацеленной в загривок, чтобы поубавить спесь здоровяку, - бык уже был вне игры, президент корриды уже подал знак, чтобы быка заменили, и пикадор, в своем железном правом сапоге отчасти похожий на Дон-Кихота, поспешно пришпорил лошадь и поскакал от греха подальше. Бык преследовал, и тогда пикадор поскакал к воротам, чтобы увлечь и быка, но тот, едва увидев их распахнутый зев, остановился как вкопанный и сразу потерял интерес и к лошади и к всаднику. Он снова вернулся на середину арены - он убедился, что его боятся, и это еще больше возбудило его. Помощники матадора подбегали к нему, размахивая плащами, но стоило ему сделать выпад, как они опрометью мчались к спасительному барьеру, точнее - к закуткам в нем, где можно было укрыться человеку, но куда не пролезала голова быка. Зрители свистели, а несколько квадрилий, то есть команд из помощников матадора, не могли справиться с быком. Он, казалось, упорно искал своего главного противника и, не находя его, еще пуще ярился. Тогда на арену вышли погонщики-вакьеро с вожаками-быками, чтобы те, окружив быка, отвели его к стаду. Но что-то в быке смутило умудренных опытом вожаков, или он сказал им какое-то заветное слово, только они вдруг отошли в сторону и, несмотря на все старания вакьеро, так и держались поодаль, словно вспомнив о древнем правиле поединка: двое дерутся - третий не мешай. Мне не известно, как воспитывают боевых быков, как они проходят свою тавромахию, но каждый из них появляется на арене только один раз, потому что, если даже он убьет своего противника, другой противник убьет его; у быка мало времени, чтобы достичь вершин мастерства, всего-то треть часа, тогда как тореро совершенствуется десятилетиями... Закон один - настоящий боевой бык жаждет боя, и это для него важнее всех прочих страстей. Вот почему наш бык не уходил.

Долго еще мучились с ним квадрильи с их эспадами, альгвасилами, пеонами и бандерильерами, пока один из матадоров, которому сбили шляпу прилетевшей из рядов кожаной подушкой, не вышел вперед и не сказал быку: "Ну что, атакуй, такой-то сын такой-то шлюхи, так тебя и так!" До барьера было далеко, но матадор, помня о хромоте быка, рассчитывал успеть, а бык, не зная, что он хром, рассчитывал достать - вот-вот его отточенный рог, проткнув шелк, расшитый золотыми галунами, пригвоздит трепыхающуюся хлипкую плоть к деревянному глухому забору... Но в последний миг матадор нырнул куда-то, скрылся с глаз, будто растворился в дереве, и бык, не удержавшись, вонзил в ограду правый рог. Ошеломленный ударом, бык поднял голову, высматривая обидчика, и в этот миг из не замеченной им щели взвилась чья-то рука с чем-то ослепительно блеснувшим на солнце, и он почувствовал, как в точку, где кончается череп и начинается шейный позвонок, что-то вошло нежно и сильно, и он уронил голову между колен. Его бросило в жар, боль была похожа на сладостную истому, какой прежде он не знал, она была такой пронзительной и слепящей, что он на несколько мгновений как бы перестал видеть и слышать. Он вдруг почувствовал, что смертельно устал, передние ноги сами собой подкосились, и он сел, кивая головой, будто засыпая, но и сидеть было тяжело и неудобно, и, собрав силы, он снова встал, удивляясь, что ноги его плохо слушаются и он покачивается на них, как на ходулях, какие он видел на деревенском празднике, - он так и решил, что это кто-то подшутил над ним, поставив на эти длинные палки, вот и земля куда-то ушла из-под ног; он неуверенно шагнул, разыскивая землю, но вместо нее увидел перед собой тонкие ноги в черных чулках и черных туфлях без каблуков, с бантиками - какие они слабые, чахлые, с отвращением подумал он и дернулся к ним рогами, чтобы прогнать, но тут его осенило, что это его собственные ноги, и он с удивлением жалостливо глянул на них, веря и не веря своей догадке, что он вовсе не бык, а кто-то другой, и вдруг он поплыл, только непонятно - в воде или в воздухе, да это и неважно, тело исчезло, и он радостно подумал, что оно и не нужно, и все, что еще несколько мгновений назад было его страстью и смыслом жизни, оказывается, тоже было не нужно; жить - это когда вот так легко, как сейчас, как же он раньше не догадывался,- теперь не только забор, но и все четыре - одна над другой - арки колизея были ему нипочем, он безусильно поднялся над ними, скосив глаз, глянул вниз на качнувшееся под ним золотое пятно арены с черной неподвижной тушей у ограды и, жадно втянув ноздрями чистый горний воздух, веющий родными пастбищами Андалузии, направился к ним.

...Впрочем, есть и другое мнение на сей счет, ну, скажем, того же дорогого мне Проспера Мериме: "К неудовольствию господ поэтов, мне приходится заявить, что ни у одного из всех когда-либо виденных мною животных не было в глазах так мало выражения, как у быка. Или, вернее, ни у одного из них оно не менялось так слабо: бык почти неизменно выражает одну жестокую, звериную тупость".




III (явь)

Мы уже успели припарковать машину, сестра радовалась, что так удачно (хотя до Пласа де Торос было еще с полкилометра), и теперь спешили по тротуарам, через перекрестки; мигали светофоры, мелькала полиция в бело-черных касках, машины прибывали, как птичьи стаи, а там вдалеке, на подходе к цирку, уже кишел птичий базар. Все было как перед футбольным матчем, хотя я давно уже не хожу на футбол, даже толпа похожа - вдруг какая-то иная толпа, чем в центре Мадрида, как бы пониже рангом, пошумливей и попроще, почти своя, родимая, только меньше женщин и больше мужчин, смуглых мужчин с сумрачными глазами, и другие, как бы театральные, жесты, и другая речь - дробно-стремительная, напористая. Пожилой и плохо одетый человек в нижней галерее неподалеку от входа продавал полиэтиленовые накидки от дождя. Их брали, и человек возбужденно улыбался.

- Повезло бедняге,- сказала сестра, - сегодня его день.

- В каком смысле? - спросил я.

- Где-то он все это купил за гроши, привез. Теперь продает по своей цене. Дождь ему в помощь. Сегодня он что-то заработает.

Вот еще что: в толпе было много стариков, и это мне было непривычно. В моей родной толпе больше старух, а старики остались где-то там, в сталинских лагерях да на полях войны, а если и попадаются, то думаешь: что делал, как выжил, какой ценой, по какую сторону колючей проволоки? И этих стариков Испании я мысленно спрашивал: кто они, ведь все они прошли через гражданскую войну, значит, по большей части - на стороне Франко, но были, наверно, среди них и республиканцы, те, кто выжил, отсидел, вернулся и был прощен, хотя так и остался с клеймом "красного" и о прошлом своем молчал. Испанские старики - они совсем не походили на русских, темперамент их не угас, а обычай жить открыто, на людях, в тех же чайных, кафе, ресторанчиках, отшлифовал манеры; следить за каждым из них было одно удовольствие, каждый из них гордо нес себя и не ронял, и чем мизерней была его жизнь и его хлопоты, тем царственней были его жесты.

На широких каменных галереях, вкруговую опоясывающих цирк, было уже полно народу. У входов на трибуны дежурили контролеры. Тут же давали напрокат плоские дерматиновые подушки, так как сиденья на трибунах были не из дерева, а из бетона. Подушки были сложены в штабеля, и возле них зарабатывали себе на жизнь старики. Сразу было понятно, что здесь они с детства, с юности и знают про корриду все. Зрители не спешили занять свои места, ходили по галереям с подушками под мышкой, вдвоем, втроем, а то и семейными кланами; некоторые кланы, судя по одежде, были знатными и богатыми, но и они, как и подавляющее большинство одетых просто и скромно, держали те же самые черные облезлые подушки, одинаковые для всех. Встречались красивые, тщательно накрашенные женщины с подведенными жгучими глазами, блеск их вечерних туалетов из-под небрежно накинутых плащей и тонкий аромат дорогих духов наполняли воздух этих просторных каменных галерей взволнованным предощущением праздника. Знатные женщины были в мантильях. И везде ощущалось сознательное панибратство плебса и патрицианства - все здесь были равны равенством свидетелей языческого жертвоприношения. Да, да, коррида, и я в этом убежден, хотя, может быть, излагаю давно известную истину,- коррида в католической Испании, в стране, где сила религии и посейчас велика, коррида - это действо абсолютно языческое, дающее выход могучим человеческим страстям, зажатым в тиски строгой морали.

Возле одной из арок толпа зрителей смотрела вниз, и мы протиснулись на освободившееся место у каменного барьера. Внизу был служебный дворик с разгвазданной копытами почвой и запахом стойла. Дворик был полон людей, но то были как бы свои, приближенные...

- Смотри, - сказала сестра, указывая на высокого неправдоподобно стройного пожилого мужчину, большими шагами пересекавшего дворик,- это Рафаэль Альберти. Это он, он, - подтвердила она, видя мое изумление.- Он вернулся из эмиграции только после смерти Франко. Я знаю, что он ходит на все корриды, ни одной не пропускает...

Господи, Альберти! Он дружил с Лоркой, он знал моих любимых Антонио Мачадо, Хименеса... И вот он, живой, сильно траченный временем красавец, но мужчина - черт побери! - мужчина, а не дряхлый восьмидесятипятилетний старик... Если наш век оказался для русской поэзии серебряным, то, я согласен с Ахматовой, для испанской поэзии - он золотой. Из всех нынешних классиков Альберти был первым и последним, кого я увидел вживе. Даже к Ахматовой я не успел, а лишь к ее отпеванию в соборе Николы Морского.

...Мужчины, все больше знатные, в сопровождении вечерних красивых женщин, оживленно говоря и жестикулируя, потянулись к выходу из дворика, ибо время приближалось к пяти часам пополудни. Еще шибче забегали внизу люди в синей униформе служащих, и на середину дворика, ведя под уздцы высокого коня, вышел очень высокий пикадор. Даже отсюда, сверху, оба они казались гигантами и, наверно, были таковыми - человек и конь, одними из первых принимающие на себя всю мощь и ярость выпущенного на арену быка. Пикадор постоял у коня, перебрасываясь шутками с теми, кто его окружил, пожал кому-то руку, выкурил, глубоко затягиваясь, сигарету и сонным движением профессионала легко оказался в седле. Он повернул коня, и я наконец увидел, что это брякало, как цинковое корыто моего детства,- это был огромный железный сапог, в который, как в стремя, пикадор вдел правую ногу. Прямоугольное голенище этого сапога было до колена. Ага, догадался я, это от удара рогов. Значит, быка пикадор встречает правым боком. Только при виде этого сапога, единственного, что осталось от рыцарских доспехов, но по форме гораздо грубей, примитивней, и не кованого, а скорее клепаного, что, наверно, имело свои резоны, - только при виде его я осознал, каким же мощным должен быть удар быка.

- Ну что, Игнаша, пойдем? - сказала сестра.- В испанском языке есть такая пословица: все на свете может опоздать, а коррида начинается всегда вовремя.

Я посмотрел на часы - было без десяти пять. Мы нашли свой сектор, контролер оторвал край билетов. Вон оно внизу - круглое поле арены. Трибуны были уже полны пестрой толпой, где-то слева над нами играл духовой оркестр. Мы положили на бетон свои подушки и сели. Воронка цирка была крутой, и мы сидели, как на закорках у занимавших нижние места. Возбуждение здесь было очевиднее, чем там, на темноватых галереях. Знакомые махали друг другу, кричали через головы, похоже, получая удовольствие быть на виду.

- Что мне у них нравится, так это жесты, - сказала сестра. - У них целый язык жестов. А руки женщин в танце - это такое... такие страсти, куда там... А ведь есть еще язык веера для разговора с любовником... Знаешь, что это значит? - И она повторила жест, которым наш сосед слева объяснялся с кем-то за нами,- она закрепостила кисть левой руки, согнутой в локте, и быстрой рыбкой пропустила под ней кисть правой.- Это он показал, что по-тихому смотался из дому, пока там жена, теща, то да се... А это знаешь? - И она прижала палец под нижним веком.- Это значит - заливай, но я тебе не верю. А поцеловать большой палец - это на счастье. Или вот...- И она сделала рожки из указательного пальца и мизинца.- Это от сглаза.

Закрапал дождь, и мы раскрыли зонты.

- А если корриды не будет? - сказал я.

- Теперь уже будет. Ровно в пять, несмотря ни на что.

- Уже без двух минут.

- Ну вот и приготовься... Не знаю, как ты это воспримешь. Если тебе будет тяжело, мы уйдем.

- Я постараюсь понять.

- Уж пожалуйста.

Тем временем по арене озабоченно ходило несколько служащих, ковыряя ногами песок, потом вышел кто-то из команды тореро, в традиционном костюме, и покачал головой. Ворота раскрылись, и вместо нарядной процессии, открывающей корриду, выкатились тачки с песком. Пять часов грянуло, секундная стрелка отсчитывала начало шестого, а служащие неспешно растаскивали лопатами песок по арене. Зрители, заполнившие все места, тридцать пять тысяч зрителей принялись свистеть. Но свист был ленивый, недружный, умирающий на одном секторе и оживающий на другом, под пассадобль духового оркестра над нами. Но через четверть часа уже все ряды объединились в негодующем свисте и вопле. Тем временем дождь снова прекратился.

- Похоже, Игнаша, что ты присутствуешь при сенсации, - удивленно сказала сестра. - Чтобы коррида так задержалась... Такого еще не было.

Но тут снизу, со стороны ворот арены, раздались звуки фанфар, и вот она появилась - пестрая процессия: впереди два матадора с парадными плащами, перекинутыми через левую руку, за ними - их пешие помощники, затем два пикадора и упряжка с мулами. Да, матадоров было два, вместо обычных трех и оба были новильерами, то есть новичками, восемнадцатилетними мальчиками, как Ромеро в "Фиесте". Публике они были почти неизвестны, но они носили фамилии своих отцов, которых знали все,- их отцы в своем поколении были хорошими матадорами. Одного мальчика звали Мигель Байез, по прозвищу Литри, другого - Рафи Камино. Шесть соответственно молодых бычков, подлежащих быть убитыми, были из ганадерии, то бишь с бычьей фермы, сеньора Херердо де Фелипе Бартоломе. Оба мальчика были высокие и стройные, но Рафи Камино был смуглее, тоньше и чернявей, а у Мигеля Байеза были нордические черты. Лица их я видел нечетко, но у меня была цветная программа корриды с их портретами. Оба мальчика представляли собой завтрашний день корриды, и отношение к ним было особое.

Участники церемонии поприветствовали президента корриды, матадоры отдали через барьер свои расшитые золотом плащи, упряжку мулов увели, квадрилья Байеза ушла, и на арене остались помощники Рафи Камино во главе с ним самим. Тут и появился бык. Тогда я еще не знал, что это будут молодые бычки, недовески и недоросли, и отнесся ко всем шестерым серьезно. Вот и первый бык показался мне вполне внушительным. Он выбежал резво, на пружинистых ногах, словно чтобы размяться после тесного загона, тут же перед ним замахали плащами и вывели на матадора. Это было как бы короткое знакомство друг с другом, разведка боем. Бык, не задумываясь, атаковал, а матадор, не колеблясь, выставил сбоку от себя боевой плащ и повел им назад, пропуская быка мимо себя, развернулся и еще раз пропустил мимо в обратном направлении, дивно отклоняя стан. Ага, подумал я, вот откуда пластика испанского мужского танца - от корриды! - когда тело изогнуто как лук. Матадор еще несколько раз пропустил быка туда и обратно, и проскакивающий бык резко тормозил всеми копытами, резво, как собака, разворачивался и бросался назад и снова был обманут, и это было так красиво, что зрители уже объединились в радостном "оле!". Матадор обвел быка вокруг себя, как вокруг пальца, и, оставив его за спиной, пошел к нам, не оглядываясь, горделиво кинув боевой плащ на согнутую в локте левую руку, а огорошенный бык так и остался стоять там, где его бросил матадор. К быку снова подбежали помощники, замахали плащами, но только он бросался к одному, как рядом вспыхивал другой красный плащ, и бык поворачивал - так его направляли по арене, и вдруг он остался один: поодаль на высоком коне восседал высокий пикадор и ждал его. Бык это понял и помчался к нему, точнее - к коню; сразу стало ясно, что конь ему не нравится, как будто бык признал в нем своего старого врага. Раньше конь становился первой жертвой быка, теперь же коня накрывали жесткой попоной - я слышал, как она глухо отозвалась на удар рогов. И без того незавидное положение коня усугублялось тем, что на глазах его были шоры, и эту неожиданную атаку он воспринимал вслепую. Бык, хоть и малолетка, был силен, и я видел, как он прижал коня к барьеру, и только потому тот и не падал, а бык все норовил поддеть его и низко опускал рога, и толстая плетеная попона ходила на коне волнами. Работа у коня была хуже некуда, хотя ему и не выпускали кишки, как его предкам,- он закидывался от ударов, оседал на зад и слышал топот и тяжелое бычье сопение и этот бычий запах, запах смерти, которая почему-то медлила и топталась на месте, и если коню и оставалась какая-то надежда, так это на своего хозяина, всадника, пикадора, которого, похоже, не пугало разъяренное копошение рядом, внушающее коню смертельный ужас. Всадник продолжал держаться в седле, хотя чувствовалось, что это ему не так уж просто, и тут до ноздрей коня долетел новый запах - теплый, солоноватый, тошнотворный - запах крови. Я ранен, подумал конь между тупыми тяжелыми ударами в бок, под ребра, но почему-то я жив, я стою, и хозяин на мне спокоен, ноги его железно обхватили меня и дрожат от напряжения, это он что-то делает с тем чудовищем, он хочет меня защитить...

Конь, чудище, пика в руках всадника - какой древний сюжет, икона Святого Георгия Победоносца. Дева исчезла, и уже неясно, что они не поделили между собой - витязь и Змей Горыныч.

Итак, кровопускание было сделано. Это пикадор, опершись на пику всей своей мускульной мощью и весом тела, всадил ее в бугор мышц между лопатками быка, дабы немного сбить с него спесь, поколебать в нем чувство превосходства, дабы он стал поосмотрительнее и послабее. Без такого кровопускания он оставался убийцей, которому все нипочем. Я видел широкую полосу крови на шее быка, но, поскольку бык никак внешне не отозвался на эту рану, я не знал, насколько ему больно и больно ли вообще. Он все еще наседал на коня, пытаясь его опрокинуть, но тут набежали сзади, сбоку, красными вспышками расцвели плащи, и бык, забыв про коня и про того, кто помешал ему с ним разделаться, отскочил, поводя мордой туда-сюда, готовый в азарте вмазать первому попавшемуся; но все от него увертывались, и он сам не заметил, как вновь оказался перед матадором. Боль между лопатками дала себя знать, и теперь матадор был ему неинтересен, и если бы не его назойливый плащ, и не крики, и не сама его тщедушная фигурка, которую и проткнуть-то ничего не стоило, тем более что она дразнила его, подходя все ближе и ближе,- если бы не все это, то можно было бы считать номер оконченным. Быку было больно, и обидно, и скучно, и он хотел обратно в родное стадо. Что нужно было от него этому мальчику с красным плащом, которым он резво встряхивал, приближаясь мелкими шажками, левое плечо вперед? Не из-за него ли так больно шее, надо его проучить - и бык против желания, нехотя, двинулся на обидчика, в нем была самоуверенная ленца, с которой силач-громила приближается к своей слабосильной жертве. Он сделал выпад, но промахнулся, и еще раз промахнулся, и еще, и еще - сколько раз он атаковал, столько и промахивался, но теперь это не раззадоривало его, а усыпляло; похоже, он был не очень горяч и самолюбив и отказывался от своего намерения, если оно было труднодостижимым. Он еще несколько раз вяло и послушно сунулся туда и сюда вслед за красным плащом и решил - хватит. Матадор отвернулся от него, сорвав аплодисменты, а бык стоял посреди арены, и им овладевала апатия.

Его было жалко. Человека я еще не успел пожалеть - вроде, не за что было жалеть человека, а быка становилось все жальче - на моих глазах ему давали жестокий урок послушания, его наказывали розгами, как нерадивого ученика, и у него это не вызывало чувства протеста, а лишь равнодушие и скуку. Бык устал, и, чтобы его взбодрить и раззадорить, три бандерильеро воткнули в него свои маленькие пики. Они разгонялись, приближаясь к нему по касательной, сбоку, на противоходе, высоко воздев руки с бандерильям, роняли их в его толстую холку и исчезали из поля его зрения. Бандерильи были с заусеницей и держались в шкуре быка крепко. Вот уже шесть штук болталось у него в загривке, пестрых, с лентами,- будто растерзанный рыбий плавник.

Бандерильи возымели действие, и бык ожил, но ненадолго. Теперь матадор еще ближе пропускал возле себя быка, свободной рукой откидывая бандерильи, чтобы они не ударяли ему в лицо. Бык не столько устал, сколько ему осточертела вся эта история, которой не было конца, и, когда президент разрешил матадору взять шпагу и мулету, которая была гораздо короче плаща, он был еще вполне свеж; он был свеж даже после нескольких бесплодных выпадов против красной мулеты, и, когда его надо было убить, он еще держал голову высоко. Быка, если у него поднята голова, не убить, так как шпага должна попасть в единственную смертельную точку у него между лопатками, которой в таком случае не видно. И матадор, достав кинжал, подошел совсем близко и легонько ткнул быку в переносье, чтобы тот опустил морду. Бык послушно опускал, но едва матадор отходил и нацеливал шпагу для удара, как бык снова поднимал голову, словно ему было интересно, что это матадор собирается сделать, и тому снова приходилось доставать кинжал. Так повторялось несколько раз, и зрители, настроенные весьма благожелательно к новому поколению матадоров, начали свистеть. Все-таки это была не совсем чистая работа, да еще неподалеку от барьера,- ясно, что Рафи Камино решил свести риск к минимуму, да еще президент поджуливал, позволил взять шпагу раньше времени... Рафи Камино почувствовал, что симпатия зрителей стремительно убывает, и, хотя он сохранял присущее всем матадорам достоинство движений, шея у него одеревенела от волнения. Наконец он принял классическую позу, подняв в вытянутой правой руке шпагу на уровне глаз, опершись на правую ногу и согнув в колене левую, затем сделал стремительный выпад и воткнул шпагу. Но шпага попала в позвонок, согнулась дугой, мелькнула в воздухе и упала на песок. И еще два раза Камино не смог попасть. Стадион заревел - убивать надо было красиво и быстро, как бы незаметно, а это было уже похоже на экзекуцию. И я не мог смотреть, у меня заболело сердце, и о матадоре я перестал думать вовсе. Я видел только быка, которого не могли убить, потому что не подготовили к смерти,- он все поднимал голову, следя за матадором с удивлением и без вражды, и был смирен, как если бы за смирение полагалось что-то иное, чем смерть. Но на четвертый раз шпага попала туда, куда нужно, и бык сразу, без мучений и агонии, даже как бы с облегчением, рухнул на бок и умер.

Вроде с детства мы проходим школу насильственной смерти, убивая без разбору насекомых, а потом рыб, птиц, лягушек, кто-то пошел и дальше, убив курицу, кошку, собаку... Но убийство быка было чем-то совсем иным, чего я не знал. Да и бык ли это был? Если бы он был просто животным, то есть живущим животом, разве было бы мне сейчас так нестерпимо больно? Нет, я никогда не ощущал кровной связи ни с рыбой, ни с лягушкой, ни с птицей - это все были астральные существа. Но бык... Как мне это объяснить и нужно ли объяснять? Будто сон такой: идем, говорят мне, сейчас ты увидишь что-то интересное. И мы идем. И вот эшафот. И там палач и жертва. И палач постепенно умерщвляет жертву - отрубает руку, и еще руку, и ногу, и еще ногу... "Это нельзя! - в ужасе кричу я.- Это человек!" А мне говорят: "Это можно. Это такая добровольная игра. И жертва добровольная. Это можно, потому что так договорились". И во сне я судорожно пытаюсь это понять, пытаюсь отторгнуть боль от причины, ее породившей, и это можно сделать только усилием мысли, потому что отторгнутая боль перестает быть сама собой... И кажется, я понимаю - да, это ведь добровольно, это без насилия, значит, это можно. Но еще болит, болит та рука, та нога, которых уже нет. Память о них болит...

Меня трясло, в горле стоял ком, глаза были застланы слезами. - Игнаша, что ты... Не думала, что ты такой чувствительный. - Это убийство,- промычал я.- Я не могу, это убийство. -Уходим? - Нет, подождем. Я должен понять. Я и в самом деле хотел понять. Не могло же быть так, чтобы все вокруг были столь кровожадными - и Лорка, и Пикассо, и Хемингуэй, и Рафаэль Альберти... Есть же и во мне испанская кровь; отчего же так больно? Мне хотелось рыдать, уткнуться в подушку и рыдать, как рыдал я в свои девять лет, разорив в кустах сирени гнездо птиц с только что вылупившимися птенцами. Оркестр над головой играл веселый марш, чтобы под эту музыку невинной бычьей душе легче было поспешать в бычий рай, а на арену, крутя хвостом, уже вылетел его живой и резвый соплеменник. Впрочем, этот бык был полной противоположностью предыдущему. Его действия и намерения были неясны, он был полон недоверия к тому, что творилось вокруг, и если вдруг увлекался, то тут же осаживал себя, останавливался, испытующе сбоку присматриваясь к мелькающим перед ним пеонам - чернорабочим арены. Вряд ли это можно было назвать трусостью - в его повадке было больше головы и разума, нежели чувства. Это был коварный бык. Он плохо шел на вызов, атаковал неожиданно, не вписывался в "пасе", которые демонстрировал новый матадор Мигель Байез. С быком ему явно не повезло - это был, что называется, неудобный противник. После пикадора бык вернулся к Байезу еще более хитрым и осторожным: то стоял, никак не реагируя на всплески красного плаща, то вдруг невпопад бросался вперед. И это был очень быстрый бык, резвый, как пес, но с погашенным вниманием. Матадор был вынужден подходить совсем близко, дразня быка уже не плащом, а своим телом, и быку было все равно, но только Байез делал еще шажок, как бык вдруг бросался вперед опустив голову. И это было страшно, и сердце у меня колотилось в горле. Байезу с ним не давались чистые плавные "пасе", он не мог заворожить быка плащом, загипнотизировать его своей волей - бык как бы намеренно не вступал с ним в контакт по законам геометрии, между ними не было общего языка, и их схватка была далека от игры, была вне искусства, и несколько раз, когда бык едва не зацепил рогом матадора, с трибун доносился вопль ужаса. И вдруг я увидел, что Мигель Байез, этот стройный красивый мальчик с нордическим лицом, упал и бык, низко, до самой земли, опустив рога, бросился на него.

- Он не задел, он толкнул! - крикнула сестра, хватая меня за руку, потому что я вскочил, задыхаясь от невыносимости происходящего, ошеломленный насилием над тем, что было для меня чувством жизни,- я привык поверять его красотой, а теперь на моих глазах оно поверялось катастрофической близостью смерти.

Байез перекатился через плечо, чтобы избежать рога, и тут подоспели его помощники, ослепили быка плащами, отрезали его от распростертой на песке жертвы - Байез вскочил и подобрал оброненный плащ. Мне казалось, что он не будет продолжать схватку, что это невозможно после того, как на него дохнула смерть, но вот помощники его расступились, и он снова встал против быка - один на один. Он был помят, унижен, оскорблен быком, и бык это понимал, бык это видел и потому тут же пошел на него, как боксер идет на своего побывавшего в нокдауне противника, чтобы добить. Я снова услышал сердце в горле, и сквозь застилающие глаза слезы, задыхаясь и, кажется, стеная, я почувствовал, да, именно в этот самый момент я почувствовал, что мне не жалко быка, что я его ненавижу и жизнь его для меня не стоит ничего, а этот мальчик, горделиво скрывающий свое минутное замешательство и обводящий быка плавным движением своего тяжелого плаща, этот мальчик для меня все, вся жизнь, и все ее ценности, и весь ее человеческий смысл. Я был с ним, я молился за него.

А бык так хотел его достать, еще так верил в свой успех, он еще помнил смятение в глазах матадора, именно потому и принял вызов, втянулся в игру, его охватил азарт, и он пронесся раз и еще раз мимо столь близкой цели, мимо красного шелкового боевого костюма Байеза с золотыми галунами, и Байез сделал пасе натураль, а потом пасе де печо, а потом веронику и полуверонику, и на сей раз все было красиво, все было по законам высокого искусства, и зрители завопили: "Оле, оле!", и я вместе с ними. И когда шпага Байеза уверенно вошла между лопатками быка почти по эфес, проткнув легкие, и из ноздрей, из пасти животного хлынула кровь и Мигель повернулся к нему спиной и пошел навстречу аплодисментам, а быка окружили помощники и тот, еще не веря, что все кончено, угрожающе водил головой то влево, то вправо, но это уже не были выпады, а только имитация их, только истекающий с кровью инстинкт боя, и когда он упал на колени, продолжая мотать головой, как бы отрицая то, что с ним произошло, и требуя, чтобы схватку возобновили,- когда наконец я увидел все это, я, кажется, понял, что такое коррида, эта высокая трагедия с катарсисом в конце.

Понимаем ли мы, что боремся с тем, что против нас в этой жизни, вот так же, как этот бык, и как бы мы ни старались обмануть судьбу, она все равно настигнет нас в конце, а предначертание наше - выскочить на арену жизни полными сил и надежд, резвости и упорства, ума, и смекалки, и уверенности в себе... и все это постепенно, одно за другим, будет у нас отнято, и едва мы начнем, захлебываясь собственной кровью, судорожно осознавать, что жизнь - это что-то другое, чем нам представлялось, едва мы начнем приближаться к ее подлинным ценностям, ее глубинному смыслу, который отворяется для нас нашим страданием, - едва мы приблизимся к нему, как примем завершающий удар смерти.

...Вышла упряжка мулов, убитого быка привязали и волоком увезли - туша его оставила на песке вопросительный знак, а на арену выбежал третий бык. Нет, у меня не хватит воображения описать смерть всех шести; пока же мои глаза, оторвавшись от гипнотизирующего оранжевого пятна арены, блуждают по трибунам, останавливаясь на лицах тех, кто пришел сюда. Рядом, по обе стороны от нас с Ариной, сидят иностранцы, немцы или бельгийцы, народ серьезный, основательный и пресный - женщины нервничают, даже повизгивают, а мужчины хранят тусклое молчание, коррида для них достопримечательность, не более, и они отбывают на ней положенную дозу экзотики... Но ниже, ниже - это испанцы, и за двумя из них я слежу. Оба немолоды: один тяжелый, большой, с лицом рабочего, ежедневный труд едва ли ему в радость, лицо его давно помрачнело и хранит суровое отсутствие удачи. Другой же - почти старик, в берете, надвинутом на уши, он давно не работает, и не труд, которым он был раньше занят, а старость стала его мироощущением. Оба они слышат мой разговор с сестрой на неизвестном им языке, слышат, как я шумно втягиваю воздух сквозь стиснутые зубы, будто мне прижигают йодом рану, как я тихо постанываю, когда не в силах совладать с тем, что вижу, и я для них дик, и чужд, и невежествен, но они вежливые люди, они терпимы и вежливы; испанцы, когда-то имевшие полмира, врожденно терпимы к другим нациям, другие для них не выше и не ниже, другие для них просто другие и не вызывают у них ни раздражения, ни агрессии, а разве что насмешку, потому что, конечно, если уж рождаться на свет, так только испанцем... так вот, в какой-то момент я начинаю понимать, что то, что потрясает меня, ослепляет пронзительной болью, что это могучее действо вызывает у них совсем другие, нежели у меня, чувства. Оно им не нравится, они не потрясены, они недовольны и разочарованы, и только из уважения к нашему соседнему иноплеменному присутствию они не свистят и не кричат в гневе: "Саbrones! Саbrones!" * , как другие трибуны, когда президент корриды заставляет сражаться с вялым, хромым быком. Чего он жалеет - денег или мальчика, для которого хромоножка, конечно, не так опасен; и оба моих испанца время от времени поворачивают друг к другу головы, молча обмениваясь взглядом. А сестра говорит мне:

- Это какая-то тяжелая коррида. Все время пахнет смертью. Мальчики хотят понравиться, они рискуют собой. Слишком рискуют. Тяжелое зрелище, надрывное. Должен быть праздник, а не надрыв.

Меж тем убили еще трех, и я плохо их помню. Я помню шестого. Он был отважен, но не безрассудно, он был силен, но не громила, он был, что называется, идеальный партнер и вместе с тореро исполнил идеальный балет, стараясь победить, но он старался по правилам, которые придумал человек, - стало быть, сам вписался в кривую, выводящую его к точке смерти. Он истратил все свои силы и под конец устал. Может, он еще и был силен, но душа его утомилась, потому что лишилась надежды. Вот оно что - прежде чем убить, надо отнять надежду. И вот он стоял в центре арены, глядя на матадора, взявшего мулету и вложившего в ее складки шпагу. Он как бы не должен был знать до поры, зачем она, эта шпага, и он пошел на мулету, он атаковал ее, и матадор так близко пропускал его мимо себя, что окровавленная шея быка пачкала его костюм. Он сделал все, что ему повелительно продиктовал матадор, и снова встал в центре арены, зная, что это самое рискованное место для матадора. Он стоял, тяжело дыша, по разодранной, ужаленной бандерильями холке, пузырясь, стекала кровь, он глядел на тореро, и взгляд его говорил: оставь меня, отпусти с миром. Он стал думать, как человек. Он подумал, что победу в честной и равной схватке можно разделить на двоих, ему казалось, что это будет справедливо, но, когда матадор вынул шпагу из складок мулеты, он понял, что это конец и что теперь все его мужество понадобится ему только для одного - достойно принять смерть. Я слышал, как матадор что-то говорил быку, он говорил с ним ласково, как с другом. Наверное, матадор хотел его ободрить. Наверное, он извинялся перед быком за то, что сейчас его убьет. Наверное, он объяснял ему, что таковы правила: или - или. И что у быка есть еще шанс проткнуть его рогом. Матадор встал в позу, самую красивую из всех поз матадора, предшествующую "моменту истины" - так называется последнее противостояние человека и быка,- шпага замерла в вытянутой руке, кончик ее не дрожал, бык завороженно сделал шаг вперед, и одновременно навстречу ему метнулось тело матадора и шпага вошла наполовину и закачалась, как метроном, с крестиком рукоятки, и бык, проводив взглядом гордо удалявшуюся спину тореро, устало прикрыл глаза и, подогнув ноги, лег. Он не упал, а лег на живот, мышцы еще повиновались ему, и он лег, словно чтобы обдумать то новое, что с ним сейчас произошло. Он лежал один посреди арены, как на пастбище, что там, дальше, заканчивалось лесистыми горами Гвадараммы, возле которых он родился и вырос, и ему вдруг стало тревожно, что он один, а стадо ушло и никто его не ищет, не окликает, тревога в нем росла, и он вспомнил запах хлева и теплое, розовое, в родимых пятнах, вымя матери и ее шершавый язык, а затем вспомнил утреннюю росу и туман, в котором он однажды заблудился, и как он двинулся наугад и сам пришел на ферму и хозяин радовался как ребенок и дал ему двойную меру овса; вот и теперь надо было поторопиться, пока ворота не закрыли... Он встал и, покачавшись, медленно пошел к барьеру - туман был еще гуще, чем в тот раз, он едва различал дорогу, но вот и стойло, он ощутил его боком, привалился к стене, перевел дух...

Он так и упал у барьера, и добивать его не пришлось.

Вот и все. Мне только осталось противопоставить мнению француза мнение испанца, моего современника Карлоса Рохаса, который, размышляя о корриде, писал: "На этом заклании бык может быть одновременно жертвой и жрецом. И кроме того, он - одно из тех животных, с которым человек подсознательно, загадочным образом отождествляет себя".

- Пойдем, - сказала сестра и повела меня в служебный дворик. Он снова был полон, но не так, как перед корридой. Слева, возле открытой двери большого помещения, облицованного, как операционная, белой и голубой плиткой, стоял автофургон. В помещении что-то делали два человека в синих спецовках и передниках, движения их были заученно-стремительные, по кафельному полу обильно текла вода. Я поднял глаза и увидел на полке вдоль дальней стены пять розовых бычьих голов с темными маслиновыми глазами, шкура с морд была снята, и головы походили на анатомические муляжи.

- Это они,- сказала сестра.

- А где туши? - спросил я.

- Тут, - кивнула она на фургон.- Сейчас повезут в ресторан.

Мы потолкались во дворике, ловя обрывки разговоров. Одни говорили, что коррида не удалась. Вообще коррида без солнца - это не коррида. Другие говорили, что мальчишки ничего себе, вот только бычки не ах, никуда не годные бычки, мерде, а не бычки.

- У меня до сих пор все внутри дрожит,- сказала сестра.- Мальчики, они не ценят жизнь, это все игры со смертью... Это не то, что я хотела тебе показать. Это слишком по жизни, а коррида - это искусство...

А меня все тянуло к той двери в разделочную, в мясницкую, в цех по обработке... И когда я заглянул, на полке рядом с пятью бычьими головами появилась еще одна. Она смотрела мимо меня маслиновыми глазами.

    ...И донесся зов потайный
    с ветром пастбищ бесконечных
    к облачным быкам небесным,
    к пастухам туманов млечных!

    Примечания

    * Козлы! Козлы! (Исп.)



© Игорь Куберский, 2001-2024.
© Сетевая Словесность, 2001-2024.






НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Андрей Бычков. Я же здесь [Все это было как-то неправильно и ужасно. И так никогда не было раньше. А теперь было. Как вдруг проступает утро и с этим ничего нельзя поделать. Потому...] Ольга Суханова. Софьина башня [Софьина башня мелькнула и тут же скрылась из вида, и она подумала, что народная примета работает: башня исполнила её желание, загаданное искренне, и не...] Изяслав Винтерман. Стихи из книги "Счастливый конец реки" [Сутки через трое коротких суток / переходим в пар и почти не помним: / сколько чувств, невысказанных по сути, – / сколько слов – от светлых до самых...] Надежда Жандр. Театр бессонниц [На том стоим, тем дышим, тем играем, / что в просторечье музыкой зовётся, / чьи струны – седина, смычок пугливый / лобзает душу, но ломает пальцы...] Никита Пирогов. Песни солнца [Расти, расти, любовь / Расти, расти, мир / Расти, расти, вырастай большой / Пусть уходит боль твоя, мать-земля...] Ольга Андреева. Свято место [Господи, благослови нас здесь благочестиво трудиться, чтобы между нами была любовь, вера, терпение, сострадание друг к другу, единодушие и единомыслие...] Игорь Муханов. Тениада [Существует лирическая философия, отличная от обычной философии тем, что песней, а не предупреждающим выстрелом из ружья заставляет замолчать всё отжившее...] Елена Севрюгина. Когда приходит речь [Поэзия Алексея Прохорова видится мне как процесс развивающийся, становящийся, ещё не до конца сформированный в плане формы и стиля. И едва ли это можно...] Елена Генерозова. Литургия в стихах - от игрушечного к метафизике [Авторский вечер филолога, академического преподавателя и поэта Елены Ванеян в рамках арт-проекта "Бегемот Внутри" 18 января 2024 года в московской библиотеке...] Наталия Кравченко. Жизни простая пьеса... [У жизни новая глава. / Простим погрешности. / Ко мне слетаются слова / на крошки нежности...] Лана Юрина. С изнанки сна [Подхватит ветер на излёте дня, / готовый унести в чужие страны. / Но если ты поможешь, я останусь – / держи меня...]
Словесность