Словесность

[ Оглавление ]






КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ

Наши проекты

Dictionary of Creativity

   
П
О
И
С
К

Словесность




ДЕБИЛЬНЫЕ  АНГЕЛОЧКИ

(отрывок из романа "Цветы Содома")


В один прекрасный апрельский день, когда решать было совсем нечего и ничего не оставалось, что бы меня держало на этом свете: жена сошлась с пузатым торговцем гонконгскими кондомами - ну, знаете, со всякими штучками, после чего ваша партнерша или ваш партнер приобретает подобие гофрированного пожарного шланга; оттарабанив в психушке полгода, сделав порочный выбор между несколькими соляными донецкими рудниками, я пополз в дорогу. Была еще одна пропозиция - поработать миссионером среди людоедов где-то в Африке, но от нее я вежливо отказался. А перед этим меня обобрала последняя моя любовница - с крутым задком, крепкими белыми зубами, с темпераментом резницкой кобылы, но такой лживой и соблазнительной стервы еще свет не видел. Интеллектуалам всегда не везло с женщинами. В любви - да, а вот с женщинами... Любовь - как мастурбация, она невесомая, а потому цепляется или за кружевные трусики, или за прыщавый пацанский зад.

Итак, я стоял на перроне, залитом светлым янтарным днем, достал пачку сигарет, открыл, увидел, что она пуста, и заплакал. На дне подлости моего естества билась рваными хвостами мысль, концы которой не удавалось свести воедино. Итак, ага, я сел в электричку и, укутавшись в теплое апрельское солнышко, подался в Фастов. А возможно, это был не Фастов, а что-то другое. Время - сложная вещь. Философские дефиниции тут даже не до сраки.

Я ехал к Зосе, который работал в доме для умственно отсталых культработником. Зося туда устроился под патронатом господина Шифутовича, который обивал пороги всяких союзов, выдававших гранты. Но у Зоси возникли проблемы с законом и его довольно нагло и беззаконно отправили без транзита в славный Фастов.

У этого Шифутовича я выиграл в карты и под пьяную лавочку долг тот простил. Так оно и вышло - один звонок решил больше, чем богомольная матушка Зоси, Клавдия Мартыновна, которая предсказывала будущее, ворожа на свиных потрохах. За что ее турнули из коммунистической партии, потому что товарищ из горкома, который по гаданию должен был прожить еще шесть жизней среднестатистического свинопаса, дал дуба прямо на тринадцатилетней проститутке. Скандал поднялся - не приведи боже! Человек всегда верит в то, что невозможно.

Я думал застать Зосю за его любимым занятием, но вы заметили, что с добрыми знакомыми это не так просто? Вечно подложат свинью. Поэтому вместо того, чтобы читать лекцию покойному члену убиенного профессора эстетики, который хранился у него в банке с формалином, Зося усиленно осваивал тонкости новой профессии.

Что мне не нравится в провинциальных городах, так это небо. Иногда небо в этих закутках хочет то ли высраться на вас, то ли, в худшем случае, отдрючить. Подобного точно еще не случалось, но впечатление, уважаемые, именно такое. Но в тот день небо было голубым до непристойности. Небо нежно протекало по моим зрачкам, щекотало ноздри. Хорошего это не предвещало.

Все провинциальные городки лишены запахов, кроме одного - протухшего запаха неизменности мира. Что недалеко от вечности. Люди копошатся кучей жирных и ленивых пауков. Переустройство мира даже не спало в их головах. Их горизонт, круглый, как обод банки, выравнивает их до мечтательности, латентного извращения, всяких тайных и приятных минут, обманчиво заводящих столичных авантюристов в местный вытрезвитель, а то и в морг. Но мечтательность, одна лишь мысль о провинциальных обитателях, доводила меня до сладкого столбняка. Также отсутствовали и звуки. Поэтому, подходя к зеленой ограде приюта, я почувствовал себя некомфортно, когда до слуха моего донесся довольно стройный рой голосов. Значит, о буколическом настроении напрасно было и думать.

Сквозь полуденное солнечное марево мне вспомнились милицейские фуражки с непобедимым законом в зубах, как кость - у голодного пса. Значит, так: я с бешеными оборотами приобретал статус бродяги, с прошлым не ахти приятным для рядового обывателя, исправно отдающего голос на выборах, как будто поносник - свой кал в уборные.

Это было впечатление, незабываемое почти как выхолощенный солнечный полдень провинциального городка. Белый одуванчик цветущих морелей и вишен. И монументальная фигура Зоси, обрубком левой руки руководившего хором ангелов, то ли сошедших с ума, то ли поперепивавшихся. Не иначе. Хор женщин-имбецилов - со стрижеными головами, в куцых застиранных халатах, в рейтузах по колено, с начесом, ровно в три ряда - одни выше, другие ниже, вытягивал то ли народную песню, то ли псалом, имитируя загубленную святость. Тут-таки вправду я понял, что раскол в рядах духовных состоялся, и именно иуды посягнули еще раз вкусить от райских кущей. Ага, подумал я, надо давить на ходули. Давало себя знать православно-католическое воспитание. Как и каждый честный аматор вне закона, я не пытался вступать со Всевышним в полемику. Но когда у меня перед носом возникла обширянная, обдолбанная физиономия Зоси с закрытыми глазами, с обрубленной когда-то собственноручно за карточные долги рукой, мое распаленное сознание предупредило меня, что лучше остаться и насладиться действом.

Хотелось жрать. А к музыке я был туповатым, тут уж ничего не попишешь. Неприятности полезны, даже больше, чем наслаждение, видимо, потому, что наслаждения в чистом виде не бывает. Разве что когда дрочишь в тринадцатилетнем возрасте. Хорошо: мухи в морду летят, вода в унитазе булькает, а папа маму наяривает за тонкой коммунальской перегородкой. Что тут скажешь, а? Однако продолжаешь слушать и видишь сам себя - я стою на мосту, и передо мной открывается священная пустота города. Я не вижу глазами, но передо мной лежат кварталы, посыпанные белым пеплом надежды, а тучи оседают на улицы, точно ангелы, и ангелы не такие, что ломают крылья не взлете, что падают и сыплются на земли, расползаются многолико, вездесуще, сжимая хилое сердце площади и кварталов. Это было, это когда-то было. Ветер ничего не говорит, и псы времени пьют из глаз луж, как хищные грифоны, выклевывая все, что держало во времени незапятнанную чистоту города - дыры страданий, ничего не стоящей. Так открывается ничто, заполненное кем-то. А потом все плавится, как на глянцевой картинке. И приходит она, но я почему-то произношу не ее имя. Как тоска по утраченному раю. Как тоска ожидаемого, когда оно приходит миндальным разочарованием, вытирающим зрение, запахи, звуки, желания. Вот так. Это не дыхание вечности. Это уже ворота чего-то, где вряд ли что-то и кому-то распознать. Зеленая роза распускается десятками цветов. Я закрываю глаза, и реальность тычет дулю.

Зося пялился на меня своими лупатыми водянистыми глазами пропащего жулика с таким видом, будто проиграл в карты самому черту; будто хотел прозырить, что я сожрал несколько лет тому назад на Рождество. Его куцая фигура с маленькими игрушечными руками, затянутая в линялый пиджак, покачивалась в такт пения его воспитанниц-хористок. Здоровая рука Зоси поднялась в приветствии, а потом обвисла, будто кто-то невидимый перебил ее одним махом тяжелой чугунной кочергой. Солнце красным нимбом мерцало за его головой. Ни ему, ни мне нечего сказать.

- Здоров, - изобрел, наконец, я, и тут от избытка проклятого кокаина у меня из носа пошла кровь, и я почувствовал бешеный голод. И потерял сознание.

- Я ж говорил тебе, старик, что красота спасет мир? А? А ты, сучий потрох, меня не слушал. Наркота на голодный желудок влияет очень плохо... И еще одно... Либо ты идешь до конца, либо ты срыгиваешь... Манька, Шпулька, несите его в пищеблок!

Его сизые беньки зависли двумя шариками над моим лицом, и в них плавали остатки какого-то нам с ним непонятного мира, за который я, Алекс Волк, хотел, как ни странно, уцепиться.

- А ты сдохнешь от прыщавого банального передоза! - Сказал я ему на это и отрубился.

Время прекратило накручивать мозги. Было темно и приятно. И я уже радовался, что наконец-то дал дуба, но приятное приходит, как уже отмечалось, не так часто. Этого-то я и боялся больше всего. Траханная иллюзия может существовать в чьей-то гиблой сумасшедшей фантазии. Такого не зародится даже у этих дебилок, несших меня, как киношного Нибелунга, большим июньским садом с покореженными пятидесятилетними яблонями, грушами и вишнями. Хор взбесившихся ангелов остановился. Все было бы здорово, если бы только человек научился изменяться, как амеба, ну, там, лапы отращивал, как ящерица - хвост, или дрочил, как гиббон, безо всякой фантазии и кайфа. И я снова отъехал, напоследок поймав своими камерами чесаные рейтузы и стриженые черепки дебилок.

За три дня среди буколических коров, смачно ляпавших кизяками перед самым носом и ревевших в открытое окно, мне показалось, я пролежал так долго, что срака моя стала напоминать стиральную доску, а дни пузырились и склеивались в моих мозгах, как ночное провинциальное небо. Мимо меня проплывало фантасмагорическое существо, наверно, редкая ископаемая рептилия времен неолита, но я поднимал голову и видел перед собой Зосю с розовым херувимским лицом. Все тип-топ, если бы не одна особенность, которую я с обжигающим жаром старался откинуть, а она возвращалась банальным образом, и мои нейроны, высачивающиеся соплями на груди, подтверждало существенно что-то такое, что сам черт не разберет. Я видел красные, просвеченные пылающие глаза, и амнезия будущего охватывала меня. Зося. Потом какой-то гребаный мост, где-то в столице. И снова настоящий Зося. Его словно кто-то вырезал из глянцевой летописи, которая побывала на пожаре, и ее вытащила чья-то сообразительная рука, как будто раритетный экспонат. Похоже, я уже тогда увидел свое будущее. Говорят, на пятом десятке такое бывает. Оно бывает и раньше, и всегда, но не всегда ты понимаешь, что за хренотень лезет тебе в башку.

Гудение золотого шмеля в мармеладе розового неба оказалось раздолбанным кукурузником. Уже с неделю я обитаю среди неполноценных детей мажорных родителей, которые сбрасывают их сюда, точно стареющая проститутка - выкидышей в мусорный бак. Последним, третьим утром я вяло поднял голову, и белые анфилады бывшей кельи взорвали мои легкие булькающим кашлем. Кашель булькал в груди, снова поднималась температура, и то-се. И главное, Зося.

От одного ублюдка другой ублюдок не ждет ничего хорошего - это закон, хоть неписаный, но такой же мощный, как и все, утвержденные конституционными судами, в глянцевых обложках. С той разницей, что когда ты попадаешь в беду, то все выблядки толпой кидаются тебе помогать, чтобы потом сразу же загнать в яму. Таким был Зося, и другим быть не мог. Но на этот раз он очень потешил мое отсутствующее самолюбие - болезнь, денежный крах, уже не говоря о семейной жизни, которой на самом деле не существовало. Может быть, Зося - не лучшее, что было в моей жизни, но когда ты сваливаешься в яму, то тебя должен оттуда кто-то все-таки вытащить, хотя бы даже тот, кто толкнул тебя туда.

Чем-то в биографии мы были похожи с Зосей, хотелось бы нам того, или нет. Оба из порядочных семей, насколько чиновники госучреждений могут претендовать на порядочность. Мы были набитыми тунеядцами и ничего не умели делать. Разница между нами - двадцать лет. Скука, вседозволенность перед законом (относительная) - всегда это дает приятный выбор пендолить в любом направлении. Кажется, нас как-то так еще тогда называли, ага, золотая молодежь. И такое когда-то было. Мы выбрали улицу. Ничего фигового. На свой идиотизм у каждого своя цена - так говорил Зося. Вот он сидит в красном шезлонге под надписью "Кока-кола", тасует для проформы колоду карт и изрекает:

- Улица - это то, где нет сладкой тоски по прошлому, по будущему, где такое простое понятие, как любовь, исчезает в общественной трескотне о хлебе насущном. Мы имеем прекрасный суррогат - секс. А это уже цивилизация...

Зося сидит среди десятка охламонов с тонкими шеями, утонченными женскими пальцами, и они взирают на него, как на божество. Он первый катала в столице. Он обкатывал сынков министров, генсеков вместе с их выблядками. Он сидит и пророчествует, но не знает, что этому скоро придет конец.

- Улица - как раз то место, где люди знают, как жить, а живут так, как требует от них понятие слепоты следующего дня...

Через неделю Зося проиграется в пух, влезет в долги, снова проиграется. И тогда в экзальтации, чтобы не обращаться к своему влиятельному папе, выглушит три бутылки водки, зажрет пачкой этаминала и при свидетелях честного катрана отрубит кисть левой руки.

- Улица - это масса перспектив, которые сходятся и расходятся, сплетаясь узлом на вашем горле...

Я всегда знал, что когда ты ничего не смыслишь в музыке, но нефиг садиться за пианино. И тут нет никакой морали, ни романтики. Наверно, это и случилось с Зосей, со мной и моим поколением. Но и это б не было правдой. Мы пришли на улицу, как на большой аттракцион. Нам неведома была надежда выжить. Мы были приживалами на улицах столицы, а поэтому быстро ее оккупировали. Потому что мы были умными, сильными, молодыми. Ныне мы слепые и глухие, как кроты, которых водой повыгоняли из темных, уютных нор.

После того случая с собственноручно отрубленной рукой, немного поболтавшись среди профессиональных катал, Зося, у которого мораль развязалась, как шнурок на ботинке, еще в утробе дорогой мамочки, кинулся осваивать новый бизнес. В смысле - ничего не делать, получать деньги и трахать молоденьких девочек. В своем роде Зося был педофилом - если верить докторам дурдомов, где мы как-то с Зосей по очереди побывали. Но с Зосей была своя хроника - тупость относительно морали. Конец и мораль не дружат. Однако Зося был не лишен романтики. Он любил музыку. Особенно, классическую. Бетховен, Бах, Моцарт, там. Ну, конечно, и шансон. Зося даже писал стихи. Паскудные, но стихи. Что-то про солнце, цветы и любовь. Для двенадцатилетних или тринадцатилетних сцыкух. Этого хватало. Он еще рисовал. Писал картины. Такие же невыразительные, как и сам. Вполне бедово торговал польской бижутерией, сколотил капитал. У папы выклянчил дачу под мастерскую и устроил что-то вроде этой богадельни, только за тем исключением, что командовал он целым полком прыщавых девиц. Там-то он и снюхался с Тоцким и Фармагеем, то есть во время усовершенствования творческих сил и педагогической деятельности. Последний благополучно почил в возрасте сорока пяти лет от прободной язвы. Перестройка раскатывалась на все сто, вот и Фармагей исправно, на все сто, торговал иконами, антикварной рухлядью, картинами - Саврасовыми, Шишкиными, ну, всем этим хламом, что снова начал входить в моду, которую "новые" развешивали по кухням и туалетам. Даже не безвкусица, а моральный дебилизм какой-то. Дело тут не в Фармагее, он-то как раз был мужик ничего, безо всяких отклонений. Даже не в Зосе, что в то время круто присел на наркоту и вырулить ему, скорее всего, суждено было на том свете. Я тогда перебивался с хлеба на воду, если учесть то, что я обкатывал в карты толстожопых партийных бонз. Ел с золота черную икру с такими людьми, что прямо ого-го, и что теперь уже - история. Тогда-то я впервые услышал о таком Тоцком. Последнее, что я слышал про эту мразь, что он пытался поправить свои денежные дела, подторговывая жмурами в Таиланде после недавней катастрофы - выдавал фальшивые удостоверения, не бесплатно, конечно, родным убиенных. А Зося, охерев от наркоты, совсем здраво, как по прикидкам его молокососного окружения, вынашивал план убийства президента. Смех, да и только. Зося, в сравнении с этими фраерами, был лишь дебилом с претензиями.

Наконец, я очухался от сна совсем. Зося сидел возле меня, немного слева, нежно, по-детски, улыбаясь. В приоткрытое окно банально летел яблоневый цвет. И пение. Это звучал какой-то религиозный гимн. Гимн звучал торжественно, но не как в церквях, не так, как величественная песня духа - пение поднималось сталактитовыми столбами вверх и осыпалось вниз с ниагарским грохотом, поднимая волну сдавленной, как вой собаки, страсти.

- Слышишь? - Зося поднял руку, слегка повернул лицо к окну, виновато улыбнулся, отряхивая налипшие лепестки с губ. - Это мои ангелочки.

- Сдурел ты, Зося, что ли?

- А какие они сладенькие, мои ангелочки, - болтал себе Зося.

Меня стошнило, но не от смутной догадки. Просто эта гнусь, пока я болел, периодически наширивала меня морфином. Я бекал в углу, стоя на четырех, а Зосю уже несло. А я рыгал. Но вот Зося заглох. И надолго. Звучали только сумасшедший хор и мое беканье. Потом он встал и протянул мне банку с молоком.

- Выпей, это тоже мои ангелочки. Очень помогает. - Сказал он.

В ответ я только бекнул, пустив зеленого дракона на волю. Человек скорее поверит в существование черта, чем ангела. Такие уж мы уродились.



Первое, что пришло мне в голову, пока я сидела возле широкой серой трубы мусоропровода - мысль о платье. Ярком и белом, с красным, зеленым, синим по полю. Облегчить душу можно на помойке. Ничего особенного. И ничего нового. Сначала я лежала в коридоре и уже ни о чем не думала. Когда увидела этих двух гоблинов, я обрадовалась - хоть какие никакие защитники или свидетели. Но не тут-то было.

Потом на карачках перебралась к мусорнику. Выблевала. Наверно, я только туда и добиралась, чтобы поблевать. В заднице пекло, словно туда попала новогодняя шутиха. Я посмотрела в крохотное оконце - зеленые фонари ослепили меня. Гадкая липкая слякоть. И какого меня понесло к мусорнику. Наверно полусознательно хочется вернуться туда, откуда мы вышли. Черт, эти зеленые фонари. Я снова упрямо начала думать о платье. Ничего особенного не случилось. Ничего. Даже голова Тоцкого не появлялась. Никакого тебе сострадания, а я ж не злая, ей богу, не имею зла, хотя со мной все так мерзко себя вели. Даже сам Бог. Да с ним-то как-нибудь разберемся. Его не видно, да и его ли это работа, а не кучки двуногих пакостников? Опять выблевала. Покопалась в сумочке. Нашла пожеванный платочек, некогда белоснежный, упаковку презервативов. Косметичка отсутствует. Жизнь в очередной раз меня нагнула. Ткнулась было к лифту, но не стала. Зашла она, Мама. Я ее знала. Я начала, ничего лучшего, дура, не нашла, молиться. Мама понюхала своей бульдожьей харей воздух и ушла. Взлаяла дверь.

Было холодно, но пришлось снять туфельки и спускаться через черный ход, по лестнице. Я хлюпала носом, шлепала босыми ногами по голому бетону. Наверху загалдело, что-то стукнуло - тупо так, где-то на шестом этаже. Ну и черт с ними, с этажами. Тоцкий мертв, слава тебе. Тьфу, что мне в голову лезет. А между ногами - пожар. И помочиться и потрахаться сразу. Вот тот, которого звали Лу... Немного лучше. Боже, сколько я уже не была с мужиком, настоящим мужиком. Да пошли б они все! Вот свинство, лак на ногтях облупливается с каждым шагом. Но побыстрее, солнышко, золотце, киска, шевели своими лапками, иначе нам не ходить больше!

На улице оказалось лучше, чем я думала - влажно, прохладно и чисто. Зеленые фонари, скрипят двери в подсобке дворников. Тянет мусором... И картриджи... Тьфу ты! Влезет такое в голову! Надеть туфельки и марш на такси. Пару баксов, всего пару баксов. И с чего какого-то черта не идут картриджи из головы? Каблуки подламываются.

- Куда, киска?

- В центр, к людям.

- Где ты их найдешь?

- Где нет, там и надо искать, дорогуша. Среди козлов!

Желтое авто, мигая зелеными пузырями, выдавливая воду из снега, нырнуло в ночь.



Яркая осень. Но я уже ничего не вижу. Так что думаю: если вам омерзело дрочить где-либо, то необходимо сменить позицию. Или дрочить в другом месте. Тут скоро пройдет полотнищами, плотными и беспросветными, сезон дождей - прогалины между домами зальет желтым, навечно похоронив твои страхи, и окупит все проигранное до тла.

Зося отрывался от берега медленно, как те тайванские шапочки - по воде после смертоносного, словно люминесцентный свет, тайфуна. Этот недоносок поселился рядом, занеся смрад наркоты и сумасшествия. С утра он хрипел и кашлял от ломок. Потом, подогревшись, разминался на Дульке - одутловатой, с отвислыми коровьими боками, олигофренке.

- Главное, старичок, она не читает книжек, - говорил он, подсовывая мне коробку морфия, воплощенную мечту столичного наркоши. - Советы не были пуританами. Это была настоящая элита. Только избранные, лишь избранные имели право на трах. А что избранность? Деньги! Вот это маленькое дебильное создание - мечта. Она, кроме кукурузной или манной каши, не требует ничего.

- Зося, по-моему, ты меня с кем-то спутал. - Волна тошноты, беспокойная и приятная волна прихода, уносила меня все дальше, как лодку уносит буря. Зося исчезал, смешно вымахивая ручками на горизонте. Неожиданно он сделался реальным, как прозрачная бумажная калька.

- Ты должен меня понять, Алекс. Ты должен учитывать разницу в возрасте, дорогой. - Зося многострадально закатил под лоб глаза. - Я устал. Я старею. Ты еще в своем возрасте не знаешь, что такое печенка, и как долго отыскивать член в штанах, чтобы его воткнуть в дырку, которая от тебя еще, ко всем земным пакостям, прячется за непробиваемую финансовую стену.

- По-моему, ты забыл уже, где находится твоя. - Я не нашел ничего лучшего, чем ответить именно так.

- Верно. - Зося постучал согнутым пальцем по черепку. - Понимаешь, все находится тут. Все проблемы. - Иголка зашарила в поисках вены. Согнулась, поползла назад, новый заход... Наконец, Зося жарко выдохнул. И продолжил:

- Хорошая доза морфина превращает тебя или в сверхчувственный аппарат, или наоборот. Это "наоборот" случилось со мной. Весь мой жизненный опыт выкристаллизовался с помощью опиатов.

- Угу... - Я был в состоянии логического дебилизма, но умудрился его уесть. - Ну, а как девчонки? Куда ты их денешь?

- Я скоро вернусь. Вернусь победителем и именинником, - провозгласил Зося.

- На твое семидесятилетие, Зося, я подарю тебе упаковку самых модных памперсов.

- Это что, авангард, Алекс?

- Блин, ты правда стал старым. Это сейчас называется модерном.

- Куда-куда?

- Зося, из педофила ты превратился в старого торчка, - авторитетно заявил я.

- А что толку с этих сикалок. Через год-два сиськи у них обвиснут, глаза вылиняют, кожу разъест целюлит, а пятки потрескаются, как высохшая глина. А тут... Тут мечта!

Вот так мы развлекались. Иногда Зося отвлекался на свои врачебные обязанности, после чего морг учреждения пополнялся - это я ощущал на слух, по визгу несмазанных металлических, стального цвета, дверей. Как-то он завел:

- Ты помнишь Фармагея?

- Того самого... - вяло потянул я, вглядываясь в дыру своего сознания. Дожди лили четвертый день, превратив наш приют в остров среди дерьма. В такие часы Зося любил залезть на теплый чердак и смотреть остекленелым водянистым взглядом на шпиль католического собора - совсем как кот. Тогда Зося делался романтичным, и новоприобретенная должностная усмешка и сахарное довольство исчезали с его лица.

- Так. Это. Ну, славный малый. Но он допускает ошибки. Фармагей падок до мажорных баб. Породистых, как английские кобылы. Ты не знаешь, что его держало с Тоцким? Тоцкий - тот еще ухарь. Старше десяти лет не брал. Что за прелесть! Девочки и мальчики семи-десяти лет. Сама невинность, беспомощность. Открытые ротики, губки, протянутые ручки. И тут... Ты - закон жизни, ты - учитель, ты - все. Никогда себя не чувствовал Богом, Алекс? Ну, хотя бы его помощником? Ничего плохого, только фантазии, фантазии...

Я хотел что-то возразить вроде что фантазии иногда садятся на конец, и что в десять лет можно спокойно быть носителем иммунодефицитной болячки. Но только выдал:

- Угу-у-у... Фармагей-то почил...

Зося икнул, перевернулся на своем матрасе, взгляд у него сделался, как у Бонапарта. Что-то новенькое. Ну и срань же, мог бы действительно преподавать в Карпенко-Каром.

- Ты глянь. - Зося пощупал себя неискалеченной рукой. - Что значит чудодейственная сила морфия! Я словно живая мумия. Я - сама законсервированная история.

- Как профессорский член. - Не удержался я.

- Да, ты помнишь, как они с Тоцким организовали контору и скупали чуть не по всей стране использованные картриджи?

- Не-а-а.

- Так вот. - Зося ловко вытащил конфетку из блестящей обертки. - Есть мысля, довольно здравая, что эта парочка новопреставленных каким-то образом прятала камешки и рыжуху в эти гребанные картриджи и переправляли куда-то... Далеко... Значит, это... Достаточно далеко...

- Пустое...

- Не думаю. - Зося в полузабытьи провел рукой в воздухе.

- Пустое, - говорю. - Я не знал как следует Фармагея, а Тоцкого видел несколько раз по телевизору.

- М-да-а... - задумчиво потянул Зося, пожевывая конфетку.



Все проглотить невозможно. Не знаю, почему я пожалела пацанов. Максу сразу врезала по ушам, он так и свалился в своем идиотском колпаке. Лу сам начал биться головой об стену и верещать: "Прости, Мама! Прости! Этот кретин забыл голову Тоцкого, а вместо кислоты припер олифу!" Тут получил и Лу - не люблю стукачей. Я взяла их за шкирки и вытащила на улицу. Да, ничего не получишь просто так. С этим нужно либо смириться, либо грести до самой смерти. Я подумала про девулю Тоцкого, потом про Новый год. Черт бы побрал людей с их счастьем и их условностями! Я была дважды счастливой - с отцом и Иваном. Но не делала из этого трагедии.

- Отпразднуем, как люди, а потом я с вас живых кожу сдеру, - только и сказала я, глядя, как желтое такси буравит туман, а фонари брызжут желчью на трассу.



Сначала, перед тем, как я встретила его, была запотевшая коробка кафе с идиотскими электронными часами. На них через каждые десять минут играл Моцарт, и лишь потому, что хозяин - урод, не разбирающийся в технике. В таких местах я всегда хожу в туалет. И я пошла. В спину выстрелила бессмертная музыка. Мелодия, черт ее возьми, всегда не успевает за таблоидом. Совсем как наша жизнь. Хорошо, что хоть Новый Год можно точно определить.

Я посмотрела на себя в зеркало. Половина лица оплыла, как у пластмассовой куклы. Хорошо, никто цепляться не станет. Пройдясь к стойке, я уверенно заказала шампанского, большой бокал, и так в отупении просидела не меньше часа.

До Нового Года осталось ровно два. Хочешь - не хочешь, а итоги нужно было подводить. От Тоцкого осталась одна голова. На квартиру не сунься - там Мама уже хозяйничает с этими двумя дегенератами. В кармане - несколько долларов. Лицо желает лучшего. Осталось одно - молиться Богу. Тоже ничего перспектива. Я еще раз выпила, заплакала. И это было моей ошибкой. Но что делать, когда в этом гигантском городе мне некуда деваться. Родиться в Англии, прожить в Киеве и закончить где-нибудь в сточной канаве - вот моя перспектива.

Ко мне подлез какой-то зашмыганный тип в очках. Ко мне иные, наверно, в этом году и не цепляются. Таблоид выдал Моцарта. Мы толклись в туалете вместе с очкастым. У него никак ничего не выходило. Наконец он кончил мне на живот, облизал сперму. Сунул бумажку в пятьдесят гривен - кафе не из последних, и предупредительно подался к стойке. Я шастнула через черный ход, чтобы не отстегивать бармену и охране. Вообще никогда таким не занимаюсь, но когда припечет, то куда денешься.



Наверно, я слюняво гнался за цветами погасшей любви - из города в город, со станции на станцию, наперед зная, что на том конце меня ждет ничто - даже не смерть, а ничто. Даже не иллюзия утраченного рая.

Пошел первый снег, еще осенний. Городок лежал раздавленным пресным коржом. В местных клубах нас не принимали за исключением одного, с перекошенной черной дверью, где кровавыми буквами было выведено "Арфей". Мы наведывались сюда в крайнем случае, чтобы выпить кофе, чаю, а главное - я играл в бильярд. Деньги никакие, мизерные, но так не терялся хоть профессиональный нюх. Мы сидели в темной кабинке, сербали скверный чай из пакетиков, вонявших потом и "Красной Москвой". А в воздухе висели синие призраки.

В начале зимы мне приснилась жена. Это был самый здравый сон за все последние месяцы. И тогда я понял, что разлюбил ее тысячу лет назад. Так действует провинция. Как и наркотик. Может - в противоположном направлении, может шастнуть в другой угол вашего сознания. Так действует невидимое. Такое, как память. Память - это гигантский муравейник, на который ты наступаешь ногами в потемках. Дело не в алкоголе и наркотиках, бильярде, картах и шахматах. Человек живет в этом мире, с чего может, а когда ты выглядываешь из-за своего забора - тут начинается что-то неимоверно странное и прекрасное, при первом же взгляде превращающееся в клубок змей.

Наваждение разламывало мне голову. Ни алкоголь, ни наркотики, ни секс ничего не изменяли. Гвоздь забивался в дерево либо ровно, либо гнулся. Коровы в стойле Зоси либо давали молоко, либо не давали. Пустота ночи, которую я прошел, давно закончилась, но я не увидел света. Закрадывалась гнилая мысль, что я именно нахожусь в нем. В этом нужно было разобраться. Но стоило ли?

Потом она приснилась мне. Четко, спокойно и ясно. До меня дошло - такие вещи начинаешь понимать с годами, что где-то на том конце я встречу эту женщину, которой не знал, не видел. На здоровую голову это лишь нелепая симпатичная галлюцинация, не годящаяся даже в брошюрки по психологии по гривне - десять штук.

Я знал, что настанет наше время. Но уже без нас. Только серый, как пепел, ветер будет гулять в котловине нашего города.



Я никогда не признавался Лу, но у меня была классная телка. Она классно давала. Кончали мы вместе. Правда, она все в презике хотела. Она выдавливала вафлю из презика, брала двумя пальцами и выдавливала, как сардельку, себе в рот. Классная телка. Имя я ее все время путаю. А это все Лу. Все из-за этого ганджа. Настоящий колумбийский драп. Так вот. Я не признавался никому. Никогда не говорил. Даже Лу. Так про что это я... ага, мы курили чистый колумбийский драп. У Лу наоборот. У Лу небо подымается. Тогда меня проперло так, что сера из ушей вылезла. Я глянул, а везде карлики. Зеленые такие карлики. Мы сидим на скамейке - и все карлики. Ходят, жрут морожено, противно пищат. Да, такие маленькие человечки. Ну, я к чему это веду базар? После того все так и осталось. Только Лу высокий, как я, и Мама. Мама не может быть карликом. Да. Теперь я живу среди гномов. Я намекал Лу, а он так ни фига и не вкурил. Я еще когда-то пробовал. И он притащил мне карлицу из цирка. А на кой хер она мне, когда этого добра и на улице болтается немеряно - хош бери, а хош сливай. А та карлица вообще с галошу ростом. Ну и жрала она! А бздела, как корова. За это я ее пиздил. И она пыталась от меня удрать. Так я попиздил немного, а потом выкинул в коридор. Приходит Лу и начинает мораль давить, а эта дрянь шмыгает носом. Так я ее и ухуярил с волыны. Чоткий выстрел вышел. Прямо за Лу, за плечом. Швак - и задрала копыта! А что делать? Папа сказал, что мы все умираем.



В середине декабря я покинул буколические края Зоси. Дамы и их патрон устроили мне королевские проводы. Девчата изображали нимф, ходили с торжественным пением, а Зося надел кремовый вельветовый костюм, широкополую шляпу, розовую рубашку, зеленый галстук и был неправдоподобно, как плохой артист, утомленным. Играла музыка - старинный польский вальс, Вертинский, еще что-то. Нормальная библиотекарша, пылавшая неразделенной страстью к Зосе, играла на раздолбанном пианино. Дамы пели, взявшись за руки. Нимфы. Жирные вонючие нимфы древнего мира. Ангелы, лишенные разума, но не благодати.

К вокзалу, полпути, я шел пешком. Все напоминало Новый год. Тихие безлюдные улицы, тихий снег и бархатные глаза приблудных собак. Зося на прощание вытащил тугую пачку денег, зелени. И мы попрощались взглядами. В его глазах гудели черные и печальные сквозняки, как у человека, который знает гораздо больше в этой жизни, чем говорит. Только приблудные собаки глядели на нас ровными бархатными глазами.

В электричке, после двух остановок, меня стало кумарить. И Киев уже оказался не такой приятной перспективой. Я заскучал довольно быстро по нашим дефективными дамам. А электричка гудела в ночи, множа тысячи голосов, сливаясь в один мощный звуковой клин, врезавшийся в мое будущее.



Пацаны ожили и начали гонять прямо посреди дороги пустую банку. Я шла, тяжело отдыхиваясь. Врач сказал, что это астма. С таким диагнозом нужно спешить. Хоть куда-то. На тот свет. В туалет. К мужику или к бабе. А я находилась в состоянии равновесия. Меня даже смешили эти два отморозка. Расспрашивать об этих проклятых картриджах не имело никакого смысла - если хоть один их видел, то вряд ли запомнил, где они лежат. И когда это было - вчера, сегодня, завтра - без разницы. Не думайте, что я пытаюсь унизить парней, но что есть, то есть. Ничего не попишешь.



Вы знаете трубу? Не ту, что в центре, а на Льва Толстого. Когда-то она диковинно называлась, но всякие гадостные события стерли память. Там всегда толклось народу не меньше и не поплоше, чем в центре. И меня потянуло зачем-то туда. А оказалась я на мосту, в полном безлюдье. Клянусь, ни человека, только ветер, птицы. И ничего. Я встряхнула головой, и снова передо мной открыла свои мокроты труба на Льва Толстого. Сюда я любила наведываться, когда Тоцкому меня не хотелось. А он шастал в поисках кудрявых мальчиков и девочек, похожих на персонажей мыльных опер и сериалов.

Вы заметили, что большинство киевских кафе не имеют имени? Они имеют названия, которые не приживаются в головах людей, и люди всегда говорят: то кафе, на углу Пушкинской и Прорезной, или на Заньковецкой. И такое прочее. Пустота этого города равна его призрачному величию, как у роскошной проститутки, которая может давать и не может не давать, потому что у нее перец между ног и в заднице. С ними можно приятельствовать и не больше.

С такими мыслями я сползала в черную дырку перехода, нюхом, как крыса, ощупывая дорогу.



Ломка страшна, когда ты ее не ждешь или ждешь чего-то большего, чем она достойна; или это вкурвливает и глючит именно тогда, когда в твоих кишках давно завелись черви.

Зося, уверен я, подыхал не от наркоты, а оттого, что набухло за годы, десятилетия, было собрано его родителями, дедами и так далее.

Я снял помещение в Пассаже, чтобы соскочить с иглы. Очень громко сказано. Но когда я прибыл опять в столицу, то вместо людей увидел великую китайскую стену. Серую. Ни голосов, ни призывов, ни призраков прошлого. Ужасно болели колени, зубы, голова. Это не раздражало. Это даже в какой-то мере подбадривало. Я даже успел сдать свою квартиру на полгода, чтобы перестраховаться. Так что эти детские истории о невнятности и здравости мышления, о глюках и такое прочее были либо россказнями, либо полумифами; либо я не принадлежал к категории тех людей. Мир наркомана и сумасшедшего - чужой окружающему миру, поэтому они вне опасности, пока эти миры кто-то умышленно не пересечет. Жестокость одних диктуется жестокостью других. Этот порочный круг будет очерчиваться снова и снова, вырисовывая незабываемые пируэты дантового ада. Люди никогда не научатся мирно жить или хотя бы не совать нос в чужие дела. В своем роде наркомания - это учение, тяжелое и гиблое. Это - тот путь, который не нужно проходить, чтобы чему-то научиться.

Неделю я просидел на шампанском. Мочился в большую трехлитровую банку. Читал допотопную подшивку "Вокруг света". Через неделю я вышел на улицу и услышал рой голосов. Люди говорили десятками языков. Я шел по Крещатику, мокрый от снега, тяжело вдыхал влажный воздух, слушая, как мои пустоты заполняют голоса. Терпкая жизнь, дери ее холера, в конце концов, все-таки коснулась моих губ.

Дойдя до Горького, я ощутил томную, приятную усталость. Я зашел в задрипанный гастрономчик, отпущенный наполовину под кофейню, где столики завалены объедками, белыми одноразовыми стаканчиками, с группками молодежи, в основном, студентов, и купил поесть. На Красноармейской поймал себя на мысли, глядя, как хлещет серый снег, что никому не нужен. Но это уже было не так тяжело, вообще - радостно, что подобное происходит, и с приближением старости я делаюсь свободным, как серый снег в котловине города. Здесь, на Красноармейской, я купил себе блестящую, с отливом, как кремпленовый костюм 60-х, искусственную елку, несколько шариков, Санта Клауса. На выходе сразу подхватил мотор и вернулся счастливый и просветленный, точно и вправду на том конце своей жизни увидел смерть. Целую неделю я спал. Просыпался, готовил омлет, снова спал. За день до Нового года я проснулся с головой пустой, как пересохший колодец.

В таком состоянии, тем же путем, намеченным неделю назад, я отправился на Бессарабку, свернул на Бассейную, послонялся, слепо, как крот, таскаясь от одной забегаловки к другой, переключился на бутики. В голове сухо ломались звуки. Да, - решил, - все соответствует седине на висках. Добравшись до Льва Толстого, я прополз высохшим удавом, уже не знающим, как пометить территорию, по подземным магазинам и с неожиданной приятностью выскочил в трубу. Прямо носом в задрипанную кофейню с непомерно высокими ценами, как для такого гадючника.



Денек еще был тот, это я с самого начала засек. Ни тебе баб на Новый Год, ни людской толпени. Разве что Маму считать телкой, а еще в довесок Макс. Он гудел довольный, как жук на говне, взрывал ногами снег, заигрывал с Мамой. Дурное, а жить хочет. Дуракам закон не писан, эт точно.

На углу Гончара, на ступеньках Сенного рынка, я увидел папаню, загнувшегося пять лет назад от антифриза. Папа курил здоровенный косяк, пускал дым и показывал всем руку по локоть. Видок у него такой, что сейчас будет пиздячить всех подряд, кто попадет под руку. Да, плохой знак и плохой день. И точно, Макс заверещал, запрыгал орангутангом и давай тыкать пальцем. Я понял, что бедняга Макс увидел не призрака, а свою оттраханную в жопу принцессу. Но повезло, задеренчал мобильник Мамы.



А мне клево. Гномики снуют туда-сюда, готовятся к празднику. Клево. Кого-то я в следующем году замочу. Ощущаешь себя сильным. Бля, ну просто прет, когда подумаешь, сколько ты замочишь ублюдков из этих шмыгающих туда-сюда гномов в следующем году!



- Да, слушаю. Мама. Что, таки нашел? Ты нашел новую? Ты так и сказал новую, а не нового? Угу, угу. Значит, сегодня придется чистить, а жаль, хотела, чтобы пацаны Новый Год встретили. И то правда. На кой он им. Так ты говоришь... Ага, би. Черт, что за "би"? Угу, поняла. Попробую перевоспитать. Ну, с наступающим. До свиданья.



Я говорил, что мы друг друга стоили? Только встретившись, мы с Фанни, наверное, оба выматерились от души, чтобы потом с большей легкостью продолжать великосветскую беседу среди пустых бутылок, стаканов и достаточно непритязательной публики. С отупевшей головой, о которую разбивались все звуки, я встал за стойку, зажимая резиновой, как у отморозка, рукой белый пластиковый стаканчик с подделанным где-то под Бояркой вермутом. Подсознание четко определило, где мне стоять, что мне пить, а еще макакой доказало: ты вернулся туда, откуда вышел.

Да, в тот день все безумные ангелы висели по периметру от Крещатика до Льва Толстого. Она зашла, выбрасывая по-модельному ноги, и сразу направилась к моему столику:

- Привет, - сказала она. - Я, Фанни. Лихтенштайн.

- Тю ты. А я думал, что Нефетити, - примеряясь ко рвотному пойлу, ответил я.

- Ну, а ты тогда обломок галантной эпохи.

И мы заглохли. Ревели слонами на башнях безумные ангелы, эпоха катилась свинье под хвост.

- Слушай, - через минут пять, сделав несколько глотков, я стал подкрадываться, - у Нефертити было обезображено лицо, половина его.

- Хорошо. Буду знать, - сказала она. - Я не обижаюсь.

- Будем знать.

- Ага.

Приходит время, когда тебе все равно, сколько у нее побывало. Пусть и весь гарнизон. Наверное, такой была Фанни.

- Ну вот, я влипла, - сказала она.

- Мы все периодически куда-то влипаем. По крайней мере, те, кто здесь тусует, - сказал я.

- Мне некуда идти.

Нас перебила стайка девушек с кексами и круглыми пирожками, которые почему-то назывались пиццами. Такие девушки сначала приятно пахнут домашним мылом, потом шанелью номер пять, дальше триппер, сифилис и СПИД. Без вариантов. Здесь у Зоси логика железная, подумалось.

- Я убила своего любовника, - спокойно заявила Фанни.

- Правда?

- Ну, так мне сказали, - сказала она, совсем по-детски хлопнув ресницами.

- Где же это случилось?

И здесь она рассказала о Тоцком, о Зосе, о Маме и каких-то проклятых картриджах. Я заказал ей коньяка и кофе, потому что пятьдесят гривен, которые она тыкнула совсем без понту продавцу, оказались фальшивыми. И она сказала, что мир хуже бляди, и спросила, можно ли сигарету.

- Угу, - сказал я.

- Я не проститутка... - пауза. - Ну, не совсем проститутка. Хочешь, я тебе расскажу?

- Лучше не надо, - сказал я, сделав изрядный глоток мутационного пойла.

- Почему?

- От "почему" слоны дохнут. А так я хотел тебя пригласить на Новый год...

Фанни прикусила губу и поерзала на месте. Совсем ребенок, да и, собственно, она таковым и была.

- Но меня тянет на то место.

- Меня тоже, тем более, у нас общие знакомые.

- Ух ты! Скоро я поверю в сказки, - сказала она. - А ты не мент?

- Не довелось.

- Плохо.

- Нет. Им мало платят, - я допил пойло. - Так и где твой благоверный?

Фанни покрутила пустой стаканчик.

- Собственно, там осталась одна голова, - тихо сказала Нефертити.

Меня посетила тяжкая мысль, разбившая все остальные: я вляпался в дежурное говно. Но мне нравилась Фанни. С ее мальчишечьими движениями, удлиненным, как у колли, лицом, с одним, сейчас громадным, то карим, но неожиданно зеленым глазом, притрушенным синей пылью ресниц, и черными с медным проблеском бровями. Пухлые губы уже сами что-то говорили, они находились в состоянии вечного возбуждения, то есть никогда не замолкали. Ну, а если это случалось, то путного от них нечего было ждать. Действительно, это было высококлассная красавица, безо всякого гламурного занудства, умная и сообразительная, и, в то же время, учитывая ее профессию, совсем не приспособленная к жизни. Мне сделалось грустно, мои нежные безумные ангелы взвыли в один голос на башнях города и вне. Мне захотелось закричать, спросить о чем-то... Если вам нужно разобраться в красоте, то познайте отвратительное, да так близко, что от него временами захочется прокайфовать. Но не советую, станет еще хуже.

Тут до меня действительно дошло, что я старею. И я лишь сказал:

- Идем.

- Это на Горького.

- Угу.

Небо застлалось чем-то зеленым. Валил мокрый снег. Асфальт черный, хоть бы тут мело целых две тысячи лет. Мы вышли, потоптались. Остановили такси. Вермут в теплом помещении заработал интенсивней.

- О картриджах я слышал от Зоси, - от собственной глупости у меня полезли на лоб глаза.

- Как он там, лапа, - произнесла совсем бесцветным голосом Фанни, из чего можно было сделать вывод, что дела у Зоси с этой кралей были тухлы.

Потом он и сам потух. Навсегда. Лишь скулили мокрые ангелы на башнях. Так мы стояли и смотрели на розовый, словно американский парадайз, дом Тоцкого.

- Ты стой здесь, - сказал я Фанни. - А я пойду гляну, что к чему. Милиция в таких случаях бывает лишь утром, если, конечно, большой кормилице большого семейства не попала вожжа под хвост.

Так вот, я нашел голову Тоцкого, жмуров - папу, маму, дочку. А картриджи я искал с полчаса, пока в коридоре не заметил кровавого следа, ведущего к мусоропроводу. Один из ста шансов. Голову я положил в кулек и в нерешительности стоял перед лифтом. Если здесь работает камера слежения, то мне конец, ведь если эти болваны во главе с Мамочкой постарались, и если я пороюсь в мусорнике и найду картриджи, а там - то, что должно быть, тогда в жизни моей настали перемены. И я поехал в лифте, где черным фломастером выведено, в самом верху: "Пацаны, это наш берег, это наша река".

Мысль о старости, скорая, как локомотив без машиниста, провожала меня до тех пор, пока не раздвинулись двери лифта, и узкая, красивая спина Фанни с султаном сине-зеленого дыма над маковкой ее мальчишечьей головы, мокрый снег, шорох звуков в глухих улицах не доказали неоспоримость того, что кто-то действительно меня привел сюда. Черный кулек мы нашли сразу. Воняло знатно, поэтому пришлось несколько кварталов идти пешком, а Фанни пыталась тереть его снегом. Бекая и хекая. Наконец мы остановились под закрытым магазином "Мебель", разломали картридж, и там нашли то, что и ожидали найти.



Макс долбанулся. Мама пригласила нас встретить Новый год на квартире. Такие дома у нее вечно всюду. Поэтому Макс выпил, проводил старый год и полез в ванну. Я пошел за ним и потянул за ноги. Дебил Макс нырнул. С радостным гиканьем. Чмо. Дуракам закон не писан.



Я что-то ни хера не понял. Маленькие люди, весь город поселились под воду, и сейчас пускают бульки. Сперва я не того, а там смотрю, что они просто прикалываются с меня. И я хотел закричать, что заганашу сволочей, но они собрались в кучку, в рой, и все дружно поперли мне в рот...



Лу тянул недолго. После Макса он сидел спокойный, даже с проблесками разума в глазах. Чем-то похожий на песика, напуганного и встревоженного, который чует, что где-то - опасность, но точно не ведает, где именно бродит она - тихая, тихая смерть. Я перерезала ему аорту, и он сдох в пять минут. Дом я подожгла. Даже еще постояла на дороге и посмотрела, как грохает и брызжет в перламутр неба янтарное пламя.



Кто-то пришел ко мне. Я увидел длинные желтые языки. Когда присмотрелся, то это оказались собаки, с бархатными глазами. Они говорили и куда-то показывали лапами. На одной собаке сидела мать, а отец стоял с громадным косяком и материл ее почем свет стоит. Отец сказал в конце: "Тут вишь, сынок, хреново лишь поначалу, но жить заебись везде! Да!". Так он сказал, а мать смеялась. Совсем как в кино изменялась, то тебе гляди - Мадонна, то Дженни Ло, то София Ротару. Зеленый с синим язык, здоровый, лизнул меня, а я хотел что-то сказать Максу, но язык все лизал и лизал. Тогда я начал выгребать руками пепел, золотистый, как блестки на проститутках. И наткнулся на гигантский папашин хер. Отец тряс им, гоготал и говорил, что сейчас отдрючит весь мир в жопу. А тут я сказал - да прямо так, мужиком выдал: "Ты не мой отец. Ты отец ебнутого Макса. Ты драл шкуру с собак. Я твоего ублюдка сопливого утопил. Потянул за ноги и утопил. Ха-ха" Но он так ничего и не понял. А собаки сходились, становились кругом. Они меня любили, а не отца. А мой трахнутый старик продолжал трясти хером, вытрушивая из залупы птичек. А зеленый язык все тер и тер меня, пока не стер меня с полу.



Тогда я надел кремовую шляпу, поглядел на круглую луну под бархатное пение моих ангелочков, вышел под скрипучий снег, под синий снег на улицу. Стонал снег под моими ногами, стонал от мороза, но я носил кремовую шляпу, и мир давно ушел из моей груди.

Когда-то заразившись жизнью, как насморком, мы обзаводимся неизлечимой болезнью. Жизнь - глупость, и тот глуп, кто пытается прожить ее по собственному плану. Фатализм не имеет вкуса, но планы разят демонской серой. Кто не дурак, тот не входит в чертоги высших, а спит там у порога собакой с бархатными глазами.

В груди легко ходило - вот мои ангелочки!

Они стояли вдоль латунной дороги с круглой луной в конце; они стояли с пылающими серебром факелами, ровно лапавшими купорос неба. И я пошел промеж ними под пение, волнующее, как далекие голоса друзей. Кто-то сказал: "Кончилось!" И луна упала мне под ноги. Я увидел квадрат города. Повторил: "Да". Наш мир - отрава. Черная ночь всегда встретит нас.




© Александр Ульяненко, 2009-2021.
© Сетевая Словесность, 2009-2021.





 
 


НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Семён Каминский: День всех святых [Типичная семейная хэллоуинская вечеринка - в полном разгаре. Взрослые дяди и тёти в масках и костюмах всевозможных тварей, колдунов, ведьм и нескольких...] Ирина Надирова: Всему своё лето [Вечереет, и плоскость листа отражает восход. / Небо синее в крыши врезается, солнце алеет. / Летний ветер, мне кажется, петь о тоске не умеет. / ...] Светлана Пешкова: Всё тебе, бери! [Все дороги ведут не вдаль, а назад - домой. / Ты всегда возвращался - новый, чужой, родной. / Не спешил проходить, стоял у входной двери, / отдавал...] Юлия Малыгина: Но это ещё не тьма [Вниз и взлететь - чтобы мир перекручивать; / ласточкой взмыть и закончиться чучелом, / мягкой обложкой да бязевой строчкой - / чтобы по росту птичья...] Михаил Рабинович: Три рассказа [Подростки стали ласково сбрасывать друг друга за борт. С берега спасатель закричал им в микрофон: "Спокойнее, гады". Проплыла пара мoлодых хасидов. Он...] Дмитрий Воронин: Гиблое место [Известный на всю страну модный художник-портретист Миколас Самсонавас отправился в творческую поездку по Нечерноземью...] Илья Семененко-Басин: Стихотворения [на горизонте / есть точка, которая меня интересует / вернее, которая заинтересована во мне...] Юрий Татаренко: Сибирский Джокер [Сердца стук увязался за мной / На неспешную, в общем, прогулку. / Хватит вместе с огромной страной / В интернете искать пятый гугл...]
Словесность