Словесность

[ Оглавление ]






КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ
     
П
О
И
С
К

Словесность




В СЕМИДЕСЯТЫХ


1

...Зверев - рисует. Где-то в центре Москвы. В какой-то большой, с потолками высокими, с окнами в полстены, с люстрами, отзывающимися на шаги по паркету, натёртому до блеска, долгим, протяжным, мелодичным, хрустальным звоном, просторной, чистой квартире. Пригласили какие-то люди, с виду вполне ухоженные, спокойные, в меру приветливые, художника знаменитого - сделать портреты семейства.

Мы пришли туда с Толей вдвоём, потому что в семидесятых часто вместе, подолгу, неделями, а бывало, что и месяцами, бродяжничали по столице, по домам её, то неприветливым, откуда уйти хотелось как можно скорее, в ночь, в метель или в дождь, всё равно, лишь бы только быть пусть и бездомными, но всяких граждан недобрых, по возможности, независимыми, то на редкость гостеприимным и вполне симпатичным домам, где ночлег был радостью подлинной, и тепло, и беседы с хозяевами, понимающими, радушными, драгоценными были для нас.

Мы пришли. Принесли с собою две коробки школьной, дешёвой, в виде твёрдых прямоугольников, акварели, простой, надёжной, той, которую предпочитал всем другим сортам акварели, даже сверхдорогим, заграничным, неизменно, упрямо, Зверев. Принесли с собою бумагу и несколько плоских, щетинных, для руки удобных кистей. Отдышались немного, с дороги. Побеседовали, из вежливости, о том да о сём, с хозяевами, которые, вроде, настроились на серьёзность того, что будет вскоре происходить. И работа тогда - началась.

Зверев - работает. Весь, от макушки до пяток, - в работе.

Всклокочены волосы Толины.

Цепок и точен его пронзительный, резкий взгляд.

На полу - целым фризом разложены ватманские листы.

Рядом с ними - тазик с водой.

И - коробки со школьной, простой, любимой его акварелью.

В руках у художника - несколько больших, широких кистей.

Зверев - ходит между листами ватманскими, нагибается, делает поочерёдно на каждом листе мазок, выпрямляется, смотрит на то, что получилось, дальше движется, и листы заполняются постепенно цветом, преображаются - и начинают жить своей, особой, таинственной и полнокровной жизнью.

Семья хозяев - сидит на стульях, напротив Зверева, в полном составе. Смотрят, словно на чародея, на него. Любопытно им - что же в итоге получится? Но пока что - надо позировать. И сидят они все, как миленькие. И позируют. Устают, но, однако, терпят. Так надо. Так сказал художник: сидеть! Двое взрослых, муж и жена. Муж - солидный, немолодой. А жена - молодая, красавица, в лёгком платье, с глазами томными, с поволокой. Двое детей, принаряженных, симпатичных, круглолицых, мальчик и девочка. Обеспеченная, наверное, да и дружная, вроде, семья.

Зверев рисует их - по очереди. Начинает с детей. А потом переходит на взрослых. Он ходит по полу, между листами, машет кистями, брызжет водою из тазика и на паркет, и на бумагу, фыркает, приплясывает, бормочет что-то своё, хватает акварель, всю коробку, вываливает её на бумагу, шлёпает рукой по бумаге, которая заполняется всё интенсивнее, и это - процесс, который остановить невозможно, творческий, вдохновенный, в полёте, в сплошном движении, и это - действо, загадочное, таинственное, ритуальное, фирменное, коли так можно назвать его, зверевское, так-то проще, и по-русски звучит привычнее, жреческое, магическое, действо его трудов.

Зверев порой говорит:

- Сюда посмотри, детуля!

Или бормочет:

- Так. Не двигайся. Хорошо.

Заворожённая Зверевым, семья послушно, смиренно подчиняется беспрекословно ему, потому что так надо, выполняет его приказы, и смотрит во все глаза на него - жонглёра и фокусника, циркача, актёра и мага.

И расцвечивается бумага.

И на ней возникают - портреты.

Как, откуда? Вроде бы не было их недавно - и вот они, здесь!

Чудеса, да и только! Тайна.

Есть в квартире теперь - новизна.

Здесь присутствует нынче - искусство.

Зверев топчется возле работ.

Говорит:

- Не хватает белого!

Но никто его не понимает из хозяев. Какое белое?

Зверев голос на них повышает:

- Есть у вас порошок стиральный?

- Есть! - ему отвечают. Идут за порошком. Несут порошок в коробке. Протягивают коробку полную Толе.

Зверев берёт коробку, прыгает над работами в странном танце - и сыплет, сыплет порошок, словно снег, на работы.

И работы - преображаются. Одна за другой, по очереди. Светлеют. Становятся дымчатыми. Да ещё появляется в них - фактурность. По акварелям словно метёт позёмка.

Зверев смотрит на то, что сделал.

Говорит хозяевам:

- Веник! Поскорее - несите веник!

И ему приносят большой и широкий новенький веник.

Зверев макает веник в тазик с водой - и брызжет на работы. И что-то снова происходит с ними тогда. Сквозь белёсость от порошка прорывается цвет - всё гуще, всё обильнее, пятнами, сгустками, цвет - в котором таился свет, а теперь получил возможность здесь, в квартире чужой, сиять - и решительно всех изумлять.

Зверев бросает веник на пол. Дух переводит. Смотрит на акварели. И говорит хозяевам:

- Нож! Принесите нож!

Хозяева не понимают его. Озадаченно спрашивают:

- Какой ещё нож? Зачем?

Зверев им объясняет:

- Кухонный нож. Любой.

Хозяйка идёт на кухню. Приносит столовый нож. Протягивает его, с некоторой опаской, надо - так надо, Звереву.

Зверев хватает нож. Делает им на работах белые резкие полосы, всякие загогулины, по сырым цветовым переливам, поверх акварели. Потом пишет ножом на каждой свежей работе, ставшей почему-то воздушной, движущейся, подпись свою - АЗ. И, разумеется, - год.

Смотрит на акварели.

И говорит:

- Всё!

На пол бросает нож. Выпрямляется. И - улыбается. Отработал. Можно, пожалуй, да и нужно ведь, отдохнуть.

Члены семьи, которых изобразил художник, с места встают, порываются посмотреть поскорей на работы.

Зверев их останавливает:

- Нельзя! Работы - сырые.

И говорит помягче:

- Пускай полежат. Потом успеете посмотреть.

Члены семьи соглашаются - ну что ж, потом так потом.

Зверев спрашивает меня:

- Скажи, ну как, получилось?

Я отвечаю:

- Да. Получилось. Ты молодец.

Зверев довольно щурится.

Хозяин зовёт нас к столу - выпить и закусить.

Приглашение мы принимаем.

Сделанные акварели остаются лежать на полу - сохнуть, до той поры, когда их, наверно, тогда, когда разрешит художник, можно будет смотреть.

Время за разговорами, за выпивкой - быстро проходит.

И вот отдохнувший немного от трудов своих долгих художник говорит наконец хозяевам:

- А теперь - смотрите работы!

Вся семья бросается в комнату, где лежат на полу акварели.

Видят их. Восклицают восторженно:

- Ах, какие мы все красивые! Ну, спасибо вам, Анатолий Тимофеевич!

Зверев:

- Не за что. Я - работал. А вы - позировали. Я вас просто увековечил.

Хозяева - деньги ему в аккуратном конверте протягивают - за работу. Зверев небрежно берёт конверт и суёт в карман. Заработал - и ладно. Пригодятся ещё, на жизнь.

Мы прощаемся с увековеченной семьёй - и выходим на улицу, в гомон столичный, прямо в ненастный осенний вечер.

И Зверев мне говорит:

- Хорошо, что ты рядом, Володя. Мне с тобой спокойнее как-то. И рисуется лучше, вроде бы, чем тогда, когда я один.

Я киваю в ответ головой.

Что сказать? Здесь слова не нужны.

Всё и так понятно, без слов.

Мы идём вдвоём, вдоль домов, то теснящихся, то расступающихся чуть пошире, вдоль длинных оград, вдоль деревьев редких, куда-то - в сердцевину безвременья, в даль, за которой возможна и глубь, ну а может быть, даже и высь, где огни впереди зажглись, где куда-то прийти нам надо, где дождёмся тепла и лада...


2

...Гость нежданный в той комнатушке, где однажды я обитал и куда, навестить меня, заявился, с выпивкой, Зверев.

Гость - случайный. Но, вроде, по делу появился здесь. Как-то мнётся. Но потом - набирается храбрости. Обращается к Звереву:

- Толя!

Зверев, как говорят, ноль внимания.

Гость тогда говорит:

- Анатолий!

Зверев снова - не реагирует на такое вот обращение к нему совсем незнакомого, непонятного человека.

Гость опять говорит:

- Анатолий Тимофеевич! Вы меня слышите?

Зверев, глухо и кратко:

- Слышу.

- Вы могли бы сейчас...

- Что - мог бы?

- Написать трактат.

- Что?

- Трактат. Говорят, вы их здорово пишете.

- Что сказал ты? А ну, повтори!

- Вы могли бы трактат написать?

- Я могу, старик, очень многое написать.

- И трактат?

- И трактат.

- Напишите трактат.

- О чём?

- Как - о чём? Надо сообразить. Об искусстве вы, вроде, писали. Напишите трактат - о погоде.

Зверев, коротко:

- Десять рублей.

- Что, сумеете?

Зверев:

- Двадцать.

Гость опешил:

- Ну, аппетиты...

Зверев, резко и твёрдо:

- Тридцать.

Гость подумал немного. Потом произнёс, осмелев:

- Я согласен.

Зверев:

- Что там сейчас за погода?

Гость, слегка озадаченно:

- Где?

Зверев:

- Там, за окном. На улице.

Гость:

- На улице? Дождь идёт. Зябко, сыро. В общем, невесело.

Зверев:

- Деньги мне покажи!

Гость, порывшись в карманах:

- Вот! Ровно тридцать рублей.

Зверев:

- Ладно. Хорошо. А на чём писать? Да и чем?

Гость:

- А вот и тетрадь, новенькая. И ручка. Заграничная ручка. Отличная.

Зверев, хмуро:

- Давай тетрадь. И свою заграничную ручку.

Гость на стол положил тетрадь. Рядом с ней положил он ручку.

Зверев молча раскрыл тетрадь. Взял в свою артистичную руку заграничную ручку. Подумав, написал заголовок, простой и понятный: "Трактат о погоде". И - немедленно начал писать.

Он писал до тех пор, покуда вся тетрадь не была заполнена размышлениями художника, размышлениями - о погоде.

Он сложил тетрадь. Протянул её, вместе с ручкой, нежданному гостю. И сказал:

- Теперь - гонорар.

Гость воскликнул:

- А можно мне посмотреть сначала?

И Зверев разрешил ему это:

- Смотри.

Гость сразу же начал читать творение свежее зверевское.

И - втянулся. И прочитал всё, что было в тетради написано.

В это время Зверев смотрел на допитую бутылку вина. И грустнел, на глазах.

Гость закончил чтение. Встал. И сказал:

- Ничего подобного не читал я. Это - шедевр.

Зверев буркнул в ответ:

- Бывает.

Гость сказал:

- Вот, пожалуйста, ваш гонорар. Здесь тридцать рублей. А трактат ваш - я сохраню.

Зверев деньги небрежно взял. И сказал, со значением, гостю:

- Разрешаю хранить трактат. Деньги есть ещё?

Гость, растерянно и немного волнуясь:

- Есть.

Зверев, грозно, ему:

- Покажи!

Гость достал кошелёк свой:

- Вот!

Зверев:

- Слушай, старик! Алейников - гениальный поэт, - и широким жестом, дружеским, рыцарским, щедрым показал на меня, - он бездомничает. И ему, как и мне, нужны тоже средства к существованию. Понимаешь меня?

Гость взглянул на меня и сказал:

- Понимаю.

Обратился Зверев ко мне:

- Ты скажи мне, Володя, - сейчас у тебя в портфеле найдётся хоть один, какой уж там есть, самиздатовский сборник твой?

Я открыл портфель. Посмотрел, что в нём есть. И сборник нашёлся. Положил я на стол его:

- Вот он.

Зверев - гостю:

- Купи у Володи самиздатовский сборник его. Ты об этом не пожалеешь. Будешь долго потом вспоминать нашу встречу. Ты меня понял?

Гость спросил:

- Сколько стоит сборник?

Зверев сразу сказал:

- Четвертную.

Гость сказал:

- Так и быть. Куплю этот сборник, не за четвертную, а за тридцать рублей, маэстро, как и ваш трактат о погоде.

Зверев это одобрил:

- Лады!

Гость открыл кошелёк. Достал ровно тридцать рублей оттуда. Протянул мне деньги:

- Держите!

Я сказал ему:

- Благодарю.

Зверев - мне:

- Подпиши ему сборник. Внуки лет через сколько-то там, да неважно ведь, через сколько, в общем - в будущем, продадут за приличную сумму. Я знаю, так и будет. Им хватит на жизнь.

Подписал я свой сборник - и молча протянул его нашему гостю.

Он сказал:

- Спасибо, Владимир!

Зверев - гостю:

- Давай трактат!

Гость:

- Зачем ещё?

- Подпишу!

- Да, конечно, конечно. Вот он.

- Как зовут? Фамилия, имя, да и отчество.

Гость сказал.

Зверев свой трактат подписал. Протянул его гостю:

- Держи!

Гость воскликнул:

- Спасибо, спасибо!

Зверев:

- Не за что.

Гость:

- Я так рад!

Зверев:

- Слушай, трактат - о погоде. А погода сегодня - скверная. Настроение - тоже неважное. Вот десятка. Сгоняй в магазин. Это близко, здесь, за углом. И купи там побольше выпивки. Ну а если что-то останется, то купи тогда и закуски.

Гость сказал:

- Я согласен. Я мигом!

Подхватил десятку - и ринулся, во весь дух, поскорее, за дверь.

Не прошло и пяти минут, как вернулся он к нам, промокший под дождём, но довольный, с выпивкой и закуской:

- Я всё купил!

Зверев:

- Здорово! Ты молодец.

Гость спросил:

- Мне теперь уходить?

Зверев:

- Нет! Посиди-ка с нами. Обогрейся немного. Высохни. Предлагаю втроём нам выпить. И, поскольку закуска имеется, то немного и закусить.

И мы, разумеется, выпили. И закусили. Втроём.

А потом - говорили мы. Долго. Обо всём на свете. Втроём.

И день дождливый сменился вечером, тоже дождливым, но это ведь - там, за окном, а в комнате нашей - тепло и спокойно. И мы - говорили. Об искусстве, о жизни. И я читал в тот вечер стихи. И Зверев их слушал внимательно, и глаза его были влажными.

А гость сказал нам:

- Я счастлив, что познакомился с вами!

Ближе к ночи наш гость ушёл, унося с собою трактат о погоде, зверевский, с подписью, и мой самиздатовский сборник стихов, тоже с подписью. Был он в самом деле доволен и счастлив.

Жаль, что я позабыл, как звали нежданного нашего гостя.

Важно то, что он - был. Давно. В ту эпоху, что отшумела, вместе с ветром, с дождями, со снегом, со скитаниями, бездомицами, с тем, что сердцу дорого было, вопреки неурядицам всяким и невзгодам, со всем, что выжить нам помогало, что было явью, настоящей, что сердцу дорого и сейчас, потому что в нём было главное - наше творчество, что спасало нас и хранило, если даже нам приходилось временами играть с огнём...


3

...В семьдесят пятом году.

В тёплую пору, когда людей столичных, изрядно стосковавшихся, в месяцы прежние, по солнцу, доброму, щедрому, радовала природа свободным своим цветением и зеленью новой своей в окрестных парках и скверах, и люди, на солнышке щурясь, незаметно, неудержимо, становились и сами светлее, и легче им было дышать, и птицы повсюду пели о том, что выжить сумели, о том, что спеть не успели, но могут всё наверстать сейчас, и ветер весёлый, хмельной, летал над столицей, и всё, что встарь небылицей казалось, легко и просто уже превращалось в новь, и явь становилась былью, и всех чудес изобилье, как свет, проникало в кровь.

Наверное, в самом конце бурной этой весны.

Или в самом начале желанного для всех нас, нового лета.

Позвонил мне однажды Зверев.

Как нашёл меня? Как всегда.

По чутью своему, звериному.

- Алё! Это я. Привет! Приглашаю тебя на обед.

- Куда?

- К одному писателю. Советскому. Это так, для справки. Но человек он, так я думаю, вроде хороший. Собирает мои картинки. Покупает их иногда. Я решил, что тебе, как следует, надо поесть. Да и мне тоже не помешает. Повидаемся снова. А то мы давненько с тобой не виделись. Придёшь?

- Хорошо, приду.

- Тогда записывай адрес.

И Зверев продиктовал мне этот писательский адрес.

Я спросил его:

- Толя, скажи мне, можно с дамой туда прийти?

Зверев хмыкнул:

- Что, дама голодная? Как и ты?

Я сказал:

- Конечно. А ещё - ей будет приятно познакомиться там с тобой.

Зверев хрюкнул:

- Да пусть приходит. Можно, раз уж она - с тобой. А еды там хватит на всех. Жду обоих вас. Ну, до встречи!

В нужный день, в нужный час я приехал, вместе с дамой, к писателю этому, не припомню, как звали его, но, как Зверев сказал, советскому.

Разыскали мы, пусть и с трудом, на окраине, блочный дом. Перед ним - пустырь. А подальше - симпатичный, густой лесок.

Поднялись на нужный этаж. Позвонили несколько раз.

Дверь открыл нам - советский писатель.

Невысокий. Почти невзрачный. Но - приветливый. И весёлый.

- Заходите, друзья, заходите!

Мы зашли в небольшую квартиру. Двухкомнатную. А может, и трёхкомнатную. Но - компактную. С невысокими потолками. Как и сам советский писатель.

Навстречу нам ринулся Зверев:

- Приехали? Ну, хорэ!

Я сказал:

- Добрались. Нашли.

Зверев, щуря пристально глаз:

- Это дама твоя?

- Как видишь!

Зверев, глядя в упор:

- Хороша!

Дама в самом деле была не хорошенькой, а красивой. Стройная, словно воздушная. Длинные тёмные волосы. Не голубые, а синие, магнетически притягательные, искрящиеся глаза. Лёгкое платьице ситцевое казалось на ней нарядом загадочной сказочной феи. Да и тайна в даме была. Но ещё и тяга к мистичности. Это было модным тогда, в середине семидесятых. Но мистичность в даме не просто увлечением модным была, а её сокровенной сутью. Позже я убедился в этом. А пока что я принимал всю её, со всеми загадками, недомолвками, откровениями неожиданными, туманными, иногда, но чаще - пронзительно, удивительно ясными, с явной ирреальностью, но и действительно, как ни странно, вполне реальными, не случайными вовсе, но к месту возникавшими, точными, вовремя изрекаемыми, с улыбкой, ироничной или блаженной, с вырывающимся в пространство грозным или довольно мирным, обострённо чутким ко всем переменам в мире, живучим, жгучим пламенем синих глаз, то прикрытых слегка, то вдруг широко и смело открытых, прямо в жизнь, и куда-то дальше, за какую-то грань, куда лишь одна она была вхожа постоянно, - такой, как есть.

Держалась она спокойно, с достоинством, без кривляний. Цену себе она знала. И в богеме - знали её.

Дама сказала Звереву:

- Познакомиться с вами я рада!

Зверев молча кивнул головой.

В квартире была - чистота. В квартире был - полный порядок. Пол был натёрт до какого-то астрального, что ли, блеска.

На стенах, в хороших рамах, висели работы зверевские.

В основном, пейзажи. Добротная, сильная живопись, маслом.

Но были там, разумеется, и портреты. Как же - без них?

Один из пейзажей - лес - был сверху, прямо по живописи, усыпан пожухшей хвоей - иголками, сохранившими упругость свою, сосновыми.

Я спросил у Зверева:

- Толя, объясни мне, а это - зачем?

Он ответил:

- Я рисовал, я старался. И вдруг захотелось, чтобы в этой моей работе появились частички леса, настоящего. И тогда я отправил хозяина - в лес. Тот, который там, за окном. Вот он, видно его. За хвоей. И принёс мой заказчик иголки сосновые, целую пригоршню. И я, с превеликой охотной, усыпал ими работу, прямо по свежей живописи. И они здесь легко прижились. Что ты скажешь? Хороший ход?

Я сказал:

- Ход - именно зверевский.

Зверев:

- Стал мой пейзаж, отличный, подчеркну, на ежа похож.

Пока мы смотрели работы, хлопотал писатель на кухне. Что-то он жарил, варил. Доносились оттуда в комнату возбуждающие аппетит, ароматные, тонкие запахи.

Потом писатель из кухни приносил различные блюда - и ставил их, как заправский повар, быстро и ловко, в той комнате, где втроём находились мы, на просторный, застеленный свежей скатертью, заполняемый снедью стол.

Наконец писатель сказал:

- Всё готово. Прошу к столу!

И уселись мы все за стол.

И трапеза - началась.

Были тосты. Писатель их говорил - со знанием дела.

Словно в Грузии где-то мы пировали, а не в Москве.

Был писатель таким хлебосольным! Угощал нас всех - от души.

- Ешьте, пейте, друзья!

И мы с удовольствием ели и пили.

А потом - начались разговоры.

И писатель спросил меня:

- Что, Володя, вас не печатают?

Я ответил:

- Нет, не печатают.

- Как же так? - воскликнул писатель, с показным, излишне бравурным, огорчением, - я читал ведь, в самиздате, ваши стихи! Ничего в них крамольного нет. Никакой нет антисоветчины. Есть - поэзия. Почему же не печатают? Непонятно.

Я сказал ему:

- Нет, понятно.

- Что? Скажите!

- Да всё очень просто. Непохож ведь я на других.

- Вот и правильно, что непохож. Лично я приветствую это.

- Непохож потому, что я не советский, а русский поэт.

- Понимаю, - сказал писатель, - не советский, а русский. Здесь возразить действительно нечего. Сразу всё становится ясно. Трудно будет вам. Вы ещё молоды. Вы готовы, скажите, к трудностям?

Я ответил:

- Да, я готов.

Зверев:

- Трудности мы одолеем.

Дама:

- Главное - живы стихи.

Зверев:

- Живы. И все мы - живы.

Дама:

- Будет писать Володя, с каждым годом, всё лучше и лучше. Он читал недавно стихи, у знакомых своих. Я слушала их внимательно - и заплакала. И тогда поняла я: это - непрерывное, неудержимое и по сути своей могучее, со вселенскими ритмами связанное неразрывно духовными нитями, сквозь пространство и время, вдаль и вперёд, прямиком в грядущее, возрастающее движение животворной и светлой речи.

Зверев:

- Дама твоя, Володя, разбирается, вижу, в поэзии. Интересно - что она скажет о моих картинках сейчас?

Дама:

- Толя, твои работы достоянием станут вскоре государственным. А потом, не пройдёт и полсотни лет, даже меньше, в Москве откроется, вижу это я, твой музей.

Зверев:

- Надо же! Мой музей!

Дама:

- Да!

Зверев:

- Ты провидица?

Дама:

- Можешь и так считать.

И писатель - тост произнёс.

За победу русской поэзии.

За победу искусства русского.

За победу моих стихов.

За победу зверевской - всей - живописи и графики.

И пришлось нам за это - выпить.

Был обед - отменным, вкуснейшим. Да, писатель - умел готовить. И доволен был тем, что его кулинарное, высшего класса, категории высшей, искусство оценили мы все высоко.

Сразу столько слов о высоком прозвучало, в квартире этой, с невысокими потолками, в честь хозяина, гостеприимного, невысокого роста, приятного и приветливого человека, и писателя, пусть и советского, принимавшего нас у себя!

И ему - это было приятно. Раскраснелся он весь - и стал говорливее, стал вести себя всё свободнее и свободнее.

Зверев что-то рассказывал нам, увлечённо и артистично. В роль вошёл он, изображал персонажей, тех, о которых говорил, иногда гримасничал, делал жесты руками, гибкими и подвижными, хохотал, то и дело стихи читал, и свои, и чужие, но, в основном, конечно, свои, привставал со стула, ходил, то вперёд, то назад, по комнате, иногда совершал круги, и, вполне возможно, магические, и обратно за стол присаживался, словом, был художник в ударе.

Синеглазая дама изрядно захмелела - и вдруг ему, ни с того ни с сего, похоже, огорошив его, сказала:

- Тебя никогда не били!

Зверев так побледнел, что лицо его стало вмиг совершенно белым.

Он взглянул на даму горящими так, что боль в них пылала, глазами:

- Это меня не били?

И схватил он стакан с вином - и с размаху плеснул вином в лицо синеглазой даме.

Дама вскрикнула - и зарыдала.

И вскочила из-за стола.

И бросилась - вон из квартиры.

И за нею хлопнула дверь.

Зверев поднял взгляд на меня и сказал:

- Ты её догони. И верни сюда, непременно.

Я выбежал из квартиры. И увидел возле подъезда синеглазую даму, плачущую от обиды и потрясения.

И сказал ей:

- Напрасно ты глупость такую брякнула! Это Зверева, что ли, не били? Ты представить себе не можешь, сколько раз его избивали. Он весь изломан, запомни. Хорошо, что живучий. Чудом оставался он часто жив.

Дама, всхлипывая, сказала:

- Ничего я не знала об этом, поначалу. Потом - увидела всё, что было с ним в прежнее время - и увидела сразу, внезапно, всё, что будет с ним впереди. Ну а там такое, что лучше мне об этом не говорить. И решила я Толю тогда подколоть, так, слегка, немного. Пошутить, грубовато, знаю, чтобы этим его защитить. Неудачно всё получилось. Зверев смысл моей фразы не понял. Но чутьё у него звериное, это сразу стало мне ясно. И о чём-то он догадался. Потому и плеснул вином - не в меня, а в то, что почуял за словами моими резкими. Может, надо мне было всё же промолчать тогда? Нет, не надо. Лучше было - сказать. И я всё сказала ему, напрямую. Признаю, получилось жестоко. И теперь я, конечно, раскаиваюсь. Но - не полностью. Потому что я должна была это сказать. И ещё я чувствую - Зверев начинает всё понимать.

Я сказал:

- Пойдём-ка обратно. Успокойся. Нас ждут. Пойдём.

И вернулись мы с ней в писательскую, с хлебосольным застольем, квартиру.

Дама, сразу:

- Прости меня, Толя!

Зверев:

- Ладно уж. Бог простит.

И наполнил вином стаканы.

И сказал, обращаясь к даме благодушно:

- Старушка, выпьем! Успокойся, да поскорее. Не сержусь я уже нисколько на тебя. Ну, за дружбу! Мир!

И просиявшая дама выпила вместе со Зверевым.

И мы с писателем - выпили.

Зверев - тихо и грустно - даме:

- Почему ты это сказала - что меня никогда не били?

Дама:

- Честно?

Зверев:

- Конечно.

Дама:

- Видела я, что тебе предстоят испытания в будущем - и похлеще всех предыдущих. Будут бить тебя, к сожалению. И сильнее, чем раньше били. Потому-то я и сказала, что тебя никогда не били. Но куда страшнее побоев - и душевные муки твои, и житейские сложности разные, что изматывают тебя, не дают покоя тебе никогда, ни ночью, ни днём. И спасением станет любовь для тебя, запомни - любовь. За неё ты крепче держись. И тогда ещё поживёшь. И в искусстве многое сделаешь.

И задумался Зверев о чём-то. К даме вдруг обратился:

- Послушай! Неужели ты всё же провидица? Ну откуда ты знаешь, что будет, через сколько-то лет, да не где-нибудь, а в Москве у нас, мой музей?

Дама:

- Толя, поверь, так бывает - часто вижу я всё наперёд.

Зверев:

- Надо же! Значит - бывает!..

Дама:

- Да.

Зверев:

- Ясно. Хорэ!

И писатель сказал:

- Ура! А теперь - давайте-ка выпьем!

И воскликнул Зверев:

- Давайте! Ну, хозяин, скорей наливай!

И застолье наше продолжилось.

И пришёл незаметно вечер.

И настала пора покидать нам троим - квартиру писательскую.

Попрощались тогда мы с хозяином.

И на улицу вышли, втроём.

Зверев, я и притихшая дама.

Загорались окна в домах. И стеною тёмной казался тот лесок, в котором писатель собирал иголки сосновые, для пейзажа свежего зверевского.

Толя - мне:

- Вы теперь куда?

Я:

- Пока что и сам не знаю.

Дама:

- Что? Мы поедем ко мне.

Зверев - нам:

- Я вас довезу.

Помахал рукой на обочине.

Остановил такси.

Пригласил нас:

- Ну, залезайте!

И поехали мы, втроём, на такси, в сердцевину тёплого, в огоньках, повсюду мерцающих, разгорающихся, под звёздами в ясном небе, столичного вечера.

И довёз нас, меня и даму синеглазую, Зверев до места.

И сказала Звереву дама:

- Толя, ты уж прости меня!

И ответил ей Зверев:

- Забудь!

Я сказал:

- Что ж, до встречи, Толя!

Зверев - мне:

- Постой. Погоди.

Из-за пазухи вынул бутылку коньяка. Протянул её мне:

- Пригодится ещё. Держи.

Взял бутылку я:

- Вот спасибо! Просто чудо! А как же - ты?

Зверев - мне, улыбнувшись лукаво:

- У меня есть ещё две бутылки!

И потряс полой пиджака. Там действительно что-то булькнуло, мелодично, тихонько звякнуло.

Я:

- Понятно. Тогда - всё в порядке.

Зверев - даме:

- А это - тебе!

И достал из-за пазухи две шоколадки, лимон, апельсин и большое румяное яблоко.

Протянул это даме:

- Держи!

Дама:

- Толечка, вот спасибо!

Зверев - ей:

- Старушка, держись! Будь поласковее с Володей.

Дама - Звереву:

- Постараюсь!

Я достал из портфеля свой сборник самиздатовский:

- Толя, дарю!

Зверев:

- Это серьёзный подарок. Не коньяк, не лимон, а стихи. Подпиши-ка мне сборник свой.

Я спросил:

- А чем подписать? Ручки нет у меня. Потерялась.

Зверев:

- Ручка всегда найдётся. Или, может быть, карандаш.

Он порылся в карманах. Достал карандаш оттуда:

- Держи!

Сборник свой я ему подписал.

- Вот, готово. И ты держи. Карандаш свой возьми, пригодится.

Зверев сунул сборник за пазуху. Карандаш - положил я карман.

Я сказал ему:

- Почитай ты стихи мои, на досуге.

Зверев:

- Будет в жизни досуг. В перерывах, после работы. И поэтому не сомневайся - почитаю твои стихи. Потому что мне они нравятся. А верней - они мне по душе. И плевать, что тебя не печатают. Напечатают, будь уверен. Всё, до строчки, потом напечатают. Наше время - там, впереди. Там, в грядущем, высоким слогом говоря, мы с тобой когда-нибудь встретимся. Ты - стихами, а я - картинками. Это будет именно так. А пока что - пускай стихи твои не печатают оглоеды и тупицы советские всякие. И картинки мои пускай гады всякие не выставляют. Ни следа от них не останется, от тупиц, оглоедов и гадов. Даже мокрого места и то не останется. Так, пустота. Ну а мы с тобой - победим.

Я сказал:

- Да, мы - победим.

Синеглазая дама слушала наши речи - и вдруг заплакала.

Я спросил её:

- Что с тобой?

Дама:

- Ах, вы такие хорошие, оба! Жаль мне вас почему-то. Но и я понимаю: вы оба обязательно победите.

Зверев:

- Слушай, Володя, пророчицу. Значит, видит всё наперёд.

Шофёр - из машины:

- Кто-нибудь поедет дальше? Я жду. Ну а счётчик, понятно, крутится. Так что вы поскорей решайте - кто поедет, а кто остаётся.

Зверев:

- Надо мне ехать. Дела у меня. Мы ещё увидимся.

И уехал он. На такси.

По делам. По своим, по зверевским.

Дел немало ведь у художника.

Даже вечером. Да и ночью.

Мы остались вдвоём. И дама мне сказала:

- Какой он славный, этот Зверев! И одинокий...

И покрепче взяла меня под руку.

И глаза её синие вспыхнули благодарным, горячим огнём.

В небе звёзд было вдосталь. И вечер был на редкость тёплым. И нынче кто же вспомнит и кто нам скажет, что таилось когда-то в нём?..


4

Весной Драконьего, семьдесят шестого года, когда обитал у знакомых я, временно, в очередной коммуналке, меня разыскал Зверев.

Он ворвался стремительно в комнату, где сидел я за старым столом, в одиночестве, ставшем привычным для меня, и что-то писал на случайном листе бумаги.

Он буквально влетел сюда - и наспех, без церемоний, поздоровавшись, как-то глухо и взволнованно мне сказал:

- Володя! Поедем к Костаки!

Я спросил:

- Что случилось, Толя?

Зверев грузно присел на шаткую табуретку, слегка отдышался, посмотрел на меня в упор глазами своими карими, почему-то усталыми, влажными, покачал головой взлохмаченной - и грустно, с какой-то болью очевидной, с усилием явным, не сказал, а почти прошептал:

- У Костаки случился пожар...

- Где?

- Недавно, на даче, в Баковке. Там хранил он изрядную часть огромной своей коллекции. Были там иконы чудесные. Были там и мои работы, очень много давних работ. Вроде столько всего сгорело! Подожгли, наверное, дачу специально всякие сволочи. Я звонил ему. Он просил меня поскорее к нему приехать. Ну а мне, ты меня пойми, ты всегда меня понимаешь, приезжать одному к Костаки тяжело, поверь. И поэтому обращаюсь к тебе по-дружески, напрямую: давай с тобой мы к Костаки вместе поедем. Ты ведь знаешь - с тобой мне спокойнее, где бы ни были мы, в любом, даже самом опасном месте, и в любой ситуации, даже самой сложной, словом, везде. Поддержи меня нынче, старик! Надо ехать. Поедем - вдвоём!

Я сказал:

- Хорошо. Поедем. А когда?

- Да прямо сейчас. Ты давай, собирайся, друг. И - поедем. Костаки ждёт.

Я накинул куртку свою. Взял портфель.

- Ну, вот. Я готов.

Зверев, хрипло и кратко:

- Вперёд!

На улице Зверев привычно помахал рукой у обочины дороги. Довольно быстро остановил такси.

И мы с ним вдвоём поехали по московским просторам, к Костаки.

День, весенний, но темноватый почему-то, и даже сумрачный, был довольно холодным. Ветер налетал на деревья голые и раскачивал ветви их, шевелил обрывки афиш, залетал в окно приоткрытое, внутрь, в машину, где мы курили и молчали. И снег лежал у оград и стен. И асфальт скользким, прочным ледком поблёскивал. И вдали, в нависшем над городом, беспокойном, тяжёлом небе, назревала, клубясь и хмурясь, разрастаясь, ненастная хмарь.

Зверев был напряжён. Молчал.

Иногда головой качал.

И вздыхал. И шептал:

- Пожар...

И опять замолкал, надолго.

И смотрел, насупившись, грустно и светло, за стекло, слегка запотевшее, а куда он смотрел - да кто его знает, может - в прошлое, отшумевшее, героическое своё, ну а может быть - в настоящее, где летали над сквером голуби и клубились в небе свинцовые и лиловые облака, или, может быть - прямо в грядущее, всех нас там, в отдаленье, ждущее, до которого нам идти ещё через годы, как сквозь века.

И машина, шурша колёсами по асфальту, ковром-самолётом поднимаясь, как в сказке, вверх, проносилась над пестротой всей застройки столичной, похожей на расставленные костяшки домино, устремлялась вниз и летела быстро вперёд.

Наконец мы на место приехали.

Вот и дом, всей Москве известный, где живёт семейство Костаки.

Поднялись на нужный этаж.

Позвонили. И стали ждать.

Дверь открыл смятенный Костаки.

Он бросился к Звереву:

- Толя! Вот уж горе какое! Пожар!

Зверев:

- Да, дядя Жора. Пожар.

И Костаки всплеснул руками:

- Заходите скорей, заходите!

Зверев:

- Честно скажу - мне было приезжать одному тяжело. И поэтому я приехал к вам сегодня с Володей Алейниковым.

И Костаки взглянул на меня благодарно:

- Спасибо, Володя! Хорошо, что в такое время непростое вы рядом с Толей.

Я ответил ему:

- Так надо.

И Костаки:

- Вот именно. Надо. Надо друга сейчас поддержать.

Я ответил:

- Именно так.

И Костаки, с лицом, набрякшим, смуглым, странно отяжелевшим, с воспалённым взглядом усталых, но живых, искрящихся глаз, весь - мучение, скорбь и боль, весь растерзанный, но упрямо и отважно противостоящий злу, с которым ему сражаться приходилось, и весь - протест, вызов, дерзостный и достойный, всем гонителям и врагам, нам сказал:

- Пойдёмте ко мне!

Мы зашли за ним в комнату, густо, сплошь увешанную картинами.

Говорить о том, что за живопись у Костаки была, особого смысла нет - и так это было всем в столице давно известно.

Мы присели за стол со Зверевым. Закурили. Зверев молчал. Только сгорбился как-то, сжался напряжённо. Я тоже молчал.

И Костаки вышел из комнаты. И вернулся вскоре. В руках он нёс большую груду гуашей, по краям обгорелых. Гуаши были зверевскими. И на них - сохранилось изображение. Диво дивное, да и только!

И Костаки тогда показал эту груду гуашей Звереву. И сказал огорчённо:

- Вот!..

И - заплакал.

Зверев сказал, посмотрев на гуаши:

- Я вижу.

И Костаки начал рассказывать, как спасал он на даче работы от огня, собирал их, валявшихся на участке, в глубоком снегу, из окна торопливо выброшенных неизвестными, но, наверное, что находится в доме, знавшими и расчётливыми грабителями, как пропали иконы ценнейшие, да и много всего пропало из коллекции, очень много, и не плакал даже - рыдал.

И Зверев ему сказал:

- Дядя Жора, вы успокойтесь. Ну, пропали мои работы. Обгорели. Или сгорели. Ничего! Ещё нарисую!

И Костаки его спросил, благодарно, взволнованно:

- Правда?

Зверев, искренне, просто:

- Правда!

И Костаки, пусть и с трудом, но по-детски совсем, - улыбнулся.

Зверев:

- Есть акварель, бумага?

И ответил Костаки:

- Есть!

Зверев:

- Ясно. Несите сюда!

И немедленно появились на столе - акварель и бумага.

Зверев:

- Кисти нужны!

И вскоре на столе появились кисти.

Зверев:

- Миска с водой нужна!

И костакинские домочадцы притащили миску с водой.

Зверев:

- Так. Дядя Жора, у вас есть какой-нибудь красный шарфик?

И Костаки:

- Сейчас поищу.

И нашёл. И принёс его:

- Вот.

Зверев:

- Так. Накиньте-ка шарфик. И садитесь. Буду работать.

И Костаки накинул шарф, красный, даже багрово-красный, словно пламя, себе на шею.

Зверев:

- Так. Смотрите сюда, на меня.

И - начал работать.

Как всегда. Не быстро - стремительно. Весь - в полёте, в буйном движении. Весь - в порыве. И весь - в труде.

И взлетала рука его, гибкая и подвижная, крепкая, верная и надёжная, лёгкая, певчая и крылатая, так мне хочется о рабочей зверевской, бережно сохраняемой им в любых передрягах руке, сказать, вверх и вниз, то влево, то вправо отклонялась, к центру листа, вместе с кистью широкой, рвалась, отовсюду, туда, где цвет становился светом, где краски заполняли неудержимо белизну бумаги, где образ возникал из ритма, движений непрерывных, и постепенно становился уже узнаваемым, чётким, точным, дышал, оживал на глазах у нас, укрупнялся и сгущался, весь - в окружении синкопическом, бурном, звонком, словно музыка здесь звучала, броских пятен, точек, мазков, артистичных и виртуозных, и всего, что было сейчас и оправданным, и возможным, и реальным, и фантастическим, даже сказочным, так вернее, да, вернее, поскольку сказка становилась явью, сегодняшней, несомненной, чудесной, зримой, и - волшебной рукой творимой.

И вот - он закончил работать.

И сказал, распрямившись:

- Всё! Есть. Бодрит. И хорэ. Смотрите!

Мы увидели великолепный, поясной, драматичный портрет.

Костаки на нём - сидел, с красным шарфом на шее, глядя и на всех нас, и на потомков, полагаю, глазами, влажными и печальными, - он смотрел в настоящее и грядущее, и с достоинством, и с осознанием неизменной своей правоты.

Зверев сказал, сощурившись:

- Костаки после пожара!

Костаки с места вскочил. Бросился обнимать Зверева. Красный шарф пылал на плечах его жаркой, жгучей, огненной лентой.

- Толя! Спасибо, Толечка!

Зверев, устало:

- Не за что!

Костаки смотрел на работу свежую - и восторгался.

Воскликнул:

- Я оживаю! Слава Богу - я снова живу!

Зверев:

- Живите подольше. Всё остальное - приложится.

Костаки:

- Братцы, живём! Зина, скорее на стол накрывай! Принеси нам вина. Дети, смотрите, какой я на портрете - после пожара!

Прибежали все домочадцы. Восхитились портретом. Поахали. Быстро накрыли стол. Бутылки с вином стояли на нём заграничной шеренгой. И было закусок вдосталь.

Костаки, торжественно:

- Выпьем! Выпьем, друзья, за искусство. За бессмертное наше искусство русское. Выпьем. До дна!

И все мы охотно выпили.

И началось тогда - невиданное застолье.

И Костаки, слегка захмелев, хлебосольный, радушный хозяин, взял гитару - и начал петь, увлечённо, страстно, - романсы.

И потом попросил меня почитать, хоть немного, стихи.

И пришлось мне, конечно, читать.

И Костаки сказал:

- Замечательно! И поэтому выпьем сейчас мы, друзья, за поэзию русскую!

И за это мы тоже выпили.

И застолье наше всё длилось.

День прошёл, и вечер прошёл. И настала ночь. И когда мы ушли от Костаки - не помню. Да, пожалуй, уже под утро.

Попрощались мы - и ушли. Прямо в холод предутренний. В брезжущий, разрастающийся постепенно и упрямо, весенний свет.

Странно думать мне нынче, седому, повидавшему в жизни многое, что Костаки тогда казался мне пожилым совсем, чуть ли не старым, а ведь был он в ту пору, трудную для него, значительно младше, вы представьте, меня, сегодняшнего, да ещё и на десять лет.

И остался в памяти он - с красным шарфом, огненно-красным, на плечах, отголоском пожара, или, может, скорее всего, знаком, символом жарким горения, за которым - радость дарения, что не знает вовек старения, словом - творчества торжество.


5

...Снова вспомнилось давнее чтение стихов, моё чтение в семьдесят седьмом, непростом для меня и бурном весьма году.

Один мой знакомый, случайно, устроил мне это чтение, или творческий вечер, так ведь звучит намного солиднее, в театре, который, как выяснилось из беседы с ним телефонной, деловой, как сказал он мне тогда, находился в Царицыно.

Что ж, Царицыно так Царицыно.

Можно будет и там побывать.

Место, всем в столице известное.

Всем ли? Вряд ли. Зачем скрывать?

Далеко не все приезжали москвичи когда-то - туда.

Почему? Да кто его знает! Как-то сложно живут города.

А в Царицыно сохранилась, вместе с ладом былым, старина.

Пусть там что-то всё ж изменилось. Но звала туда - тишина.

Но манили - покой и воля. Но вели - и чутьё, и свет.

Где избавиться вмиг от боли? Лучше места - пожалуй, нет.

И поэтому надо было оказаться в Царицыно снова.

Рай? Неужто? Да что-то вроде рая ближнего, право слово.

Пусть - остаток, пусть - отзвук рая. Пусть - фантазия, пусть - мечта.

Существуют ведь, не сгорая, удивительные места.

Сохраняются. Выживают. Изменяются - но слегка.

Долго тайны свои скрывают. И загадочны - сквозь века.

Читал я стихи свои в ту пору довольно часто.

И, тем более, был обещан мне за чтение - гонорар.

А средства к существованию были мне очень нужны.

И решил я с собою взять, на чтение это, Зверева.

Я сказал ему:

- Толя, меня приглашают стихи читать, в театре одном, в Царицыно.

Зверев буркнул:

- Да? Хорошо.

Я сказал ему:

- Толя, представь, мне за чтение это - заплатят.

Зверев хмыкнул:

- Ну, наконец-то понял кто-то, что чтение, друг мой, и не чьё-нибудь там, а твоё, подчеркну, особое чтение стихов, которое было, и есть, и будет всегда уникальным, неповторимым, - это тоже большая работа.

Я спросил:

- Ты поедешь со мной?

Зверев сразу ответил:

- Поеду.

И вот, в назначенный день, мы поехали с ним в Царицыно.

Разыскали театр, в котором предстояло стихи мне читать.

Нас встретили шумной толпою симпатичные люди, актёры. Молодые, весёлые, дружные. Приветливые, оживлённые.

Молодые женщины, очень интересные, - как же, актрисы! - надо марку держать им, быть привлекательными всегда.

Парни, крепкие, даже спортивные, так могло показаться, подтянутые, словно все, как один, готовые к репетициям и спектаклям.

Все актёры театра в Царицыно.

Все встречали сегодня нас.

Ну и что с того, что не знали их мы доселе, что мы их видели, сразу всех, нарядных, взволнованных и общительных, в первый раз!

Важно - то, что мы с ними встретились.

Труппа славная. Коллектив.

Так скажу я. В них был, заметил я, добрый свет, сплошной позитив.

Актёры:

- Приехали! Здравствуйте!

Я:

- Здравствуйте!

Зверев:

- Привет!

Актёры:

- Давайте знакомиться!

Назвали свои имена. Так много их было, что я, признаться, теперь их не помню.

Я - актёрам:

- Позвольте представить: Анатолий Зверев, художник.

Зверев, щурясь:

- Да, это я.

Всполошились актёры:

- Зверев? Это вы? Тот самый? Серьёзно?

Зверев - им:

- Конечно. Тот самый.

И актёры:

- Ну, чудеса!

Зверев - им:

- Доживём, надеюсь, мы сегодня и до чудес.

Актёры:

- Вот это встреча! Сам Алейников к нам приехал, да ещё и вместе со Зверевым!

Я - актёрам:

- Значит, судьба.

Привели нас актёры в театр.

И настало время читать мне актёрам стихи свои.

И читал я стихи. Говорить мне приходится часто об этих, в годы прежние, чтениях. Так уж получалось. Выходит, нужны были чтения эти людям. Что с того, что меня не печатали? Наплевать на это. Подумаешь, что ни шаг, то сплошные запреты! Люди слушать умели тогда. Люди сами решали, что им было близким, а что - далёким. И стихи мои были в ту пору, героическую, орфическую, - им действительно необходимы.

И надо сказать, что слушали актёры меня - замечательно.

Внимание их оказалось - поистине изумительным.

Такого теперь, посреди затянувшегося "как бы времени", с его абсурдом и хаосом, с дичайшей подменой ценностей, с бессмысленной вседозволенностью всеобщей, давно уже нет.

А тогда, в минувшие годы, со всеми их, оптом, сложностями, жива была - человечность, и радость была жива.

И если стихи читал я собравшимся слушать людям, то в душах их оставались надолго мои слова.

После чтения моего пригласили меня и Зверева все актёры в большую комнату, где накрыт был длиннющий стол.

На столе - бутылки с вином. И закуски. Всё честь по чести.

Вот какие были актёры. Было всё у них - по-людски.

Мне вручили конверт с деньгами, заработанными, за чтение.

Поместились все за столом.

Все мы - выпили и закусили.

Начались потом - разговоры.

Зверев - мне:

- Хорошо ты читал. Да ещё вот и заработал. Молодец, Володя! Хорэ!

Я:

- Ты знаешь, устал я, Толя. Напряжение было большим.

Зверев - мне:

- Значит, надо выпить.

И налил в стаканы вина.

И мы с ним вино это - выпили.

Один из актёров, рослый, стройный, весёлый парень, был за столом - тамадой. И тосты он говорил - затейливые, забавные. И шутил. И ритм задавал особый - застолью нашему.

И в руках его появилась - гитара. И стал он петь задушевно - романсы старые. И пел он их - замечательно.

Зверев слушал его с удовольствием. И спросил его вдруг:

- Старик! Помнишь песню - "Цыплёнок жареный"?

И ответил актёр:

- Да, помню.

Зверев, этак лукаво:

- Спой!

И актёр тогда - спел "Цыплёнка".

И воскликнул Зверев:

- Бодрит!

И сказали ему актёры:

- Нарисуйте что-нибудь нам.

Зверев их оглядел. Сказал:

- Сколько вас? Поскорей считайте. И несите сюда бумагу. Чтобы столько было листов, сколько здесь, за столом, людей. И несите - чем рисовать. Всех я нынче увековечу!

И актёры разволновались. Побежали - искать бумагу. И нашли какую-то мятую, желтоватую пачку листов. И какие-то карандаши. Принесли. Положили на стол.

Зверев - стал рисовать. С прибаутками. Но на деле - вполне серьёзно. Виртуозно, как и всегда. Острым взглядом посмотрит внимательно на актёра или актрису, изучая лицо, - и вскоре на листе возникает рисунок. Да ещё и какой! Чудесный. Так вот - всех актёров, слегка обалдевших от артистизма и порыва свободного творческого, вдохновенный художник стремительно, словно в трансе, нарисовал.

Положил карандаш на стол.

Хрипловато сказал:

- Ну, всё!

И в руках у актёров - у каждого - был портрет его, нарисованный, прямо здесь, в их театре, - Зверевым.

И смотрели они на Зверева изумлённо, как на волшебника.

И сказал тогда Зверев актёру-тамаде, с гитарой в руках и с портретом своим:

- Старик! Если можешь, то спой "Цыплёнка"!

И воскликнул актёр:

- Могу! Я сейчас!

И немедленно спел.

И Зверев был очень доволен.

И выпил вместе с актёром.

И хорошее настроение было общим за нашим столом.

Так вот внёс артистичный Толя в театральное наше застолье элементы перформанса, так ведь называется это действо в новом веке, с его новациями, чьи истоки - найдут в былом.

И потом провожали нас все актёры:

- Спасибо!

- До встречи!

- До свидания!

- До свидания!

Всё осталось теперь - вдали.

В дымке призрачной. Там, в Царицыно. Там, совсем далеко. Далече. Там, где наши звучали речи. Где беседы мы встарь вели. Там, давно. Так давно! Когда-то. Где актёры в театре - с чудом повстречались. Оно - живое. Для людей. И - для всей земли.




© Владимир Алейников, 2019.
© Сетевая Словесность, публикация, 2019.
Орфография и пунктуация авторские.





 
 

Из Петербурга в Ленинград: экскурсия в советское прошлое.
ОБЪЯВЛЕНИЯ

НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Ростислав Клубков: Петрушка: и Анна Эммерих. Маленькие пьесы [И как - что ты хочешь - это должно быть все таки хорошо, человеконенавидеть здесь, и - человеконенавидя - хочешь чего - умереть в другой стране, как будто...] Анатолий Добрович: Загадки Бориса Клетинича [Его недавно опубликованные в Нью-Йорке стихи меня ошарашили. Почему он не показывал нам их раньше, если они были написаны в Израиле лет 15 назад?..] Владимир Гоголев (1948-1989): Зов утопающей жизни [И зов утопающей, тонущей жизни опять... / Недвижимость пищи и вечера дивного след. / Внимай, о народ, отворяя молитвенный рот, / Не меньше, чем...] Михаил Рабинович: ... На границе холода с теплом [То ли табличку повесили: "Переучет" - / там, на окошке божественной вечности дальней, / то ли убрали ее - вот и время течет, / и протекает, как...] Полина Орынянская: Стихотворения [Пока нам не роют окопов с траншеями, / Пока среди ночи не газует под окнами воронок, / Ты можешь спокойно бросаться на шею мне. / Всё ОК...] Сергей Петров: Тонкая материя [Рана, нанесенная мечом, заживёт, нанесённая языком - нет. Главное: оставайся самим собой, не изменяй себе и будешь жить в душевном покое...] Елена Добрякова. "Ни денег, ни товаров у пиита..." [Презентации двухтомника Антологии Литературных чтений "Они ушли. Они остались" и "Уйти. Остаться. Жить" в Санкт-Петербурге и Ленинградской области...] Андрей Иркутский. Вечер памяти Виктории Андреевой у академика Лихачёва [В Культурном центре академика Д. С. Лихачёва в Москве, в литературном клубе "Стихотворный бегемот", руководимом поэтом Николаем Милешкиным, прошел...] Юлия Долгановских: Стихотворения [но я плыла - а что мне оставалось? - плыть / Офелией, рекой, отцом, ребёнком, / зеркальным шаром - быть или не быть - / звучащим жалобно и тонко...] Юрий Рыдкин: Симметрия смерти [так исчезло то / чего никогда не было / но как же всё-таки существенна / и болезненна / эта тоска по отсутствию...]
Словесность