Словесность

[ Оглавление ]






КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ
   
П
О
И
С
К

Словесность




ЛЕВЫЙ  ЛЕВ:
ТОЛСТОЙ  КАК  ХИППИ,  ПАНК  И  АНАРХИСТ


Речь, собственно, о внутреннем беспокойстве, которое принципиально невозможно - пока оно есть - конвертировать во внешнее благополучие.

Что я имею в виду?

Есть несколько, но если в рабочем порядке, то, совсем не сильно огрубляя, сводящихся к одной, схемок распределения человеческого потока: ведущий - и ведомые, пастух - и стадо, гений - и толпа. Схемка эта известная, паханная и перепаханная, но меня в ней интересует только: что является источником ее динамики, т. е. постоянного обновления и возобновления? Очевидно, вот что: поиск ведомыми такого ведущего, которому они могли бы делегировать свои властные амбиции, т. е. проще говоря, ответственность за принятие решений. До тех пор, пока ведущий не найден, ведомыми владеет чувство внутреннего дискомфорта, ибо в это время ответственность падает и на них; но как только ведущий обретен, они сразу могут спокойно заняться тем, к чему изначально прилежат: накоплением благ. Причем, абсолютно неважно - тонко спиритуальных или грубо материальных, потому что аргументом здесь является именно накопление, т. е. заполнение ячеек заранее заготовленной психологической структуры. Если это человек, что называется, религиозный, он будет копить так называемые "религиозные подвиги" - ровно в рамках той парадигмы, в которой он обрел себе ведущего, если это капиталист, он, естественно, станет преумножать капитал, если чиновник - копить награды, служака-военный - звания - и т. д. То есть, все их внутреннее беспокойство, поскольку оно есть, сконцентрируется вокруг проблемы количества и далее - сравнения имеющегося у них количества с количеством, имеющимся у других. Качественного измерения такое беспокойство не имеет.

Или - если быть метафорически точным, то качественным измерением такого беспокойства будет опять же количество. Отсюда: хорошей религией будет та, число последователей которой измеряется миллионами человек, хорошим капиталом - капитал, исчисляемый миллионами долларов, хорошим фильмом - фильм, собравший миллионы разом и долларов и человек. И т. д.

Остается только приставить к этому процессу самого главного топ-менеджера - на что и претендует картинка однополярного мира - и пусть он занимается его оптимизацией: выстраивает ведомых за ведущими, структурирует ведущих по рядам, а самовольных претендентов на звание ведущих без лишних сантиментов выбраковывает. Реальная реализация этого вполне реального процесса и не может дать иного результата.

Что до сих пор мешало, а, может быть, помешает и впредь приведению его к такому виду, постановке его на конвейер? Как минимум - служило одной из существенных помех? То, что находились люди, которые не хотели быть не только ведомыми, но и ведущими, т. е. мыслили себя в рамках какой-то иной модели человеческого потока. Поскольку понятно, что когда человек не хочет быть ведомым, он сигнализирует о том, что претендует быть вождем, а когда вдруг оказывается в роли вождя и дает себе самоотвод, то обозначает себя как ведомого. Оба таких поступка абсолютно вписываются в стадно-пастушеский имидж человечества и ничуть не покушаются на его статус кво. Но отказ числить себя разом в обеих ролях - это действительно трудный случай, ибо никаких других ролей у человечества вплоть до настоящего момента попросту не выработано.

Случай Толстого - именно тот самый трудный случай. Чтобы в первом приближении постулировать его, придется, конечно, отвлечься от всякой социальной конкретики и конфессиональной шелухи, т. е. трактовать ее именно как "шелуху", потому что ей просто нет места здесь. А место это вот какое: на, возможно, и вполне шутливый вопрос о трех своих самых заветных желаниях, Толстой - сразу определившись, но еще какое-то время очень серьезно перепроверяя себя, ответил, что желаний этих всего два: чтобы он любил всех и чтоб все его любили.

Что здесь важно, помимо умиления, которое, впрочем, совсем не важно? А важно то, что Толстой выводит себя за пределы логики, которую, кстати, презирал, и вводит себя исключительно в рамки типологии, которой, особенно в последние десятилетия жизни, занимался чрезвычайно интенсивно. Типология эта, основываясь на вышеприведенной экспликации желаний, которые находят массу подтверждений на всем протяжении его жизни, должна строиться на следующих ключевых словах: индивид (я бы даже сказал: "инодивид"), человечество, любовь - как таковая и как член оппозиции "любовь-ненависть", единство. То есть слова, каждое в разной степени, но предельно актуальные именно для панка, хиппизма и анархизма, с которыми, тоже в разной степени, у Льва Николаевича есть то самое общее: он не подрядился в ведомые, но и не нарядился в ведущие.

Бесспорно, если говорить о явлении в мировом временном масштабе, то названными тремя типологический список отнюдь не ограничится, его обязательно придется дополнить, скажем, и кинизмом, и стоицизмоим, и даосизмом, но. Безусловное преимущество отдано панку, хиппизму и анархизму, поскольку это - и по сей день живые явления, тем самым так или иначе длящие Льва Толстого не только и не столько на уровне пассивного отражения или ментальной рефлексии, сколько на уровне живого поступка и энергического жеста.

Живые поступки и живые жесты, в свою очередь, взывают к тому, чтобы их, елико, конечно, это возможно, продемонстрировали, а не давали на языке тощих абстракций. Поскольку, однако, язык устроен так, что его знаки не способны сами по себе быть иконическими, исключая, разве что иероглифику, единственный путь, на который можно здесь встать - это путь возбуждения воображения, каковое я и предлагаю, предварительно, естественно, очистив индивидуальные ментальные планы от априорного джанка, и включить почтенной аудитории.

Итак. В качестве затравки. Известен обычный взгляд на Толстого - старца, мудреца, пацифиста-непротивленца, вегетарианца, многодетного апологета полового воздержания, богоносца и торпедоносца государственно-репрессивного аппарата. Образ этот, однако, является статической иллюзией, результатом замораживания как самого Толстого - в качестве объекта, так и субъекта, или субъектов, его рефлексивно созерцающих. Такой подход вполне, впрочем, правомерен по отношению к людям одномерным, не способным вступать в реальное взаимодействие с окружающей средой и отвечать на ее вызовы собственным образом, поскольку это требует от них работы с такой штукой, как противоречия. Что делает зауряд-сознание с противоречиями? Оно элиминирует, отбрасывает, "выключает" их, оставляя, как оно полагает, включенной единственно угодную, комфортную для него априорную схему. Что происходит в результате такого процесса? Совершенно верно, разрушается цепь между субъектом и объектом, в ней перестает течь ток, и этот процесс приходится замещать словесным потоком. Который, собственно, и есть идеология, функционирующая как ложное сознание. Однако, поскольку носителю такого сознания этого, т. е. себя самого и самого вне себя, все равно не понять, то и оставим его в покое со всеми его самоуверениями - и перейдем, наконец, к обещанному Толстому.

Вот блок из некоторых его письменных, т. е. буквально письменных, поскольку взятых именно из писем, высказываний, вступающих в антагонистическое противоречие с тем, что навязывается как некий толстовский канон.

Итак, в непроизвольном порядке. Известен Толстой - сторонник инроспекции и противник светских развлечений, морально третировавший за это своих дочерей. Но вот: "Езжу я здесь в свет, на балы; и было бы весело, ежели бы не одолевали меня умные. /.../ Одно спасенье танцовать..." (письмо В. П. Боткину от 20...28? янв. 1857).

Известен Толстой-нестяжатель, отказавшийся от имения, состояния и доходов от своих изданий плюс отрицатель всяческих властей. Но вот читаем - в письме к "начальнику Тульской губернии" П. М. Дарагану: "Воровство в нашей местности с каждым годом увеличивается. Дерзость воров, уведших у меня лошадей, коров и овец и укравших весы с амбара, дошла до того, что прошлой осенью почти перед домом выкопали молодые яблони и увезли. /.../ Ваше пресходительство, пожалуйста, защитите меня" (из письма от 23 апр. 1864). Он же тогда же пишет издателю "Войны и мира", редактору "Русского вестника" М. Н. Каткову: "Дело в том, что мне хочется получить как можно больше денег за это писанье.... Я хочу получить 3000 р. за лист, в противном случае я буду печатать отдельными книжками" (из письма от 28-29 окт. 1864).

Опять же, известен Толстой-вегетарианец, однако до своего "я никого не ем" он был настроен совершенно иначе "И мясники бьют быков, которых мы едим, и я не обязан обвинять их или сочувствовать" (письмо А. А. Толстой от 14 нояб. 1865).

То же - применительно к тотально отрицавшемуся им после, так сказать, "перелома", алкоголю: в 1863 году он относился к нему как нормальный прагматик: "Пивоварение, о котором ты пишешь, - докладывал Толстой Н. И. Рачинскому, - меня очень интересует, особенно тем, что, без упрека в парадоксе, можно сказать, что для нашего народа величайшее благо и прогресс состоял бы в замене водки пивом" (письмо от 11 мая).

Наконец, непротивление злу насилием и отвращение к войне стало едва ли не визитной карточкой Толстого. Между тем еще в 1864 году он совершенно спокойно мог писать брату Софьи Андреевны А. А. Берсу: "Ты описываешь свою жизнь в жидовском местечке и поверишь ли, мне завидно. Ох, как это хорошо в твоих годах посидеть одному с собой глазу на глаз и именно в артиллерийском кружку офицеров. /.../ Играешь ли ты в шахматы? Я не могу представить себе эту жизнь без шахмат, книг и охоты. Ежели бы еще война при этом, тогда бы совсем хорошо" (из письма от 28 окт. 1864). И т. д. и т. п.

О чем свидетельствуют приведенные высказывания? Я не спрашиваю, о чем они говорят, поскольку они совершенно недвусмысленны и не нуждаются ни в каких дополнительных интерпретациях. Они свидетельствуют как раз о том, что типично для всякого реагентного и поливалентного человека: о том, что проживаемая ими жизнь есть переживаемая ими эволюция. А не переписываемый изо дня в день набор прописей. В рамках такой эволюции, которая принципиально открыта и не завершена, что, в случае Толстого, отлично подчеркивается его "уходом", перечеркивающим всяческие попытки совершить самоопределение Толстого за самого Толстого, имеется и немало точек касания и пересечения с тем, что именуется панком, анархизмом и хиппизмом. Это значит, что наряду с военным, пацифистом, мясоедом, вегетарианцем, писателем, борцом с искусством и т. д. у Толстого бывали более или менее, в зависимости от сцепки обстоятельств, моменты, когда он являл себя (или являл собою поведенческую модель) хиппи, панка и анархиста.

Прежде чем дать ряд "молодых" примеров, подтверждающих данную телегу, следует заметить, что одним из основных механизмов, определявших поведенческую стратегию Толстого, был механизм нарушения конвенционального, общепринятого - и именно относительно той среды, где он оказывался отнюдь не по чьему-то принуждению, а в общем вполне добровольно. Он начинал вести себя в одной среде как человек другой среды: в Казани - не как студент, а как светский хлыщ, в Севастополе - не как военный, а как писатель, в Петербурге - не как писатель, а как военный и т. д. вплоть до поведения в последние годы в семье как убежденного холостяка. Безусловно, это не было догмой (иначе оказалось бы одномерностью навыворот), но - было.

А теперь примеры, взятые из книги А. Островского "Молодой Толстой", где они компактно и удобно для отыскания размещены.

Вспоминает Н. Гусев: "Одной из отроческих проделок Льва Николаевича, о которой я слышал от него самого, было еще то, что он обрил себе брови". Типично панковский поступок, формирование внешности как антивнешности, имеющий отнюдь не только куаферское, но и социальное измерение: именно так поступает со своими бровями припанкованный герой Боба Гелдофа в фильме "Стена" (по пинкфлойдовскому либретто), мятущийся против репрессивного государства и общества. У Толстого этот поступок был хронологически параллелен тому внутреннему состоянию, которое он позже описал как: "Помню, как я, когда мне было 15 лет, вдруг пробудился от детской покорности чужим взглядам, в которой жил до сих пор, и в первый раз понял, что мне надо жить самому, самому избирать путь".

Это, собственно, уже начатки анархизма: "...центральной идеей анархизма является конечное освобождение личности" - так формулировал означенную идею один из главных идеологов русского анархизма А. А. Боровой. Или, в самом близком к формальной эволюции Толстого выражении: "Свободу личности анархисты-коммунисты видят в том, что личность имеет не ограниченное законом право входить в какие угодно ассоциации и выходить из них" (слова Я. Новомирского).

И еще пример, заимствуемый из воспоминаний Н. Молоствова и П. Сергеенко: "Живя во время университетских вакаций в Ясной Поляне, Лев Николаевич одно лето совершенно отрешился от светского этикета и comme il faut. Он сшил себе какой-то парусиновый балахон, ходил на босу ногу в каких-то туфлях и вообще проявлял полнейшее равнодушие к своей внешности. <...> Даже присутствие гостей не могло заставить его изменить этой привычке. <...> Когда тетенька стала выговаривать ему за тот неприличный вид, в каком он явился, Лев Николаевич убедительно, с некоторым даже раздражением, начал ей возражать, доказывая всю условность всяких "приличий", нисколько не конфузясь своего странного вида".

Это балахон был скроен таким образом, что, будучи соответствующим образом развернут, мог служить разом и ложем и покрывалом, чем Толстой вовсю пользовался, когда хотел соснуть часок-другой на природе. Это в частности. А в общем балахон стал очередным средством выхода за пределы той среды, в данном случае светской, полной условностей, в которой Толстой оказался в Ясной Поляне после Казани - где как раз был застегнут в условности по самый подбородок, чтобы таким образом противопоставлять себя студенческой вольнице. Как вспоминает его казанский однокашник В. Назарьев: "В первый раз в жизни встретился мне юноша, преисполненный такой странной и непонятной для меня важности и преувеличенного довольства собой".

Он же, балахон, оказался первой птичкой-ласточкой толстовского хипповства. Которое им отнюдь не ограничилось. Более того, сопровождало его всю жизнь - и в качестве материального аспекта моделирования социальной сущности, оборотившись тем, что стало всем известным под названием "толстовки", и как сама эта социальная сущность. Опять же, естественно, с учетом конфигурации всех прочих аспектов этой сущности.

Понять, что представлял собою толстовский хиппизм, нельзя иначе кроме как поняв, что являл и являет собою хиппизм как таковой. Иначе говоря, без вставной новеллы о нем, которая будет вполне в нон-правилах поэтики Толстого, решительно подпускавшего их в ходе своего повествования о войне и мире и настоятельно требовавшего, чтобы оное повествование ни в коем случае не трактовалось как роман. Тем самым и лекция о Толстом должна быть вовсе и не лекцией, а, скажем, психеделическим рэпом - с элементами физкультурной дидактики и контркультурного интергалактического драйва!

Какие ассоциации вызывает слово "хиппи" в артикулируемом сознании советско-российского обывателя? Перво-наперво, конечно, длинные волосы, желательно, немытые, цветастые тряпки, желательно, драные, далее - рок-н-ролл, наркотики, свободная любовь, далее - нежелание пахать, как все люди, с восьми до пяти, далее - а, собственно, и все. О! нет крупных оснований, чтобы вставать в позу и говорить, будто это совсем не так, а на самом деле все совсем иначе. В короткую эпоху "перестройки", когда еще не определены были простые принципы нового бытия, которому абсолютно не понадобилось какое-то там "новое мышление", имели место официозные попытки заигрывать с так называемыми "неформалами" и представить их как общественно-полезные, но только и всего лишь немного по-своему, единицы. То есть разве что не нули, как это делалось в предыдущие пару десятилетий. Дурацкая, безусловно, попытка, которая была сразу и напрочь отставлена, как только основы нового бытия утвердились и рубль стал его альфой и одновременно омегой американского доллара.

Кроме практической, впрочем, здесь имела место еще и фактическая ошибка. Советско-российские хиппи не представляли собою не только оригинального явления, но и явления вообще: типичный эпифеномен. В данном случае: штука, никак не годная для сопоставлений ее с Толстым. Чего нельзя сказать о хиппизме западном, в первую очередь американском. Ибо тут есть даже генетический параллелизм: книга Генри Дэвида Торо "Уолден, или жизнь в лесу", человека, современного Льву Николаевичу и высоко им ценимого, была прозвана в Штатах в 60-е годы XX в. "библией хиппи". К сему - в подтверждение - одна и жутко уместная, ввиду все того же толстовского балахона, выдержка из "Уолдена": "Ни один человек никогда не терял в моих глазах из-за заплаты на одежде; а между тем люди больше хлопочут о модном, или хотя бы чистом и незаплатанном платье, чем о чистой совести. А ведь даже незаплатанная прореха не обличает в человеке никаких пороков, кроме разве непрактичности. Я иногда испытываю своих знакомых такими вопросами: согласились ли бы они на заплату или просто пару лишних швов на колене? Большинство, по-видимому, считает, что это значило бы загубить свою будущность. Им легче было бы ковылять в город со сломанной ногой, чем с разорванной штаниной". Замечу, кстати, в плане столь любезных многим мистических совпадений, что это писалось плюс-минус месяцы как раз тогда, когда Толстой разгуливал в своем балахоне.

Примерно в то же время, что превосходно документировано, Толстой отчитывал том за томом полного Жан-Жака Руссо, а на шее носил, вместо общепринятого тогда православного символа, медальон с образом означенного Жан-Жака. Одним из самых любезных для Руссо словосочетаний было "естественное состояние" человечества, которое, в частности, предшествовало возникновению социального и имущественного неравенства. После Руссо это состояние, до того неразличимое (обычный для людей оптический эффект), стали находить в жизни не испорченных достижениями цивилизации народов. Один из самых ярких случаев - это описание, тоже, кстати, нечуждым Толстому, Германом Мелвиллом, своего пребывания на Маркизских островах - в книжке под названием "Тайпи".

"Флора была их (т. е. тайпийцев и, прежде всего, тайпиек - А. М.) ювелиром. Они носили ожерелья из красных гвоздик... втыкали в уши белые бутоны... на голову они надевали венки, сплетенные из листьев и цветов... свитые из цветов и зелени браслеты и кольца. Девушки на этом острове вообще питали страсть к цветам, и им никогда не наскучивало украшать себя.. " Все это украшательство вообще чрезвычайно хиппово, а акцент на цветах - в свете "Flower Power" - делает его хипповым в особенности. Ну и далее по Мелвиллу: "Одна их черта особенно меня восхищала - неизменное веселье, царящее в долине", ибо - и Мелвилл это специально подчеркивает - они не знали ровно никаких изобретений цивилизации и, главное, денег. Религия у тайпийцев была, но они не упражнялись друг перед другом в религиозном ханжестве, а смотрели на нее как на еще один повод для праздников. "Во время праздника, - пишет Мелвилл, - я не мог не обратить внимание на необыкновенную простоту нравов, полную свободы и непринужденности, во многом полное равенство между туземцами. Никто из них не важничал. Вожди почти ничем не отличались по виду от остальных. Все были вместе, общались друг с другом свободно..." Естественно, отнюдь не блаженный дурак, Мелвилл не мог не задаться вопросом: что управляет этими людьми, что сдерживает их страсти? И пришел к такому, обидному для циничных прагматиков интерактива, выводу: "Очевидно, ими управляет врожденная честность и доброта в отношении друг к другу". Льву Николаевичу такой вывод не мог бы не понравиться. Тем не менее, как только предоставилась возможность, Мелвилл предпочел убраться с Тайпи - ибо не на шутку боялся быть съеденным. Я предлагаю рассматривать это обстоятельство - каннибализм - не как юмористическое или дезавиурующие все прочие достижения тайпийцев, но как серьезнейший момент, конституирующий бытие, принципиальная элиминация которого и стала причиной нежизнеспособности как хипповой, так и толстовской утопий.

Остров Тайпи входит в состав Маркизских островов. Об обстоятельствах их, так сказать, "открытия" подробно пишет крупнейший их знаток и многолетний житель, а также ближайший коллега Тура Хейердала, Бенгт Даниельссон: "открыл" Маркизы испанец Менданья. Команду он набрал следующим образом: его солдаты устроили облаву в портовых кварталах Кальяо (порт в Перу. - А. М.) - это дало девиц, к ним добавили заключенных из местных тюрем, на судне священники их обвенчали: так был получен контингент будущих переселенцев. Когда испанцы и означенные голодранцы подплыли к островам, они сначала перестреляли всех доступных тамошних мужиков, а потом перетрахали всех доступных местных женщин. Даниельссон резюмирует: "Преступлением это не считалось, законы христианской морали не распространялись на язычников".

Чрезвычайно удобная для многократного употребления пластичность христианской морали и стала причиной того, что Толстой с момента, как осознал это, занялся поисками некоего "правильного", неискаженного ее извода, прописав его, в конце концов, по ведомству стерилизованного им на свой манер образа Иисуса Христа. Что и вызвало, естественно, законную реакцию одного из ведомств, христианскую мораль патронирующего - православной церкви. Ей, конечно, не нужны были опасные конкуренты внутри нее самой, и в этом смысле она поступила с Толстым так, как поступила бы всякая корпорация с человеком, систематически нарушающим ее устав: попросту исключила его из состава своих членов. Шум, который был тогда поднят вокруг этой так наз. "анафемы", в информационном плане являлся белым - и никаким другим.

Одним из пафосных для хиппи пунктов их Великого Отказа, т. е. выхода за пределы репрессивного общества, был как раз ханжеский, двойной стандарт его морали, представлявшей комбинацию из христианской и предпринимательской этики, которая (комбинация), как вообразили они, была противоестественной. И решили, отбросив тезисы о прибыли и конкуренции, сосредоточиться на все той же "Нагорной проповеди" и парадоксах о птичках и лилиях, совершенно не отдавая себе отчета в эгоистическом, конкурентогенном характере и проповеди, и, так сказать, парадоксов, и всей христианской морали в целом. Это привело к тому, что движение хиппи как бы раздвоилось: 1) на тех, кто решил понять птичек с лилиями буквально - и предался безудержному, как раз и сотрясавшему святош гедонизму: наркотики, свободная любовь, вызывающие наряды, 2) на тех, кто добавил к птичкам и лилиям чего-нибудь вроде "в поте лица своего", отправился в сельскую местность и стал основывать одну за другой коммуны, ориентированные на земледелие, в том числе и сознательно толстовского толка - т. е. без прибегания к техническим средствам обработки земли. Движение, кстати, имело в начале 70-х ХХ в. немалые масштабы, а некоторые коммуны, вроде "The Farm", живы и по сей день.

Неверным было бы, однако, сводить все дело к взаимоотношениям с христианской моралью. Это был всего лишь один из компонентов Прорыва, поскольку в нем участвовали буквально все актуальные, в том числе и архаичные, но актуализированные благодаря достижениям этнологии, средства духовного и материального обновления. Я не зря поставил рядом - как равноправные - эти два слова: "духовное" и "материальное", поскольку одной из задач, поставленных хипповым экспериментом, было снятие дуализма души и тела, что, собственно, и обезоруживает необходимость дальнейших рассуждений о христостремительности хиппизма.

Что мы здесь имеем в аспекте Толстого? Во-первых то, что именно Толстой впервые поставил вопрос об универсальном характере всего земного - и западного, и восточного, и даосского, и конфуцианского, и мусульманского, и христианского, и буддийского, и античного знания. Другое дело, что он поступил с этим знанием как своего рода волюнтарист-номиналист (или имяславец): выделил в нем полтора десятка любезных ему имен, а во внутреннем составе этих имен - только то, что, по его - весьма прихотливому мнению - совпадало с тем, что содержалось в "учении" предварительно стерилизованного им Иисуса Христа. Будучи продуктом интеллектуального насилия, не обеспеченного к тому же необходимыми для массового употребления мистикой и обрядностью, хотя и подкрепленного пусть антихаризмой, но тем не менее харизмой самого Толстого, его учение не имело серьезных шансов на успех. Отсюда типичный подход к нему, например, известного Георга ван Вригта, ученика Витгенштейна, который ставит Толстого-художника неизмеримо выше Толстого-философа. И это притом, что он чрезвычайно внимательно и уважительно относится к Толстому-философу. По меньшей мере, два условно его и условно тезиса представляются мне абсолютно справедливыми: 1) "...все, что говорит Толстой, имеет второстепенное значение по сравнению с его способностью привести в движение наши мысли, пробудить сомнения и заставить выбрать позицию", 2) "Я читал у кого-то из французских критиков, что если бы жизнь могла говорить, то она говорила бы языком Толстого".

Разве что последний тезис я бы скорректировал еще и Андреем Платоновым.

Однако, возвращаясь к универсализму. Он не в меньшей степени, чем Толстому, был свойствен и хиппизму. Апостольских времен христианство было только одной из его составляющих, а кроме и наряду с ним, в хипповый тигель оказались брошены и ислам, особенно в его суфийском изводе, индуизм - и, прежде всего, йога и кришнаизм, ламаизм, шаманизм, дионисийство, джайнизм, даосизм, трансцендентализм, сюрреализм, психоанализ, астрология и т. д. Как все это совмещалось и почему отбиралось именно оно, а не, скажем, маоизм или исмаилитство, того не понять, не обратившись к генезису самого явления хиппизма. А посему вот она - обещанная внутренняя его история.

Началось, как и полагается, с зерна, которым стала компания отвязных людей, именовавших себя "Merry Pranksters" - или "Веселые проказники", образовавшаяся вокруг писателя Кена Кизи, известного - в смысле истеблишменту - благодаря своей книжке "Пролетая над гнездом кукушки". К сему выдержка из другой книжки другого писателя - "За стеклом" Робера Мерля: действие ее протекает в Нантере, гуманитарном отделении Сорбонны, в 1968 году, и в одном из эпизодов одна из ассистенток говорит профессору Фременкуру: "Как раз насилие, направленное против капиталистического общества, - единственное, чего это общество не может вобрать в себя", а профессор, отнюдь не какой-то там консерв, но вполне левак-интеллектуал возражает ей: "Но это ложно, это архиложно, милый мой попугайчик, даже если это и изрек сам Кон-Бендит! Система вбирает в себя и насилие. Стратегия либерального капитализма в этой области отлично известна. Она состоит как раз в том, чтобы обратить насилие оппозиции в свой капитал и запугивать им средние классы, укрепляя с помощью этого страха свою власть".

К ненасилию и остранению - между прочим, важнейшим моментам практической философии и поэтики Толстого, и прибегли, чтобы не быть превращенными в товар, "Веселые проказники". Собственно, пионером и застрельщиком здесь был Карл Маркс, еще в молодые годы сказавший: "Частная собственность сделала нас столь глупыми и односторонними, что какой-нибудь предмет является нашим лишь тогда, когда мы им обладаем, т. е. когда он существует для нас как капитал или когда мы им непосредственно владеем, едим его, пьем, носим на своем теле, живем в нем и т. д., - одним словом, когда мы его потребляем... Поэтому на место всех физических и духовных чувств стало простое отчуждение этих чувств - чувство обладания".

Эксперимент "Проказников" заключался, в частности, в следующем. Они приобрели автобус, раскрасили его так, чтобы он меньше всего оказался похож на вещь, которую захочется приобрести какому-нибудь среднему представителю среднего класса, написали на его морде "Furthur", т. е. сконтаминировали слова "future" ("будущее") и "further" ("дальше") - и поехали в это самое дальнейшее будущее. При этом Кеном Кизи, который исполнял в их компании функции не-вождя и не-навигатора, т. е. правителя даосском его понимании, который правит так, что никто этого не замечает, была придумана следующая простая дихотомия: ты или на автобусе - т. е. находишься в пространстве, где не действуют конвенциональные законы иерархии, субординации, ролевой функциональности и линейной причинности, в конце концов, а поведение в каждой конкретной ситуации требует максимума внимания к каждой ниточке, которой эта ситуация прошита, и потому исключает обращение к стереотипным реакциям - или ты вне автобуса, и, грубо говоря, ведешь себя как все, т. е. так, как все ожидают от тебя, чтобы не выводить друг друга из состояния автоматизма восприятия.

Упоминая в одном из своих писем, если не ошибаюсь, максималиста-опрощенца, шведа Бунде, Толстой сказал, что этот швед - вылитый он, только минус чуткость. Так вот, именно чуткость стала основой коллективной практики "Проказников". И, кстати, именно отсутствие такой чуткости стало причиной того, что Генри Торо не смог и не захотел ужиться в коммуне трансценденталистов "Брук-фарм". И аргументация его была приблизительно та же, что и у Толстого: "Лучше одиночество, чем недостойная и унизительная суета..." (из письма С. Н. Толстому от 8 нояб. 1899).

Я не имею, естественно, возможности сколь-нибудь подробно задерживаться на деятельности "Веселых проказников", остановлюсь только на одном, социально-политическом аспекте их деятельности, на одном моменте этого аспекта. Однако. Известно и отлично известно, что поздний Толстой был противником насилия и выводил его отрицание из соответственно выпотрошенных и нашинкованных евангельских текстов. То, что он прежде был военным и, как мы могли убедиться, отнюдь не был против применения силы, в том числе и государством, обусловливало очевидное напряжение в его отношении к проблеме насилия. Впрочем, как и в отношении ко всему, что поздний Толстой отрицал в себе же прежнем. Он не мог дистанцироваться от себя, и не мог оттого позволить себе иронию по отношению к тому, что отрицал. В самые последние годы его жизни эта напряженная серьезность превратилась в назойливую дидактичность, в бесконечные самоповторы (он сам их замечал за собою), наводящие на мысль о том, что они имели субъективный характер самовнушения. И объективный характер тупика, чему свидетельством такой, например, сектантский окрик из письма его к Н. Р. Новосаду от 30 апр. 1907 г.: "За наукой никуда бегать не нужно. Вся наука, какая нужна человеку, есть в Евангелии".

"Проказники", том числе Кен Кизи, были, волею обстоятельств, лишены толстовского опыта и участия в войнах, и борьбы за преумножение своей собственности. А потому могли гораздо непринужденнее относится, скажем, к той же проблеме насилия. Приехав, например, на антивоенную конференцию в своем безумном автобусе, украшенном бутафорской военной символикой, и сами вырядившись в пародийную военную униформу. И выпустив на подиум Кизи, который сказал, что нечего бороться с войной книжками, лозунгами и митингами, что это их, т. е. истеблишмента, методы, а нужно просто начхать на нее - задницей. Или организовав игру во власть, где каждому из "Проказников" предоставлялся час полной власти над остальными - мол, как-то он ею воспользуется? Это была настоящая групповая терапия, причем, не требовавшая от ее участников присягать на верность текстам и символам, а обращавшаяся непосредственно к их личному опыту. Совсем не то было у Толстого и его единоверцев: они обязательно должны были помянуть Христа, им непременно нужно было зафиксировать свое ненасилие в письменном, а лучше в печатном слове. Вплоть до того, что Толстой писал письма Николаю II и Столыпину - не имевшие ни прямого ответа, ни косвенного отклика и свидетельствовавшие только о том, что их автор, писатель, питает просвещенческую веру в силу письменного слова и обывательскую - в сказку о добром царе и злых боярах. Так, к Николаю Романову он обращался буквально со следующим: "Что же это значит? Объяснение этому есть только одно: то, что Ваше Величество жестоко обмануто, что дела представляются Вам в извращенном виде и скрывается от Вас то, что делается Вашим именем" (письмо от 19 сент. 1897, т. е., понятно, после Ходынки).

По факту: проповедь ненасилия Толстым, толстовцами и околотолстовцами никак не сказалась ни на современных им войнах, ни на революциях. Она потворствовала лишь тому, что несколько тысяч русских людей стали канадцами - и всё. Антивоенная же кампания хиппи и их подельников в Штатах в конце концов способствовала тому, что Штаты оказались вынужденными уйти из Вьетнама.

Ненасилие Толстого было, скорее всего, как раз насилием над собой. Уж никак не спонтанным. И потому он, находясь в постоянном борении с собой, не мог быть одномерно последовательным в своем отношении, например, к революции. В течение одного только 1906 года он мог заявить а) амбивалентное к ней отношение: "Мое отношение к революции такое, что я не могу не страдать, глядя на то, что делается, особенно, если допустить, что в происхождении ее есть хоть малая доля моего участия. /.../ я радуюсь на революцию, но огорчаюсь на тех, которые воображая, что делают ее, губят ее" (письмо В. В. Стасову от 20 сент. 1906); б) резко негативное отношение: "...будучи революционером, нельзя быть правдивым, нельзя не лгать, нельзя быть смиренным и добрым, а надо быть готовым для будущей мнимо благой цели на всякого рода гадости и совершать их" (письмо к А. А. Ягну от 3 окт. 1906); в) скорее позитивное отношение: "Все, что теперь делается в России революционерами, лишь бессознательное стремление к разрешению дилеммы в пользу веры, т. е. уничтожение государства и всякой власти, основанной на насилии, и организации общества на религиозных и нравственных принципах, общих всем людям" (письмо Полю Сабатье от 7/20 нояб. 1906). И такой разброс очевидным образом укладывается в представление о Толстом как о "зеркале русской революции", а не является свидетельством его растерянности или, тем более, шизофреничности, как, может быть, поторопиться предположить кое-кто. Ибо даже заявляя о приятии революции, он перекодирует ее в свои термины, что служит знаком и психического владения собой, и концептуального владения ситуацией. Последнее, конечно, не стоит путать с владением фактическим.

А что в этом смысле хиппи? В 1972 году, аккурат на излете хиппового сдвига, проницательный француз Жак Эллюль выпускает книжку "От революции к бунтам", где ставит вопрос: возможна ли в современных условиях революция? - и инспектирует на эту тему все, что мало-мальски высовывается над аморфной жирондой, в том числе и - хиппи.

В отличие от разных прочих молодежных группировок и субкультур, говорит Эллюль, движение хиппи представляет собой "фундаментальное отрицание всех основ современного общества" (что, замечу в скобках, вполне перекликается с мнением помянутого фон Вригта, писавшего: "Я не думаю, что какой-либо другой великий дух истории был таким ужасным анархистом, как Толстой"). Хиппи, продолжает Эллюль, не только обладают собственной системой ценностей, но создали новый образ жизни, соответствующий этим ценностям (чего, продолжу в скобках, совсем не удалось сделать Толстому, и что вынудило его в итоге допустить, как он ее сам квалифицировал, "слабость" и уйти из дому). Тем не менее, они, хиппи, живут за счет общества, и этим определяются границы их возможностей и двойственность их ситуации. Современное постиндустриальное общество, говорит Элллюль, "может позволить себе роскошь содержать своих бунтарей" (вспомним слова профессора Ферменкура!); тем самым, хиппи - как бы "предмет роскоши", социальный излишек западного общества, "который возможен только в силу того, что остальная часть общества занята высокопроизводительным трудом".

Опять же замечу, и даже безо всяких скобок, что таким же социзлишком очень часто ощущал себя Толстой - прежде всего, по отношению к крестьянам. Методы, которыми действовали и Толстой, и хиппи, были сходными: это символический выход из травматичной для них ситуации, провозглашение, как они полагали, принципиально иных по отношению к этой ситуации целей и демонстрация возможности реализации этих целей путем личного примера. Но, констатирует Эллюль, "наше общество - это общество, где господствуют средства, ставшие автономными. Ни цели, ни идеалы ни в чем не могут модифицировать их: чтобы изменить эти средства, нужно завладеть ими. Но владея, попадаешь в их власть. Такова безжалостная логика нашего общества. Об эту скалу разбиваются волны контркультуры и движений протеста".

Ситуация представляется Эллюлю безысходной, потому что "мир, созданный техникой, для нас невыносим (подсознательно), но мы не хотим никакого другого (сознательно)". Финальный результат - невозможность победы - известен заранее, однако человек восстает, чтоб хотя бы на краткий миг почувствовать, что он жив.

Таким - абсолютно безысходным, чисто страдательным - был бунт панка. Родственным ему по интенции являлось и желание "пострадать" Толстого, которое окрашено у него в откровенно мазохистские тона. В более раннем изводе желание представлено как: "Не совершенствоваться мне, гордому мне, поганому мне, а взять то положение, то тело, то здоровье, тот нрав, то прошедшее, те грехи даже, и с кротостью и смирением сердца искать всегда, всякую минуту случая исполнить нужное ему дело. Не гожусь ли я заткнуть дыру какую-нибудь? Подтереть мной что-нибудь? Примерами мерзости порока и грехов не могу ли пригодиться? Просто телом моим понавозить. И если удается чувствовать себя так, тогда все чудесно, легко и твердо" (письмо В. В. Рахманову от 17 янв. 1890). А в более позднем изводе оно конкретизировано: "Действительно, ничто так вполне не удовлетворило бы меня и не дало бы мне такой радости, как именно то, чтобы меня посадили в тюрьму - в хорошую, настоящую тюрьму, вонючую, холодную, голодную" (письмо А. М. Бодянскому от 12-13 марта 1908).

Впрочем, это, если судить по частоте встечаемости, были скорее эпизоды. Превалировало все же не панковское, а хиппово-анархистское, точнее, если панк был ориентирован у Толстого на импорт, на себя самого, то хиппизм-анархизм, на экспорт, на распространение вширь, в потенции - на весь мир, но не как социально стратифицированную пусть даже общину, а если и на общину, то единящуюся через связь с "богом", т. е. вертикально ориентированную. В его собственном исполнении: "Драгоценна не та община, которую мы образуем в Туле или в Croydon'е из близких по времени и пространству людей, хотя и такая община может иметь свое место и значение, но драгоценна та община людей всех времен и народов, которые сходятся в единой истине..." (письмо Джону Кенворти от 8 июля 1894). Такой единой истиной для Толстого был иудео-христианский по происхождению "бог", а в ней он сходился с хиппи только отчасти.

Вот другие существенные точки сходства, в том порядке, как представлены общие для хиппи черты в книжке американского психолога К. Кенистона "Молодежь, перемены и насилие" (1967).

1. Текучесть, бесструктурность движения, отсутствие фиксированных целей. Для хиппи главное понять - самим же - что мы есть, чем выговорить перед другими, что мы должны. Параллель у Толстого - в письме к А. А. Толстой: "Большое счастие, которое, сколько я знаю, вы имеете, - не принадлежать к партии и свободно жалеть и любить и тех и других" (5? сент. 1878). Что касается вопроса "кто я?" и "зачем я?", то он занимал Толстого на протяжении всей жизни.

2. Основной упор у хиппи делается на персонализацию, т. е. на отношения "Я" и "Ты", отчего неспособность установить прямые отношения "один на один" почитается самым большим грехом. Сексуальная эксплуатация или отсутствие взаимности решительно осуждаются. Исчерпывающая параллель у Толстого: "Ежели есть во мне, что можно любить, так это честность в деле чувства" (письмо В. В. Арсеньевой от 19 нояб. 1856).

3 У хиппи имеет место стремление к открытости, к постижению всех аспектов чувств, мотивов и фантазий других, а не стремление к отделению от них. Национальные и расовые барьеры теряют свое значение. У Толстого - в письме А. А. Толстой - читаем: "Воспитатель есть первый ближайший человек, над которым они (дети. - А. М.) делают свои наблюдения и выводы, которые они потом прикладывают ко всему человечеству. И чем больше этот человек одарен человеческими страстями, тем богаче и плодотворнее эти наблюдения. И вы такой человек. В вас есть общая нам толстовская дикость" (26-27 нояб. 1865). Что касается национальных барьеров, то тут у Толстого имеются разные высказывания, относящиеся к разному времени. В 1865 г. он говорил: "Я и не сочувствую тому, что запрещают полякам говорить по-польски, и не сержусь за них на это, и не обвиняю Муравьевых и Черкасских, а мне совершенно все равно, кто бы ни душил поляков..." (письмо А. А. Толстой от 14 нояб. 1865). В 1907 г. та же тема звучит в его исполнении заметно иначе, хотя и не без рационального нажима на настоящие чувства: "На вопрос ваш о том, как относиться к евреям, не могу вам иначе ответить, как так, как нас учит относиться к людям братьям учение Христа. Чем более они нам кажутся неприятны, тем большее усилие должны мы делать для того, чтобы не только победить это недоброжелательство, но и вызвать в душе своей любовь к ним" (письмо к Э. Р. Стамо от 14 дек. 1907).

5. Антитехницизм хиппи, имеющий, правда, специфический характер, ибо сам мятеж против техницизма возможен только в технически высокоразвитом обществе. Поэтому он направлен не против техники, как таковой, а против обезличивания, которое она несет. Кроме того само демонстративное нищенство хиппи возможно только в "обществе изобилия" и выглядело бы бессмысленно в обществе, где бедностью никого нельзя удивить. Ровно так же относился к науке и технике Толстой, и ровно ту же цену имело его знаменитое "опрощение", значимое и заметное только на фоне всех этих Волконских и Трубецких и прочих аристократических предков и родственников.

6. Антиакадемизм хиппи, который не следует путать с антиинтеллектуализмом. Простое невежество не поощряется. Это скорее стремление придать знаниям непосредственный жизненный смысл. Полный аналог этой осмысленной непосредственности находится у Толстого, когда он определяет спасительную для себя философию как "не изучаемую, а свою нелепую, вытекающую из настоящей душевной потребности" (в письме В. П. Боткину и И. С. Тургеневу от 21 окт. 1857).

7. И наконец, характерным для хиппи Кенистон называет психологическое непротивление, квиетизм, отвращение ко всем формам агрессивности, которое символически выражено в известном лозунге "Make love not war", т. е. "Занимайтесь любовью, а не войной", и ритуально - в поднесении цветов полицейским. Вряд ли Толстой-пацифист и любитель любви имел бы что-нибудь возразить против этого. Разве что, руководствуясь идеологией "Крейцеровой сонаты", перевел бы "Make love not war" в целомудренное русло - во что-нибудь типа "Возлюбите, а не воюйте".

Далее. Несколько более углубленное, сравнительно с Кенистоном, представление об идеопрактике хиппи дает Чарльз Рейч в своей прогремевшей в оные годы книге "The Greening of America" - "Зеленая поросль Америки" (1970). Он условно делит историю Америки по типам сознания, что дает в результате такую картинку. Сознание I - воплощенное в ценностях того, что Макс Вебер понимал под "протестантской этикой" - оно возникло приблизительно в середине XIX в. Сознание II, исповедующее либеральные ценности, - оно было вызвано к жизни Великой депрессией. И Сознание III, т. е. хипповое сознание, которое, по Рейчу, характеризуется следующими параметрами.

"Основа Сознания III - освобождение", которое начинается с собственного "Я". Для Сознания III личность - отправная точка и единственная реальность.

Первая его заповедь - "не насилуй себя, будь честным по отношению к себе".

Вторая заповедь "не суди другого", ибо каждый человек имеет право быть самим собой и тем он хорош.

Третья - "будь честным по отношению к другим, не используй никого в качестве средства".

Высшие ценности для этого сознания - товарищество, дружба и любовь, и потому оно отвергает выполнение обязательств, не подкрепленных чувствами.

Концепция общества зиждется, во-первых, на уважении к неповторимости каждой личности и, во-вторых, на понятии, выражаемом словом "вместе" (together). "Вместе" означает, что люди ощущают себя представителями одной "породы", членами единой семьи, даже если они не знакомы друг с другом. Это явление, и тут уместно будет вспомнить архаику с этнологией, получило название трайбализма - от англ. tribe ("племя").

Примеры. Говорит некий анонимный хиппи: "Я чувствую, что они (в Хейт-Эшбери, районе Сан-Франциско, где цветок хиппизма расцвел ярче всего. - А. М.) - мои люди. Это как на трассе... встречу с хиппи там воспринимаешь просто как чудо, потому что она - мгновенная связь, мгновенная любовь и готовность помочь". О том же и хиппи по имени Стэн: "Племенная идентификация удается потому, что ты хочешь верить каждому так, как чтобы каждый верил другому. Я это осознал на одном be-in'е (почти букв.: "со-бытии") в Парке Золотых Ворот. Там собрались люди, любому из которых я могу доверить свою жизнь. Потому что они принадлежали мне, а я им. <...> Вот что такое племя: это люди, которые заботятся друг о друге по-настоящему".

Жизнь рассматривается хиппи не как вертикальное восхождение по лестнице успеха, а как постоянный эксперимент, направленный на всестороннюю реализацию личности и включающий множество "целей и выборов". (А не один - предуказанный и не подлежащий обсуждению). Именно такова была, чтобы не забыть Льва Николаевича, и жизненная стратегия (не путать с программой) молодого Толстого, дополнявшаяся еще и всесторонним ее обсуждением в дневнике.

Музыку Рейч справедливо полагает самым ярким и важным выражением Сознания III. Она выполняет чисто романтическую задачу - уничтожает границу между жизнью и искусством. Не допуская пассивного "потребления" (вспомним, какое действие оказывала музыка на Толстого - революционное), музыка превращает залог каждого слушателя из пассивного в активный, а там, глядишь, и в творческий. Наконец, она объединяет людей и служит средством общения.

Пример - фестиваль 1969 г. в Вудстоке, где в под открытым небом собралось 500 000 человек, которые слушали музыку с утра до вечера в течение трех дней, два из которых лил беспрерывный дождь, - и были счастливы. Один из музыкальных героев Вудстока, великий музыкант Джими Хендрикс сказал по этому поводу: "Ребятам не все время сидеть в грязи. Отсюда они начнут строить и изменять мир". А Джанис Джоплин добавила: "Нас тьмы и тьмы и тьмы - куда больше, чем кто-либо мог до сих пор предположить" и еще: "Нам не нужен лидер. Мы имеем друг друга".

Легко заметить, что благопожелательные пророчества Хендрикса и Джоплин не сбылись. Но ровно ту же судьбу имели и бодрые констатации Льва Николаевича Толстого относительно того, что его единомышленники множатся, ширятся, плодятся, растут и скоро заполонят собою весь мир: "Людей, сознающих невозможность продолжения существующего порядка жизни и видящих возможность в исправлении его совершенным изменением строя жизни и исполнением в жизни учения Христа, - писал он в 1895 г. - в последнее время является все больше и больше...". Да, их становилось больше - на единицы, десятки, максимум сотни. Но никак не могло стать "больше и больше". Во-первых, потому что христианство, скомбинированное с антигосударственничеством, с анархизмом - это нонсенс, сапоги или Шекспир всмятку: христианство, напротив, тяготеет к симбиозу с государством, откуда все эти так наз. "симфонии" и "цезарепапизмы". Во-вторых, интенцией Иисуса Христа отнюдь не было, как глубоко ошибочно полагал Толстой, "совершенное изменение строя жизни" - Иисус всего лишь сформулировал новые условия конвенции между "богом" и известными ему с "богом" людьми, сформулировал их как ряд условий, как пакет бонусов в обмен на услуги и как пучок розог в ответ на уклонение от предоставления услуг. И не более того. В-третьих, это была такая разношерстная компания, что подобие групповой идентификации ее составляющие могли сохранять только на известном расстоянии друг от друга. Исключение, и логически необходимое исключение, здесь составляют крестьяне-толстовцы, сумевшие объединиться в коммуну - это удалось им потому, что они ориентировались, прежде всего, на самого Льва Николаевича, а потом уже на кого угодно, в том числе и Иисуса Христа.

Однако вернемся к Сознанию III. Главное условие, на котором оно настаивает в своих усилиях не допустить метастаз государства в свою среду - это чувствовать себя вне системы. Силы же для постоянного возобновления этого чувства черпаются в природе. Нетрудно догадаться, что Толстой уже тут как тут. Еще в 1857 г. он пишет: "Закон человеческий - вздор! Правда, что государство есть заговор не только для эксплуататоров, но главное для развращения граждан. /.../ никогда не буду служить нигде никакому правительству" (из письма В. П. Боткину от 24-25 марта/5-6 апр. 1857). Здесь Толстой сходится разом и с хиппи, и с панками, и с анархистами.

И последний, третий, что забавно, источник, к которому я обращусь - это книга П. Уиллиса с провокационным названием "Profane culture", "Профанирующая культура", одна из половин которой посвящена рокерам, а другая половина - хиппи. Она и представляет для нас интерес - в том числе и своими сходками с Толстым.

Уиллис отмечает, что мировосприятие и самовосприятие хиппи характеризовалось состоянием радикальной онтологической ненадежности. "В сущности они никогда не могли поверить в то, что мир реален, но... они приветствовали это как глубочайшее открытие". Желание воспринимать реальность как реальность было, с их точки зрения, уделом социально-нормальных, "правильных" людей - или "цивилов", "мажоров", на российском слэнге. Они же, напротив, ощущали себя в принципе людьми "неправильными", поэтому состояние онтологической ненадежности вовсе "не воспринималось ими с ужасом, как некая болезнь", а встречалось как освобождение, ведущее к достижению подлинного самосознания и высшего сознания - "сверхсознания". Во-первых, это равнопорядково толстовскому "остранению", во-вторых, находит соответствие в словах одного из самых толстовообразных героев - Константина Левина: "Если добро имеет причину, оно уже не добро; если оно имеет последствие - награду, оно тоже не добро. Стало быть, добро вне цепи причин и следствий".

Далее. Культура хиппи вырастала вокруг полуосознанной парадоксальной игры, всегда содержавшей в себе возможности разрешения, но вместе с тем не дававшей этого разрешения. Разрешение связывалось с "фундаментальным ощущением единства всех вещей, убеждением, что все противоречия разрешены, все противоположности сняты, всякое сознание слито воедино в некоем всеобщем сверхсознании... В самом центре этого монизма было осознание того, что каждый есть бог". У Толстого читаем практически то же самое: "Помните всегда, что в каждом человеке живет тот же бог, какой живет и в вас, и потому, когда сходитесь с человеком, кто бы он ни был, не забывайте, что выше и важнее того, что есть в этом человеке, ничего нет на свете" (из письма Джону Севитту от 15-25 мая 1909).

Духовный опыт хиппи осознавался ими как субъективный опыт в противовес рационально-объективному опыту социального мира. (И Толстой, правда, молодой, говорил, что жизнь у него делает религию, а не религия - жизнь (в письме А. А. Толстой от конца апр. -3 мая 1859). Хиппи отказались от логики объективного, линейного времени, они заморозили ее, удерживая настоящее как самоценное. Их опыт был погружением в самодостаточное "теперь". Толстой комментирует: "Не ждите от жизни ничего: лучше того, что у вас есть теперь, и момента более серьезного и важного, чем тот, который вы теперь переживаете, не может быть, потому что он настоящий и один в вашей власти" (из письма И. А. Бунину от 23 февр. 1894). Впрочем, многословная толстовская дидактика отлично резюмируется инсайтом калифорнийского хиппи Барта: "Понять по-настоящему - это значит, понять немедленно".

Его слова да послужат подходящей эвристикой для перехода к выходу из этого склада слов. Лучший путь для такого перехода, надежно дающий на выходе удобрение, безусловно, прямая кишка. Этим я хочу сказать, что заключительным, причем волюнтаристски заключительным, поскольку хиппово-толстовская компаративистика далеко еще не исчерпана, так вот, заключительным аккордом станет тема еды.

Бытует такое представление, будто состав пищи имеет отношение если уж не к состоянию духа, то, как минимум, к здоровью и, как полагают многие некоторые, производному от него - долголетию. Возможно. Вполне возможно. Во всяком случае, религиозная обрядность активно использует различного рода пищевые запреты, имеющие как периодическое, так и постоянное применение, а демонстрация друг другу соблюдения таких запретов - существенный элемент поведения религиозных конформистов. Нетрудно догадаться, что ловить отступников на пищевых грехах тоже гораздо проще, чем на грехах, так сказать, духовных.

Коротко говоря, вегетарианство, т. е. непоедание животной жизни, с некоторого момента стало весьма желательным элементом демонстрации истинной, настоящей, подлинной приверженности толстовскому модусу вивенди - в пандан непротивлению, ненасилию и несексизму. Тем самым имело место, так сказать, практическое апофатическое определение "бога", т. е. некая последовательная система минус-приемов, долженствующих сработать на прием-плюс - любовь к "богу". На выращивание одной любви и прополку всех остальных чувств. Агротехника сродни той, что занялась уничтожением воробьев без учета того, что проклятые воробьи поедают насекомых-вредителей. Пренебрежение тем простым фактом, что чувства тоже имеют свой баланс, а поддержание его требует разнообразной пищи, истощило толстовство на корню. Так наз. "традиционные религии" в этом смысле демонстрируют куда большую физиологическую политичность, практикуя в основном сезонные запреты и более-менее ловко комбинируя несъедобный кнут со съедобным пряником. И потому живут дольше. Здесь, правда, следует заметить, что резкий индивидуализм Толстого и не мог быть всерьез заинтересован судьбой какого-то там "толстовского учения" после смерти самого Толстого. Системно по отношению к своей доктрине Толстой держался вполне анархистом, а прогностически - классическим панком: "No future".

Что же, однако, и как ели хиппи? Об этом свидетельствует книжка Шерри Кейвэн "Хиппи Хейта", т. е. того самого Хейт-Эшбери, района Сан-Франциско, где и развернулись главные хипповые события. Она сообщает: хиппи различают два вида трапезы: "просто еду" и "закуску". "Просто еда" - это в самом деле простая еда, и хиппи, проглотивший на завтрак стакан бобового супа с морковью, остается очень доволен стряпней своей подруги. А вот "закуска" - почти ритуальное удовольствие, связанное с приемом большой дозы наркотиков: в этом случае хиппи в изобилии поглощают мороженое, ореховое масло, восточные сласти. Время приема пищи, естественно, не регламентировано.

Некоторое отвлечение по поводу страшного слова "наркотики". С трезвой, реалистической точки зрения, наркотиком является все, что вызывает у человека эффект привыкания и последующей психологической зависимости. Это могут быть и религия, и деньги, и секс, и власть, и, естественно, собственно наркотики. А могут и не быть. Наркотики у хиппи, во всяком случае, в дни прекрасного начала, играли роль расширителей сознания, ускорителей видения, а отнюдь не средств ухода от проблем или приютов голого гедонизма. Собственно, санкционированы были не наркотики, тем более тяжелые, типа героина, а психеделики, и в первую очередь ЛСД, или "кислота" (acid), которая от обычных наркотиков отличается хотя бы тем, что не вызывает физиологического привыкания. Вот что, например, говорил по поводу ее приема один из хиппи Хейта по имени Ховард: "Однажды я попробовал сыграть в шахматы под "кислотой". Это невозможно. Я видел доску, а на ней - миллион возможностей сделать ход, и все они были превосходны. Конечно, двинуть фигуру можно, но я ведь понимал, что можно было двинуть любую фигуру и сыграть в какую угодно игру". В ответ на просьбу пояснить свою мысль (или видение), Ховард сказал, что если ты действительно хочешь сыграть в обычные шахматы, то почему бы и нет - играй. Но в этом нет никакой необходимости - ты точно так же можешь сыграть в бессчетное множество игр, являющихся вариациями шахмат.

Итого. И Толстой и хиппи оказались лишенными возможности совершить выбор. Толстой - потому, что его доктрина, со временем все более сужаясь, не оставляла такой возможности, хиппи - потому, что этих возможностей было слишком много и ни одной из них нельзя было отдать предпочтение. Отсюда - общая обоим неспособность действия, неспособность совершить поступок, т. е. опережающее действие.

Таким образом, отрицательный урок, который может почерпнуть в толстовстве и хиппизме всякий деятель, очевиден. В чем, однако, необходимость подобных явлений, раз уж они случаются? Во-первых, отрицательный урок - тоже урок, и зачастую - еще какой. Во-вторых, отлично известен бескрылый прагматизм, переходящий в подлый цинизм, большинства тех, кто числят себя деятелями, и толстые с хиппи - такие к нему корректив и критика, без которых общество наверняка бы превратилось в вечный спектакль кукловодов и марионеток. Как очень удачно выразился советский исследователь Э. Я. Баталов, хипповые "коммуналисты мечтали о сообществе, в котором каждый мог бы рассчитывать на любовь, сочувствие и понимание со стороны других людей и платить им тем же, не боясь поплатиться за собственную "мягкотелость". Выражаясь заметно суше, толстые и хиппи - и это в-третьих - гаранты того, что мечта и утопия продолжают жить воочию, а не только в мозгу или на бумаге.

Ограничившись пресловутой триадой в качестве финала, закруглюсь посредством коды. Итак, есть такая деликатная тема - взаимоотношения Льва Николаевича Толстого и Софьи Андреевны Толстой, в девичестве Берс. И есть такая забавная статейка российской польки Т. Б. Щепанской "Женщина, группа, символ" с подзаголовком "На материалах молодежной субкультуры", вошедшая в состав сборника "Этнические стереотипы мужского и женского поведения" (СПб, 1991). Под "молодежной субкультурой" (которую, на американском, правда материале, американский же поляк Л. Яблонский полагал комбинацией суб- и контркультуры) Щепанская понимает в ней советских хиппи и примкнувших к ним панков, анархистов и т. д., которые сами именовали себя противоестественным в данном случае словом "система".

Так вот, в статье описывается статус женского элемента в этой "системе". Следует несколько нужных цитат: "При анализе структуры "системы" выясняется, что женщина в действительности не имеет в ней определенного места. Структура "системы" оказывается мужской", "Если мужчины связаны не только с лидером, но и множеством связей между собой, то женщину, как правило, удерживает в группе одна конкретная связь - со "своим" мужчиной". В "системе" имеются, однако, свои групповые ценности, нарушение которых, безусловно, не приветствуется. Поэтому, подчеркивает Щепанская, "лидер-мужчина... представляет свои поступки как наиболее полно воплощающие групповые ценности (как бы на деле они этим ценностям не противоречили). Иначе лидер рискует быть отвергнутым. За женщиной же право на нарушение открыто признается" (выделено мною. - А. М.).

Мораль очевидна. Сам Толстой косвенно предвосхитил ее, когда нахваливал чувства и разум и третировал ум. Не очевидно другое: найдется ли нынче идеология, у которой достанет мужества, чтобы быть женственной?




© Андрей Мадисон, 2003-2017.
© Сетевая Словесность, 2003-2017.






 
 


НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Алексей Смирнов: Исходному верить [Редакторы и переводчики суть невидимки. Если последние еще бывают известны, то первых не знают вообще. Никто не заглядывает в выходные данные, не интересуется...] Галина Грановская: Охота [Войдя в холл гостиницы, Баба-Яга приостановилась у огромного зеркала, которое с готовностью отразило худую фигуру, одетую в блеклой расцветки ситцевый...] Андрей Прокофьев: Павлушкины путешествия [Когда мой сын Павел был помладше, мы были с ним очень дружны - теперь у него много других интересов, и дружба не такая близкая. Из нашего общения получились...] Рецензии Андрея Пермякова и Константина Рубинского [] Виталий Леоненко: Страстной апрель [Плыть за шумом осины седых серёг, / за мотора гурканьем над Окою, / самоходной баржей горючих строк / неумолчно, трудно - свой поздний срок / ...]
Словесность