Словесность

[ Оглавление ]






КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ
     
П
О
И
С
К

Словесность



ШЕЙЛОК  С  БЕРЕГОВ  НЕВЫ


От переводчика


Однажды меня разбудил телефонный звонок от художника Чарткова, недавнего выпускника Академии Художеств - тощего молодого человека с землистым лицом, белокурой козлиной бородкой и ярко выраженным обликом славянского интеллектуала - ну, вы знаете этот тип. Налитые кровью глаза? Торчащие, как у дикобраза, волосы? Выщербленные нижние зубы? Большой нос картошкой? Тёмные очки за тридцатку из ближайшего ларька? Вот-вот, всё вместе.

Каким образом он меня разбудил? Я ощутил сексуальную вибрацию в кармане и понял, что рухнул спать не снимая брюк, со включенным мобильником 1  прямо около того конечного органа, о котором все так волнуются.

"Аф", - сказал я Чарткову. А что еще можно было сказать в таких условиях, в условиях этой чертовой современности, в которой мы все живем? Пропади оно всё пропадом, особенно эти маленькие финские телефончики, которые на всю ночь зарываются тебе в карман.

- Валентин Павлович... - голос молодого художника дрожал.

- Твою мать... - отозвался я. - Который час?

- Уже почти час дня, - сказал художник и, осознав, что он позволяет себе со мной слишком много вольностей, добавил: - Может быть, если вас не очень затруднит, вы всё-таки придете и попозируете еще разок для вашего портрета, как мы договаривались?

- Возможно, возможно, - ответил я. - Только может я сначала умоюсь? Разве не так принято у цивилизованных людей, в Европе? Сначала умыться, а потом уже садиться позировать для портрета?

- Ну... да. Я... знаете, честно говоря, я не знаю. Я никогда не был в Европе. Только в Литве, у дяди.

- В Литве? - отвечал я. - Аж в самой Литве? Да вы художник с мировым именем, Чартков.

Я велел ему спокойно ждать моего прихода и выключил телефон. Я говорил грубо? Типичный новый русский? Спешу уведомить читателя: я очень хороший человек. Но в этот самый день я чувствовал себя слегка не в свой тарелке. Настоящим тормозом.

Всему виною был кокаиновый крэк. Прошлой ночью я имел удовольствие встретить в кафе "Идиот" трех канадцев - двух парней и девушку. Они оказались достаточными молодцами (и идиотами), чтобы притащить несколько камешков этого добра в наш прококаиненный город, и мы быстро переместились ко мне домой, чтобы покурить его.

Это был мой первый раз! Браво, Валентин Павлович! Как это было? Не так плохо, словно входишь в темную, теплую комнату, где поначалу происходят некоторые приятные вещи - устойчивые покалывания в нижних областях, поток счастливых слез и веселого сопения, а потом какие-то весьма горестные чувства - возможно, связанные с нашим общим безрадостным прошлым, детскими травмами, полученными от родителей и сверстников, и постоянным напряжением нашей российской жизни. Ну, в общем, всё то, что всплывает в голове наутро после того, как ты выкурил трубочку крэка. "Русь, куда несешься ты?", и прочая гоголевская чепуха.

Я удалился в гостиную и обнаружил, что канадцы были ещё там. Они развалились на диванах, затерявшись под тонкими шерстяными одеялами, наброшенными на них моим камердинером Тимофеем. Я узнал формы канадской девушки - двадцати одного года, с мощными, как у лошади, ляжками и бедрами - и услышал ее проникновенный храп. На Западе даже наркоманы полны силы и здоровья. Я подумал, не влюбиться ли мне в нее - просто ради того, чтобы иметь поутру немного канадской теплоты. Но чем я могу привлечь иностранку? Они очень сведущи в психологии, эти девушки, не чета нашим, и мне не обмануть их моими деньгами и моим хорошим английским.

Так что я вернулся в спальню смотреть на мою немудрящую фаталистическую Мурку. Бедная девочка. Она всё еще спала, покашливая сквозь дневную дрему, сложив свои похожие на щипцы ноги. Я вытащил её с колхозной фермы, во время поездки в провинцию ради бизнеса, несколько лет назад. Ей было тогда семнадцать, и она уже была вся покрыта свиным навозом и синяками. С другой стороны, любо-дорого было поглядеть, как быстро она обосновалась в моей петербургской квартире и вжилась в роль богатой городской подружки - спящей почти весь день, накокаиненной всю ночь, капризной и бесчувственной в промежутках. Стоит только взглянуть на Мурку с корзинкой и кредиткой в универмаге "Стокманн Финниш" на Невском, громко вопящую на ни в чем ни повинного приказчика, и вам станет ясен трудноуловимый смысл американского выражения empowerment, "облачение полномочиями" - род того, чему иностранцы учат вас в кафе "Идиот". Я нежно поцеловал Мурку, умылся так хорошо, как только смог, и позвал Тимофея, чтобы он меня почистил. Мой камердинер, здоровенный карельский крестьянин, отхлестал меня веником, чтобы улучшить кровообращение, и затем облачил в итальянский пиджак тонкой шерсти, фасон которого делал меня на десять лет старше и толстил впридачу. Мудрёное это дело - мода!

Тимофей вызвал мой обычный кортеж - два Мерседеса-300 М S.U.V. и один седан S-класса, так что вместе получались буквы M-S-M, название моего банка (я, видите ли, что-то вроде ростовщика). Когда мы отправлялись в район, где жил Чартков, мне позвонил Алеша, мой хорошо осведомленный источник в Министерстве внутренних дел, и предупредил, что на Английской набережной меня поджидает снайпер. Мы поехали другим путем.



Чартков обитал на дальнем краю Коломны. Поспешу обрисовать его читателю: Фонтанка, ветреная даже летом; неровная линия горизонта XIX века, разрываемая постапокалиптическим клином гостиницы "Советской"; гостиницу окружают ряды пожелтевших, сочащихся водой многоэтажек; многоэтажки, в свою очередь, окружают ларьки под волнистыми крышами, дающие приют россыпям пиратских дисков; окказиональное казино "Миссисипи" ("Америка далеко, Миссисипи близко"); закопченная палатка, продающая промышленного размера контейнеры с крабовым салатом; и неизбежная закусочная с сирийской шавермой, над которой плывет запах пролитой водки, подгнившей капусты и чего-то смутно-бесчеловечного.

Чартков жил в коммуналке вместе с медленно умирающим солдатом, только что вернувшимся из Чечни, его матерью-инвалидом, его двумя детьми-инвалидами и его собакой-инвалидом. Комната художника была в самой глубине, ее дверь была занавешена постером американской супергруппы Pearl Jam. Я застал Чарткова очень занятым: его вышвыривал из комнаты квартирный хозяин, приземистый армянин в грязном нейлоновом халате. Помните, как я описывал Чарткова в самом начале? Большой нос картошкой, козлиная бородка? Так вот, вообразите теперь этот самый нос покрытым великолепными русскими слезами, жидкую бородку - намокшей от влаги, а глаза с кровавыми прожилками - усиленно работающими, чтобы произвести всю эту водяную феерию. "Мещанин! - кричал Чартков хозяину, - Вышвыривать на улицу художника! Это мы, мы, артисты, явили Россию миру! Мы, труженики кисти и пера! Мы дали миру Чехова, Булгакова и Тургенева!"

"Это всё писатели!" - крикнул умирающий солдат, высовываясь из своей дыры, с детьми-инвалидами, повисшими у него на подтяжках, пока он делал глубокий выпад костылем. "Каких таких художников дала Россия миру?, - выпалил он. - Давай-давай, гони этого прохвоста!"

"А правда, - сказал хозяин. - Как ни глянешь в Эрмитаж, все Рембрандты да Тицианы. Об Иване и видом не видно, слыхом не слышно. В общем, будь ты писатель...".

Художник чуть не поперхнулся своими замечательными слезами. "Каких художников??? А Андрей Рублев? А знаменитый Илья Репин? А "Бурлаки на Волге"?"

"Это что, та самая, где собачка в лодке, и она стоит на задних лапах?" - спросил хозяин, задумчиво покручивая ус.

Будучи патриотом и желая оградить Чарткова от дальнейших неприятностей, я решил вмешаться. Я поинтересовался у армянина о размере задолженности и был надлежащим образом проинформирован, что речь шла об арендной плате за 8 месяцев, или о 240 долларах. Я позвонил моему Тимофею, он взбежал наверх с тремя стодолларовыми купюрами, а я сказал хозяину, что сдачи не надо, отчего все в квартире разинули рты, трижды перекрестились и исчезли в своих жалких углах.

Я остался один на один с молодым художником. Чартков отвернулся от меня, спрятал лицо в ладонях, осушил слезы и испустил душераздирающий вздох - словом, сделал всё возможное, чтобы не благодарить меня за щедрость. Затем прошаркал в свою комнату, где стоял венгерский диван в цветочках, столь высоко ценимый интеллигентскими семьями советской эпохи - единственный предмет мебели, находившийся в его собственности. Вся комната была уставлена неоконченными портретами. Похоже, это были проститутки из стрип-клуба "Национальная охота", все девушки улыбались порочными, чрезвычайно жизненными улыбками.

"Вот я что успел сделать", - сказал он, указывая на полноразмерный набросок. Мое непреклонное, непроницаемое лицо смотрело на меня со всем бесстрашием генерала Суворова, мои темные волосы были высветлены до славянской желтизны, позади меня название "МСМ-банк" было выведено старославянскими буквами. Я выглядел готовым к сражению с турками при Чесме, а не к моей повседневной борьбе с трубкой травы и заевшей молнией в брюках цвета хаки. Какая ерунда!

Он усадил меня на диван и принялся набрасывать углем на бумаге. "Так вы поклонник старика Репина?, - сказал я. - Вот, стало быть, чему вас выучили в Академии? Немного реакционер, а?"

"Я м-м-монархист", - пробормотал Чартков, отчего-то хмурясь.

"Ну, теперь это обычное дело для молодого человека". Ох уж наша бедная неимущая интеллигенция! И зачем мы только выучили их литературе и пластическим искусствам! "И кто же в таком случае ваш любимый царь"?

"Александр Первый. Нет, то есть Второй".

"Великий реформатор. А каким родом искусства вы интересуетесь, господин живописец? Боюсь, в наши дни оно все стало балаганом, как у этого несчастного москвича, который ездит по всему миру, притворяясь собакой".

"Он совсем мне не нравится, - признался Чартков. - Я реалист, я рисую то, что вижу. Социальная справедливость для простого человека, вот что мне нравится". И он принялся выдавать винегрет из западной теории искусств и уютного русского шовинизма. "Конечно, это евреи поставили Россию на колени", - прошептал он, прерывая работу, чтобы поставить рядом свечку в честь убиенного Романова.

"А барышня у вас есть"? - спросил я.

Он выдал свои двадцать четыре года тем, что пунцово покраснел и стал рыскать глазами по всем четырем сторонам света, упершись ими наконец в набросок двух шлюх. Обе были по-провинциальному хорошенькими, но одна несомненно старше другой. Одна, честно говоря, была довольно-таки старой: красноречивый след третьего в её жизни набора морщин Тигром и Евфратом пролегал по лбу.

"Семейное ню: дочки-матери", - объяснил Чартков. "Они из Курской области. Грустная история". Грустная, но вполне типичная. Я позволю себе опустить детали, добавив лишь, что обе - и мать, и дочь, - были выпускницами какого-то местного технического вуза. "Они очень культурные, - говорил Чартков. - Елизавета Ивановна играет на аккордеоне, а ее дочь, Людмила Петровна, может цитировать крупнейших философов".

Меня тронуло, что он называл их по имени-отчеству; я незамедлительно понял, что он намеревался делать. В конце концов, для нашего юного Раскольникова возможна только одна дорога. "Я спасу их"! - заявил он.

"Надо полагать, это дочка вас так вдохновила?"

"Они обе мне как семья, - заявил Чартков. - Когда вы с ними познакомитесь, вы увидите, что они не могут жить друг без друга. Они как Ноеминь и Руфь 2 ."

Я предпочел отнестись к такому сравнению с пониманием. "Мой дорогой Чартков, - сказал я, - Я определенно хочу с ними познакомиться. Посмотрим, может быть, я смогу что-нибудь сделать, чтобы улучшить их положение".

Чартков испытующе взглянул на меня сквозь свои дурацкие тридцатирублевые очки. "Я надеюсь, вы не имеете в виду, что собираетесь нанять их?"

"О господи, конечно, нет" - уверил я его, после чего предложил укоротить наш сеанс и отобедать с его блядистыми подругами.



По пути в "Национальную охоту" Алеша, мой хорошо информированный источник в Министерстве внутренних дел, позвонил предупредить меня о смертельном ролле Годзилла, подготовленном в японском ресторане "Кимоно" на Большой Морской, чтобы меня отравить. Я изменил наши обеденные планы в пользу малоизвестного "Дворянского гнезда", рядом с Мариинским театром, а сам тем временем помог Чарткову опустошить бутылочку коньяка на заднем сиденье "Мерседеса" - машины, сразу вызвавшей у него теплые чувства. "Я бы сравнил ее со стародавней тройкой", - заявил мой монархист без всякой иронии, вытирая свой маленький рот моим любимым носовым платком.

"Национальная охота" в это время дня была пуста, только четыре пьяных сотрудника датского консульства прошмыгнули к заднему столику мимо пустующей рулетки. Несмотря на полное отсутствие публики, Елизавета Ивановна и ее дочь Людмила Петровна корчились под звуки Pearl Jam у двух шестов на грубо сколоченном помосте. Они выглядели очень похоже на то, как Чартков изобразил их на своих рисунках. Я тут же успокоился насчет всей своей затеи, насчет прирожденного таланта Чарткова и насчет своих надежд на бессмертие.

Мать и дочка казались двумя сестрами, одна лет на десять старше другой, обе - с обнаженными, смотрящими вниз грудями, которые отделялись складкой от маленьких животиков. Мать растолковывала Людмиле свою теорию о том, что шест - это дикое животное, которое нужно крепко обхватить бедрами, чтобы оно не убежало. Дочь, как все дочери, перечила: "Мамочка, я знаю, что я делаю, я смотрю специальные фильмы, пока ты спишь".

"Упрямая башка!, - вопила мать, перекрывая звуки неистовой американской группы. - Зачем я только тебя родила?"

"Сударыни! - закричал им Чартков, - Дорогие мои! Доброго вам вечера!"

"Привет, малыш", пропели в унисон мать и дочь.

"Сударыни, - сказал Чартков, - я хочу представить вас Валентину Павловичу. Это очень хороший человек, не дале как сегодня он дал триста долларов моему квартирному хозяину".

Дамы оценили мои дорогие туфли и перестали извиваться. Потом спрыгнули от шестов и придвинулись ко мне. Воздух быстро наполнился запахом лака для ногтей и физических упражнений. "Добрый вечер", - пробормотал я, приглаживая свою темную шевелюру, потому что мне начинало становиться немного не по себе в обществе проституток.

"Пожалуйте к нам домой!", - закричала дочка, поглаживая шаловливым пальчиком заднюю складку на моих брюках. - "Пятьдесят долларов в час за двоих. Можете делать все, что захотите, спереди и сзади, только, пожалуйста, без синяков".

"А еще лучше - к вам домой, - добавила мать, - У вас, наверно, прекрасный дом на набережной Мойки. Или один из этих роскошных сталинских домов на Московском проспекте".

"Валентин Павлович держит банк, - сказал Чартков, - застенчиво, но с некоторой долей гордости. - Он хочет сводить нас в ресторан под названием "Дворянское гнездо".

"Это в чайном доме Юсуповского дворца", - сказал я с ученым видом знатока, понимая, что дворец, в котором был отравлен полоумный шарлатан Распутин, не произведет на дам особого впечатления. Чартков изобразил легкую, историческую улыбку и попытался прижаться к дочери, которая отблагодарила его целомудренным поцелуем в лоб.



Не секрет, что Санкт-Петербург - это тихая заводь, затерявшаяся в тени нашей трусливой столицы Москвы, которая сама в свою очередь есть просто мегаполис третьего мира, балансирующий на грани угасания. Но при этом "Дворянское гнездо" - один из самых великолепных ресторанов, которые я когда-либо видел. Облепленный золотом больше, чем Исаакиевский собор - о да; от пола до потолка покрытый портретами умерших дворян - можете не сомневаться. И все-таки, непонятно каким образом, несмотря на все нелепицы, это место несло в себе остатки былой роскоши и блеска Зимнего дворца.

Я знал, что людей, подобных Чарткову, это должно радовать. Для таких, как он, - образованных представителей крестьянской нации, которую зашвырнуло в самый обременительный вид современности, этот ресторан - одна из двух Россий, которую они в состоянии понять: мрамор и малахит, достойные Эрмитажа, или же обваливающаяся коммуналка на окраине Коломны.

Чартков принялся причитать, как только он увидел меню, и обе шлюхи тоже начали всхлипывать. Они даже не могли выговорить названия блюд, так велико были их возбуждение и алчность, и, выбирая, они называли их по ценам: "Давайте возьмем на всех одну закуску за шестнадцать долларов, а потом я возьму двадцать восемь долларов, а вы можете взять тридцать два доллара на двоих. Как, Валентин Петрович, нормально?"

"Господи, да берите, что хотите!, - сказал я. - Четыре блюда, десять блюд. Что считаться, мы же друзья?" Чтобы задать вечеру тон, я заказал бутылку "Ротшильда" за $1150.

"Итак, давайте поговорим еще о вашем искусстве", - сказал я Чарткову.

"Вот видите, - обратился Чартков в своим подругам, - мы говорим об искусстве. Разве это не прекрасно, сударыни, - сидеть в уютном местечке и разговаривать, как порядочные люди, о возвышенных предметах?". Целая гамма чувств, от внутреннего недоверия к моей щедрости до легкого латентного гомосексуализма, играла на красном лице Чарткова. Он опустил свою ладонь на мою руку.

"Чартков пишет нам такие прекрасные картины, - сказала мне мать. - мы хотим использовать их на нашей веб-странице. Вы знаете, мы ведь собираемся завести веб-страницу для наших услуг."

"Ой, мама, вот, кажется, наши с тобой шестнадцать долларов!", - закричала Людмила Петровна, когда появились две тарелки вареных пельменей с олениной и крабовым мясом, причем оба блюда были покрыты огромными серебрянными крышками.

"Мы говорим об искусстве как порядочные люди", - повторил Чартков, недоверчиво тряся головой.



Вечер разворачивался, как предполагалось. Мы ехали ко мне, любуясь городом в теплую летнюю ночь - небеса полыхали искусственной лазоревой синевой, толстые стены Петропавловской крепости купались в золотых отблесках, Зимний дворец пришвартовался к своей набережной как корабль, покачивающийся в сумерках, затемненная туша Святого Исаакия возглавляла церемонию. Вот он, наш Петербург - волшебное средоточие разрушенных дворцов и лунных дорог, пересекаемых шведскими туристами в низкосидящих футуристических автобусах - и все мы испустили вздох, отдавая дань тому, что мы потеряли, и тому, что у нас осталось.

По дороге мы принялись стегать шофера березовыми прутьями, якобы для того, чтобы улучшить его кровообращение, а на самом деле потому, что невозможно ведь закончить в России вечер, никого не поколотив. "Вот теперь я чувствую, словно мы едем в старинной двуколке, - заявил Чартков. - и мы стегаем кучера, потому что он слишком мешкает. Пошел же! Пошел!".

"Пожалуйста, сударь, - взмолился мой шофер, хороший чеченский парень по имени Мамудов, - по этим дорогам и так сложно ездить, даже когда тебя не хлещут".

"Меня никто еще никогда не называл "сударь", - изумился Чартков - Опа, скотина!", - закричал он, снова ударяя шофера.

Я выслушал звонок от Алеши, моего хорошо информированного источника в Министерстве внутренних дел, и проинструктировал Мамудова обогнуть Троицкий мост, где предполагаемый убийца поджидал мою кавалькаду у третьего фонаря. Почему столько людей хотят меня убить? Я хороший человек, и, как всем скоро станет ясно, настоящий патриот.

Дома был обычный сераль: моя Мурка, в полураспахнутом домашнем халате танцевала сама с собой перед зеркалом во всю стену в столовой; канадцы зарядили кокаиновым крэком мою повариху Евгению, и бедная женщина носилась по дому, стеная по какому-то мертвому крестьянину Антону и оплакивая горючими слезами свои бесплодные пятьдесят лет. Сами же североамериканские правонарушители развалились в гостиной, слушая мою коллекцию прогрессив-хауса, недавно доставленную мне самолетом из берлинского района Пренцлауер-Берг.

Едва увидев мать и дочь, два канадских мальчика и одна канадская девочка осознали уникальность сложившейся сексуальной ситуации, Чартков начал протестовать и возмущаться "негуманностью" канадцев, напирая на то, что мать играет на аккордеоне, а дочь может цитировать Вольтера при случае, но я быстро увел его в свой кабинет, закрыл дверь и сказал: "Давайте поговорим об искусстве".

"А что будет с моими девочками?", - спросил художник. "С моими бедными Елизаветой Ивановной и Людмилой Петровной", - уточнил он, окидывая взглядом мои книжные полки, украшенные многочисленными английскими и немецкими томами с глубокомысленными названиями, такими, как "Банковское регулирование Каймановых островов" (аннотированное, в трех томах), и неувядающий "Сто и один налоговый выходной".

"Хватит хныкать, - сказал я. - Чартков, вы знаете, почему я заказал вам свой портрет"?

"Потому что вы спали с моей сестрой Грушей, - резонно предположил Чартков, - и она рекомендовала меня вам".

"Да, первоначально так оно и было. Но со временем вы начали казаться мне ... ну -у-у... подобным Христу. Я вынужден употреблять неточное слово, потому что наш язык обеднел так же, как и наша страна, и часто трудно бывает подобрать правильное слово, даже если ты готов платить за него твердой валютой. Понимаете, Чартков, вы один в состоянии написать мой портрет, который дарует мне бессмертие. Проблема в том, что он должен быть настоящим. Без всей этой чепухи с Суворовым. Я имею в виду - что дальше? Вы собираетесь изображать меня в треуголке, скачущим к победе верхом на белой кобыле? Будем реалистами. Я молодой, быстро стареющий ростовщик, и, как все русские бизнесмены, не слишком долго задержусь на этом свете. Кроме того, если вы еще не заметили, у меня темные волосы и сломанный нос".

"Но я хочу сделать вас лучше, чем вы есть, - ответил Чартков. - Я хочу вернуть к христианской добродетели вашу измученную душу, и добиться этого можно только... только...". Похоже, его внимание было занято пронзительными русскими "Ох, ох, ох", доносящимися из гостиной и сопровождаемыми бессердечным канадским урчанием.

"Это как раз то, чего вы не хотите делать. Я грешник, Чартков, и я признаю это без всякой гордости. Я грешник, и грешником вы меня изобразите! Вглядитесь глубже в мои опустевшие глаза, померяйте мой бросовый итальянский пиджак, затянитесь из моей прогорклой треснувшей трубки, замусорьте мой летний коттедж на берегу Финского залива, обожритесь моими пельменями с крабами и олениной, избейте моего камердинера Тимофея, пока он не взмолится за свою жизнь, проснитесь рядом с моей изломанной провинциальной подружкой. И тогда, Чартков, нарисуйте в точности, что вы видите".

Чартков утер еще несколько из его бесконечных слез и угостился из бутылки сакэ, которую я вложил в его руку. "Я от этого окосею?" - спросил он застенчиво, изучая причудливые азиатские письмена.

"Да, но не останавливайтесь ни на секунду! Вот, закусите маринованными каракатицами. Возвращаясь к вашей работе - разумеется, я заплачу вам, Чартков, заплачу достаточно, чтобы вы смогли всегда спокойно жить со своей Руфью и Ноеминью. Пожалуй, вы даже сможете "спасти их", если это и впрямь еще возможно".

"Восемь тысяч долларов!, - выкрикнул Чартков, хватаясь за свое хрупкое сердце, - вот чего я хочу!"

"Ну, я бы задумался о значительно большей сумме". В действительности я собирался потратить по крайней мере 250 тысяч долларов.

"Тогда девять тысяч! - закричал Чартков. - И я нарисую вас как вы захотите. С рогами и в ермолке, если таково будет ваше желание!"

Что я мог на это сказать? Будь я евреем, я не нуждался бы в услугах Чарткова. Наши евреи чтут семейные традиции и даже когда они умирают (например когда хорошо вооруженные конкуренты подрывают их "Лексусы" на мосту), они продолжают пребывать в грустных думах отпрысков, вечно кружась над Невой и мечтая об их селедке с луком. У меня же не было ни отпрысков, ни памяти, и на самом деле - довольно мало шансов выжить в этой нашей стране дольше, чем еще несколько месяцев.

Зачем лгать самому себе, как остальные мои новые русские сограждане? При всем моем богатстве, я мог позволить себе только то бессмертие, которое мог предложить мне Чартков.

"Изрядно сказано, Чартков. Значит, договорились. А теперь давайте не будем заставлять нашу компанию ждать. Я пошлю Тимофея за аккордеоном. Пусть прекрасная Елизавета Ивановна развлечет нас другими своими талантами".

"Благослови вас Господь, Валентин Павлович!" - закричал Чартков, прижимая мою руку к своей щеке.



На следующий день, когда я проснулся, в левом ухе у меня, как обычно, свистало, а боковым зрением я видел мелькание утиных крыл. Трубочка кокаинового крэка - "стеклянный хрен", как называли ее канадцы - с укоризной уставилась на меня своим единственным глазом. Подушка была вся в кокаиновых соплях и что-то похожее на крупинки крэка выплясывало свой городской американский танец. Мурка, свернувшись рядом со мной, горестно посапывала тем временем во сне, защищаясь от призрачных побоев своего детства выставленной вверх худой рукой.

Подходящий момент для того, чтобы явить себя петербургским джентльменом. Я позвонил Тимофею на мобильник, и он вошел танцующей походкой в соседнюю комнату, уже одетый в свой утренний фрак. "Ты доставил художника Чарткова домой?" - спросил я его.

"Да, батюшка, - ответил Тимофей. - Большой он оригинал, этот художник. Нагрузился, как настоящий алкаш, и чуть что - сразу в кулачки, как мой покойный тятенька. Мне пришлось отнести его в квартиру, и едва я положил его на диван, он принялся стегать меня ремнем. Потом мы упали на колени и добрые полчаса молились. Он всё кричал "Христос воскресе", а я должен был отвечать "Воистину воскресе!" Не понимаю я таких людей, сударь."

"Пути артиста неисповедимы, Тимофей, - сказал я. - А отдал ли ты ему девять тысяч долларов в девяноста стодолларовых купюрах с последовательно возрастающими номерами?".

"Так я и сделал, батюшка. Художник тогда скинул всю свою одежду и трогал себя в разных местах американской валютой, почтительнейше повторяя имя батюшки. Я пришел в такой ужас, сударь, что полночи провел в пивной".

"Ты хороший слуга, Тимофей, - сказал я. - А теперь ступай к нашим канадским друзьям, а мне сегодня надо побегать там-сям".

Говоря "побегать там-сям", я имел в виду именно то, что я сказал. Быть современным ростовщиком не очень сложно. Находясь во всеоружии компьютеров, бухгалтеров и ручных гранат, я убеждаюсь, что работа прекрасно идет сама собой. Самая трудная моя обязанность - показываться на бизнесменском шведском столе в "Т-клубе" каждый четверг и, расхаживая по помещению, декорированному под шикарный зал ожидания аэропорта, буравить взглядом моих ближайших конкурентов - тех самых, что пытаются взорвать меня на Троицком мосту.

Теплым летним днем, когда Нева резва и игрива, оглядывая панораму серой зыби и мечущихся чаек, я шел мостами к Петропавловской крепости. Любоваться в ней особо не на что (если только ты не любитель третьеразрядных фортификационных сооружений эпохи барокко), так что я вместо этого наблюдал за группой школьников. В своем роде, дети были безукоризненны: бедняжки с этим отвратительным польским "Денимом" и китайскими высокими кроссовками, пораженные прыщами и низкой самооценкой, представители первой в мире деиндустриализованной нации, всё ещё пропитанной старым пиететом к культурным ценностям, петербургские дети питают необъяснимое уважение к голландским фронтонам и дорическим портикам. Я смотрел на них, притихших, в то время как экскурсовод с чувством рассказывал о человеке, некогда заключенном в дряхлой крепостной тюрьме - революционере, который утер слезы носовым платком Достоевского или что-то в этом роде.

Неужели социологические исследования действительно говорят правду и через каких-нибудь пять лет эта молодая поросль забудет свое культурное наследие, чтобы стать следующим поколением бандитов и проституток? Чтобы проверить теорию, я всмотрелся в лицо самой хорошенькой девочки, маленькой темненькой красавицы с круглыми татарскими щеками и розовым простуженным носиком и полыхнул в нее своей стандартной улыбкой "Ты-готова-отдаться-за-дойчемарки?". Она потупилась на чудовищные азиатские говнодавы на свои ногах. Пока нет, сказали мне её черные глаза.

Огорченный состоянием, в котором пребывают наши дети, я снова перешел Дворцовый мост и протиснулся сквозь длинную очередь потных провинциальных туристов в Эрмитаж, которые тем временем кричали о какой-то Привилегии Ростовщика (droit du dollar?). У бабушек в кассе я выцыганил изобретенную мною "скидку патриота", напирая на то, что я ветеран последней чеченской кампании, затем взбежал наверх прямо на четвертый этаж, где хранилась французская живопись начала XX века.

Я стоял перед картиной Пикассо "Любительница абсента" и восторгался пьяной парижанкой, в свою очередь пристально смотрящей на меня. Сколько советских лет мы потратили здесь, на четвертом этаже Эрмитажа, созерцая эти портреты французов, читающих Le Journal и делая вид, что мы всё еще каким-то образом часть Европы! В наших отсыревших войлочных ботиках стояли мы, смотря на Писарровские импрессии "Бульвара Монмартр в солнечный день", а потом в окно - на наше собственное плохо пропеченное здание Генерального Штаба, чье бледное размашистое полукружье образует амфитеатр Дворцовой площади. Если мы прищуривали глаза, или, даже лучше, делали еще один глоток из плоской фляжки, нам казалось, что изысканная арка Генерального штаба - это почти что портал, ведущий на Пляс де Конкорд собственной персоной, а его статуи шести античных коней, запряженных в колесницу Славы - это настоящий лайнер "Эр Франс", готовый вспорхнуть в небеса.

И вот, позвольте вас спросить, чего ради все эти страдания? Все эти мечты о свободе и избавлении? Десять лет прошло, и вот они мы - сто пятьдесят миллионов восточных Untermenschen, вместе пытающиеся починить ржавую "Волгу" на обочине.

Знаете, лучше об этом не думать.

Так что я перевел взор обратно на "Любительницу Абсента" Пикассо и на этот раз обнаружил ранее ускользавшую от меня истину. Пьяная парижанка смотрела все эти годы не на меня, как я романтически и эгоистически предполагал, а исключительно на синюю бутыль абсента, ее лицо излучало столько же лукавства, сколько отчаяния - прекрасное отражение стоящего перед ней сильного яда. Я мало что понимаю в западной теории искусства, но, казалось мне, эта женщина, эта любительница абсента была как раз тем, что американские простофили из кафе "Идиот" называли "агентом".

Взбодренный своими умозаключениями, я подзаправился кокаиновым крэком в мужском туалете и затем выпорхнул из Эрмитажа, потом - через арку Генерального штаба и еще дальше в сутолоку Невского проспекта. Я очень хотел купить теплого "Пепси" за восемь рублей, как простые люди, и кусок мяса на шампуре. Но пока я шел к ларьку, в котором возвышалась свирепая на вид бабушка с головой, укутанной во что-то, что показалось мне ношеным носком, мой мобильник завибрировал текстовым сообщением от друга Алеши из МВД: "Берегись шашлыков на Невском".



Следующие несколько недель просыпались как манна небесная. Я пил, курил, я боролся с разгоряченными канадцами. У меня открылся ужасным зуд в том конечном месте, о котором мы уже упоминали, но что я мог поделать? И тогда мне позвонил художник Чартков. "Патрон, - закричал он, - ваше изображение почти готово!"

Я не ожидал такой спешки. "Но у нас же больше не было сеансов", - сказал я.

"Ваши черты лица запечатлелись в моем мозгу, - заявил Чартков. - разве смогу я хоть единое мгновение не думать о моем спасителе? Пожалуйста, позвольте мне предложить вам стаканчик в "Клубе 69" и потом мы оценим то, что я назвал "Портретом ростовщика с волосами цвета воронова крыла или Шейлок с берегов Невы".

Я согласился на немедленный просмотр и велел Тимофею вызывать машины. Возможно ли это? Моя бренная оболочка прокладывает путь для жизни вечной масляного doppelgänger'а 3 ?

Всякий, кто может позволить заплатить три доллара за вход - другими словами, один богатейший процент жителей нашего города - появляются в "Клубе 69" хотя бы один раз за выходные. Это, без сомнения, самое нормальное место в России: ни рядовых головорезов в кожаных куртках, ни скинхедов в майках со свастикой и тяжелых ботинках, только дружелюбные педики и любящие их богатые домохозяйки. Здесь приходит в голову популярное выражение, которым так любят перебрасываться в кафе "Идиот": "Гражданское общество".

Чартков появился в цветастой фуфайке, которая была велика ему на несколько размеров, и с эмблемой Морского яхт-клуба Галифакса на груди. Он растолстел за последние несколько недель и сбрил свою белокурую козлиную бородку, обнажив маленькое, сваренное вкрутую яйцо подбородка. "Хорошо выглядите, господин живописец", - сказал я ему.

"Хорошо себя чувствую, - ответил он. - Привет, Жора". Он помахал изящному пареньку за барной стойкой, наполняющему ведерко гренадином. "Как жизнь, банан?"

"Жора отправляется в Таиланд с богатым шведом, - пояснил мне Чартков. - давайте поднимемся наверх, и я куплю вам сто пятьдесят граммов водки. Ох, как мы отпразднуем!".

Мы сидели под статуей Адониса и смотрели, как капитан подводной лодки пытался продать свою юную команду группе немецких туристов. Семнадцатилетние мальчики с открытыми лицами героев-космонавтов и безволосыми мошонками неуклюже пытались прикрыть свою наготу, а их пьяный капитан рычал, чтобы они открыли свои прелести и "потрясли ими, как мокрая собака". Гражданское общество тоже имеет свои границы, заметил я.

"Посмотрите, что я купил сегодня в "Стокманне", - сказал Чартков. - Это финский фен для волос. У него три скорости. А посмотрите на цвет! Оранжевый! Я собираюсь теперь много работать с оранжевым цветом. И с лаймом тоже. Это цвета будущего. Здесь есть электрическая розетка? Эта машинка не просто мгновенно сушит волосы; она моделирует их."

"А как там ваши подруги? - спросил я. - Людмила-философ и ее мать с аккордеоном. Вы ведь собирались спасти их?"

"Понимаете, - сказал Чартков, подавая мне водку с подноса, - вы не можете на самом деле никого спасти, пока он сам этого не захочет. За прошлые недели я пробежался по английскому книжному на Фонтанке. Там была одна книга о том, как обращаться с людьми. "Передай мне мой сыр", или что-то в этом роде 4 , она произвела на меня больше впечатление. Проблема современного русского в том, что он недостаточно ... черт, как же это слово... недостаточно инициативен".

"А кроме того, часто пьян, - добавил я, поднимая мою стопку. - И это другая проблема. Ну, за нас, за современных русских. Спаси нас Господь!"

"Господь не спасет нас, пока мы сами себя не спасем, - заметил бывший монархист. - Нам предстоит еще много работы в этой стране. Начать надо с того, что научиться серьезно относиться к своим "основным возможностям"..."

Я схватил Чарткова за плечи. "Хватит, - сказал я ему, - Поедем к вам".

Чарктов побледнел. "Пожалуйста, сударь. Я не педераст. Я прихожу в "Клуб 69" просто за атмосферой".

"Картина! - пояснил я. - Я должен на нее хоть раз взглянуть."

"Конечно, - ответил Чартков. - Только я заплатил за вход три доллара с носа, а вместе это получается шесть, и..."

"Слушай, художник, - сказал я. - Если твое художество окажется так хорошо, как я о нём думаю, я на месте выложу тебе еще девять тысяч долларов!"

"Тогда едем!" - закричал Чартков.



Прихожая чартковской коммуналки была завалена жестянками из-под краски и пустыми бутылками из-под крымского портвейна. "Я купил за семь тысяч долларов весь этаж у этого ужасного армянина, - объяснил Чартков, - и первое, что я сделал - выбросил на улицу умирающего солдата и всю его инвалидскую семью. Будут теперь знать, как очернять имя русского художника, черт бы их взял совсем! Когда здесь все будет закончено, я хочу создать мультимедийную студию. Я познакомился в "Клубе 69" с одним французом, мы решили вместе организовать семинары живописи и клинику хатха-йоги..."

"Скорей же!" - закричал я, пока мы неслись по длинному коммунальному коридору.

Художник открыл дверь в свою прежнюю комнату.

Первое, что я увидел, была моя выступающая нижняя губа, из-за которой я получил прозвище "Камбала" в пионерском лагере; затем - мой орлиный нос с несколькими горбинками, приобретенными за годы драк в школьном дворе и домашних взбучек; затем - мои затуманенные темные глаза, два небольших овала, глубоко посаженные в череп; затем - мои руки, массивные, с напруженными мускулами, одна занесена для удара над моим камердинером, другая прикрывает чресла, чтобы защититься от интимнейших превратностей жизни.

Моя кожа была желтой, местами - черной, мой лоб пересекала величественная зеленая вена. Я замер в центре картины, безрадостно глядя в пустой угол холста, где художник проставил свои инициалы.

Он сделал меня. Он хорошо меня сделал, бедный идиот. Впрочем, не обошлось без излишеств: я щеголял парой хасидских пейсов, на заднем плане нелепо маячил экземпляр "Протоколов сионских мудрецов", из которого в качестве закладки торчала десятирублевка. Не было смысла говорить Чарткову, что на самом деле я не иудей; скорее уж смесь грека и сибирских монголоидов. Если он вдохновился написать меня таким образом, пусть так и будет.

"Вот что вам надо сделать, Чартков", - сказал я.

"Что? - отозвался художник. - Поставить Pearl Jam? Принести чаю моему патрону?"

"Просто добавить маленькую деталь. Нарисовать прижатый к уху мобильник".

"Разумеется, - сказал художник. - завтра утром сразу же это сделаю. Но сейчас мой ум теснят вопросы деликатного свойства..."

"Тимофей принесет вам еще девять тысяч долларов". Чартков обвил меня руками и судорожно заплакал. Я чувствовал, как тонко и хрупко его тело по сравнению с моим. Я вдыхал запах его американского травяного шампуня, вместе со смрадом его просроченного "Парламента". "Если хотите, - шепнул он мне в ухо, - можете еще взять меня сзади".



На следующее утро я проснулся от привычной сотовой вибрации в кармане. Алеша из МВД предупреждал меня о предстоящем покушении на Ленинском проспекте. День настал. Я поцеловал на прощание спящую Мурку и оставил ей номер коллеги, который будет обращаться с ней не хуже моего. Я пробрался мимо канадцев в гостиной и велел шоферу отправляться на южную окраину города.

На Ленинском проспекте прошла вся моя юность. Широкий советский бульвар, заставленный панельными домами семидесятых годов, которые с таким же успехом могли прилететь из туманности Андромеды - длинные, неуклюжие ряды многоэтажек серого межзвездного цвета, обрамленные десятиэтажными башнями, на которых привычно царили слова "Да здравствует социалистический труд!" и "Жизнь побеждает смерть!", набранные фантастическими блочными буквами.

Едва я вышел из машины, мой телефон снова зазвонил. Из динамика раздался приглушенный звук. С дальнего края Коломны, из мастерской художника Чарткова, мне звонил мой бессмертный двойник. Он пел детскую песенку звонким мальчишеским голосом, прерывающимся от ленинградской астмы.

          Пусть всегда будет солнце,
          Пусть всегда будет мама,
          Пусть всегда будет небо,
          Пусть всегда буду я.

Я вдохнул настоящий и воображаемый запах Ленинского проспекта, угольные выхлопы заводских труб, арктический холод, черные клубы дыма материнских папирос. Две фигуры вынырнули из-за сожженного молочного киоска и приблизились ко мне. Я стоял и ждал их, прикрывшись сложенными ладонями, но с распахнутым пиджаком и ослабленным узлом галстука. Я не сказал им ни слова. Что тут было сказать? Я слышал, как они пустили по очереди куда надо, но мой взор был далеко. Я, как всегда, был загипнотизирован закатом, оранжево-желтым от загрязнений, повисшим над горизонтом выдуманного города, тем стыком, где сугробы и многоквартирные башни встречались, образуя ничто.



    ПРИМЕЧАНИЕ

     1  Курсивом выделены слова, написанные в оригинале латиницей по-русски - прим. пер.
     2  Библейская Руфь была снохою, а не дочерью Ноемини (Книга Руфь, 1-4).
     3  Двойник (нем).
     4  Имеется в виду популярная книга "Где мой сыр?" калифорнийского психолога Спенсера Джонсона ("Who Moved my Cheese? An Amazing Way to Deal with Change in Your Work and in Your Life", 1998, русское издание 2004 года).




© Михаил Визель, перевод, 2007-2017.
© Сетевая Словесность, 2007-2017.





 
 

Три слова: петербург эрмитаж экскурсия - связаны неразрывно.
ОБЪЯВЛЕНИЯ

НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Сергей Сутулов-Катеринич: Наташкина серёжка (Невероятная, но правдивая история Любви земной и небесной) [Жизнь теперь, после твоего ухода, и не жизнь вовсе, а затянувшееся послесловие к Любви. Мне уготована участь пересказать предисловие, точнее аж три предисловия...] Алексей Смирнов: Рассказы [Игорю Павловичу не исполнилось и пятидесяти, но он уже был белый, как лунь. Стригся коротко, без малого под ноль, обнажая багровый шрам на левом виске...] Нина Сергеева: Точка возвращения [У неё есть манера: послать всё в свободный полёт. / Никого не стесняться, танцуя на улице утром. / Где не надо, на принцип идти, где опасно - на взлёт...] Мохсин Хамид. Выход: Запад [Мохсин Хамид (Mohsin Hamid) - пакистанский писатель. Его романы дважды были номинированы на Букеровскую премию, собрали более двадцати пяти наград и переведены...] Владимир Алейников: Меж озарений и невзгод [О двух выдающихся художниках - Владимире Яковлеве (1934-1998) и Игоре Ворошилове (1939-1989).] Владислав Пеньков: Эллада, Таласса, Эгейя [Жизнь прекрасна, как невеста / в подвенечном платье белом. / А чему есть в жизни место - / да кому какое дело!]
Словесность