Что нового?
Нью-Йорк, Ньюарк, Нью-Джерси...
Осенний полдень, попросившись в дом,
как рыжий пес своей лохматой шерстью
уткнулся в ноги солнечным пятном.
Цыплят по осени считают и бранятся -
они, подбросив квотер, как пятак,
отцовского акцента сторонятся
и молча угоняют Понтиак...
А на варенье прилетают осы,
и по вечерней розовой росе
приходят группами общительные сосны
на Вашу сторону Калужского шоссе.
Канада не Австралия - пятерка
по географии. И не видать ни зги.
А нам отсюда, из Нью-Йорка,
Вы удивительно близки.
"Просто листик тебе нарисую зеленый.
Буду дуть. Потерпи"... Этот слог позабытый
возвратится под утро, как ветер озонный,
и разбудит ушиб под коленкою сбитой.
И вдогонку спешащим часам по хайвею
мимо стен Сити-холла, заплещет крылами
сизый голубь, который кружился над нами
в час, когда целый двор предавался хоккею;
запустив карусель на ледовой площадке,
и охрипнув от лая, за шайбой под клюшку
рвалась в ноги собака, и в радостной схватке
под коленку смельчак не подложит подушку...
И захочется очень прихода субботы,
потому что и боссы друг друга сменяют
от насущной и также натужной работы,
а когда ее нет - увольняют.
Мой вагон отходил от перрона наружного.
И зовущих детей уносило купе.
Выбираясь из зала вокзала запруженного,
по баулам ступая и скользкой крупе,
я садок поднимал над собой с канарейкою.
И проход заслоняя спиной, бормотал,
мне на ухо нелепости негр, телогрейкою
вытирая до блеска фигурный металл
двери, стиснутой людом. В просвет ее крошечный
торопилась и птичья душа...
И в бидончике квас расплескался окрошечный -
я под мышкой буханку держал.
И цыганка цеплялась за лиф полной женщины.
Инвалид мутным глазом косил.
И "Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины?" -
чернокожий по-русски спросил.
Проникаю в искусственный вакуум под кровлей,
чтоб набросить на хмурую душу сачок,
там, где луч электронный, как ионный пучок,
изгибает магнитное поле подковой,
чтобы юная лучница, в лес убегая,
не бросала за спину свой гребень густой,
чтоб не снилась столица голодного края,
и поющая птица с глазницей пустой,
чтобы Кай не пленился ледовой каретой
и гудеть перестала чугунная ночь,
и отец не бросался за девочкой Гердой,
окликая влюбленную дочь.
Бессонница. Гудзон. Тугая кобура
ночного патруля. Фонарь. Аптека.
Чернилам черновик оплакать, что у века
не выдрал из хвоста гусиного пера.
И всюду мрак, всё тот же сон докучный.
Пустынный тянется вдоль переулка дом.
В картонный чемодан собрать стихи "до кучи",
чтоб чокнутый маньяк пырнул меня ножом.
А люди черные (ведь не Москва за нами),
лишь полицейский "бьюик" фарами обдаст
фигуру распростертую, сбегутся муравьями.
"Хорош гусь!" - скажет "коп", когда вспорхнет Пегас.
Настанет час, - печальный, говорят.
Из кобуры бутылку "Арарата"
достанут и короткими ночами
мне сложат два крыла - гусиных - за плечами.
И затем, оттолкнувшись от края стола,
устремится в былое бегун длинноногий,
чтоб настигнуть товарищей выкриком: "Ваша взяла!",
в сапогах "Скороход" воспарив по короткой дороге,
и на Карповке сядет с тобою в трамвай
в "тройку", кажется, иль в "Тридцать первый",
вот такой вышины разломив каравай,
за шестнадцать копеек, напевный
прикусив свой язык, проливая в портфель,
дух пекарни на шифр закорючек,
потому что во рту, как под лестницей, дверь
и еще "золотой ключик",
и, пока переедет вечерний трамвай
освещенное Марсово: Коля,
шестикрылый конспект сонно перегибай,
ведь зачет по "Теории поля",
скорость альфа и бета средь гаммы частиц
русской речи едва обнаружа,
соберет у ядра столько памятных лиц,
что в кафе, с прежней вывеской "Дружба",
мы, на совесть, повторим Зубровки урок
в два овала над головою,
чтобы тень указала на дикий восток,
как на Марсовом поле ковбою.
О простуженном горле, стекляшкой на дне,
не напомнит и лед, на правах
заключенного в чашке. Пчелою в окне
вентилятор зудит на свой страх.
На тарелке, как желтые зубы, лежат
кукурузные зерна. Свело
поле зреньем усталым, где колос не сжат,
а полег, чтоб остриженную наголо
не нашел эту землю закат,
придающий, разбросанным крышам вдали,
ослепляющий трепет слюды,
укрывая плывущие к вам корабли
над свеченьем соленой воды.
И полощет у берега мутный прилив,
в речке яблоки, белый налив
Ляг на спину и руки раскинь по подобью креста,
оттолкнись от понтона застывшего дыбом моста
и плыви по зеркальному первому тонкому льду,
догоняя судьбу, заклиная беду на лету.
След от острых коньков, словно брошенный шнур бельевой,
связан сердца фигурой, где уровень твой нулевой.
И заблещет слюдою отцовский трофейный планшет,
проплывет за тобою прощальным парадом планет.
И сирена заплачет, на пальце вращая ключи,
от слепящего рая, сиреневой вспышкой в ночи...
Но пока далеко до тринадцатого декабря,
ничего не случится, из будущего говоря....
Про морозного утра стекляный каток
не узнать из газеты "Вечерний Нью-Йорк".
Зеленые ветры мои в придорожных деревьях шумели
про сад Люксембургский. И голуби, словно мечты,
давно разлетелись. И даже мохнатые шмели
забыли газоны, где благоухали цветы.
И редко расцветит ночная реклама
скульптуру фонтана, заброшенный пруд.
Придет издалека хромой далай-лама -
и снова меня под нулевку стригут.
И если весенний поток не уносит
мои окрыленне пеньем года,
молю разрешить, пусть больная попросит:
-Давай, поиграем, сынок, в города?
Оставлю вам доблесть - прослыть Боливаром,
под женские очи вскочить на коня,
и въехать стремительным Рузвельт-Бульваром
в свой сад Люксембургский с рождением дня.
Как упала роса, наступила пора расставанья.
Верхних окон Нью-Йорка касался рассвет.
Но запомнил я этот урок рисования -
потому как ты, мама, глядела вослед.
Не рукою подать до платформы сабвея,
а десницей судьбы... И на Яблочный Спас
ты вернулась в былое, где грядки порея -
от тяжелой болезни тебя я не спас.
Там у яблок моченых морщинятся лица.
Паруса во дворе называешь бельем.
В школьном старом пенале живет медяница.
Через речку не мост, а понтонный паром.
На моей авеню из прессованной стружки
высыхают дома, и кормить воробья
из окошка потянутся руки старушки
Как похожа она на тебя...
Засыпай, и тебе возвратиться придется
к одинокому пню и семейству опят,
и к ведру в черном горле кривого колодца
предыдущего сна, и опять
ты проснешься от зова; в полуночном мире
лиру тронет бессонный певец,
а в другой одинокой холодной квартире
не уснет престарелый отец.
Наверно, ветер лег вздремнуть на пух небес.
Полуденный покой кузнечик прострекочет.
Залай, мой пес, да так, чтоб закружился лес.
Пристрастный взгляд с нас не отводит кречет,
парящий вне времен, как настоящий стих,
настоянный на знойном полдне с кленом.
Всегдашний птичий гомон на ветвях затих,
когда играет пес - весь рыжий на зеленом!
Где плавника мохнатый лепесток
проник в тайник искусственных растений,
усатый гений лег на правый бок,
переживая опыт отчуждений.
И, раздвигая небо, косяком
вонзаясь в славную и зыбкую открытку,
из глубины, встревоженной сачком,
достану умирающую рыбку.
Опустится взволнованная взвесь
и незачем подруг напрасно беспокоить.
Есть Интернет, чтоб нас могли прочесть.
И добровольный труд, чтоб не смогли уволить.
Лесною дорогой нагонит тебя велогонщик.
На звук обернешься - старик ковыляет с клюкой.
Бежишь от судьбы, а ее настигающий росчерк
грозит, словно конная сотня, вдали за рекой.
Давно ли на школьную мы выбегали линейку.
И, вот, комсомольское сердце пробито в угоду стихам.
От долгой ходьбы, на лесную присядешь скамейку,
которую кто-то несет за тобой по пятам.
Табличка на ней. И, английским себя занимая,
прочтешь и поклонишься чьей-то судьбе.
-Погиб за рабочих?.. - И женщина глухонемая,
сидящая рядом, в ответ улыбнется тебе.
Айдар Сахибзадинов. Жена[Мы прожили вместе 26 лет при разнице в возрасте 23 года. Было тяжело отвыкать. Я был убит горем. Ничего подобного не ожидал. Я верил ей, она была всегда...]Владимир Алейников. Пуговица[Воспоминания о Михаиле Шемякине. / ... тогда, много лет назад, в коммунальной шемякинской комнате, я смотрел на Мишу внимательно – и понимал...]Татьяна Горохова. "Один язык останется со мною..."["Я – человек, зачарованный языком" – так однажды сказал о себе поэт, прозаик и переводчик, ученый-лингвист, доктор философии, преподаватель, человек пишущий...]Андрей Высокосов. Любимая женщина механика Гаврилы Принципа[я был когда-то пионер-герой / но умер в прошлой жизни навсегда / портрет мой кое-где у нас порой / ещё висит я там как фарада...]Елена Севрюгина. На совсем другой стороне реки[где-то там на совсем другой стороне реки / в глубине холодной чужой планеты / ходят всеми забытые лодки и моряки / управляют ветрами бросают на...]Джон Бердетт. Поехавший на Восток.[Теперь даже мои враги говорят, что я более таец, чем сами тайцы, и, если в среднем возрасте я страдаю от отвращения к себе... – что ж, у меня все еще...]Вячеслав Харченко. Ни о чём и обо всём[В детстве папа наказывал, ставя в угол. Угол был страшный, угол был в кладовке, там не было окна, но был диван. В углу можно было поспать на диване, поэтому...]Владимир Спектор. Четыре рецензии[О пьесе Леонида Подольского "Четырехугольник" и книгах стихотворений Валентина Нервина, Светланы Паниной и Елены Чёрной.]Анастасия Фомичёва. Будем знакомы![Вечер, организованный арт-проектом "Бегемот Внутри" и посвященный творчеству поэта Ильи Бокштейна (1937-1999), прошел в Культурном центре академика Д...]Светлана Максимова. Между дыханьем ребёнка и Бога...[Не отзывайся... Смейся... Безответствуй... / Мне всё равно, как это отзовётся... / Ведь я люблю таким глубинным детством, / Какими были на Руси...]Анна Аликевич. Тайный сад[Порой я думаю ты где все так же как всегда / Здесь время медленно идет цветенье холода / То время кислого вина то горечи хлебов / И Ариадна и луна...]