ТАНЯ
Кто земного тела
Высокий смысл угадал?
Кто скажет, что - он
Понимает кровь?
Новалис. Гимн.
Часть I
Она и шла-то к нему раздраженная, скорым шагом, и, еще входя в избу, высокая на шпильках сапог, сбила берет о косяк, - сбила, сорвала его с подстриженной головы, остановилась в кухне, повела глазами... и быстро прошла в зал.
- Так и есть: погреб!
- Сейчас, Тань, истопим, и будет как в бане, - оправдывался Василий, стоя у двери.
- Это он специально!- не слушала она.- Я тут скоро издохну!
- Посиди в пальто хоть с полчасика.
- Полчасика?.. Не-ет, лучше сразу! - Она расстегнула сапоги и, волоча, сбрасывая их на ходу, прошла и навзничь кинулась на диван: - Начинай! - Не дури. Ну! Или я ухожу!..
- О-хо-хо...- затосковал Василий.
- Не можешь?.. Так и скажи, что слаб! - Она встала, взвизгнула замками сапог и, пришлепывая к голове берет, стремительно пошла к выходу...
Он поймал ее за руку, нервно изломал ус:
- Могла бы и сама истопить...
- Служ!.. служ!.. служанку!.. - она вырвала, наконец, руку, но так, что саданула локтем об угол шифоньера.
- Ой-вой-вой-вой!.. - завопила, схватилась за ушибленное место, уселась на пол- и выла, запрокинув голову, глаза смежив.
"Нерв перебила", - подумал он и присел возле.
- Тань...
Но та заливалась с наслаждением:
- У меня и так от твоей холодрыги живот боли-ит!..
Он вышел. Вернулся с охапкой дров.
Когда в топке зашумело, опустился перед ней на колени. Целовал в солоноватые, припухшие губы.
Она упрямо смотрела в сторону, в глазах взбухали еще слезы...
Он приобнял ее, хотел поднять, подсунул руку под сжатое капроном бедро. Но та рванулась так, что он свалился на бок.
- Ты разве так отпустишь, сексуальный маньяк!
Поднялась и, нарочно не стряхивая пальто (колготки на колене лопнули), уселась на пороге, на сквозняке - вытянула ноги, с одеревеневшим лицом глядела перед собой...
И вдруг он почувствовал страшную усталость. Суточная смена предстояла и завтра.
Он встал, толкнул дверь:
- Иди!
Она только на секунду задержалась - от неожиданности хватанула воздуху - и вдруг (гордости было хоть отбавляй) снялась и мухой вылетела в сени, успев при этом обронить яду:
- Так и бабу нечего в дом тащить, ежели слаб!
Мозолистой ладонью он сбил со стола вдетые друг в дружку ведра, поддал ногой: жестянки разлетелись, как ошалевшие куры, сине вспыхнула лампа, окрошила тьмой...
Это было два дня назад...
" Надо сходить", - думал Василий, хромая через двор заводского управления. Правая нога загипсована, к ступне привязана сандалия.
Сегодня ночью при разгрузке вагона оборвался трос. Связка труб посыпалась. Одна труба, "живая", сыграла по ноге: теперь на большом пальце трещина...
Погода стояла хмурая. Апрельский ветер рябил лужи, долизывал снег. Прошлогодняя осока в низинах торчала из-подо льда, сухая и мертвая, как седина покойника. У столярки пахло болотным духом разгруженной осины, под стеллажами грудился снег.
Впереди, по бетонной тропе, шагала молодая женщина. Ладно ставила ногу на каблуке, щурилась по сторонам - вышла по суху пройтись, на весну глянуть. Сзади она напоминала Таньку: стрижка, фигурные ноги и... профиль.
"А чего это она тут делает?!" - он забеспокоился и прибавил ходу.
Женщина остановилась, будто что-то припоминая... И оборачиваясь, глянула ему в глаза - весенне, сладостно, зелено...
" М-да. Не хило кумекали персы, - думал Василий, обескураженно удаляясь. - Надевали бабам чадру, чтоб не грешили через глаза"
Он добрался до поселка. День был рабочий, безлюдный. Где-то радио передавало партийную речь Горбачева.
Василий спустился в овраг, поднялся тропой между берез - и вот она узкая улочка, у ворот рябина. Стройная, с ровно подрезанной кроной, как сама стриженая аля Гаврош Танька.
Он прошел во двор. На крыльце топтался... "Или дома нет, или скажет: все кончено..." Хотелось в неведении, в суеверных догадках, постоять еще: о чем подумал, то уж бито.
Но дверь отошла. Показалась голова Ираиды Георгиевны: седой пук шерсти, смеющиеся глаза, смеющийся золотой зуб.
- Таню?.. - мать высунулась еще, с загадочной улыбкой глянула на ворота.- А Тани тут уже нет!
- Как нет?
- Таня у нас далёко уехала! - светила зубом, радуясь за дочь.
- Как это?! Куда?..
-А в Питер!
-Зачем?
Та потупилась.
- Путевку, это... горящую принесли, - сказала деревянно, глядя на порог.- Прибежала с работы, вещи поклала - и на вокзал.
Он молча проглотил пилюлю: переварит потом.
- А... - недоверчиво ощупал ее взглядом, - передавать ничего не передавала?
Ираида Георгиевна помрачнела и, внутренне чему-то подчинившись, ответила:
- Мол, если Василий придет, скажи, как есть.
- И все?..
- Пусть не обижацца...
От сердца отлегло.
- А в какой пансионат?- неожиданно спросил он, - и мать вздрогнула, зрачки ушли вглубь. Но совладала с собой и, стараясь выглядеть поглупей, юродиво протянула:
- Не знаю. В Ленинград куда-то...
Он смотрел на нее, не моргая, молча смотрел.
И тогда она кивнула:
- Зачем девку обидел? Прибежала от тебя - как ток от ней: не подойди! Чего опять натворил?.. Не получацца - разойдись! Пошто девку мучить? Плюнь на ие! А то ни себе, ни людям. Женихов отгоняшь. Недели нет без скандалу! Вот мы с Ваней... Хоть бы слова против сказал!.. Не курит, не пьет, на работе мужики куркулем называют...
Ираида Георгиевна и вправду жила с Ваней не худо. Готова была мыть ему ноги, но уж своего, бабского, она не упустит! Курчавый и черный, как цыган, работяга Иван был кроток, играл на инструментах. Жена говорила: "Играй", - брал гармонь, говорила: "Спи", - засыпал тотчас. Внешне ему подчинившись, она и детей приучила на отца молиться; держала в ежовых рукавицах. В праздники пекла пироги и красила губы, умела шить, умела лгать и почитала правительство, и раз в неделю, подвязавшись косынкой, бегала в " церкву".
- А что с ногой-то? - спросила напоследок, участливо глянув.
- Капканы, кругом капканы... - сказал Василий и заковылял к воротам.
Года четыре назад Василий вовсе не был знаком с семейством Кутеповых. Знал лишь, что на противоположенной горе, откуда всходит солнце, есть узкая улица, рябина у ворот, и там живет красивая Танька.
Танька одевалась стильно, имела лучшие в округе ноги. Когда, загорелая, в шортах, шагала по Чеховскому базару, откинув назад голову с прической французского босяка, армянский ряд поворачивал в ее сторону "аэродромы"...
Василий иногда видел со своего огорода, как Танька с сумочкой через плечо возвращалась с работы - вверх по горке, и гордился тем, что знает ее имя.
Как-то хмельной под ночь возвращался домой. Апрельская чернь, лампочки на столбах перебиты. Едва не стал в лужу, полез на бугор... поскользнулся и, отплясав на грязи лезгинку, снова начал подъем: по очереди пришлепывал подошвы ботинок к глине, толкал темень локтями...
От лестницы послышался девичий говор, смех.
- Помочь что-й ли?- весело протянул голосок.
Из мрака выплыли две чалмы, таз и перламутровый веник. Он кряхтел, одолевая последнюю пядь... Его подтолкнули плечом, подали маленькую руку. И тогда, как подобает ухарю, он обнял девицу одной рукой, хрустнул против сердца ее позвонком. Отстранил и вгляделся: молча откинувшись во тьме, улыбалась ему из чалмы белозубая Таня...
Девушки в поселке Калуга крутили грешную любовь на отшибах. С местным ухарьем держали ханжеский такт. Однако Татьяна запросто, мимо старушечьих посиделок, стала ходить в его "бобыляцкий дом". Позже, чтоб не делать ей долгую окружную, Василий пропилил в овражном заборе лаз и там встречал соседку.
Она приходила после ужина. На закате, когда по склону розово мшел малинник и спины бродячих кур.
Хрустели в овраге сучья. Показывалась темная макушка, большие, ищущие, будто в лесу, глаза...
- Це-це, кавалер...- шикарной туфлей на шикарной ножке пробовала в просохшем ручье почву, - мосточек бы надо построить.
Смеясь, глядя в глаза... Челка подрезана глубоко, так, что торчит вихор.
С обрыва свисали землистые корешки. Хватаясь за них, поднимались друг за дружкой, он сзади. Соседка была вишневом, коротком, как рубаха, платье, - и прямо у носа напрягались колени, гладкие бедра... На ходу она оборачивалась, пробовала кислый крыжовник - и, морщась, сводила в горбинку нос, глядела разбойничьим глазом.
Сверху, сквозь штакетник, щурилось подслеповатое солнце, и ловкие ноги стригли его лучи.
Дома играли в карты. С почтенной соседкой говорить о любви не принято. Сумерки наступали за час до полуночи. Он проклинал "летнее время", и с нетерпением ждал темноты.
И Таня ждала: украдкой, быстро и недоверчиво взглядывала в глаза...
Однако не уходила.
Они боролись на диване. Смеясь, подтягивая к груди ноги, она мучила его, и он ничего не мог поделать. Под смешок получал одну только грудь: она торчала из-под края "сплошного" купальника, как дуля...
Однажды Таня вырвалась и быстро включила свет.
- Ты что - того?- ухмыльнулся он, заправляя рубашку.
- А ты как думал! - бросила от двери в мгновенно захватившей обиде за женскую долю. Вполоборота стояла - бледная, вытаращенные от испуга глаза, над верхней губой, будто ела варенье всласть и в пыли прошлась - смуглянская темень усиков.
Он отвел глаза, не поверил. Но потом намучился с нею - и факт признал.
Он полюбил Татьяну, ее двор, забор и даже всю ее родню. Он стал угрюм, задумчиво умолкал, когда она, разувшись, босая, вольно входила в его холостяцкий дом, - напевая, пощелкивая пальцами, покачивая подолами цветных юбок... Он тоже ей нравился, большой и неуклюжий, - и, азартно прищурившись, она приближалась к нему бочком, неумело боксировала: работала неправильно сложенным кулачком: "бдых! бдых! бдых!.." А потом задирала вверх ногу с самурайским восторгом: "И -э!.."
Несмотря на вихор, ребячье лицо, у нее был академический эллинский профиль с неуловимой горбинкой носа. Когда Таня дышала, смеялась, горбинка существовала, - она тоже дышала, смеялась. Но стоило замереть, горбинка исчезала; казалось, она жила лишь при дыхании.
И вот черной октябрьской ночью, когда в стену хлестал мокрый ветер, он обнаружил обман...
Придавленная в темноте его грудью, она молчала.
- Зачем?- спрашивал он, потрясенный ложью.
Ветер с воплем шарахнулся о завалинку, словно пара сцепившихся котов, - и умчался, сбросив с гвоздя коромысло.
- Я изнывал по тебе, все это время у меня никого не было. Скажи, зачем тебе это нужно было?
Она стала плакать, извивалась под ним змеей...
Потом он шел за ней под дождем, едва поспевая. Она шагала быстро: во тьме ловко, будто не глядя, ставила на кочки крепкие ботинки.
На пороге дома, толкнувшись в запертую дверь, обернулась:
- Отныне мы расстаемся.
- Почему?
- Взял свое, - и оставь. Она стояла, бледная, с прилипшими ко лбу мокрыми волосами.
- Я понял, - сказал он, - это не обман, ты просто хотела...
- Ничего ты не понял. Охмурить хотела, - оказался не нужен.
- Как?
- Так. Пьешь.
- Тань... - он шагнул на ступень...
- У меня любовник на стороне! - опередила, глядя в сад.
Сердце подплыло к горлу... Надо было уходить. Немедленно. Он посмотрел на нее... И опустил голову, медленно покачал ею из стороны в сторону в знак неверия, неприятия ...
Они встречались еще полгода. Затем его посадили за нарушение правил административного надзора, который получил после первой отсидки.
В ожидании суда он чаще "слетал с резьбы". Дома загораживался бутылками, и ласковым баритоном, как бы удивленно, встречал заскочившую после работы соседку.
К нему зачастили мать и отчим. Мать, нервнобольная женщина, с выгоревшей синевой в глазах, готовила ему пищу и все кого-то вслух ругала. Она чувствовала беду, но не верила, что сына опять посадят.
Он силком оставлял Татьяну у себя ночевать. Не выспавшись, она уходила на работу как пьяная. За это Ираида Георгиевна устраивала скандалы, грозилась побить окна. Портились отношения и с Татьяной. Ираида Георгиевна ждала суда, чтобы потом сплавить дочку замуж.
- Ты сам этого хотел, - выговаривала Таня. -Дома со мной не разговаривают. Соседи спрашивают: когда она пьяницу бросит? Зачем маму прокурором обозвал? Нет меня дома, повернулся и уходи.- Татьяна замолкала, уставясь в угол. - И пойми: мама для меня - все!
Слезы стояли у нее в глазах.
- Взамуж?.. - он хмельно задирал бровь, чувствуя вину, и говорил: "Что ж..."
После очередной ночевки Татьяна стала его избегать. Возвращалась с работы окольными путями, дачными садами, через снега... "Ждать не хочет. Расстались до тюрьмы - и точка. Чтоб не стыдно после было...", - мрачнел он и вновь бормотал: "что ж..." Выпивал стакан вина, тяжко поднимался и шел вылавливать по оврагам свою любовь. Встречал, молча брал за ремень, перепоясывавший шубку, молча вел к себе - и арестованная Таня с невольной улыбкой семенила за ним по снежку... Ободренный удачной охотой, в тулупе нараспашку, с инеем на усах, шумно заводил в дом, сажал, роднулю, на сундук (стулья у него были все переломаны). И она подчинялась: устраивалась на краю, выпивала протянутую рюмочку. Сидела скромно, сдвинув колени, - и вдруг, покраснев, с горячей лаской и жалостью взглядывала бедолаге в глаза...
И опять оставалась у него ночевать. Вздрагивала в его объятьях при каждом шорохе во дворе - не пришла ли за нею мать.
Она ночевала у него и перед судом. Пришла сама. Принесла жареного гуся, шоколадку и сто рублей денег. Под шубу она надела то вишневое летнее платье, которое он очень любил. Весь вечер они говорили- весь вечер глядя друг другу в глаза. Завтра его должны были увезти на несколько лет. Но о тюрьме он не думал. Все шутил. Предчувствуя недоброе, ни о чем серьезном не спрашивал. Щадил. Лишь было сказано вскользь, что будут письма.
Он и утром был сдержан, прощально добр. О серьезном опять молчали. И лишь у ворот, когда поджидал ее, она, подбегая с открытой сумочкой в руках, обронила:
- Я, наверное, так долго не выдержу...- Бросила куда-то под ноги и засеменила рядышком. Он промолчал. Остановился и медленно обернулся на ворота: все ли с собою взял? Воротник душил, впившись в горло, а в груди с тоской ворохнулось: вот и оно.
Он проводил ее до трамвайной остановки напротив Арского кладбища. Ей нужно было идти на работу.
Они встали друг перед другом. Над городом висел туман. Растягивая его клочки, вяло позванивали ползущие трамваи. Было первое апреля, и казалось, все - ложь... Пошел снег. Он поднял воротник демисезонного пальто, и она наблюдала из-под берета, как седеет его непокрытая голова... Он глянул в небо.
- Ну что ж, соседушка... - улыбнулся, - не поминай лихом! А матери своей скажи: пусть не обижается. Скажи: любил он ее очень! - И, увидев, как дрогнуло ее лицо, сиротски спохватились глаза, ласково кивнул и зашагал прочь...
Он вернулся к себе. Подумал... приколол к двери записку. Взял кота и повез к родителям.
Вечером, осужденный на два года, он сидел еще в камере своего районного отделения, в пятистах шагах от дома, и будто видел, как она, не спавшая ночь, едва отработавшая смену, сорвала с вешалки пальто, набросила на ходу и, не дожидаясь трамвая, побежала по мокрому снегу к его дому. У ворот остановилась, распахнула... Так и есть: на двери висела записка! Слова любви вытягивались и дрожали на листочке, приколотом кнопками к отсыревшему тесу.
С тихим писком осела на колени, притулилась к перилам крыльца и сидела так, будто у могильной ограды, не помня сколько...
Дом был пуст и чернел окнами. А в городе с того часу начиналась весна. С шорохом отмякали снега, будто пена, отступали от стволов яблонь. Пахло вишневой корой, мокрой древесиной и звездными лужами. А капель стучала в студеные омутки вдоль завалинок все настойчивей и настойчивей...
Переписка в тюрьме запрещалась. Через сокамерников, отбывавших в суд, он тайно переправил ей несколько писем. И только в июне, в колонии строгого режима, где разрешалось отправлять письма два раза в месяц, написал Татьяне открыто. Ответ получил неожиданно скоро.
Землячка писала старательным почерком: "Из тех девяти писем, о которых ты сообщаешь, я получила только одно. Как жалко!.. Письмо-вкладыш для твоей мамы отвезла в тот же вечер, 9 мая, и опустила в почтовый ящик. Узнав, что ты в колонии, вчера поехала к тебе на свидание, но меня не пустили".
Василий читал и не верил своим глазам. Приезжала!.. Он сразу представил ее у ворот тюрьмы, в легком платьице, - чудную, стройную, с ищущими глазами и торчащей у лба челкой. Ба, да он теперь этот срок на одной ноге отстоит! Конечно, он никак не мог допустить, чтоб она принадлежала другому! В день прощания он молчал лишь из скромности. Она - его, его и только его!
Он написал ей длинное, потрясающее письмо.
Через неделю он начал подходить к тумбочке, где завхоз оставлял письма с воли. Но с каждым разом та счастливая уверенность, с которой он появлялся, сменялась недоумением. Теперь уже робко и нерешительно он ворошил стопки писем в надежде узнать милый почерк. Однако вкривь-вкось разъезжались под рукой все ненужные, бессмысленные фамилии...
Прошла неделя. Другая. Третья... Он справлялся: письма с воли приходили в течение четырех дней. Туда и обратно - неделя. Заплатив контролерам наличными, он послал еще несколько писем - помимо цензуры. Татьяна будто в воду канула...
Он начал подозревать в нечестности мать Татьяны, затем завхоза, саму цензуру...
Мучила неизвестность.
Он чуть не сходил с ума, время изматывало душу ... Зачем тогда написала, обнадежила? Как жить теперь?.. Требовались нечеловеческие усилия, чтобы дотянуть до следующего почтового дня. Но писем не было.
И темными осенними утрами, когда в мутном небе с глыбами облаков плыла колокольная музыка из надсадного репродуктора, и заключенные, стуча сотнями сапог, под моросящим дождем бежали на зарядку, - он думал о ней, мешал ложкой баланду и думал, махал кувалдой и думал, он спал - и думал... Не было минуты, секунды, чтоб он о ней не помнил.
Прошел немыслимый месяц. Он написал соседу письмо с просьбой, чтобы тот позвонил Татьяне на работу и узнал причину молчания.
В подтверждение того, что почта работала четко, без подвохов, через неделю перед ним лежал ответ. Сосед писал: "Звонил Татьяне по указанному телефону (тут Василий отложил письмо, восстановил дыхание: однако ж, как быстро там, на воле...), разговаривал с ней. В общем, она сказала: "Пусть забудет. Так будет лучше для него и для меня". "Не обессудь, - приписал сосед, - ты сам просил написать правду". Начались страшные дни. Задыхаясь, он уходил в цеховую раздевалку, открывал железный шкаф, садился в него, запрокидывался и в притихшем шуме токарных станков прикрывал глаза. Жизнь уменьшалась в нем, сужалась, как фокус света. "Таня, как же?.."
Крысы бегали по кафелю возле ног, от ящика к ящику, дрались и с писком таскали друг друга за уши. Они игнорировали его...
Смерть не пугала, лишь думал: неужели вот так глупо? И здесь, в тюрьме? Оттащат и бросят, заровняют могилу, как мусорку. А мать в три дня превратится в старуху... Он как-то и прежде понимал самоубийц. Нет, это не бездарное решение. Все оправданно: если перекрыто дыхание и нечем дышать, - смерть становится естественным состоянием.
Лимит на письма в том месяце у него давно вышел, деньги для нелегальных отправок кончились. Но можно было послать через цензуру поздравительную открытку. Цензура?.. Полушифрованный текст отпечатался у него в голове. После поздравления с несуществующим днем рождения он приписал внизу открытки: "Таня, Василий ничего не знает о тебе. И если ты хоть словом не сообщишь о себе, он уедет из Вены".
"Ради бога! - спешила рука испуганной женщины, догадавшейся, что Вена - вовсе не город. - Я вышла замуж. Я должна была смыть позор. Хорошо помню твои слова, что предателей нужно расстреливать. Поэтому и не жду пощады. Но если хочешь написать "до востребования..."
"Главное, что ты жива и здорова", - мощное и раскатистое пришло из тюрьмы - и ослабели ноженьки, качнулся у окна фикус, а кафельный пол почтамта, где прочла письмо, дрожа квадратами, оргазмировал вместе с нею...
Теперь он, как заплаканный ребенок в мире, который все же оказался добр, получал вознаграждения. По почерку, наклону букв угадывал ее дыхание, тембр голоса... Он строчил о своей любви, обо всем, что думал, - и душа молодой женщины была потрясена. Теперь она сама с нетерпением ждала его письма, ежедневно бегала на почту.
Его мучила ревность. Ложась спать, он всегда представлял, как в эти минуты ее ласкает муж. И тогда нападал на нее, оскорблял ее мужа. "Меня можешь - как хочешь, а его - не смей! Он - муж", - звучал в ответ упрямый голосок. Бешенству его не было предела. Как она могла так писать, когда он, он, Василий Курбатов, и есть ее настоящий муж. Муж от неба! Плевать он хотел на печать в ее паспорте! Если надо, он разведет таких чернил бочку и проштампует все заборы, сортиры и задницы здешних гомосексуалистов! А вот у него кровавая печать - в сердце!
Но чаще Таня получала нежные, порабощающие письма.
Она тайно переправляла ему деньги и бандероли. Связала кисет, окропила духами, название которых было так же чудесно, как сам запах и голос когда-то нежно воркующей под ним женщины: ("Как, как?..") - "Сигнатюр".
Иногда в ясные летние ночи, договорившись в письмах, она и он, в один час и минуту смотрели каждый со своего места, со своей планеты (на расстоянии всего лишь трамвайного маршрута), на луну или назначенную звезду, - так, чтобы одновременно думать друг о друге. И не было, наверное, во всей евклидовой геометрии катетов короче, чем в их треугольнике - у них, стоявших на концах роковой гипотенузы, длиной в бесконечный трамвайный маршрут...
Но приходило утро, и он с горечью спрашивал: "Как же ты могла, Таня?.."
Так же, как чисто вымыть избу после покойника, так и мать потребовала у Татьяны смыть позор после суда Василия. Но как назло тогда запросила свадьбу длинноногая Людка, младшая сестра, шепнув мамуле, что беременна. Озрившись в ужасе на окно, деятельная Ираида Георгиевна кинулась вершить дела. Занавесилась, позвала из спальни Татьяну. Объявила о Людкиной свадьбе- и сказала: " Сперва должна выйти старшая дочь!" И равнодушная Татьяна согласилась. Уж больно много набедокурил Василий, исчез, а тут живи; да и годы...
Жениха долго искать не пришлось. Сыграли подряд две свадьбы. В гости к родителям Таня приходила под руку с мужем, с гордо поднятой головой, - и соседи здоровались с уважением, и радушно встречала от порога золотозубая мать.
Однако Таня не ужилась ни с мужем, ни со свекровью.
Умевшая хранить чужую тайну, она заимела и свою - надежду на новое счастье с Василием. Но об этом не знал даже Василий, на письма которого она стала сдержанно отвечать.
Он не страдал косноязычием, и подточил под ее стройными ноженьками лед.
Он хорошо помнил тот солнечный октябрьский день после сумеречных дождей, когда вышел из ворот тюрьмы. Вздохнул, глянул в небо - и ощутил ступнями покатость вольной планеты...
Постаревший отчим смотрел на него с тротуара и родственно улыбался...
Поселок был безлюден. " Волга" гнала из колеи пузырящиеся лужи. Хуторская зелень на влажных почвах еще сохраняла летний цвет. Пресно пахло глиной и осиновыми дровами, сваленными в воду.
Ворота Василия покосились. Мокрый тес глухо вобрал в себя стук щеколды. Сад разросся, темно-зеленые ветви яблонь тянулись к тропе, задевали лицо: все встречало хозяина. Даже старый сарай у оврага восклицал открытой форточкой...
Мать и отчим прошлым летом как-то взялись и разобрали в доме печь, вынесли кирпич во двор, облили водой, очистили косарями, - и старый печник выложил по-деревенски неровную, но добротную голландку. Теперь она бугристо сияла в горнице свежей побелкой, освещая всю комнату, обещая уют и чудные зимние вечера. Обои свежо пестрели рисунками; пол был чисто вымыт, а окна, с крахмальными тюлями, смотрели в родную улицу, в палисад - в лопушиный бугор да яму, из которой торчали, как из колчана, высокие стрелы бессмертника...
Свалился с форточки кот, большой, к зиме ожиревший, - и узнал тотчас: бодая ногу хозяина, громко, по-кошачьи, заплакал...
Отчим участливо наблюдал за пасынком, ждал у порога, чтоб доставить его к матери... Да, да, Василий оттуда позвонит Тане. Ровно в два. Как договорились в последнем письме.
Мать сдерживала в себе суету. Деловито и строго подкладывала опостившемуся сыну мясные блюда; он ел плохо, вставал и шел к окну - посмотреть на волю...
Стрелка часов подошла к двум. Еще не веря в происходящее, он набрал ее номер.
Подняла трубку Таня. Он что-то прохрипел. И голос ее осекся, будто ушел под воду...затем всплыл, уже грудной, подавленный спазмом, едва удерживаемый на деловой ноте волей - с пульсирующим в голове и гландах безумием ужаса. Любви не было, был только страх, - страх перед тем, к чему так упорно и долго шли; и те письма, переживания, - все как бы смело и уже вызывало сомнение: жизнь требовала очной ставки. И скоро, через пару часов, они должны были встретиться, как у барьера, посмотреть друг другу в глаза и убедиться, что те самые письма и слова в них - не блеф, а на самом деле происходило именно с ними.
Уже хмельной (у Тани не было этого преимущества), он поехал на встречу.
Они должны были встретиться у моста через железную дорогу.
Битый час он глазел в темноту, в слепящие очи автомобилей... и решил, наконец, идти к дому...
Так и есть...На крыльце лежала женская сумка и цветастый пакет. Свет фонаря, падающий с улицы, осветил фольгу шампанского и светлую полосу на спинке арбуза. Василий вышел на улицу, встретил соседа, позвал выпить за встречу. Вошли шумно. Василий говорил нарочно громко - для Татьяны: чувствовал, что она рядом. И не успел сосед попрощаться, зашелестела тьма малинника за спиной и на шею бросился тяжелый человечек: "Васька, Васька!.."
Она едва не залезла ему на голову.
Счастливая, ошалевшая, она весь вечер сидела у него на груди. Воркуя, балагуря, глядя в глаза так и эдак. Растирала растопыренными пальцами мохнатую грудь с татуировкой, азартно приговаривала: "Волосатя!..Мущ-щина!. Бандит!.." Любуясь ею, очертаниями тела, с выразительным, как скрипичный ключ, бедром, он с грустью думал, что эта девочка, сидящая верхом на его груди, как на карусельной лошадке, пережила между тем не меньшую трагедию. И становилось двойне горше, что именно ему, так ценящему верность, изменила преданнейшая из женщин... Он не мог забыть и того парня, что задыхался в железном ящике цеховой раздевалки - не в силах пережить и часу без весточки о ней, но все-таки пережившего невероятное. Тогда, в апреле, сразу после суда, она предала их любовь, осиротившее дитя, бросила в апрельский снег (такой образ ему всегда представлялся) - и ушла к другому, а теперь, того оставив, к нему вернулась. За месяц до звонка все расставила по своим местам, будто замуж не выходила. А между тем, никто не мог уличить ее во лжи: всем сердцем она решила быть преданной и счастливой...
Если в первые дни после освобождения открытая бутылка вина могла стоять в его шкафу сутками, через месяц он выпивал ее не мешкая: освеженная память крови просила вина... Как и всякий пьющий, он постепенно разочаровывал женщину, думающую о быте. Будущего с ним она, по крайне мере, не видела, грустила; и то нежное, женское, что лелеяла в груди во время разлуки, а также его письма, рыцарское прощение, - со временем все обесцветилось и поблекло.
Да и ему самому казалась скукой смертной - уютная жизнь, с кастрированным самолюбием, за счет дивидендов, добытых письмами и этим прощеньем. Да и простил ли он ее? Он требовал из тюрьмы, чтобы она ушла от мужа, но она не уходила...
Просыпаясь по утрам с тяжелой головой, Василий сам не знал, чего хотел; он был как будто обманут; он был несчастен...
Татьяна же чаще видела то, что было перед глазами: он пил. Бывало с участием предлагала: "Может, нам расстаться?.." - и, когда он поднимал на нее красные от негодования и жалости к ней, глупой женщине, глаза, - скороговоркой поправлялась: "На время..." Она боялась его, это был он и не он. Пугали его лагерные повадки, да и сам он от них, пусть временных, наносных, избавиться сразу не мог. В его письмах сквозила поэзия, но жил он в зоне по волчьему закону, и тот душевный оскал, необходимый в стае, разжимался, отходил на воле как-то не сразу - как судорога.
В тюрьме он многое понял. И, лежа рядом с Таней, часто молчал, щурил в сигаретном дыму глаза, как бы проницая свою матерость. Тюрьму он давно не романтизировал, знал всему цену, - знал и то, что там он человек случайный. Там жили люди не его круга, с другим кодексом чести. Люди без возраста: среди лагерных безумий зэк-ветеран так и не успевает повзрослеть для гражданской жизни; ни кола, ни двора, одна лишь душа-бабочка, да и та приколота под номером к казенкой картонке, - состряпанный гербарий, который зэк, вернувшись в родной лагерь, с усмешкой при подписи узнавал.
Василий знал: в нем жило два человека - разгильдяй и человек глубокий. Этот второй был строг к нему, и Василий с ним считался; шел ли оборванный под конвоем, стоял ли у позорного столба в суде, он смеялся - и сквозь смех (горечь которого умел скрывать) видел перед собой глаза судьи... Нет, тюрьму он не романтизировал, но все же там, в тюрьме, он оставил часть сердца, то, чем так тосковалось, так любилось, - наверное, это была молодость...
Они продолжали встречаться. Душа его отмякала. Но Таня не могла забыть грубость, нанесенных обид. Стала строптивой, непредсказуемой, нарочно возбуждала его ревность - и преуспела. Он крепко заглотнул наживку, и она стала мотать его, как рыбину на леске - "за все хорошее!".
И вот, не попрощавшись, уехала...
Он валялся на диване, пока не ощутил голод, но лень было есть... Наконец поднялся, подошел к окну, глянул в небо, наморща лоб.
Тучи летели за Волгу, в сторону Услона, - как будто набирали высоту над низиной старого города. На улице было безлюдно, стояла лишь мокрая собака с козлиной бородой. Перед ней важно расхаживала ворона, в клюве - прямоугольная бумажка. Пес подпрыгнул и недоуменно уставился на наглую птицу... Та спокойно отошла. Перелетела на штакетник. Победоносно держала в клюве (Василий рассмотрел) грязный почтовый конверт...
Сердце ворохнулось, но тотчас усмехнулся: как может ее письмо попасть к вороне!
Птица сидела на палисаде, беспокойно водила пучеглазой головой; ветер задирал ей холку. С неба свалились еще две вороны и, полоща перед ней крыльями, подняли гвалт. Та снялась со штакетника и вместе с письмом опрокинулась за крышу соседнего дома, любопытные товарки с граем кинулись вслед...
Быстро наступили сумерки. Он снова лег. Запрокинув голову, увидел старый гвоздь, вбитый в матицу потолка. Когда-то на нем висела люлька Василия (мощная пружина от нее до сих пор валялась на чердаке). 1 мая, перед демонстрацией, отец вынимал из шифоньера костюм, с манжетами на широких брючинах, вешал на этот гвоздь как флаг. Умывался у рукомойника, фыркал и плескался (нынешнее поколение не умеет так умываться), вода струей бежала с локтей. По радио громыхал праздничный марш, на столе стояла бутыль с вишневой настойкой; отец плотно ел, пил, бросал хмельные ягоды петуху во дворе; одевался, сажал сына на плечи - и мальчик на всю жизнь запомнил желтую, под цвет кукурузы, шляпу отца, его мускулистую шею, надутые щеки музыкантов из духового оркестра и непременно - море таких же, как у отца, "хрущевских" соломенных шляп, сверху похожих на ватрушки.
Воображаемая петля стоймя стояла на гвозде в виде вопросительного знака. Небытие... Вбитый еще до появления на свет Василия, гвоздь напоминал о незнакомой эпохе и о смертной муке его рождения, до которого было такое же непостижимое небытие...
Василий включил над головой торшер, - и тотчас его обступила тьма. Был только маленький круг свободы под лампочкой с нищенским напряжением - желтый ореол, который то и дело сужался, - кружил дрожанием голову...
Василий отвернулся к спинке дивана, - и вскоре оттуда, от выгоревших китайских цветов, пахнувших пылью и детством, медленно пришел сон... Немота висела над мебелью, колченогим столом, присяжной чинностью стульев. Лишь кот у порога, постанывая, стучал задней лапой об пол - выстегивал из-за уха блох. Сосед продолжал заниматься электросваркой, напряжение резко падало, и луч торшера, магически сужаясь и расширяясь, регулировал сон...
Тюремный чердак. Мрак, который при каждом шаге вперед дает от углов жуткое напряжение света - вспышки автоматных очередей. В страшной растерянности, что навсегда уводят Татьяну, он ищет выхода, но из каждого лаза бьет в лицо ослепляющий шелест. Он идет и идет, хватает каких-то карликов, склизких и гадких, близоруко пытается разглядеть их лица, но они тают в руках, злорадно хихикая...
И все это, оказывается, потому, что по кромке холма шагает Татьяна. Она оборачивается с улыбкой - и становится Катей, той стриженой брюнеткой, которую он встретил во дворе управления. Оказывается, эту женщину зовут Катя! И теперь она весело зовет его за собой, потому что она и есть Татьяна, и этого он тоже прежде не знал!.. А потом все исчезает - и оттуда, где шагала Катя, летит на него в прыжке огромный тигр. Он прикрывается рукой, но тигр на лету распластывается в шкуру, какие стелят на полах, - и шкура эта, в раскрыльях выпотрошенных лап, как туча проходит над головой, хохоча...
- И ты испугался? - глаза в глаза глядит на него снова Катя. - У тебя руки в крови. Не бойся, это моя кровь...
Василий очнулся, сел, уставился в темноту.
Раструб торшера, сужая, утягивал от головы его луч...
Василий поднялся, включил телевизор.
"Наш колхоз овощей...- яркая точка на телеэкране вздулась и превратилась в голову испуганного человека. Пуча глаза, голова бубнила: - Приготовили овощей. Снова хочем выращивать овощей..." Василий нажал кнопку выключателя, вышел в сени и сел на крыльце. Из-под локтя, выгладясь, вылез кот и устроился рядом, с хозяйственной сопричастностью глядя в сад...
Помигивало в тополях за оврагом. Бегучие громы урчали гулко, утробно, будто в трубе. Синий отсвет ложился под яблони, под ноги у крыльца, вздрагивал первобытный валун у забора... Неожиданно тряхнуло все небо, послышался скачущий грохот, словно бросили в кузов грузовика бревно. Затем воздух натужился, деревья с треском нагнулись, зашелестели... но у грозы хватило духу лишь на дождик: он тихо закрапал по крышам...
Василий принес ножницы, разрезал на ноге гипс и снял. Отмыл ступню в теплой воде, оделся и обулся.
Моросящий вечер - он, как немое кино, которое крутят под тихую музыку блюза. Шуршание шин. Фонари, лужи и мокрый свет. Стела героям опрокидывается в ночные облака. Ограда Арского кладбища, аллея. Здесь он гулял с нею. Теперь она в Петергофе. Возможно, с другим. Но об этом он никогда не узнает.
Такси не спешит, лячкают по асфальту мокрые шины, "дворники" на лобовом стекле стирают бисер дождя... Площадь с лужей посередине. Вот он, уголок, где пьют, и самолеты уносят людей в небо. Здание старого аэропорта. Колонны, тяжелая дубовая дверь и розовый зал ресторана. Уютно. Пахнет просыхающей после дождя шерстью одежды и терпким коньяком. Ужинают летчики. Невольное ощущение: впереди полет, глубочайшее пике, из которого выводит лишь доктор...
Он садится в углу. Здесь нет музыкального ансамбля, тихо. У него горит щека: кто-то на него смотрит...
У стойки - молоденькая официантка. Фартук на бедре и белый воротник форменного платья, как у школьницы. Он делает знак рукой - и полные ноги семенят к нему, работая одними коленками.
Пока коньяк. И шоколадку официантке. Он любит пить один. Так лучше думается. Это запой. Да, он пьяница и умрет где-нибудь под забором. Но лик его, как заплаканная икона, понесется к звездам. А пока пить - до всклоченных волос, до чертиков. А потом его, рыдающего и дражайшего, очень нужного человечеству человека, скорбя и плача, понесут на носилках лучшие профессора города - в лучшую клинику, там его вылечат и утешат...
Официантка стоит рядом. Уперла в сиденье стула согнутую в колене ногу.
На улице сыро, но чулки у нее, должно быть, очень сухи: они шуршали и потрескивали электричеством, когда шла к нему. Она еще ребенок: надула губы и смотрит обиженно, - наверное, оттого, что ее заставляют работать ночью; на пальце у нее обручальное колечко.
- Ласточка, твой муж летчик?
- Нет, - отвечает она, выразительно уставясь.
- Он дома? - Василий смотрит, не моргая, - снизу, как шулер, который дает карту на перебор...
- Мой муж дальнобойщик! - отвечает она добросовестно - Его нет дома.
Что-то жарко переворачивается у него в животе.
Ах, да, Петергоф!..
Но он об этом никогда не узнает.
К нему подсаживаются два молодых человека, забежавших на огонек. Пиджаки выразительно пахнут влажной шерстью. Это бывший летчик, списанный из авиации за грехи, и изящно кудрявый художник. Все быстро хмелеют. Летчик ругает начальство, а художник держит стакан и, топыря пальцы, размышляет о его дне. У художника нежное лицо, белые руки и женский голос. И Василий в который раз, конфиденциально наклоняясь, спрашивает:
- Слушай, ты случайно не...
- Не...- перебивает художник и продолжает рассказывать.
Три товарища, качаясь, идут к взлетной полосе. Она блестит в темноте. У ангаров - приземистые чешские аппараты. Списанный летчик давно говорит об угоне. Он возбужден. Ему очень хочется угнать самолет. Он рассказывает, как это легко делается. И, когда художник неприязненно морщится, выпячивая белый язык, летчик обрывает его: "Не бзи!"
Василию тоже хочется угнать самолет. Они прибудут в Петергоф как раз ночью!..
- Не бзи! Самолеты заправлены, - поясняет пилот.- Взлет берем прямо отсюда. Без выхода на полосу.
- А до Петергофа дотянем?
- Где это?
- Под Питером.
- У меня же мама...
- Не бзи! Не дотянем.
Он бредет один уже сто лет, а дошел лишь до перекрестка... В неоновом свете ресторана " Чайка" стоят седые бродяги Саня-печник и паркетчик Веня. Печник, в майке, стриженный под мальчика. "Как лом, как лом!"- внушает он какой-то развязной дамочке в разных чулках. А Веня бос, на нем шляпа-сомбреро и розовые штаны с внучкиного бедра (свои он давно пропил). Веня жестикулирует, обращаясь к старушкам, гуртом возвращающимся с вечерни из Куртинской церкви: "Вы, бредущие мимо Цезаря... Я - лучший паркетчик города!". Веня чеканит фразы, как медь, и слово "паркетчик" звучит у него гордо, как летчик или разведчик, - и старушки почтительно сторонятся...
Втроем, Василий, Саня и Веня, идут со двора в буфет ресторана... Через три минуты выходят. У Вени в руках ящик вина. Василий шагает впереди, останавливает прохожих, с мягкой улыбкой упирает палец в грудь:
- Пить будешь?
В случае отказа вынимает бутылку из ящика и бросает через плечо на асфальт... Иногда бутылку ловит Печник.
- Вася, можно я ее себе возьму, как заработанную? - кричит он, - чтоб утром душевно, Вась?
У вечного огня они переходят дорогу. Неожиданно Вене кажется: на него что-то очень большое и высокое падает... Он бросает ящик и, закрыв голову, бежит в сторону... - Дурак! Это - памятник! - кричит Саня, указывая на стелу героям: она реет в облаках с угрожающим уклоном. - Это с похмелья так кажется!...
А из распахнутых окон ресторана "Заря" доносится песня про Мясоедовскую улицу...
Зал узкий, как в вагоне-ресторане. Каждый вечер здесь сидят друзья по армейской службе. Они уже машут, сажают Василия за стол, треплют за щеки.
- Для наших друзей из Турции! - набриолиненный конферансье, в блестящем от утюга костюме, протягивает руку в сторону азербайджанцев с Чеховского рынка.- Мы споем...
"С добрым утром, тетя Хая! Вам посылка из Шанхая..."- звучит всесоюзная песня провинциальных ресторанов.
Чепуха! Василий поднимается на эстраду. Просит у маэстро инструмент, что-то объясняет музыкантам. И вот он стоит в своих широких штанах, ремень гитары оттягивает плечо мешковатого пиджака. Двигая бровями, он поет: "И родина щедро поила меня березовым соком, березовым соком..." Поет голосом дворовых парней. Проникновенно, с тоской и болью по ушедшим друзьям - и лица со снисходительными усмешками становятся серьезными, его слушают, опускают головы... И вдруг в дальнем углу зала он замечает ее. Танька! Сдержанные манеры, гордый наклон головы. Сидит печальная, как грузинская царевна. Рядом с ней пожилой абхазец. И никуда она не уезжала! Петергоф - лишь отговорка для этого свидания... Все это так неожиданно и правдоподобно, что он рвется всем существом вперед... но путается в ногах шнур гитары и он вместе с гитарой падает, как стерлядь, на передний столик. Все вскакивают. Глаза девушки вытаращены...
Хохот. У Василия пол-лица в салате... Еще не уверены, еще робки его извинения, но в груди уже разливается радость обманувшегося. Он помогает потерпевшим снять с ушей вермишель...
Обычно, очнувшись после запоя, он вспоминал свои скандалы (страшнее было то, чего не помнил) - и в ужасе лез с головой под одеяло...
Затем брал березовый веник и шел в баню. Лупцевал тело, дурную голову и ненавистное лицо. Отлеживался как сохлая сыромятина...
И начинал есть. Просыпался от голода и гремел кастрюлями. Жевал, сводило челюсти, но силы восстанавливались в три дня, кулак чугунел... Однажды встал таковой с постели, упер ладони в матицу, потянулся - и чуть не сдвинул потолок.
Перед возвращением Тани вымыл полы, жарко протопил печь и распахнул окна. Шпаря пальцы, витал в горячих мыльных парах - казнил утюгом брюки.
Волновался с утра: сегодня увидит... Но когда, испуганный и неуклюжий, стукнувшись о косяк, появился на пороге, Татьяна опешила сама (она чистила напротив порога картошку). Глянула снизу, побледнела, глянула еще и... стала густо краснеть под взглядом обернувшейся Ираиды Георгиевны, возившейся тут же, у плиты.
- А-а, проходи, гость!- протянула та, и от головы отошел вал крови: принят...
Топтался на пороге, щегольски дрыгая коленями в ломких стрелочках брюк. С судорожной физией обратился к матери:
- Прибыла, ласточка!
- Прибыла-а!- протянула та и через плечо блеснула золотым ртом в сторону дочки.
- Вообще-то не ласточка она у вас...- сказал он, деланно помрачнев, - и мать застыла, спиной к нему; спросила настороженно:
- А кто ж она?..
- Жар - птица!
И зубы обернувшейся тетки вовсе каратами загорелись.
- Ну, пожалуй, тут все, - не приняв шутки, Татьяна поднялась, распрямила спину и, заправляя футболку, прошла в свою комнату.
Она долго выбирала, что надеть, и надела совсем не то - юбку да ветровку. И пока добежали до дома Василия, продрогла. Когда он, раздев ее, голую, горячую усадил на колени, лицом к себе, колени ее были еще как лед.
- Слушай, давай никогда не ссориться! - говорил он, рассматривая ее с восторгом. - Давай!- с тихой раскачкой, она съезжала по его бедрам навстречу, слушая, как шуршат под ляжками мужские волосы.
Высоко на бедре ее краснел рубчик от резинки, будто след хлыста.
- Батюшки!
Он поцеловал рубчик. Подцепил губами щепоть кожи на груди, пронзительно потянул в себя. Ниже соска проступили малиновые икринки...
Вечером Таня жарила картошку. Надев его рубаху, мелькала в кухне веселыми коленками, напевала, а он, все куривший на полу в горнице, с горечью вспоминал запойную неделю, привод в милицию и долги по штрафам. А когда она вкусно, по-домашнему его накормила, его вовсе взяла тоска. И захотелось в чистый, опрятный дом Кутеповых, испросить прощения у Ираиды Георгиевны и жить там покорным зятюшкой: ходить по комнатам в сатиновых шароварах и пушистых шерстяных носках, там обстирают, накормят, ходи на работу, коли дрова, а уж раз в неделю, в воскресение, уговоришь с шуряком банную поллитру. Он даже представил, как застигнет их за питьем Татьяна, пальцем пригрозит, но оставит в тайне и уйдет, волоча через огород калоши, довольная законностью отношений с Василием и тем, что он по-родственному пьет с ее братцем.
Позже он сходил за водкой. Татьяна устала, не пила. Он хмелел, о чем-то рассказывал... Таня не слушала. Она давно уже думала о своем. Он и теперь пьет... Еще зимой она решила расстаться. Но вот скучала по нему в отъезде. Хотя и знала, что никуда он не денется. Наверное, он верит, что все между ними как прежде. Что ж?..Он сам во всем виноват, ничего не хотел изменять. Хотя бы из приличия предложил замуж. Будущего у них не было. Годы шли...
И когда через три дня она вновь услышала во дворе пьяный голос (было уже тепло, и дверь в сенях стояла приоткрытой), вскочила с вязанием в руках: "Ну все!.."
Подняв клубок с пола, пересела на кровать - так, чтобы в окно не было видно.
- Отдайте ребенка! - доносилось со двора. - Учите ее тут против меня, а мне с ней жить.
- С тобой?
- Со мной.
- Иди отсель!
Татьяна привстала и, не касаясь тюля, глянула в окно. Василий, всклоченный, стоял во дворе, недалеко от ворот. Покачивался и с убедительным видом отводил назад руку:
- На танке... Вон оттуда въезжаю, сшибаю забор, уборную вот эту, и шпарю прямо на дом! Ох, как вы драпаете, Ираида Георгиевна!..
- Чего?
- Скачете, говорю.
- Паразит!
Дверь захлопнулась.
Он остался один. Тронул рукой лицо: "М-да..." Прошел к штакетнику, отворил калитку в сад, к пристройке, где жила Татьяна. Она отступила от окна, прижалась к стене... Вблизи увидела чуб. Нос прижался к стеклу пельменем. Он сопел. Крепко зажмурив один глаз (вероятно, двоилось) по-цыклопьи обшаривал взором комнату...
- Хорошо, - бормотал.- В подполье заперла. В кандалах мою любовь держишь. Ладно!..
Сел на завалинку (теперь Таня видела его темя), расстегнул куртку, вынул из глубокой пазухи батон хлеба, сверток с рыбьим хвостом, две пачки лезвий. Лезвия отложил. Остальное сунул обратно - в самодельный грудной карман, заменявший авоську. Распаковав "Жиллет", взял двумя пальцами лезвие. Лицо его стало угрюмым, он как-то ссутулился, окинул взором двор, стволы яблонь... И, засучив рукава, в одно мгновение стегнул по запястьям - перекинул лезвие из руки в руку.
Кровь, родная Васькина кровь, ждать не заставила. Скользнула по белой коже к локтям, под рукава. Закапала на носки ботинок (он раздвинул их), на кирпичи...
Потом он плохо помнил: выбежала и умчалась в дом Танька. Высыпали втроем: мать, тетка Нюра и вновь Танька. Перевязали раны. Он поднялся с завалинки, как с угару, сказал: " Отдайте шляпу и пальто, котлеты ваши из конины", - сказал и, замкнувшись, пошел домой.
Очнулся у себя в кресле. Увидел входящих людей в белых халатах, милиционеров, Ираиду Георгиевну. Она с интересом оглядывала его жилище, потертые обои...
Врачи заново перевязали порезы, хотели увезти с собой наложить швы. Он отказался. Когда они уехали, участковый Стрельцов, изящный блондин, сморщил губы в гузку. "Собирайся", - сказал с ласковым вожделением... Василий отказался. Ему заломили руки. Когда боролись на полу, кричали: "Надо было, тварь, насмерть вены-то резать!"- "Тебе бы с удовольствием, гнида!"
Утром из камеры сразу повели в нарсуд. К заму для штрафа даже не вызывали. Пятнадцать суток были обеспечены. Нарсуд был рядом. Вели вчерашние милиционеры.
Судья, новый какой-то судья, маленький человек в очках, почти юноша, выглядывая из-за стола, расспросил его.
Курбатов, с перевязанными руками, понуро переминался с ноги на ногу. Отвечал коротко:
- Я пришел к девушке. Ее мать не разрешает нам встречаться. Ну, я и вскрылся.
- Что?
- Вены вскрыл.
- Вы свободны! - сказал мальчик в очках, встав из-за стола.
- Ка-ак!? - взвыл вчерашний милиционер, поднялся со стула красный, надул шейные жилы.- Вы хоть штраф ему, гаду, дайте!
- Идите!- сказал судья.
Возвращался домой умиленный. В глазах блестел светлый туман. Удивляло не то, что отпустили, а - как отпустили. И вдруг вспомнил: в стране перестройка.
На другой день Василий пошел к Ираиде Георгиевне извиниться за вчерашнее.
В воротах столкнулся с Лешкой и дюжим парнем, в собачьей шапке. Руку братца оттягивала авоська с бутылками вина.
- Идем жбанить, - сказал Лешка. - Тут - маманя...
Лешка жил отдельно, отстроившись в стороне, но в дом, где смазливая жена, водить собутыльников остерегался, а тут, у матери... Ираида Георгиевна смотрела на них с крыльца, увесисто покачивая в руке калошей...
- В деревне сруб украли, - пояснял Лешка.
Василий издали поклонился Ираиде Георгиевне.
- Танька-то дома? - спросил.
- Нет, - врал Лешка. - Хе, мужик вышел с утра - нет бани!...
Пить пошли к Василию.
Ираида Георгиевна нервно шинковала на прессованной фанере лук, порезала палец, обругалась.
- Тань!.. Поди, глянь. Упьются!
Когда она вошла, там уже дрались. Лешка выползал из двери на четвереньках, держась рукой за челюсть. Василий махался с незнакомцем -палка против кочерги. Ударил его по шее, тот рухнул, как срезанный висельник, побледнел. Татьяна глянула на него и кинулась к выходу. Василий оттолкнул ее, хотел запереть дверь. С наскока она выбила крючок, дверь приоткрылась.
- Помогите! - запищала.
Нельзя было отпускать ее в таком виде к матери... Между тем, она давила плечом с удивительной силой. "Помогите!" - голос писклявил над ухом, нудил и казался фальшивым... Василий с силой рванул ее от двери. Описывая дугу, она ухватилась за край ванны с замоченными половиками, и ванна опрокинулась. Поскольнувшись на мыльной воде, они упали на обувную полку. Встали и вновь упали. Он крепко держал ее за плечи - так, чтобы не выскользнула из пальто. Бинты его размотались, обильно сочилась кровь... Татьяна вскакивала, тугая, как мячик. И все же пальто сбросила... Он чудом поймал ее у двери и, развернув, наотмашь влепил две ошеломительные пощечины. Она опустилась на колени.
Василий упал рядом.
- Все, - говорил он, чувствуя головокружение от потери крови.- Слышишь, все!..
Она пьяно открыла глаза, повела ими в стороны. Успокойся. - Ага, - кивая, она следила за его глазами.
В это время незнакомец поднялся, взял шапку и, шагнув грузно, пробрался мимо них в сени, хлопнул дверью...
- Вот видишь, - кивнул он, - все хорошо. А домой не пущу. Там мать, это тюрьма. Мир?..
Она кивнула. Он нарочно, чтоб внушить ей доверие, оставил ее и прошел в горницу, куда улетели ее часы. "Надо же!"- присел, тяжело дыша, поднял крошечные часики с пола и положил в дрожащую ладонь.
Когда вернулся в кухню, Татьяны не было... От мыльного, грязного от крови пола, где она только что сидела, исходила, как пар, зеленоватыми кругами - тишина...
Он закрыл глаза. Все было кончено...Пошел на двор. Запер ворота. Отмыл в бочке кровь, намотал на кисти полотенца, выключил везде свет и упал на кровать. Ждал.
И через полчаса с угла палисада послышался стук в окно. Кто-то проворный полез через забор за стеной, прямо над кроватью. Спрыгнул, послышался отдаленный стук в дверь.
Затем человек полез обратно.
- Дома нет, товарищ капитан! Разве он дурак - нас тут дожидаться!
Человек спрыгнул наземь, послышались удаляющиеся шаги, и все стихло.
Едва расслабившись, Василий улетел в сон.
Во сне он мучился и, спящий, видел себя в ночи, - спящего в муках...
На рассвете, проснувшись, почувствовал слабость. Крови потеряно много... И не вставал.
Приехал отчим. Было слышно, как тот отпер дверь своим ключом, вошел и, увидев на кухне кровь, слабо охнул... Затем, будто спохватившись, прошаркал в горницу, притих. И - медленно, очень медленно выдвинулась из-за печи шляпа: отчим всматривался в лежащего...
Василий тоже наблюдал за ним из-под прикрытых век. Оба не шевелились. Василий оттого, что не в силах был повернуть языком; отчим оттого, что тело пасынка напоминало окоченевший труп: лежал неподвижно, с закинутым вверх подбородком...
Василий слабо кашлянул. Отчим вздрогнул не сразу: он еще думал о том, тягостном и страшном...
И лишь потом, шагнув к постели, воскликнул:
- Вот ты лежишь тут... в ботинках! А мать-то пропала!..
Кровать скрипнула.
- Как пропала?- прошептал Василий.
- А так! Ты что - не знаешь, что мать у тебя больная?! Я всю родню объездил. Все морги!.. Уж думал: не бросит она землицы в могилку мою, как положено... - отчим со слезным писком приложил рукав к глазам. - А тебя три дня нет и нет!..
- Как пропала? - прохрипел Василий.
- А нашлась! - вскрикнул настрадавшийся отчим.
Отчим походил по комнате. Потрогал на столе клеенку, вздохнул. Глянул в угол, под стол. Потрепал авоську, из которой торчали три непочатых бутылки.
Василий скосил глаза:
- Вино. Разлей, - и добавил: - Кровь на кухне - моя, не бойся. В сарае нечаянно окно разбил.
Отчим только головой покачал. Принес из кухни стаканы и налил вина. Сначала для успокоения, как валерьянку, выпил сам. Затем подал Василию. Тот сел, взял стакан обеими руками и, дрожа затылком, медленно выпил.
- Рассказывай.
Отчим вновь опробовал ладонью клеенку. Сел рядом, стакан с вином отодвинул.
- Случилось вот что: в психбольнице она.
Василий поднял только и опустил глаза...
- К тебе поехала мама-то твоя!... - продолжал отчим. - Десятого числа это было. Взяла в магазине ложечницу пластмассовую. Синенькая такая!..- взвизгнул отчим.- Иду, говорит, без задней мысли с другой стороны кассы, думаю: вот сыну - ложечница. Все же к тебе тащит!.. Ну, а тут кассирша догнала ее, да как схватит пятерней-то. Мать, говорит, у нее ноги чуть не отнялись с перепугу. А потом поняла, в чем дело. "Как, говорит, ты смеешь, хамка, меня хватать!" Да как даст ей затрещину! А та кобыла вопит: "Воровка! люди, воровку поймала!" У матери тоже истерика началась: "Это вы, кричит, тут воровки, вы народ обсчитываете!.. Приехала милиция, увезли ее в отдел. Руки выворачивали, говорит, когда в машину сажали. Взвилась совсем: "Я сестре, кричит, в Кремль напишу!" И так далее. Милиционеры хохочут. В камеру силком ее...
С двух стаканов вина, влитых на "старые дрожжи", Василия повело. Он слушал; лицо его набрякло, мутные глаза впились в отчима, - и отчим, медленным пробираясь испугом, понял, что переборщил.
Пытался смягчить рассказ:
- Потом узнали, что больная, извинения, что ли, попросили...
Недоуменно вскинув бровь, будто себе не веря, отчим чуть отстранился на стуле, будто хотел всмотреться в свои слова:
- Все культурно там, ага...
Василий видел: заламывают матери руки, выворачивают при обыске одежду наизнанку. Мать с горестью, со слезами на глазах твердит о сестренке, пропавшей без вести во время эвакуации при бомбежке эшелона: она, лапушка, сейчас- в Кремле, занятая, но стоит только словечко... "Эй, вы!..." - кричит, бледная, то с влажными, то с просыхающими от гнева глазами. Милиционеры смеются, щербатые бомжи подхихикивают со своих лавок... И Василий, с топориком в руках, юрким топориком, с гнутым черенком, бежит, срывая подошвами землю, врывается в дежурку: "Мать обижать!.."- удар по голове дежурного офицера: кровь пузырчато брызжет на стол, на бумаги. Еще удар: вместе с петлицей перерублена чья-то ключица...
Отчим затравленно следил за пасынком, лицо которого стало меловым. И когда тот метнулся в сторону кухни, отчим, сидевший ближе к двери, бросился под ноги. Василий споткнулся об него, ударил коленом в лицо, оба упали. Отчим судорожно прижимал к груди колени пасынка:
- Василий, не надо, не надо!..- Сморщившись от боли, вопил разбитым до крови ртом. - Наврал я про грубость-то. Навра-ал! Чтоб тебя пристыдить. Ты же пил, а я три дня ее иска-а-а-ал!..
Сзади что-то мягко постукивало и приближалось. Василий обернулся - планшетка о задницу участкового. Панкратов Костя запыхался. Надеясь увидеть похмельное лицо, столкнулся с трезвейшими зрачками: Василий шел на перевязку. Участковый покраснел, рукой махнул и головой боднул:
- Там... Пойдем!
Василий стоял, молча глядя на него из-за крутой груди...
Участковый вновь махнул, покраснела и шея:
- Там... Два заявления. А ну вперед ищ-ще!..
Все. Теперь увидит Татьяну лишь через несколько лет. И заскулило под ложечкой, прощально глянули сквозь деревья окна родной школы...
Следователь капитан Картонов, который сажал его в первый раз, принял вежливо, допросил. "Да, нет", - отвечал Василий под запись. Было два заявления - от Лешкиной сломанной челюсти и от Кутеповых. Дали прочитать данные судмедэкспертизы, сделанной Татьяной.
Слово "кровоподтеки" повторялось несколько раз. Не сразу дошло, что это- синяки.
- Странно...- только и мог сказать Василий.
- А ее братцу - кто челюсть сломал?
- Первый он мне хотел.
- А кочергой - кто гостя огуливал? Кто это был?- резко спросил Картонов.
- Уголовная рожа. Два убийства - точно.
- Что - он рассказывал?- Капитан мягко качнулся от стола к Василию, в глазах мелькнул интерес.
- На роже написано, - Василий невольно смерил его взглядом.
Зазвенел телефон, следователь поднял трубку.
- Сделал уже. Молодец! - Голос седеющего Картонова стал тих и ласков.- Ты помнишь, сегодня у нас бассейн. Обязательно куплю. Будь здоров, - и Картонов, положив трубку, придержал ее с отдаленной улыбкой нежности на землистом лице...
- Курбатов, почему ты нас ненавидишь?- спросил он, поднявшись со стула. - Школу, говорят, хорошо закончил, в институте учился?..
Василий сначала презрительно улыбнулся, но язвить передумал.
- Правду хотите? - сказал он. - Это с детства. У нас школу ограбили. Вывезли спортинвентарь. Следователь Баранов дергал к себе пацанов. Меня бил по голове палкой копченой колбасы. Схватил с подоконника - и айда!.. Охаживал и кричал: "Читал Олега Кошевого!? "Молодую гвардию" читал?! Так вот я тебя сейчас задушу и тоже в колодец брошу, а завтра приду и начну расследование!" Я кричал в истерике: "Дядя, не брал я!"- "Зато знаешь - кто?"- орал он и бил наотмашь. Меня потом неделю трясло на нервной почве...
Картонов слушал, упершись одной рукой в стол. Выпрямился.
- Но не все же такие!
- У меня и отца-то не было, чтобы пожаловаться. - Василий значительно скосил глаза в сторону телефона, и Картонов тоже туда посмотрел - с тревогой...
Василия увели в камеру.
Щелкнул за железной дверью запор.
Слабая лампочка щепила от двери соломенный пук света, едва долетавший до боковых стен. В камере, на засаленном бетоне, копошились, чесались. Он еще раз глянул на лампочку с мятым забралом и вспомнил: в этой камере он сидел четыре года назад, перед первым сроком...
Это было зимой. Они бежали человек восемь. Снег хрустел под ногами, рядом кто-то хрипел, пуская через плечо морозный парок... Из-за угла выскочил Кит с вытаращенными глазами. Непокрытая голова - мокрая, будто опускали в парной чан, в раскинутых руках - продолговатые предметы в брезентовых чехлах. Один он бросил Василию. Тот поймал на бегу, понял: обрез - и сжал, как горячую головешку: ножи, пистолеты он не жаловал. Но бросить тогда не мог...
Несколько минут назад Кита и еще двоих калужан встретили "клубовские" парни. Троих отогнали, Кита ударом кулака сбили на колени, приставили ко лбу обрез, спустили курок, но - осечка...
- Кто побежит, после наказывать буду! - Оборачиваясь на бегу, Кит предупреждал молодежь, которую удалось за эти минуты собрать.
Но когда вывернули на площадку перед клубом, осадил сам: от афиш на них глянуло человек двадцать... Оружия не видно: на случай милиции успели попрятать.
- Отходим! - крикнул Кит, и все попятились к забору, затрещали мерзлые доски... Василий не заметил, как остался один. В стороне стоял лишь один юнец. Он глазел на вооруженного Василия уже как зевака...
- Бросай обрез! У тебя один выстрел! - крикнул кто-то, и Василий увидел в толпе черноволосого парня в куртке. Щурясь, тот что-то объяснял ребятам. Куртка застегнута на молнию выше подбородка, торчит грушеобразный затылок, - опасный затылок: ходит за головами туда-сюда...
Его начали окружать, отвлекая разговорами.
- Брось дурачиться!
- Тебя ж посадят!..
- Да если ранит кого, здесь кончим.
- Он умный, он бросит...
- Выстрел-то у него один...
Курбатов молчал, поводя обрезом, и это молчание сбивало с толку. Он знал одно: брось он оружие, его все равно затопчут. Сунул руку внутрь чехла, ощупал две холодные трубки: двустволка! Сдвинул защелку предохранителя.
Морозный пар закрывал обозрение...
- Слышь, давай поговорим, - сказал тот, с грушеобразным затылком (Василий заметил), кому-то подмигивая. - Ну, получишь срок. За кого? За Кита? Отдай обрез и уходи.
- У нас тоже вон обрез несут, гляди!..
Парень, что стоял слева, показал рукой в сторону, а в это время тот, справа, с грушеобразным затылком, - летел уже в прыжке на Василия, чтобы выбить пяткой челюсть.
Раздался выстрел. Тень грузно шлепнулась в снег.
- Баста, щеглы! - Выдохнул паром Василий.
Все замерли. Переводили взгляды от раненого, корчившегося в снегу, на руки стрелявшего: из дымящихся клочьев брезента с новой угрозой смотрел на них второй заряженный ствол...
" Неужели схлопотал второй срок?" - думал Василий.
Он уже тосковал по Тане. Видел ее белое, сильное в бедрах, тело, нежно вскинутые глаза... Неужели все? И вдруг светляком в мозгу загорелась надежда: он еще увидит ее. Один раз. На суде.
Поздно вечером дежуривший Картонов вновь привел его к себе в кабинет. И, войдя, Василий увидел возле окна... Татьяну.
В старомодном пальто, со стоячим воротничком (новое они извозили), сидела у окна, склонив голову; по бокам, в позе законопослушного ожидания, - отец и мать. Татьяна даже не взглянула в сторону Василия, сидела бледная, чужая.
Это была очная ставка. Василию задавали вопросы, он отвечал. В конце произошла заминка. Дядя Ваня поднялся и, раскрасневшись, сказал, что Лешка отказывается от заявления "и больше... того... не придет".
Картонов ужасно сморщил лицо, тайком кивая на Василия: ну, не сейчас же об этом!..
Василия увели.
"Вот и свиделись", - думал он, спускаясь по лестнице, и не мог знать, что сегодня увидит Татьяну еще раз.
Картонов вызвал его через полчаса. Дал подписать документ о невыезде и сказал: "Иди домой".
От неожиданности Василий попятился, нащупывая рукой спинку стула...
- Не хочешь? - сказал Картонов.
- Перестройка, Владимир Иванович?!.- глазел Василий, а в голове вспыхивало флажками: Таня! Таня! Таня!..
- Ускорение, - усмехнулся Картонов. - Только не думай, Василий, что я тебя уважаю. Просто в тюрьме плюнуть некуда. Запомни: когда ты сидишь, я спокойно сплю. Ладно... - отмахнулся он, собирая на столе бумаги.- Не хотел по-человечески, будешь спать на нарах.
Выйдя из милиции, Василий помчался к Тане. Он не знал, что скажет, но знал одно: увидит. Сквозь ветви сада заметил: в крайнем окне горел свет. Было поздно, и наверняка это в кухне сидела Татьяна. Прошел во двор. Черная тень от ее головки падала на крахмальную занавеску. Василий взобрался на бочку, глянул выше шторки: поднеся зеркальце к абажуру и ниткой вытянув губы, Таня тщательно рассматривала свой подбородок...
Василий стукнул в оконце и спрыгнул наземь. А в доме тотчас произошел переполох: кто-то чертыхнулся, свет погас. Вышла на крыльцо мать:
- Ты еще смеешь приходить, негодяй!
Посыпались оскорбления. Василий повинно понурился... И вдруг в голове пошел красный туман: вот кто - источник его бед!
Он сжал кулаки:
- Я тебя подожгу, змея!
- А-а! - Ираида Георгиевна всплеснула руками, будто ошпарилась.- Ва-ань!.. (в проеме двери уже стоял муж). Пойдем в милицию! Сейчас же! Он подожжет, он подожжет!..
Василий опустил голову: все кончено. Завтра же заберут из дома. За угрозу. Следователь ответственности брать на себя не будет.
Одним махом оказался на крыльце, схватил Ираиду Георгиевну за плечи, развернул.
- Ва-ня-я!..
Глянул на женщину в упор и, когда та примолкла, медленно, очень медленно повел головой из стороны в сторону:
- Простите, Ираида Георгиевна. Не буду... жечь.
И пошел домой.
Стояла темная апрельская ночь. Ярко светила луна. Ослепительно ярко. Едва не шипела, как термитная шашка - и оттого поднебесье, склоны оврагов тонули в чернильной мгле. В садах не было еще листьев, чтоб своим светляковым блеском отражать ее млечный свет.
По слою холодного воздуха, ленте тумана, окутавшей тело, понял, что спустился в овраг, на самое дно. Тут было как в погребе. Находил дорогу по памяти: канава, бугор. Тот самый, где четыре года назад подала ему руку Танька...
Василий нащупал перила лестницы, сделал шаг... Ноги отяжелели, клонило в сон... И вдруг показалось: все, что случилось, произошло не с ним, и это чужая, суетная жизнь, в которую он забрел случайно, ведь с детства ему уготована другая участь...
Отец умер, когда Василию было пять лет. В гололед нес в охапке бумажный куль с пряниками и, поскользнувшись, наделся виском на пику ограды в городском саду.
Когда прихлопали на могильном холме мерзлую землю и стали расходиться, мать еще понуро стояла, прислонившись к осине...Ранние февральские сумерки быстро легли меж стволов и могил. Мальчик молча стоял возле матери. Наконец вздохнул, вскинул острые плечики и сказал, как последний в семье мужчина: "Ну сто с... Пойдем".
Жили вдвоем. В доме было тихо и горестно.
Через пять лет, вернувшись из школы, он увидел в доме обросшего щетиной дядю. В пальто и валенках, незнакомец стоял возле кухонного стола и ел без хлеба ломоть колбасы, держа его в озябших пальцах.
- А, Вася! Проходи, - засуетился.- Ты же Вася?.. Ага! Мать велела тебя накормить. Вот колбасы купил. С дороги тоже проголодался, хе-хе... - и протянул для рукопожатия ладонь. - Алексей. Дядя Леша...
Мальчик все понял, и стало обидно за покойного отца.
Еще через пару лет, воротясь с уроков, перешагнул порог и заметил: кто-то юркнул из кухни в горницу... Это была мать. Вышла из-за печи, в руках - кочерга.
- Сынок, все кончено! - запричитала. - Уедем в Сибирь. Не дадут здесь нам житья! Кругом следят. Отца убили. Уедем!.. Проживем, у нас там родня...
Подросток задумался, а потом согласился: дальняя дорога, тайга...
Позже отчим объяснил: мать заболела. Дядя Леша был славный дядя, и Василий простил ему отчимство.
Когда Василий отслужил в армии, мать переехала к отчиму. Ее клали на лечение в филиал психиатрической больницы два раза. По ее согласию. А теперь увезли насильно - в центральную. Грозил долгий срок лечения. Как-никак, а, будучи на учете, продавщицу ударила. Буйная?.. Отчим решил супругу спасать. Василий научил: он женится. Нужна для свадьбы мать. Какая свадьба без матери?
И теперь он шел в больницу. В одиннадцать часов предстоял разговор с лечащим врачом. Отчим уже переговорил. Неуклюжий, вероятно, наплел нескладно, и теперь вызывали Василия. "Лишь бы не потребовали справку из загса", - думал он, входя на территорию лечебницы.
Старинный больничный комплекс, с фонтаном и бронзовой нимфой у фасада, почему-то напоминал ему Петергоф. Вместо памятников в вольерах отделений торчали фигуры психбольных в выгоревших фланелях. У подъезда стоял сухой старичок в коротких штанах и глядел в небо; двое других, став визави и чуть пригнувшись, с улыбкой рассматривали лица друг друга; третий сосредоточенно и упрямо тянул покрасневшее ухо книзу, будто срывал и складывал по частям на лавку. В центре, как гранитный император, возвышался патлатый ключник-вышибала.
Василий отошел от забора и едва не столкнулся с носилками. Двое больных в сопровождении насвистывавшего санитара несли мертвеца в морг. Под простыней остро торчали колени, казалось, отсутствовал пах.
Василий прошел к женскому отделению. И увидел мать. В белом платке, осунувшаяся, с проступившими от худобы оспинками на лице (следы ее детской болезни), сидела у окна, задумавшись. Когда увидела сына, ставшего под деревом, глаза наполнились слезами, перекосило, как у плаксивой девочки, рот... Она о чем-то заговорила, торопливо и жалобно, промокала кончиком платка слезы. Но через двойные стекла в чугунных рамах ничего не было слышно.
Краем глаза Василий заметил в палате за ее спиной бесформенное тело молодой женщины. Тучная неряха, в сальной рубашке, кусала французскую булку, уставясь в затылок матери, - и Василий боялся перевести на нее взгляд: как бы не обернулась вслед за ним и слабонервная мать...
Теперь мать плакала без слов. Было очень тихо. Они смотрели друг на друга.
Шепотом Василий произнес: "Бог есть?"
Мать закусила губу и медленно, с горестью, повела головой из стороны в сторону...
"Нет?"- переспросил Василий.
Сумасшедшая, что ела батон, стала тыкать в его сторону пальцем: ты! ты!- а потом покрутила им у виска и с хохотом, как трясущийся студень, опрокинулась в сумрачную глубину палаты.
Было уже одиннадцать часов, и Василий, попрощавшись с матерью, пошел к подъезду на встречу с лечащим врачом.
Вышла, властная, легкая, в развевающемся халате, руки - в карманах, каблучки по асфальту - цок! цок!.. Терпкая брюнетка, с худым лицом, перченым веснушками, жадно ела его глазами. Они стояли на солнечном пятачке, как на любовном свидании. У женщины были крутые бедра и сухие нервные щиколотки. Она то задумчиво перебирала в кармане связку ключей, то светло, по-весеннему взглядывала карими глазами.
- И вы ручаетесь за нее? А ну посмотрите в глаза! Ну, только честно!..- глядела, как бойкая птаха.
- Но ведь она ударила, - говорила тотчас, нагло разглядывая его массивную челюсть.
"Дело решенное", - думал он, глядя в сторону соседнего подъезда за решеткой...
Там, на скамейке, сидел человек в белом халате, очевидно доктор, и что-то писал в блокноте. А у двери подсобного сарая хлюпался завхоз, похожий на взъерошенную ворону. Он каркающе выговаривал пожилому алкоголику, рассыпавшему посреди двора, как сотню горошин, метлу.
- Бессовестный! Фулиган!.. Зачем ты фулиганишь?
Испуганный алкоголик, рукастый и кадыкастый, тоже похожий на птицу - на битого жизнью альбатроса - мимикой, жестами всячески пытался его утихомирить, нетерпеливо кивая в сторону доктора: ну тише, ну потише! услышит же!..
Завхоз, как нарочно, каркал еще громче:
- Пожилой гражданин!.. И зачем вас тут доктор держит?! Так фулиганить!.. Куда смотрит доктор!..
"Это, кажется, то самое наркологическое отделение, где лечат от алкоголя. Отделение доктора Чиглинцева", - подумал Василий.
- А справка из загса у вас есть?- спросила врачиха и впилась в Василия глазами.
Не отрываясь от зрелища, вскользь, как о само собой разумеющемся он отпустил:
- Невеста уехала со справкой за обручальным кольцом. Ей обещали по блату тоненькое.
- Хорошенькая?- врачиха смотрела в упор.
Он не понял вопроса...
- Девушка.
- Товар по купцу.
- А, простите, родители - кто?
- Юристы. Очень последовательные люди. Особенно мать, - подчеркнул Василий.
- Ну, что ж...- Она поиграла в кармане ключами, оглядывая свои загорелые щиколотки. - Я не против. Мы выпишем ее. И вправду, какая свадьба без матери. Только после уколов движения ее будут несколько скованны. Заберете больную послезавтра. Желаю счастья!..
Сказала и полетела на крыльях халата к подъезду: цок, цок, цок!..
Теперь Татьяну Ираида Георгиевна из дому не выпускала. Сопровождала всюду.На работу и после. Василий стал ходить следом. Подойти не мог. Следователь предупредил: еще одна жалоба от Ираиды Георгиевны (про "поджог" она все же накапала), - и он закроет Василия в КПЗ. И в следующий раз тот увидит свою Таню, не считая суда, лишь через несколько лет.
По утрам он поджидал Татьяну в овраге. Был май. Но с северной стороны склона, где он сидел, под клушиными крыльями елок, в сухих копнах трав еще хранился сизый выводок льда, и стынь донимала поясницу. Он поднимался, грел ее в верхних слоях воздуха, шевеля корпусом. Видел внизу удивленные глаза прохожих, бегущих на работу, улыбался, и если бы на голове была шляпа, наверное, приподнимал бы шляпу. Но вот звонко ударила о камень стальная набойка "шпилек". Этот звук - от булыжного склона, рукава Таниного проулка. И он уже видел: спускались бочком, мать и дочка, входили в кружевную тень кленов.
Он дожидался на самой дороге... Проходя, Таня взглядывала из-под вихра -, испуганно, дико. И мать, строгая, как игуменья, заграждая плечом, уводила дочь под руку, безвольную, как душевнобольную. Та не могла оторвать от него взгляда, оборачивалась... вот споткнулась, - перебрала похудевшими ногами...Он шел следом.
Ираида Георгиевна не отходила от дочери и дома. Несколько раз в день проверяла почтовый ящик, бегала в милицию, чтобы быть в курсе дел. "Видит Бог, мы его не сажаем, - думала себе в оправданье, - сам заработал. И следователь сказал: "Не хочет Лешка, я посажу". Ее не так волновала сломанная челюсть сына, как треснувшая судьба дочки. "Пусть сидит, раз хочет. Лишь бы упекли подальше. Что за тюрьма - в черте города?.." Она уже знала от Людки, что Василий писал Татьяне из тюрьмы в прошлую отсидку, та катала к нему на свиданку. "Паук! Оплел вольную мушку. И ведь никуда от него не деться! Перед судом увезу в Столбищи..."
Как раз перед скандалом Татьяна сменила место работы. Учреждение, куда теперь ее возила Ираида Георгиевна, Василий выследил, но не знал ни ее отдела, ни номера телефона...
Вышел на нее через справочное бюро и отдел кадров, назвавшись командировочным.
Узнав его голос по телефону, Татьяна как будто охнула, но трубку не повесила, - и он говорил, говорил. Клялся... Он хотел одного: не жизни, не свободы, но - встречи! Он задыхается без нее, хочет видеть ее лицо, глаза, целовать руки, плечи, щиколотки - там, где полоски от ремешков сандалий...
-Ты слышишь меня?.. Таня, Танюша!..
На конце провода стало тихо. Его охватил ужас. Промчались бури и годы, муки стенаний в тысячелетней пустыне!.. И когда вновь возопил во вселенную, тихо, рядом стояла, произнесла:
-Чего тебе?
Они увиделись утром. Обычно скрытная, она горько плакала на остановке, - не стеснялась прохожих и слез не вытирала.
Василий уговорил ее пойти на квартиру отчима. Шмыгая носом, Таня послушно засеменила.
Он раздевал ее, - и с каждой снятой одежкой охватывало недоумение. На плечах и бедрах лиловели синяки, как чернильные пятна. На глаза навернулись слезы.
- Таня, милая, кто ж тебя так?.. - сказал он растерянно.
Она лежала, отрешенная, как Фемида; глядела в потолок.
- Мама, лупила, чтоб тебя засадить, - съязвила.
Счастье было похоронено... Он стоял на коленях, как отшельник у гроба своей отшельницы.
- Но я же не бил тебя!.. Сама знаешь! Вот - упали на железную полку, это вот - за плечи держал. Кожа что ли у вас такая... Но я не о том! Я отсижу. Я вот о чем: неужели это мы с тобой? - ведь мы будем судиться...
- Скажи, что нужно сделать, чтобы тебя не посадили. Я все сделаю.
- Бесполезно. Заявления обратно не отдают. Лешка написал, кается, но теперь и топором не вырубишь. Ну, сходим... Ты лучше скажи, вот сейчас пообещай, что у нас с тобой, несмотря ни на что, будет прощальный вечер перед судом.
Она будто ждала этого вопроса, побледнела...
- Будет? Она лежала, закинув подбородок, о чем-то думала. Пошевелила ссохшимися губами:
- Будет. Капитан Картонов передал дело Василия лейтенанту Шахронову, и решено было идти к нему.
Василий подъехал к проходной в условленный час. И в первый раз без оглядок и подозрений ждал: Татьяна сама должна была подойти к нему. Сама!.. И все же с тревогой оборачивался в сторону лавочки: а вдруг подойдет Ираида Георгиевна и тихо, как бывало, сядет...
Было уже четверть шестого. Татьяна не выходила. Обманула? Тогда зачем было затевать все это? Он подошел к автомату, позвонил. И через трубку и мозг вдавили: Татьяна ушла с работы на час раньше. Куда? Домой. И все оборвалось. Небо вздулось и клокотало! Кинулся к шоссе. Такси шарахались от него, как от пьяного. У перекрестка схватил лапищами и остановил "Запорожец", влез, едва не раздвинув его плечами. И через десять минут летел через ступени на третий этаж отделения, где находился кабинет Шахронова.
В фойе, у солнечного балкона, стояла Татьяна. Она была в легком платье. Красивые ноги в первой майской обнаженности и детское лицо. - Что же ты?!
- Так. Решила пораньше. - Равнодушно отвернула очень бледное после зимы лицо.
Как снег на голову, вывернул из-за угла Картонов. Он только что состряпал какое-то дельце, и на лице у него светилась улыбка.
Он остолбенел, увидев их вместе.
- Ты что это здесь делаешь?- спросил у Василия, между тем, вытаращившись на Татьяну...
Василий поморщился, будто зашиб ногу...
- А это кто? Кто это?! - Картонов, недоумевая, в упор разглядывал Татьяну.
Он был хорошим знакомым Ираиды Георгиевны, тогда взялся за дело ее дочери не только как следователь, и теперь не узнавал в Татьяне ту пострадавшую, которая решительно писала заявление в роковой вечер.
Он подошел вплотную:
- Мать знает?
Татьяна потупилась, сжала сумочку под мышкой.
- А ну пойдем! - Кивнул и понес свое тощее, в мешковатом костюме, тело туда, куда указывала его скособоченная от обиды голова...
После того, как предъявили обвинение, Василий понял, что сядет. Настроился на тюрьму. Так было легче. Но вот Татьяна уговорила: сходим. Дал слабинку, - и появилась надежда, а раз дал, в ту трещину потекло и подмыло волю. И вот результат...
- Ну, рассказывай!- Картонов захлопнул за собой дверь и энергично кивнул, как бы обернул Татьяну в сторону стола, где играли в шахматы маленький Шахронов и лысеющий капитан; третий - следователь в штатском, сидел на столе и был болельщиком.
- Я изменить показания...- начала, краснея, Татьяна.
Все трое, поняв Картонова с полуслова, в молчаливом ожидании устремили на нее профессиональные взгляды...
- Ну-ну, Кутепова... Продолжай!
- На Курбатова Василия...
- И что же?..- Картонов сунул руку в карман брюк и мягко отмерял шаги в сторону окна для ошеломляющего удара.
- Кое-что исправить, - Татьяна с надеждой смотрела в спину человека, который был здесь ей единственно знаком.- Или заявление забрать...
- Ты что - сама в тюрьму захотела?! - обернулся Картонов, нанося свой удар.
- Вы давали показания? Отвечайте! - сказал болельщик.
- Да...
- Что, значит, они - ложные?..- глянул от стола лысеющий капитан.
- Нет, я просто изменить...Там немного по-другому было...
- Выходит, она оговорила честного человека! -болельщик недоуменно оглядел коллег...
"За умышленную дачу ложных показаний, громко, как на суде, читал Картонов... согласно статье... срок до одного года"
Он держал в руке фирменный бланк.
Все же Татьяна настояла, и около часу, вгоняя ее в пот, перепечатывали текст обвинения, - вытягивали из нее нужные фразы, юридическую силу которых она не могла знать.
Возвращались оврагом. Шли между старых разобранных изб, как через пепелище. За горой догорало солнце, - и под молодыми, еще прозрачными листьями кленов, смыкавшимися над головой, воздух густел жемчужным настоем; было сумеречно, по-кладбищенски пели птички; в траве, из прорвавшейся колонки, журча, бежал ручей.
Они вышли к земляной лестнице. Он взял Таню за руку.
Она опустила голову.
- Сейчас мама пойдет на работу встречать, - сказала, - а меня нет...
Он целовал на ее согнутой шее пушок, сбивался с дыхания.
- Не мучь, Вась.
Она шагнула. И он зажмурился, не переча...
- Я маме скажу, что - были! - Обернулась на леснице, и щеки ее покраснели. - Ну ведь все равно, маме надо писать просьбу, чтоб тебя вместо тюрьмы отправили на лечение!
В знак отрицания он покачал головой.
- Ну, посмотрим... - слукавила, и полетела по ступеням, коленями разбивая подол.
Он проводил ее взглядом, присел на корточки. Ключевая вода журчала в траве. Лето набирало силу, обнаженное, здравое и молодое, как сахарные бедра Тани, которые он снизу хорошо разглядел - до самых трусиков.
Он сидел, глядя в ручей, и был счастлив: с Таней опять дружба.
На другой день только и думал о встрече. Ласточка должна была, отпросившись у матери в магазин, подойти к лазейке в овраге. У Василия тоже гостила мать, но он давно подвел к тому, что к вечеру она уедет.
Слонялся по двору без дела, садился под яблоню, курил, думал, - и вдруг тучей накрывало: тюрьма... Но вновь вспоминал о встрече: за такую встречу можно и жизнь отдать! Он так истосковался по ласкам Татьяны! - и с нежностью вспоминал: она вчера тоже бросала дикие взгляды...
Мать Василия сварила обед и, устроившись под яблоней, штопала. В траве лежала куча стираных носков. С каким-то странным удовольствием причислив себя к разряду старух, мать начала в последнее время носить вещи из гардероба покойной бабки: желтый платок, повязанный у лба "рожками", и платье-мешок, с мелкими цветочками.
Сидела, закинув ногу на ногу, круто вверх торчал большой палец ноги. Щурилась, что-то бормотала под нос.
- Сынок? - спросила вдруг, глянув из-под очков, - ты в тюрьме кем работал?
- Мешки под картошку вязал. А после сварщиком.
- А на работу - как водили?
- Коридор из колючей проволоки.
- Охранники были?..
- Угу.
- А собаки?- мать скосила под очками глаза...
- И собаки, - ответил Василий, взял лопату и пошел вскапывать грядку.
Через полчаса распахнул ворота в овраг, достал сигарет, уселся в траву на верхотуре... И вдруг услышал голос матери. На той стороне оврага!..
Мать осторожно спускалась под горку....
- Да, да! Мы тоже не лыком шиты! - ругалась сама с собой.- Я Ваську тоже грудью кормила. Ты сначала вырасти своего, а после в тюрьму сажай, так-то!..
"Ай-я-яй! Ай-я-яй!.."- Василий вскочил, схватился за голову, побежал к воротам, потом обратно...
Вскоре мать появилась во дворе. Проходя, глянула на сына вскользь - в праведном успокоении...
- Ты что, мам, хоть там говорила? - воскликнул он.
- А сказала, что раньше ее Таньку палкой отсюда не выгонишь, а теперь сажать вздумали.
Легко ответила и вошла в дом.
"Ну, дала жару, маменька!.."- Василий аж вспотел.
Эх, тетеньки!.. Представилась и Ираида Георгиевна после драки: раздевает дочку, стоя на коленях; кружавчик за кружавчиком - синяк за синяком. Вышла к Василию на крыльцо:
- Ты же мою кровинушку!..- Закачала в горести головой, как китайский болванчик, сморщила глазки, сделала лицо азиатским.- Ты же мою вот кровинушку!..
В бессилии потрясла перед ним щепотью.
И опять подумал Василий: жизнь. Сложно... А ведь так просто набедакурили!
К лазейке, как и ожидал Василий, Татьяна не пришла.
Он поднялся на ее улицу, прильнул к щели в воротах: во дворе под яблоней стирала белье Ираида Георгиевна. Склонясь над корытом, молча и зло терзала тряпки...
Василий запил.
Пил крепко, голодал, воевал с чертями.
Как-то вскинулся от кошмара: рассветная хмарь. В животе ужас, будто убил человека.
Закурил, дымовая крепь схватила сердце. Тугие удары отдавали в плечи, в затылок, в яблоки глаз, - и, казалось, с каждым толчком коробило мебель и вздрагивала тюль на окнах.
Он лег, сложил руки, как шлеи, прикрыл глаза. Мерзское время. На рассвете слабеют и умирают люди, сегодня выставят у ворот крышки новых гробов, опустят перед мечетью носилки с маитами. Прикрыл глаза, - и вдруг сбоку, будто подкатили, увидел свой стылый профиль: мертвую голову, чучельно вдавленную в крахмальную подушку.
Отвернулся. Массировал сердце...
На рассвете будят на казнь. Чтоб страшнее было: когда в сизой хмари ты никем не можешь быть услышан, когда воля ослаблена сном, палач неожиданно сорвет с головы одеяло, - и страшен с нагретой постели подъем к холоду, к смерти.
На рассвете начинают войны...
Василий поднялся, проковылял на кухню, зачерпнул из бака холодной воды, напился. Полковша вылил на голову, потекло по телу, ощутил озноб. Быстро добрался до постели, лег, одолевая судорогу.
Уснуть. Дожить до утра.
И он не умер. Из двух дорог - в сон и в смерть - вслед пролетающей пушинке, струйки воздуха в щель форточки, его утянуло в сон.
Очнулся, когда шумели трамваи. Сегодня идти к следователю.
Одолевая головокружение, оделся и пошел - подальше от дома, как умирающий кот. Долго не мог перейти дорогу. Когда стоял на обочине и смотрел влево, автомобили замирали, - летя приземисто, когда делал на мостовую шаг...
Дошел до пивной, стал в очередь, взял два пива и, дойдя до стола, торопливо прижал дрожавшую голову к кружке. Пиво свежее, ледяное ударило в лоб ломотой, как рассекло, - и в мозг потекла хмелящая мгла. Открыл глаза, осматривал посетителей... И вдруг увидел у окна страшного человека!
Неряшливый, в кожаной куртке, человек грузно упирался локтями в стол, закинув носок стоптанного полуботинка за пятку.
Василий узнал его сразу. Скорее почувствовал в одном человеке странную несовместимость двоих - и, напрягши память, отделил второго от первого - того молодого, атлетичного, встречи с которым ждал уже несколько лет, к стареющему образу которого привык и который наверняка простил его. Второй, чужак, и еще двое за его столиком, казалось, нарочно поджидали тут Василия - такого вот разбитого, дохлого...
Василий застонал от негодования и ждал: сейчас его узнают.
Но человек узнал его раньше: когда он брал пиво. Василий понял это, когда тот, глядя в пол, отошел от своей компании и тяжелой развальцей направился в его сторону.
Василий сжал руку, - и дужка стеклянной кружки надежно застряла в распухших пальцах...
Подойдя к его высокому столику, человек посторонне устроился - упер локти в столешницу, тронул рукой подбородок, затылок, пряча лицо, неожиданно глянул в глаза:
- Узнаешь? - спросил тот, в которого он стрелял...
Постарел, одрях. Красная, со вздутиями вен голова, как мясная глыба. В варе волос - плоская лысина, и весь он как бы приплюснут с затылка - от среза плеши до медвежьей сутулости. Он изучал лицо Василия, ощупывал бурыми глазами...
Василий горько усмехнулся, глядя в кружку: "Эх, жизнь!.."
- Смеешься?..
- А по-твоему я под стол нырять должен? - сказал Василий.
Подошли двое. Василий запнулся, глянув на них, и оттого озлился еще больше:
- Ты неделю в больнице провалялся, выколупал дробинки, а я гнил! А если бы ты не прыгал тогда куда не надо!.. Ты сколько мяса за три года сожрал, сколько баб?..
- Не груби, - послышалось со стороны вразумительное, тень приготовилась для удара. Сейчас Василий вместе с кружкой полетит в угол... Но человек в куртке предупредительно поднял руку. Чего-то ждал. -Ты думал, я смываться сейчас буду? Вот - я! - сказал Василий и оттолкнул кружку, пиво выплеснулось на истертый "мрамор". Дрожащими руками он поднес и отхлебнул пива, как из чугунка.
- Какие мы нервные! - сказал вразумительный голос.
- Чего вам надо? - Василий глядел в пол.
- Раскаянья.
- Больничные я выплатил с зоны.
- Брось! - сказал пострадавший.
- Говорите. Я болею!..
- Не каешься?
- Нет.
- А если в душе поискать?
- Я не геолог. - А все же?
"Почему ты мешаешь жить!..- внутренне клокотал Василий.- Ведь ты - гнида, подстрекатель... Нужно бить подстрекателя, именно подстрекателя..."
Василий очертил для прыжка силуэт. В глазах рябило, сердце работало накатами: сейчас он набросится, и уже никто не сможет разжать его челюсти...
Василий прикрыл на секунду и открыл глаза: красное лицо пострадавшего вдруг пошло в ширину, не то злобно щерясь, не то в оскале сострадания... И Василий увидел перед собой широкую ладонь, короткие и толстые, как обрубыши, пальцы.
- Держи, - сказал пострадавший. - Без слов!
От неожиданности Василий глянул затравлено. Лицо свело судорогой; он осиливал головокружение, - и уже плохо слышал:
"Я не так подъехал... Прости... Кто старое помянет... Жизнь!.."
Потное лицо плавало в тумане, на столе сжимался и разжимался могучий кулак. - Прости, браток. Мы повязаны свинцом. Это тоже понять надо!"
- Ай, пойдем!.. Коль... - двое подхватили чернявого под руки и повели из пивной. Только теперь Василий понял, что тот пьян.
- Я искал тебя! Мы еще врежем! - доносилось с улицы...
Василий остался стоять у стола. Сердце отпускало с дробными перебоями, подкатывало к горлу. Он вышел за угол, и его стало рвать, мучительно и со вскриком.
Потом он нашел две копейки, позвонил следователю.
- Александр Сергеевич, я болен. Можно отложить встречу?
- Конечно, Вась. Раз болеешь, лечись. Поправляйся и приходи.
"Отлежаться, и все устроится! До суда еще есть время, сотни часов!"
Он спешил домой. Спешил, как раненый волк.
Теперь Ираида Георгиевна встречала Татьяну реже. Он чувствовал, что Татьяна раздваивается: решаясь при матери на одно, не может устоять перед бурными натисками Василия. К тому же отощавший Василий стал как-то прощально красив, в блестящих глазах - испуг и безумство преданности.
Татьяна сама в ожидании суда - страшного для нее - очень похудела, сшила узкую юбку. Выходила из проходной и летящей походкой пересекала улицу, озираясь, как испуганная птица. Появлялся Василий, - и она опускала глаза, но продолжала движение: иду туда, куда прикажешь. Он увозил ее к себе. Под домашним арестом она сильно загорела у себя в саду. Полоска белой кожи сияла на ней, как набедренная повязка, - и он ласкал, едва не выворачивая руки, и та безумела от страха и лихорадочной преданности. В овраге, улезая в заросший лаз, дико взглядывала в зрачки, будто открывала в нем иную особь.
А на другой день, будто муха ее кусала, вновь избегала встреч.
Однажды он провожал ее на работу. Чувствовал в ее быстрой походке - решение.
И спросил, чтобы убедиться в нем:
- Ты ведь не будешь меня ждать?
- Нет!
- А как ты сможешь с другим?..
- Лучшие годы гробить?.. Хватит! - И повернулась строгим лицом к подходившему трамваю.
Василий остался на остановке один. Подошел другой трамвай.
Он смотрел на масляные колеса... Силы покинули его, и умирать было лень. И вдруг он сжал кулаки: "Но вечер прощальный будет! Она обещала. Ослепительный вечер любви. И ночь!.."
Он знал, был уверен, что на рассвете ее убьет.
Часть II
Он понимал, что со смертью Татьяны наступит мгла...
В минуту трудную, когда все сходилось клином (он и думал-то теперь о Татьяне так мучительно, что переставал дышать), видел лишь такой выход: решить все одним махом. И быть свободным и от этих мук, и от иссушающей ревности в тюрьме. Он был еще на воле, мог двигаться, вершить, - в такие минуты он даже испытывал свое превосходство над роком, наложившим на его горло руку.
Но проходил срок, и он уставал от напряжения. Старался отвлечься - и жизнь подхватывала, несла мимо буйной летней зелени, лиц, улыбок, он забывался... но вновь от самых печенок тисками сжимала тоска: он должен!
"Нет, это не для меня" - думал в отчаянье и отказывался от решения.
Но это было лишь то, что называется: давал душе отдохнуть. И все начиналось сначала. Сколько ни петлял, как офлажкованный волк, впереди маячил капкан. Ждал. И виделась лишь одна дорога - неимоверный прыжок к той свободе.
И это случилось.
Василий только удивился, что все произошло неожиданно, - застал себя в тот момент, когда это делал. Так бывает во сне... Он отдернул руку, - и вмиг оттуда, куда целовал, вздулся алый пузырь, фонтан от толчков встрепенувшегося сердца. Она немного билась и вытянула в судороге сильные ноги. Бросив лезвие, он всмотрелся в мертвеющее лицо. В одно мгновенье совершилось то, чего не в силах изменить и вечность! О, господи! Если б это был сон! Он кричал бы, мотал головой и проснулся, как бывало. Но это сном не было. Мгновенно пронеслась перед глазами жизнь, чистая юность. Зачем? Ведь он никому не делал зла! Он плакал, пульсирующие в мозгу слова вязли в горле.
Наконец, он проснулся...
Татьяна лежала перед ним мертвая...
Тогда он закричал. Заорал, что было мочи, будто во втором рождении, и рыдая, интуитивно откидываясь в сторону, чтобы не испачкаться в крови, ошалело уставился на матрас...
Простынь лежала перед ним белая, чистая и непогрешимая - как добросовестность стиравшей эту простынь матери... Он бессильно упал головой на подушку, - ее мягкость, нежность вновь напомнили о ней, - доброй и святой матери, запах которой и ласку он с годами почти забыл и утратил, но которая была (в эту минуту это остро почувствовалось) каким-то тайным залогом его не-преступления в этом мире...
Дни между тем шли. И, как не верти, предстояло заключение. Мука. Он хорошо помнил то состояние, когда чуть не сходил с ума в ожидании писем. Он знал, что по оперативному предписанию вновь попадает в ту же зону, в тот цех, и обязательно получит тот самый инкубаторский шкаф, в котором так мало воздуха...
Тюрьма представлялась склепом с откаченным кислородом. Он мог лишь с разбегу лбом уничтожить ту каменную стену, а с нею - память и мерзость измен, склизко копошащихся за нею.
Эх, Таня! Лучшие твои годы!.. Да, он готов отсидеть сто лет, лишь бы ждала! Он вернется - и седину окрасит чернью, из могилы вынет, втолкнет под сосок судорожный разряд! Все отдаст: силу, молодость, печень, - хочешь?
А может, его опоили? Заезжий шофер из Уренгоя рассказывал, как погубили его братца. "Вернулся с флота, соседка из окна кличет: "Зайди, Санек, попробуй блинчиков!" Поел моряк - и как к стулу пришли. Дочка у той была, тощая, и вся в веснушках, как в укропе. Оженили.
Извелся парень от ревности, чуть не рехнулся. А однажды на гулянке, за столом, хватила его падучая, бить начало. А наша бабка тоже не дура была, в ворожбе понимала. Хвать молодца за мизинец и жмет, - и он всех в беспамятстве выдал: и кто научил, и кто зелье готовил. Мало того, когда стошнило, сам увидел в тазу те лица, как в зеркале. Всю ее родню..."
Танька?.. Страстная, потаенная, как дремь подколодная, уж надо знать, что могла такая душа! Хе-х! Неужели Танька зелье для него варила? Ночью в свете керосинового фитиля, ширя зрачки в вожделенном шепоте. Милая... Да, он сам для себя присушку счуфырит, метко над пробиркой подержит за ноги, как дитя!.. Не-ет, сесть в тюрьму, отдать это чудо другому: вышла замуж, раздвинь душеньку - и будь счастлив, сопливый кащей?.. А дырку от бублика - не хлябко?! Идиоты! Романы - только в романах, а в жизни не так. В жизни, как в анекдоте. Уж если ты гангстер, накрыл ладонью обнаженную даму: "мое!" - так уж держи! А смахнул с лица муху - считай, ты вернул ладонь уже на задницу другого гангстера. В первый срок Василий такое в точности пережил, собственной ладонью этого гангстера ощутил, как жабу...
И вновь он крал Татьяну, увозил к себе. Вспоминая о былой (и будущей) недоступности, терзал, как рабыню, которая век непокорна, - и оттого неистребима, любима до сладкого зверства. А в голове в те минуты, как фонарь в трюме бедствующего корабля, мерцая оскалом, качался капкан: скоро клацнут зубастые створки...
Оставалось одно - тянуть время. Вкус, тягучесть этой резинки он ощутил вдруг народившимся чувством, когда позвонил Шахронову с просьбой отложить допрос в связи с болезнью, - и выиграл неделю; и когда шел домой, спешил не только отлежаться, но и переварить нечто смутное - бес ли, ангел в ребро толкнул: ты поймал суть... А когда через неделю вновь позвонил Шахронову и услышал в ответ: "Болен, Шахронов болен...", - то бросил на рычаг трубку, обеими руками придавил, как голову вылезшей из аппарата змеюги: молчи! Опередил, чтоб не услышать оттуда: приходи, без Шахронова посадим. И на цыпочках вышел из будки автомата.
И опять охотился за Таней.
Издали, чтоб не торчать перед прорвой любопытных окон вычислительного центра, где она работала, до слез вглядывался в человечьи фигурки, в мельканье стеклянных дверей, сверкавших на солнце, как стрекозиные крылья. Гусеницы трамвайных вагонов, вертя лапками, останавливались и уезжали. Одновременно чувствовал, как за спиной, из дверей центра, опять выходят: не она, не она, мужчина. Не она вышла, стриженая и тощая, также впереди из трамвая...
Он обернулся в сторону Булака - и вновь увидел черную стрижку. Четкую, как клякса битума. Увидел за полверсты, там, где она никогда не ходила! Измена?.. В красном платье быстро пересекала широкий мост через Булак. Шла - и как шла, резко свернула вправо: даже не повернула головы в его сторону...
"Может, не она?.."- думал, между тем кидаясь наперерез - через сквер, бензоколонку - во дворы старого квартала. Бежал трущобами, сквозь кусты и визг тормозов, сквозь хлынувшие альты из распахнутых окон музыкальной школы.
На набережной Булака ее не было.
Он медленно пошел назад... Вдруг побежал, юркнул во двор. В щелях забора мелькнул кумач платья! Он кинулся на улицу, влетел под другую арку, минул гулкий тоннель и заверещал подошвами по асфальту: битый кирпич, гора тлеющего мусора...
Осторожно оглядываясь, будто держа на прицеле весь двор, пошел к подъезду деревянного дома, отворил дверь. Темно, пахнет влажной древесиной вымытого пола... Начал подниматься по стертым ступеням. Задрав голову, глянул выше: тихо...
Однако поднялся.
В углу, у небольшого оконца, за шкафом стояла... Татьяна.
Краснея, защитилась улыбкой...
Он отдышался, сердито глядя на нее от перил. Вишневое платье, с оборками у груди, по-утреннему свежа: очерк губ четок, как у детей после крепкого сна.
Этажом ниже внезапно распахнулась дверь.
- Влип, очкарик! - закричал мальчик и побежал за кем-то на улицу...
Ямки на ее щеках при этих словах углубились.
Скорый узник, он ревновал и завидовал. Это свежее лицо с вихорком, будто только что умылась и вытерлась, сильные, небывалого ваяния колени, эти пухлые руки с ямками на локтях, - вся она, с туго пульсирующей в чреслах кровью, бегущей к лицу и омывающей с фарфоровым блеском преступные очи, - неужели она достанется другому?..
Не моргая смотрели друг на друга глаза.
"Неужели?", - спрашивали одни.
"Угу", - улыбались другие.
- Иди, - сказал он единственную фразу и уступил дорогу.
Склонив голову ниже и чуть улыбаясь, она прошла мимо, и вприпрыжку пустилась по ступеням. Звучно хлопнув подошвой об пол, вылетела на улицу.
Он все стоял. Луч солнца, выйдя из-за угла соседнего здания, проник через открытое окно на площадку. Зеркально, до рези в глазах, осветил дно оцинкованной ванны, висевшей на гвозде. Скользнул за деревянный сундук, уперся в угол - и, ширясь, потянул на волю золотистую пыль. Острее запахло вымытым полом.
...Тогда после влажной уборки заключенных повели на прогулку. Было 1 Мая. Праздник пришел в тюрьму с утра: луч солнца, как струя газосварки, мощно прожег стальные жалюзи в камерах. Праздник сиял в облаках, в каждой травинке, спрятавшейся от казенных сапог у дощатых вольеров. Не могли от заключенных спрятать и кроны больших тополей, с улицы охвативших квадрат тюрьмы в виде каре. Зеленые великаны, растущие на свободе - на улице Нагорной, шелестели новой листвой величественно и призывно. Заключенные поднимали глаза и щурились с грустью...
В те минуты он представлял образ Тани, ее подруг, хлопнувших по рюмашке перед демонстрацией, и танцы на площадке под духовой оркестр. Откинув голову в вальсе, кружась и хмелея от мельтешения весенних одежд и многоголосого, шутливого: "Ур-р-а-а!", она вспомнит о нем, как о тайне...
Она крепко выспалась в мамкином доме, в мягкой постели, и, поеживаясь от утренней свежести, спешила по кремнистому спуску, чтобы поспеть к началу демонстрации. В сумочке через плечо - банка маринованных грибов и мясные пирожки с перцем, который она, наравне с русской водочкой, почитала. И в компании девчат ее любили: за грибочки, за этот перчик, за ямки на щеках, за которые, за самые, выпив и закусив, ее трепали.
Все эти образы, пришедшие тогда во дворе тюрьмы, Василий отчетливо помнил. Помнил лучше, чем реальность. Но больше это врезалось в память оттого, что впоследствии он узнал: Таня к тому времени подала заявление в загс, стала чужой невестой, а, вместо демонстрации, ездила с будущим мужем на электричке - по ландыши...
Стоя на площадке, Василий в который раз думал: как бы один человек ни старался повлиять на другого, как бы мощно о нем не грезил, сотрясая эфир импульсами, - тот, другой, этого никак не почувствует, не ощутит ни вины, ни тревоги... Вот и теперь. Где она ночевала? Вчера он мучительно о ней думал - она, быть может, наслаждалась местью... И не мнется женщина от ночей любви, как тряпка, лишь свежеет, да ярче свет в щеках, загадочней улыбка да очи.
Куда идти? Домой? Предстоял долгий день в одиночестве. Он уже не работал, ждал повестки в суд.
Сойдя с трамвая на улице Эсперанто, он завернул к телефонным будкам, с приваренными листами железа вместо стекол. Нужно было позвонить матери, сообщить, что жив-здоров. Он думал о Панкратове, своем участковом. Опер Стрельцов не знает, что Шахронов болен, и если даже знает, Василия тягать и продвигать дело по собственной инициативе для скорейшего осуждения не станет: Василий - не его участок. Панкратов же был опасен, студент-заочник юридического факультета чего-нибудь да придумает...
Василий потянул дв