Словесность

[ Оглавление ]




КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ
     
П
О
И
С
К

Словесность




ЖРЕЦ  ДЕЛЬФИЙСКОГО  ХРАМА


1
Путь на Парнас

В Дельфах ждали жреца.

Тропа, извилистая и каменистая, змеилась, то, подбираясь к обрыву, то, испугавшись, отскакивала. Миг - и отважно, заворожено заглянула в смертную пустоту. Вдруг - опомнившись, пугливая серна, дрожа на пороге бессмертия, побежала туда, где под скалами с тех самых пор, когда бессмертные создали мир, раскинулся от края земли до края сад, бесконечный, бессмертный и многоцветный.

Плутарх шел по этому саду. Близость пропасти не страшила - манила: на миг заглянуть, с головой окунуться в горные воды, и - кровь от ледяной воды застывает - отпрянуть, в сад возвратиться. В нем, словно деревья, подобно цветам, растут, дышат, благоухают слова, и самое влекущее и заветное: Дельфы. Лоно мира, а из него в мир, играя с волнами, скачут дельфины, по миру разнося славу о Храме, о пифии-прорицательнице и о дельфийских жрецах.

На Дельфийские игры со всей Греции, и, конечно, из родной Плутарху Беотии съезжаются борцы и наездники, бегуны и метатели молота, поэты и музыканты, танцоры, певцы. А сколько в мире рождается городов, чьи жители на весь мир самим названием города заявляют urbi et orbi о своей к Дельфам любви. Филадельфия, φιλαδέλφεια!

Сад роскошен, великолепен, но и безжалостен. Теснит к обрыву тропу и вместе с ней и его, Плутарха, словно стремясь убедить в тщетности, суетности желания стать пророком храма великого Аполлона. Ветви преграждают дорогу, нависая над бездной. Он идет, все осторожней, их раздвигая. Из-под руки плод созревший сорвался и скрылся в бездне. Затем другой, третий, малые и большие, спелые и зеленые, плоды исчезали в бездне. Так и слова, едва родились, только поспели, и вот - исчезают.

Самоубийцы-слова! Словно римляне, императору повинуясь, уходят из мира, вонзив в горло кинжал.

Такие, вот, времена.

Такие, вот, нравы.



А в Дельфах ждали жреца.



Поднялся затемно и с первым, как всегда неожиданным первым лучом, отправился в путь. Легкий, поджарый - хоть скоро исполнится пятьдесят - мешок за спиной, на босую ногу сандалии, ремешки пригнаны аккуратно, не елозят, не трут. Он шел по тропе, и с каждым шагом черные, серые, темно-зеленые тени к ней подступали. В плоть и слова облекались деревья, сперва только те, которые рядом, а затем и другие, прорываясь из черного, серого, темно-зеленого мрака.

Сперва полуслышно, затем всё громче и громче, и вот, во весь голос птицы запели. Черно-белое таинство насыщалось цветами, бабочками и стрекозами. Миг, мгновение, вечность - и зажужжала пчела, шаг, другой, третий - за ней другая. Солнечными каплями задрожала роса. Снизу пахнет медвяно-желтым, сверху - голубовато-прохладным.

Он идет, окруженный деревьями и цветами, восхищенный цветом и запахом, звуком, движением. Тропа, словно в танце, вьется мудрено, огибая огромные валуны, скатившиеся с вершины в мгновенье Творенья. На валунах - замысловатый узор из пятен, мятущихся линий, выступов, углублений. А где-то там, в вышине, впереди его призвание и служение. Fata morgana, мираж, галлюцинация.

Каждый камень и каждое дерево, птица, цветок - у всего есть название, имя. Не случайное слово, невесть откуда упавшее, но имя, слово, которое родилось вместе с тем, что им обозначено. Связь эту не разъять, не порушить. Вместе они родились, вместе умрут, хотя нет, слово переживет, ведь в отличие от птиц и цветов и даже вечного валуна, долговечного смертного, слово не умирает. Бессмертное, оно не только для жизни сегодняшней, но для памяти, вечной, бессмертной, Божественной. Не облеченное в слово - случайно и мимолетно, обречено на смерть, на забвение.

Сам Бог - это память, всего обо всем, навсегда. Всё исчезнет, даже Храм, куда он идет, треножник, жрецы и пифия. Но память о них сохранится: названы, отпечатаны в слове - букашка, кузнечик, крыло стрекозы, захваченные смолой, для вечности каменеют.

Мысли об аполлоновом храме вызвали воспоминание о чуде, которое видел он в Риме. Прошептал про себя: "Юпитер Капитолийский", и память услужливо начертала картину. Он в Риме стоит перед Храмом и вспоминает, что видел в Афинах колонны из мрамора для него. И вот, Храм перед ним. По фасаду четыре колонны, между ними три бронзовых двери. Фронтон украшен двумя колесницами по краям и квадригой Юпитера посередине. В нише над входом, тимпане - три храмовых божества: Юпитер, Юнона, Минерва. Затем две колесницы: на одной солнце-возница, луна - на другой; по сторонам Вулкан и циклопы кующие; между обеими колесницами и богами - Ганимед, Эскулап и Веста. Черепицы на кровле из позолоченной бронзы, говорят, стоят они шестьдесят миллионов сестерциев. Двери покрыты золотыми рельефами, а пол мозаичный.

Взглянул вверх, словно силясь среди облаков увидеть квадригу Юпитера, взглянул вниз, словно пытаясь увидеть на каменистой земле искуснейшую мозаику. Но виденье исчезло. Исчезло? То, что названо, исчезнуть не может. Потому-то ребенка, едва в мир пришедшего, надо назвать, дать ему имя, наречь. Это будет пропуском в вечность. Коль суждено умереть в младенчестве, то навечно младенцем останется. Но только лишь тот, кто имя успел получить. Иначе спросит Харон, получающий плату, как твое имя? Что не нареченный младенец ответит?

Размышляя, он шел по тропе, петлявшей средь скал, поднимаясь по южному скалистому склону Парнаса, горы, некогда отданной во власть Аполлону. Склоны окрестных гор, что открывались по мере подъема, изобиловали источниками чистой, сладкой, холодной воды. Где-то здесь лаврами окруженный Кастальский ключ, из которого поэты всех времен и народов пили, пьют и пить будут вечно, ведь всех источников музы и нимфы поют вкруг него под звуки аполлоновой лиры.

Он шел по тропе, вьющейся между скал, то, отступая, то, приближаясь к скалистому краю бездны. Над ней, то, снижаясь, то, поднимаясь, парил одинокий орел. Порой охватывал страх, и он прижимался к скале, отодвигаясь от бездны, но иногда в ответ на затаенные мысли подходил к самому краю, не боясь оступиться, чувствуя поддержку богов. Заглядывал в бездну, пытаясь постичь бесконечность пространства и времени, постичь манящую мертвую вечность, человеку неведомую, богам близкую. Иногда камень, его стопой потревоженный, с места, на котором лежал он века, срывался и, цепляясь за ветки кустов, ускоряясь, через мгновение пропадал из глаз, беспамятством поглощенный.

Он шел, представляя, что внизу, в котловине, куда ни человек, ни животное не смогли бы добраться, у подножия скал нет и быть не может живых. Только те, кто сорвались, нашли там последний приют, только их кости, омытые ливнями, отбеленные ветрами, только их кости.

От мрачных мыслей отвлекли забавные птицы. Присмотрелся: кружили над свитым гнездом, травинки высохнуть не успели. Гнездо было пустым. Но вскоре в нем появятся и птенцы, а, встав на крыло, покинут гнездо и, найдя себе пару, новое сочинят. Разве это не вечность? Противостоящая белым костям, лежащим в глубине котловины, на самом донышке бездны.

Он шел легкой походкой, ступая уверенно, словно вступал во владение этой горой. Под сандалиями шуршала земля, мелкие камешки из-под подошвы выскакивали, словно зверюшки. Шел подгоняемый звуком воды, со скалы ниспадающей, слыша пение муз, нимф сладкоголосье, сливающееся с журчанием аполлоновой лиры.

Шел, мир познавая, а в мире - себя. Шел подгоняемый мыслью увидеть Храм и на его фронтоне изречения Семи мудрецов:

познай самого себя,
ничего сверх меры,
Ε.


Накануне дул сильный ветер. Ветер рычал, хрипел и визжал, словно животное или же человек, дара речи богами лишенный. Издалека доносились раскаты грома и были видны едва заметные промельки молний. Хижина, в которой он остановился перед завтрашним восхождением, скрипела, словно во время шторма корабль, скрипела то жалобно, моля богов о пощаде, то свирепо, угрюмо, богам угрожая.

Надвигающаяся буря, ревущий ветер, молния, гром всегда вызывали в нем двойственное чувство. Одно из них было ощущение гнева богов, чувство страха, беды неминуемой. Другое - ощущение радости, ведь буря, гроза несли очищение, пыль с деревьев смывая, гнилое сметая. Боги решили очистить землю от скверны. Разве это беда?

Он вместе с хозяином, выходцем из Беотии, сидели у очага, вспоминая окаймленную со всех сторон горами, зимой водами переполненную, летом не пересыхающую долину, дающую жизнь всей Беотии. По утрам он любил на долину смотреть: в туманном мороке та зияла, сквозь зелень сквозила. По воле богов стекающая с гор вода превращала долину в огромное озеро, некогда нареченное Копаида. Все воды гор собирались в долине, и только одна река, только Кефисс из нее вытекала. В середине весны вода начинала спадать, и Копаида превращалась в пастбища и поля, на которых выращивали пшеницу, а в самых сырых местах - рис и хлопчатник.

- А помнишь, какие угри в Копаиде? Их даже возили на продажу в Афины. - Хозяин от удовольствия причмокнул губами и закусил воспоминание жирной маслиной.

Он помнил, угри были жирные, сочные, но в их небогатом доме они подавались к столу только на праздники.

- Вся Беотия жила Копаидой, - воспоминания распирали хозяина, - истины ради надо сказать, что не только ими озеро славилось. - На мгновение он задумался, сморщился, неприятное вспоминая. - Мало кто в наших краях не страдал от лихорадки.

И это он помнил. Но гостю неприятное вспоминать не хотелось, напротив он вспомнил, что по берегам болот рос отличный тростник, из которого делали знаменитые флейты:

- Все в мире так. От болот - лихорадка, от них же - тростник, из которого делали сладкоголосые флейты.

- Ах, какие делали флейты, - хозяин его слова подхватил и зажмурился, - нигде в Греции не делали таких флейт, многие пробовали, а затем перестали, где им было угнаться за нашими мастерами, да и флейтисты Беотии славились.

Среди гор, которые окружали долину, был воспетый поэтами Геликон, где в источниках рощи пребывали сладкоголосые музы.

Словно его мысли читая, хозяин нарушил молчание, последовавшее за порывом ветра:

- Гиппокрена возникла от удара копыта Пегаса по камню, - и, свои слова подтверждая, хозяин ударил ладонью по столику, так что кувшин с вином и круг сыра вздрогнули, а маслины подпрыгнули.

Гость хотел добавить, что там, на горе Геликон, находился источник, в который смотрелся Нарцисс. Но, не желая прослыть невежливым, он хозяина не прервал, а тот продолжал предаваться радостным воспоминаниям.

Хозяин говорил без умолку. Воспоминания вытеснили даже страх перед надвигающейся бурей. А, может, воспоминаниями тот заклинал богов: отведите бурю, хижина не прочна, что буду я делать, если не устоит? Хозяин сыпал словами, словно жрец во время служения, но для гостя через минуту-другую они слились в единый гул, в единый поток, в котором из звуков не возникали слова, звуки, пожирающие друг друга, тянущиеся бесконечною лентой, как будто через луг переползал огромный угорь. Такой огромный, что сам бы мог дотянуться до афинского рынка.

Сквозь гул слов и завывание ветра в его ушах сперва зазвучали знаменитые флейты, а затем, когда смолкли, божественные стихи великого земляка Гесиода:


С Муз, Геликонских богинь, мы песню свою начинаем.
На Геликоне они обитают высоком, священном.
Нежной ногою ступая, обходят они в хороводе
Жертвенник Зевса-царя и фиалково-темный источник...
На Геликонской вершине они хоровод заводили,
Дивный для глаза, прелестный, и ноги их в пляске мелькали.
Снявшись оттуда, туманом одевшись густым, непроглядным,
Ночью они приходили и пели чудесные песни,
Славя эгидодержавца Кронида с владычицей Герой,
Города Аргоса мощной царицею златообутой,
Зевса великую дочь, синеокую деву Афину,
И Аполлона-царя с Артемидою стрелолюбивой...
Также и все остальное священное племя бессмертных.
Песням прекрасным своим обучили они Гесиода
В те времена, как овец под священным он пас Геликоном
(Гесиод, Теогония, пер. В.Вересаева).

Когда стихли стихи, задремав, он слышал волшебное и бессмертное: фиалково-темный, эгидодержавец, златообутая, стрелолюбивая, златовенчанная, хитроразумный.



Волосы и бороды беотийцев курчавились, как весенние родной Беотии облака. Перед ними на маленьком столике, освещаемым огнем очага, лежали лепешки, початый круг козьего сыра, тонко просоленные маслины, стоял кувшин разведенного вина. Они медленно ели и пили, прерываясь лишь на беседу и на порывы ветра, словно боясь пропустить малый миг, крошку воспоминаний, одинаково им дорогих, и мгновение предстоящей опасности. Светлое прошлое здесь, в этой хижине, у этого очага, здесь, у подножья Парнаса, столкнулось с будущим, грозным, чреватым бедой и несчастьем. Как всегда, когда радость и горе, свет и тьма, прошлое с будущим сталкивались в мгновении настоящего, он чувствовал, как никто другой, напряжение этой борьбы.

Ветер стихал, тишина воцарялась, и они, вслушиваясь в безмолвие, вспоминали детство и юность, родителей и друзей. Ветер взрывался, и они замирали, вслушиваясь в его порывы, пытаясь в них распознать волю богов. Так гадают жрецы, в прошлом и настоящем распознавая признаки бед и несчастий, и мира, покоя. Но жрецы гадают для всех, предсказывая то, что сбудется. А они гадали на ветре лишь для себя. Он то верил, то нет в силу гадания, ведь ему лишь предстояло, в прошлом оставив прежнюю жизнь, превратиться в жреца. Для этого он и пришел в эту хижину, сидел с хозяином у огня, чтобы завтра, если ветер утихнет, если будет на то воля богов, с утра идти на Парнас, гору хоть не высокую, но в непогоду коварную, опасность таящую в каждой скале, в каждом повороте едва заметной тропы. Знал: завтрашнее восхождение, если боги позволят, будет лишь первым, наверняка самым простым испытанием на избранном им пути. Дельфийский оракул не всех, ох, не всех, только избранных, того, кого он полюбит, готов принять в собственные жрецы.

Тени плясали, слова сливались в единый поток, мысли кружились. Он уснул, опустившись на баранью шкуру, постеленную ему.



Он шел и думал о смерти, о том, что никого не минует. На крошечном пятачке, зеленой полянке росло земляничное дерево. Под таким, как гласило предание, родился Гермес. У них в Беотии все считали, что он беотиец.

Он представил, как Гермес, бог торговли, воровства и красноречия, еще в пеленках укравший у Аполлона пятьдесят коров, который, глядя на полет журавлей, изобрел первые семь египетских букв, Гермес по прозвищу Психопомп, душеводитель, ведет его тень в царство Аида. Торгуя, воруя, в красноречии упражняясь, чтят люди Гермеса, забывая о том, что он Психопомп. И даже расставленные на перекрестках гермы не напоминают жаждущим смерть позабыть, что их ожидает.

Полянка была чудесной, зеленой, и от цветов - разноцветной. Хотел остановиться, но передумал: впереди длинный путь, и там, в Храме ждали жреца.

Мысль о смерти и мысль о Храме привели с собой мысль о получившем имя от самой Пифии в Дельфах. Когда Пифия сообщила отцу, что его сын принесет людям столько добра и пользы, сколько никто никогда не приносил и не принесет, то нарек он жене новое имя Пифаида, а сыну - "тот, о ком объявила Пифия", Пифагор.

Он всей душой чтил великого Пифагора. Сбылось пророчество Пифии: у Пифагора было множество заслуг перед людьми. Но он его главной заслугой почитал открытое с помощью тайного учения переселение душ. Тело человека так же, как тело животного, бренно. Но душа человека бессмертна, вечная, она опускается вниз, поселяясь в человеческом теле, а после смерти ее ожидают переселения, пока не заслужит вернуться на небеса. Великий ученый, познав тайное, изучив числа, научился управлять переселением душ, добиваясь конечной цели: вернуть душе высшее божественное состояние.



Он шел, вспоминая, и памятью, больной, неизбытой из зеленого горного разноцветья выпрастывались коричневые проплешины и черные, помятые ветром и временем, валуны.

Он шел по рынку, раздвигая толпу, за собой след оставляя:

- Плутарх.



Снился спартанский рай или ад, сотворенный Ликургом: одни его полагали богу подобным, другие - богом самим. После смерти ему построили храм и приносили жертвы, как богу. Так рай или ад? А может, и то, и другое, тем более, никогда не узнать, чем сегодняшний рай обернется, может, завтрашним адом?

Снился великий Ликург, отказавшийся быть царем, Ликург, для которого ценность собственной жизни измерялась одним: тем, что он создал. Другие после себя оставили буквы, слова, живые и мертвые. А он оставил законы, по которым живет его Спарта. Создавая законы, он радовался, как бог, сотворивший человека из праха земного. Прежде чем их предложить спартанцам, согражданам, он побывал в Дельфах, и пифия назвала его "любимцем богов", скорее "богом, чем человеком".

Желая уничтожить неравенство, вместо золотых и серебряных, он приказал употреблять железные деньги, которые стоили мало, и для значительных сумм надо было строить огромную кладовую, а перевозить в телеге. Так в Спарте вывелось воровство, взятки, грабеж.

Суеверия искореняя, он повелел хоронить в черте города, а памятники ставить близко от храмов, чтоб, привыкая, молодежь не боялась смерти и не боялась быть оскверненной, к умершему прикоснувшись или перешагнув через могилу.

Он видел Ликурга в тенистой роще, над рекой нависающей. Видел его погруженным в раздумья. Одна Ликурга мучила мысль, одно душу сверлило. Он строен, здоров и силен. Лет с сорока не менялся: не седел, не лысел, не толстел. Но старость не сегодня-завтра придет. Ни один человек ее не избегнул. К тому же - все в воле богов - сегодня здоров, силен, а завтра?

И вот он решился. Как все, что он делал, его план был безупречен. Он обратился к спартанцам, сказав, что решил отправиться в Дельфы, испросить волю оракула: хороши ли законы, данные Спарте. Все согласились. Тогда он взял клятву со всех: старейшин, граждан простых, что пока не вернется, узнав волю оракула, они будут законы хранить и детей им обучать. Уехал.

Дальше во сне не было ни дороги, ни подъема на гору, который сейчас он сам совершает. Он видит Ликурга входящим в Дельфийский храм, приносящим жертву богам, богов вопрошающим, хороши ли законы. Оракул ответил:

- Прекрасны!

Ликург ответ записал, отослал его в Спарту, а сам, продолжая в жизнь план претворять, решил умереть, отказавшись от пищи. Спартанцы ведь поклялись, что будут хранить данные им законы, пока он не вернется, а смертным дороги обратной нет из Аида. Так, смертью своей Ликург даровал бессмертье своим законам.



2
Луций Местрий Флор

Он шел, над ним нависал, многовершинный, по слову Гомера, Парнас. Впрочем, кто его знает, почему Парнас поэт увидел таким. Может, поэт-полубог все видит иначе, чем амброзии не вкусившие? Задирая голову, он соглашался со своим земляком Гесиодом, который видел многоснежные вершины многоложбинного Парнаса, видел серебрящиеся на солнце звонкоструящиеся потоки.

Он шел, о собственной судьбе размышляя, о родном городке Херонея в Беотии, о том, как, объездив полмира: всю Грецию, Малую Азию и Египет, появившись в Риме - мировой столице - свел дружбу с Луцием Местрием Флором, соратником императора Веспасиана.

Это был круглый, как он сразу определил, через край переливающийся человек, лицо которого - в зависимости от обстоятельств и настроения - поминутно меняло свое выражение. Казалось, все на свете его увлекает. При первой встрече, заметив на руке его перстень с оливковым, золотом отливающим хризолитом, он встрепенулся, и, вцепившись в камень глазами, воскликнул:

- О, я знаю, это χρυσός (золото, др.-греч.), чудесный λίθος (камень, др.-греч.)!

Тотчас попросил ему показать и так любовался камнем, что он пожалел, что в родной Беотии, когда блуждал по горам, не проявил терпения и выломал из скалы лишь один этот камень. Тогда издали мелькнул луч, затем второй, третий, словно кто-то с ним медным зеркалом забавлялся. Что это? Долго искал, пока не наткнулся на золотисто-зеленый каменный нарост на скале. Долго тогда провозился, чтоб отбить от скалы этот камень. Солнце успело зайти, и цвет нароста на скале изменился: вслед за солнцем, уходящим за горы, камень в себе замыкался, из золотисто-зеленого становясь глубинно-оливковым с нежным привкусом золотистым. Так вино вместе с ярким настойчивым вкусом иногда наделяет тонким, едва заметным вкусом, тихо журчащим. Так рядом с могучей полноводной рекой, клокочущей и кипящей, стелется еле слышный, бледно-журчащий ручей.

Он несколько раз близко видел Веспасиана. Раз - вместе с сыном, ставшим его соправителем. Из роскошного императорского одеяния, тесного для него, выступала твердо посаженная на короткой шее голова крестьянина, с лицом крупной лепки, с умными, проницательными глазами. Рядом с отцом рыхлолицый Тит казался прирожденным аристократом. Рассматривая отца и сына, он пытался в их лицах отыскать черты фамильного сходства, но безуспешно. Общим у них было имя. И тот и другой полностью именовались Тит Флавий Веспасиан, и, в отличие от отца, сын правил под именем Тит. Общим в судьбе отца и сына была успешная война в Иудее, после чего Веспасиан стал императором, а сын его соправителем, а после смерти отца наследником власти над полумиром.

Веспасиан любил точное, меткое, лаконичное слово. Его фразы, моментально становившиеся знаменитыми, передавались из уст в уста. В Иудее Веспасиан не спешил. Объясняя нетерпеливым медлительность, говорил: "Лучшим полководцем, чем я, является бог, который хочет отдать иудеев в руки римлян без всякого напряжения сил, а войску нашему подарить победу, не связанную с риском. Пока враги собственными руками губят сами себя, пока терзает их самое страшное зло - междоусобная война, - нам лучше пребывать спокойными зрителями этих ужасов и не ввязываться в борьбу с людьми, которые ищут смерти и неистово беснуются друг против друга" (Иосиф Флавий, Иудейская война 4:6:2).

Как настоящий крестьянин, Веспасиан был прижимист, чтоб не сказать, скуп. Увеличивал существующие налоги, вводил новые, в том числе (что вызвало возмущение Тита) на общественные уборные. Получив первую прибыль, он сунул Титу под нос монету: мол, пахнет? Через несколько дней весь Рим повторял новую поговорку: деньги не пахнут. Умирая, он произнес свою последнюю крылатую фразу: "Увы, кажется, я становлюсь богом" (Светоний Been. 23, 4).

Конечно, мужик-император не слишком льстил гордому Риму, но это лучше, чем император-безумец. Римляне сыты сумасшедшим актером Нероном, Калигулой, имен похитителем.

Луций Местрий Флор советами и рассказами о римских обычаях помог не наделать ошибок, без которых в Риме не обходился почти никто. Предупреждение не стремиться проскользнуть под носилками весталки, что каралось смертью, сопровождалось рассказом о жрицах богини Весты, которые были неприкосновенны. Если весталке встречался ведомый на казнь, и она клялась, что эта встреча была случайной, она могла его помиловать. Весталки поддерживали в храме священный огонь и совершали жертвоприношения Весте, хранили святыни, исполняли обряды, скрытые от глаз непосвящённых.

В Греции священный огонь поддерживали жрицы, старые девы, а если, случалось, огонь гас, то его зажигали от солнца. В Риме, если такое случалось, огонь добывали трением палочек, а весталку, виновную в том, что огонь угас, бичевал сам Верховный понтифик (так в Риме именовали Первосвященника). В Риме весталками становились девочки в возрасте от шести до десяти лет без физических недостатков. Их было шесть. Когда освобождалось место весталки, ее избирал при помощи жребия Великий понтифик. Свою чистоту весталка должна была сохранять тридцать лет.

Горе весталке девственность потерявшей! Соблазнителя засекали до смерти, а ее на Злодейском поле закапывали живьем, давая на день пищу и воду. Так она сама умирала, и в ее смерти Рим не был повинен. Рассказывают о двух весталках, обвиненных в нарушении целомудрия. Обе они по закону могли доказать свою невиновность, совершив чудеса. Одна из них, Туккия, собрав в решето воду, донесла его от Тибра до форума. Другая, Клавдия, потянула за трос и сдвинула корабль, глубоко вросший в ил.

Новой весталке обрезали волосы, их вешали на священное дерево, которому было многие сотни лет. Затем, одев во все белое, ее нарекали, прибавляя к имени Возлюбленная. Вначале весталка училась, под конец службы учила других. Как и учеба и обучение, основная служба весталки продолжалась десять лет, после чего она становилась свободной, и могла, если хотела, выйти замуж, что случалось не часто: во-первых, она становилась обычной матроной, полностью зависимой от мужа, а, во-вторых, существовало поверье, что брак с весталкой к добру не приводит. Над весталками надзирали Великая весталка и Верховный понтифик, почетной обязанностью которых было возносить публичную молитву о благополучии Рима на Капитолии.

Обряд этот увековечен Горацием в прославленной оде Exegi monumentum, которую Плутарх знал наизусть:


Нет, не весь я умру! Лучшая часть моя
Избежит похорон: буду я славиться
До тех пор, пока жрец с девой безмолвною
Всходит по ступеням в храм Капитолия
(Пер. А. П. Семенова-Тян-Шанского).

Рассказал ему, посмеявшись, Луций Местрий Флор и о том, что необразованная, глупая чернь рассказывает множество анекдотов, среди которых особенно ею любимы объяснения разных названий.

- Послушайте, как Вы полагаете, каково происхождение слова "понтифик"?

- Думаю, что от потенс, могущественный.

- Вот и не так! Спросите на форуме, - не сдержавшись, Луций Местрий Флор засмеялся, - и там Вам ответят... - От смеха Луций Местрий Флор зашелся в кашле.

- Хотите воды? Эй, кто там?

Появившемуся слуге он велел подать воду, но пока тот принес, его друг, преодолев приступ кашля, продолжил:

- Так вот, на форуме Вам ответят, что это слово не что иное, как "делающий мост". Понс, как Вы знаете "мост", а возле моста приносились жертвы, да и заведование мостами и их починка есть непременная обязанность жрецов. Сломать мост римлянин не имеет права под опасением навлечь на себя проклятие.

Луций Местрий Флором помог ему получить римское гражданство и многое порассказывал о Риме, о нравах, царящих в империи, о недавнем триумфе: Десятый легион после нескольких лет долгой тяжелой войны и осады, наконец, взял город Иерушалаим и Храм, которые с остервенением охранял народец небольшой, но очень упрямый, верующий в бога, которого никто никогда не видел и не увидит, о котором никто ничего не знает и не узнает, кроме того, что он есть. Не знают они, и где их бог обитает. В Храме? Отвечали, что нет. На горе, их Парнасе? Ответ снова нет.

В рассказе особо его удивило то, что хоть храм покоренных и был на горе, но неподалеку были и другие, повыше.

- Почему же они выбрали самую низкую?

- Загадка, мой друг.

- Все народы, у которых в земле есть пусть небольшие горы, строят богам обиталище на самой высокой из них. Не так ли?

- Так, конечно же, так. Так с древних времен повелось. Жители горных стран выбирают богам самую высокую гору.

- Только египтянам не повезло. Долина их главной реки Нила плоская, как ладонь. Потому на вопрос, где обитают их боги, они отвечают неопределенно. Почему же эти...

- Этот народ для других тайна. Их обычаи странны и непонятны. Варвары, они обрезают мальчикам крайнюю плоть, и делают это на восьмой день жизни, когда дуновение ветерка опасно для младенческой жизни. Что ж говорить о какой-то горе. - Соратник императора, видно, был не слишком склонен говорить об этом странном, диком народе, и перевел разговор на более интересное - слухах о нездоровье Веспасиана и о том, что ждет в случае воцарения Тита, который, кстати сказать, был покорителем этого города (название не слишком ему давалось, и он стремился его обходить), и разрушителем храма.

Луций Местрий Флор рассказал об одном туземном обычае, напомнившем ему принятый и у них, в Беотии, да и во многих других местах Греции. У туземцев был один совершенно особый день. Называли его Судным, веруя, что в этот именно день Господь судит весь мир. Претензия странная! Их бог, пусть их и судит. Но почему этот странный, невидимый, неведомо где обитающий бог судит других, самое главное - греков и римлян? В этот день они отсылают в пустыню козла, который, как они верят, уносит все их грехи. В пустыне козла сбрасывают со скалы, а вместе с ним и грехи всего народа, все те, что совершены в течение года.

В родной Херонее, исполняя должность архонта, главы полиса, он совершал обряд, называвшийся "изгнание голода". В пританей, служивший местом судилища, приводили раба, которого секли прутьями, которые предварительно тщательно очищали от цветов и листьев, секли, приговаривая: "Унеси прочь голод, принеси здоровье и богатство". Совершив обряд от имени города, он возвращался и проделывал то же со своим рабом дома.

Однажды в теплый солнечный день Луций Местрий Флор пригласил его на прогулку по городу, обещая провести маршрутом триумфов. Они шли и Луций Местрий Флор рассказывал.

За сенаторами и вельможами несли трофеи, за которыми вели пленных, а за ними белых, назначенных в жертву, быков. Тит-триумфатор вместе с отцом ехал в золоченой колеснице, держа ветвь оливы. Позади Тита стоял раб, шептавший ему на ухо: "Не забывай, ты всего лишь человек". За колесницей на белом коне ехал брат Тита Домициан, а за ним шли солдаты в оливковых венках и кричали: Ио триумфе! (Ура, триумф, лат.) Процессия вилась по улицам Рима, мимо двух цирков, и, огибая Палатинский холм, по Священной дороге, вдоль которой стояли когорты преторианских гвардейцев и городская стража, поднималась на Форум, потом еще выше на Капитолийский холм, где приносились жертвы богам. Триумфатор был в особой тунике, расшитой золотыми пальмовыми ветвями, которая хранилась в храме Юпитера Капитолийского и выдавалась на день триумфа. Триумфатор, прибыв к храму, выходил из колесницы и на коленях вползал по ступенькам храма Юпитера.

Существовал и малый триумф, называвшийся овацией, при которой полководец приносил жертву в нескольких милях к югу от Рима, и на следующее утро въезжал в город верхом на коне с венком мирта вместо оливковой гирлянды на голове.

Луций Местрий Флор обладал даром рассказчика, но, по собственному признанию, был не в силах себя заставить что-нибудь записать. Рассказывая о недавнем триумфе Тита, он вдруг вспомнил о столетней давности знаменитом триумфе великого Цезаря и рассказывал так, будто был свидетелем этого дивного шествия.

- Началось оно от Марсова поля, прошло мимо цирка, пересекло Via Sacra и Форум и завершилось у храма Юпитера. Колесница запряжена была белоснежными, словно римские тоги, конями. На ней - статуя Цезаря, отлитая в бронзе, перед ней - представляете, ликторы, числом семьдесят два. Позади - повозки с трофеями, карты захваченных территорий, цветные картины. А в самом конце - сотни пленных, над которыми толпа насмехается, и среди них - Верцингеторикс, главный трофей.

Однажды Луций Местрий Флор угощал его старинными фресками.

- Мой друг, обратите внимание на Нарцисса. Прекрасен? Конечно, но я не об этом. Какому еще быть Нарциссу? Смотрите, он еще и ручья не увидел, не то, что свое отражение. Но мы-то ведь знаем, что вот-вот с ним случиться. Он увидит себя! Главное - собственный взгляд, который его и убьет. Помните, как хитрый Персей уклонился от взгляда Медузы? Взгляд убивает!

- Разве он умер не от любви?

- От любви? Разве от нее умирают? От взгляда. Вот послушайте.

И Луций Местрий Флор, о фреске совсем позабыв, усадил его к ней спиной.

- Бог Кефис, овладел силой нимфой, и та, родив сына, отправилась вопросить Тиресия о его судьбе. Оба глаза Тиресия были приговорены к вечной ночи за то, что познал он наслаждение как женщина и как мужчина. Слепец Тиресий нимфе ответил: "Если не узнает самого себя". К шестнадцатилетнему Нарциссу вожделели девушки, юноши, нимфы, особенно Эхо, страдавшая от безответной любви. Но он их всех отвергал, предпочитая охотиться на оленей. От сильной любви Эхо повторяла каждое слово, которое любимый ее произнес. А тот, пораженный, не понимал, откуда звучит этот голос.

- Соединимся! - крикнул однажды.

И голос ответил:

- Сольемся в объятии!

Больше не в силах скрываться, Эхо бросилась к Нарциссу, стараясь обнять, но тот убежал, и отвергнутая стала худеть и таять. Кости ее стали скалами. Так от Эхо один голос остался. Однажды Нарцисс пошел на охоту. Устав, лег у источника на траву. Захотел напиться и, наклонившись, увидел свое отражение и влюбился. Так, собственный взгляд его погубил! Взгляд, милый друг! Так что отводите глаза, если на Вас пристально смотрят!

Он знал, что Луций Местрий Флор пересказывает Овидия. Но зачем обижать нового друга? Пусть думает, что он не читал, тем более что и прочел он Овидия лишь недавно, приехав в Рим. Но что-то кольнуло, и он решил пойти обходным путем.

- Давно, милый друг, хотел Вас спросить... - Он запнулся: может быть, и не стоит? Кто знает, как этот римлянин к этому отнесется?

- Так что же? Спрашивайте.

Что ж, если сам он напрашивается. В конце-то концов, что здесь такого? Просто невинная шутка.

- За что все-таки был отправлен в ссылку Овидий? Разное говорят. Думаю, сплетни.

Похоже, римлянин что-то почувствовал. Во всяком случае, чего никогда не случалось, он не тотчас же рот открыл, извергая слова, которые сами собой слагались в историю. Немного помедлил, расправил складки на тоге, внимательно на него посмотрел (он, помня урок, лукаво отвел глаза) и все же, поколебавшись, решил, что это просто случайность.

- История эта столь же известная, сколь и таинственная. Точно известно одно: Август поэта призвал и произнес несколько строгих и мрачных слов. За что? Сам Овидий в "Скорбных элегиях" произнес, словно сквозь слезы: "Зачем увидел я нечто?" (кн.2, строфа 103)

- Что же Овидий увидел такое, что от Рима был отлучен?

- Лучше, мой друг, поэта дослушаем: "Божество не прощает даже неумышленного оскорбления". А что он увидел? По моему разумению, это вовсе не важно. Главное, что Овидия собственные глаза предают. Вы это поняли хорошо! - Он засмеялся, словно желая сказать, что запомнил, как этот гречонок отвел глаза, когда он пристально посмотрел. Отсмеявшись, поднял вверх палец, словно ему, гладиатору, жизнь даровав, и в знак примирения улыбнулся:

- А как там у вас в Беотии рассказывают о Нарциссе?

- Что ж, если вам, милый друг, интересно...

- А Вы полагаете, мне интересно только рассказывать? Чтобы рассказывать, надо ведь слышать. - Помолчал и добавил, - изредка, - и заливисто засмеялся.

Переждав заразительный смех, убедившись, что его новый друг и умен и отходчив, он рассказал историю так и такую, как и какую он слышал в Беотии в детстве.

- Молодой охотник Амений безумно красавца Нарцисса любил. Но тот относился к нему с отвращением: Амений был ему настолько противен, что однажды в подарок он послал ему меч. Амений схватил его и ринулся к дому Нарцисса, где, взывая, во имя крови своей к божественному отмщению, вонзил в себя меч. Через несколько дней после этого Нарцисс отправился на Геликон на охоту. Там, почувствовав жажду, решил он напиться. Его взгляд остановился на отражении взгляда, и, увидев его, он покончил с собой.

- Вот видите, главное взгляд! А Эхо или Амений, любовь по-римски или по-гречески, какое нам дело? Не так ли?



Вскоре после своего знакомства с Луцием Местрием Флором во время праздника в честь Сатурна Плутарх был приглашен на обед. День был прохладный, сильный ветер и дождь, переходящий в снег, но на улицах было много народа, со всех сторон раздавалось Jo Saturnalia. Договорились встретиться на улице Аргилет, получившей название от некогда находившихся здесь неподалеку глиняных карьеров: "глина" на латыни - argilla. Хоть эта улица и была одной из оживленнейших в Риме, с бойкой торговлей и толчеей, застроенной домами из тибурского камня - известкового туфа, и потому не слишком годилась как место встреч, но было у нее и одно несомненное преимущество, тем более важное, что его римский друг пунктуальностью не отличался.

Тут были книжные лавки, дверные косяки которых увешаны объявлениями о новинках, так что, ожидая, Плутарх времени не терял. К тому же, отсюда было рукой подать и до форума, где перед храмом Сатурна должно жертвоприношениями начаться народное празднество. Луций Местрий Флор, опоздавший на встречу, извинился и объяснил: замешкались с домашним жертвоприношением, свинья, которую назначили в жертву, вдруг, сбросив веревки, убежала, и ее долго ловили.

По дороге он рассказал о хозяине, к которому они направлялись. Не так давно тот был назначен на важный пост префекта Претория, которого все опасались.

- Не один император был префектами Претория убит, не один был ими поставлен. - Сообщая эту всем известную римскую тайну, тот склонился к самому уху и, обжигая дыханием, таинственно зашептал.

В ответ молча кивнул: понимаю. Тот обижался, когда его прерывали.

- Это человек совсем не простой! Хотя старается им казаться. Был прокуратором Иудеи, префектом Египта. Представляете? Нет, Вы и представить не можете, что это значит. Неделя префектом Египта, и вы, ваши дети и внуки обеспечены до скончания века! И перепало это тому, у кого не слишком хорошая родословная. Сын богача? Ну, и что? Сидел бы с отцовским богатством, ан, нет, еврейчику этому все подай и положь. Говорят, правда, что он племянник философа. Как его там? Филон, кажется, ну, это не важно. Философ из Александрии? Ха-ха, ну, какие же там философы? Даже в Греции их не осталось. Все философы живут нынче в Риме! - Луций Местрий Флор горделиво воздел подбородок, будто был одним из римских всемирно известных философов.

- И что в столь тревожные времена не знал он несчастий? - Пользуясь передышкой, вызванной самолюбованием собеседника, он втиснул вопрос, который никак не удавалось задать.

- О нет, милый друг, нет, конечно же, нет. Ему довелось пережить... Не скрою, наш друг - уверен, вы непременно подружитесь, он любит умных, много видавших людей - при Калигуле в тюрьме побывал, но тот вовремя умер, и император Клавдий его выпустил и на службу вернул. Не просто на службу! Назначил сына еврея, который быть евреем не захотел, прокуратором Иудеи. Это Тиберий! Нерон его назначил префектом Египта, командующим двух легионов. - Он снова остановился, передохнуть.

- Евреям Египта и Иудеи неслыханно повезло.

- Ха-ха-ха, как бы не так! Плохо вы знаете бывших евреев!

- Я их вовсе не знаю.

- Потому и сказали. В Александрии евреи жили с тех пор, как Александр Македонский в благодарность за помощь разрешил им поселиться в этом прекрасном городе. Все было бы хорошо, только очень они с греками не дружили. Однажды в амфитеатр, где собрались греки, готовившиеся отправиться в посольство к Нерону, прибыли и евреи. Греки убили их. Евреи - им мстить. С факелами бросились к амфитеатру, грозя греков, все это сборище сжечь. Вот тогда бывший еврей послал солдат тех защищать, и, хоть евреи долго сопротивлялись, наш друг Тиберий Александр опустошил еврейский квартал, перебив около пятидесяти тысяч бывших братьев своих. Вот! А Вы говорите, что тем повезло.

- Он что, порвав с верой отцов, принял римские верования?

- Принял, не принял, не знаю. Но статую богине Изиде в Александрии воздвиг. Но дело не в этом.

- А в чем?

- В том, что поставил на нужную лошадь.

- Он что полюбил лошадей?

- Каких лошадей? Впрочем, не знаю. Это не важно. Он любил и до смерти своей будет возлюбленным власти. А лошадь? Лошадь, на которую хитрый еврей поставил, зовут Веспасиан. - Снова к уху его наклонился и зашептал, горячим дыханием обдавая. Именно он первым признал того императором, и его легионы принесли присягу на верность. За это Веспасиан назначил его сопровождать сына Тита во время войны с евреями, и он был начальником Титова войска, осаждавшего Иерусалим. Когда они с Титом вернулись в Рим, Веспасиан назначил его praefectus praetorio, командиром преторианской гвардии. Теперь Вы поняли, у кого мы будем обедать? Уф, вот и пришли.

Когда шли, огибая форум, и мимо них проходили безбородые юноши, его римский друг непременно оглядывался, рассказ прерывая, а разок, засмотревшись, заговорил юноше вслед стихами Горация (кн. 4, ода 10, пер. Г.Ф.Церетели):


Неприступный пока, мой Лигурин, щедро Венерою
Одаренный, когда первый пушок спесь пособьет твою,
И обрежут руно пышных кудрей, что по плечам бегут,
И ланиты, чей цвет розы нежней, грубой покроются

Бородою, тогда ты, Лигурин, в зеркало глянувши,
И не раз и не два скажешь с тоской, видя, что стал другим:
"Ах, зачем не имел, отроком быв, чувств я теперешних?
Не вернется, увы, свежесть ланит следом за чувствами!"


Пока гости еще собирались, веселый хозяин, предваряя его удивление, рассказал об обычае, ведущем начало со времен незапамятных. В этот день рабы освобождались от обычных работ, одевались в господские одежды, им разрешалось есть за общим столом.

- Так что, мой друг, не дивитесь, увидев сегодня за общим столом раба. Кроме того, в знак того, что в честь бога Сатурна рабы в этот день свободны, в середине обеда все вольные люди (надеюсь, и вы не откажетесь) встанут и будут прислуживать рабам одну перемену блюд.

- Непременно. Спасибо, что предупредили. Особая, мой друг, благодарность за чудесный рассказ.



3
Что он мог поделать?

Плутарх шел, вспоминая давний тот разговор о горах, на которых боги разных народов живут, о том странном народе, чей бог почему-то живет не на самой высокой горе. Как же они не понимают, что, строя храм не на самой высокой горе, своего бога этим они унижают? Действительно, странный народ. Иное дело римляне, и особенно мы, греки. К примеру, Олимп. В приснопамятные времена свергли титанов. Зевс Крону и Рею с Олимпа изгнал. В древние времена ворота Олимпа охраняли богини времени оры. Ни зверь, ни человек не могли туда забрести. Олимпийцы наслаждались амброзией, дающей бессмертие, песней и танцем харит, богинь вечной радости, на кифаре играл Аполлон, ему все девять муз подпевали. С Олимпа боги взирали на то, что творилось внизу, на земле, на муравьиную жизнь ищущих пропитание, тоскующих, веселящихся и воюющих.

Но это - боги. А самое главное для людей волю богов познать. Что может быть важней для ищущих пропитание? Многие годы он прошлое познавал: изучал события и людей, точнее, людей, а через них то, что случилось, выбирая таких, кто самой историей был отличен. Думал, прошлое способно научить человека, как жить. Ведь если не повторять прошлых ошибок, то их будет все меньше, пока зло человеческого бытия не исчезнет, не восторжествует добрая воля.

Все было правильно, все так и должно было быть. Только было иначе. Тогда-то он и решил, что пришло его время, оставив и город родной, и семью, идти на Парнас, в храм Аполлона, созданный богом на месте победы над змеем Пифоном.

После победы, собрав пепел дракона, поместив его в саркофаг (он вспомнил, как удивил одного не знавшего греческого римлянина, сообщив тому первоначальное значение слова: пожиратель мяса), установив траурные игры в честь Пифона, бог отправился искать для храма жрецов. В море увидел корабль. Обернувшись дельфином, силою чар привёл корабль к берегу, где и открылся он морякам, ставших жрецами его первого храма.

Самый главный и знаменитый храм Аполлона был на Парнасе, в Дельфах, названных в честь дельфина, в которого Аполлон обратился. В этом храме, жрецом которого он вскоре станет, находится знаменитый оракул. Им ведала пифия. Аполлон, прибыв в Дельфы, убил охранявшего вход в прорицалище дракона Пифона. Знал храм счастливые времена, когда со всех концов света приходили услышать волю богов, принося богатые приношения. Но теперь его почитали не слишком, и шел Плутарх, поднимаясь на гору, надеясь, что поможет возродить славу былую.

Плутарх шел, вспоминая, как после многолетних странствий вернулся домой. И первое, что увидел, придя в Херонею, были мальчишки, играющие в игру с глиняными черепками. Две команды стояли друг против друга, разделенные чертой, проведенной на земле. Мальчишка подбрасывал черепок, одна сторона которого была окрашена белым, черным - другая. В зависимости от выпавшего цвета, одна команда бросалась бежать, другая ее догоняла. Тогда он подумал: вот, умрут эти дети, умрут и дети детей и их внуки, но через тысячи лет - краска облезет - черепки сохранятся. Эта острака - материал воистину вечный. Потом узнал, что игра называется остракинда.

Играли с остракой и взрослые. Опасная, однако, игра: остракизм.

По решению граждан полиса один их них, хоть не преступивший закон, приговаривался к изгнанию. Собрание граждан, которое приговаривало к остракизму, остракофория происходила один раз в год. Голосование происходило при помощи подручного материала - глиняных черепков, на которых процарапывался ответ: изгнать или нет. Обычно это были люди неугодные согражданам своим возвышением, авторитетом, могуществом, знатностью, славой, влиянием и богатством. Изгонялись чаще всего на какой-то определенный, впрочем, немалый, срок. На десять лет чаще всего. Порочные и ничтожные остракизма могли не бояться. Он сам когда-то назвал остракизм "усмирением и обузданием гордыни и чрезмерного могущества" (Плутарх, Аристид, 7). Так демократия боролась с личностью, большинству неугодной.



Плутарх шел на Парнас, поднимаясь все выше.

В храме ждали жреца.

Давно собирался в столицу мира. Когда просто произносили urbs, город, все понимали: Рим. У всех на устах. Не потому ли случалось здесь такое число пожаров, обвалов, что их прозвали сожителями Рима.

Приехал летом. Жарко, пыльно и скучно. Кто только мог, из Рима сбежал. Ему бежать некуда. Вот и глотал пыль и тоску. На холмах, на низины взирающих, в районах богатых усадеб, к улице спиной обращенных, где сады с деревьями и цветами, можно было дышать. В низинах, завистливо взирающих вверх, на улицах бедных, инсулами застроенных, смотревшим жадно на далекий фонтан, где вообще не было зелени, дышать было совсем невозможно. О таких домах Цицерон говорил: Рим кверху поднялся, и в воздухе он завис.

Ночью и на холмах, и в низинах было темно. Но если там, наверху, у богатых защита, нет-нет за перекрестком вспыхнет факел или свеча в фонаре, то внизу - ни факела, ни свечи, ни защиты. Были пожарные, прозванные "бодрствующими", что кроме прямого дела должны по ночам покой охранять, но те, зная ночной город не понаслышке, боялись бандитов больше других.

Писать пробовал, не пошло. Пустынный форум. На Капитолии тишина. Время цедилось, как застоявшееся лесбийское. Но все когда-нибудь заканчивается. Кончилось и тоскливое лето.

Осень и большая часть зимы прошли в празднествах, достигавших почти нероновского размаха. На один его пригласили: в качестве занятного гостя, который рассказом о путешествиях позабавит гостей. Хотел отказаться, подумав: приглашают, чтоб не тратиться на музыкантов или шутов, но пересилило любопытство.

Трапезный зал примыкал к цветущему саду. В триклинии было просторно: приглашенных немного. Прибыли гости одновременно: опаздывать было накладно, по давнему обычаю с опоздавших взимали штраф.

На столе, стоявшем посередине и ложами окруженном, не было места. Хоть рабы, разносившие яства на серебряных блюдах, его постепенно освобождали, но место поданных блюд занимали другие. Перед началом - молитвы богам, а затем - что его удивило - по греческому обычаю на головы пирующих сам хозяин в желтом плаще, который во время обеда сменил вначале на фиолетовый, а затем на зеленый, надел венки.

В богатом доме бездна цветов. Ни один праздник не обходится без венков, цветов и гирлянд. Цветы были в клумбах, ящиках и горшках. Алое, плющ, тамариск и мирт, маргаритки и маки, лилии и нарциссы, ирисы, розы.

После закуски его представил хозяин, и он, как вежливый гость, поблагодарил за гостеприимство хозяина, а с ним столицу империи, всего мира. Послышался ропот: его речь одобряли, на что хозяин заметил, что сравнивать ему, полмира видавшему, конечно, есть с чем. Боясь утомить гостей, он поделился впечатлениями о Египте, попросив позволения продолжить рассказ после одной из перемен.

Внесли на носилках аквариум с краснобородкой. И тотчас услышал он шепот:

- Глядите, глядите! Огромная! Безумные деньги! Умирая, переливается цветом пурпура, пирующих смертью своей веселя.

Снова послышались возгласы: рабы понесли сицилийскую рыбу, фазанов, павлинов, еще и еще. Вначале Плутарх считал перемены, блюда пытался запомнить, но понял: сбился со счета, память стала ему изменять. Во время одной перемен хозяин попросил рассказать о его родине, и он, вниманием не злоупотребляя, поведал гостям о Беотии. Теперь его недолгий рассказ был отмечен благодарственным шумом и возгласами, под которые стоявшие без дела рабы бросились разносить новые блюда.

Кампанские вина - цекубское, каленское, фалернское и массикское, на любой, самый изысканный вкус, лились, как вода. Кувшины приносили полуобнаженные безбородые юноши, а стыдливые девы стояли у стенки перед выходом в сад. Желающему угоститься достаточно подать только знак: избранника или избранницу проводили в комнату, примыкавшую к залу. Только lectisternium, угощенье богов, исполняли взрослые слуги, подносившие кушанья к ложам, на которых стояли изображенья богов.

Когда подавали маслины, услышал шепот: "Они из Пицена", когда принесли копченое сало: "Из Галлии". Венчал пиршество дикий кабан. Когда слуга поставил блюдо на стол, все подошли любоваться, и, только позволив гостям вдоволь насытиться зрелищем, произнеся множество восхваляющих слов, хозяин давал знак взглядом рабу разделать запеченную тушу.

После обеда все встали и подошли к столу, на которых стояли сосуды с вином, тут и вовсе пошла потеха: стали пить друг за друга. Пивший за здоровье кого-либо из присутствующих обращался к нему с пожеланием:

- На добро тебе!

- Будь здоров! - вослед остальные кричали.

С тех пор, как он надел в первый раз тогу, одежду взрослых, ему довелось побывать на многих роскошных обедах, но такое видел впервые. Перед десертом хозяин, с трудом установив тишину, принес жертву богам, положив на очаг пироги и вылив чашу вина.

Там, на пиру он и познакомился с Луцием Местрием Флором. Их посадили рядом. Вероятно, хозяин поручил ему своего занятного гостя. Он был человеком, повидавшим немало и занимавшим немало важных постов. Был услужлив и образован, добродушен, не слишком амбициозен, таким, от услуг которого отказаться трудно любому. Не был и надоедлив, расспросив о занятиях, родине и путешествиях, стал объяснять римские обычаи, сперва комментируя происходившее во время обеда, а затем перешел на то, что Плутарх уже видел или вскоре увидит в римских домах и на улицах города.

После одной перемены римлянин пригласил его немного пройтись по саду, а, вернувшись, подвел к юным девам, дожидавшимся внимания приглашенных. Ни одна из них, слишком раскрашенных, его глаз не остановила. Тогда новый знакомец подвел его к мальчикам, и на его замечание, что к ним равнодушен, Луций Местрий Флором, словно извиняясь за что-то, развел в стороны руки, а сам подошел к светловолосому мальчугану, приглашая. Ему же он бросил, разводя снова руками:

- Подлинный Ганимед!

Светловолосый потупил глаза. Хотя в Рим попал не очень давно, но многое о здешнем житье-бытье и верованиях римлян он знал. Ганимед - юноша красоты необычайной, орлом главного римского бога перенесенный на гору Олимп, где влюбившийся в него Зевс сделал его виночерпием на пирах богов. Так что, идя с важным гостем, он уловил взгляды других мальчиков. Некоторые жили здесь до него, а еще двое были куплены вместе с ним. Когда корабль с рабами-евреями причалил, их разделили: одних отправили в амфитеатры, а других - в Рим, на невольничий рынок. Там продавали людей. Он все это видел, когда его и еще нескольких мальчиков вели мимо вращающегося помоста, на котором стояли люди с табличкою на груди. Когда человек на помосте подплывал к продавцу, тот выкрикивал, расхваливая товар. Иногда подходил покупатель, который приказывал рабу раздеться, осматривал, щупал мускулы, заставлял соскакивать вниз, чтоб посмотреть, насколько товар проворен.

Их продавали не там, на помосте, а где-то за рынком, в неказистом обшарпанном доме. Их было трое. Поставили так, чтоб на них падал свет из окна. Велели раздеться, оставив лишь повязку на бедрах. Один за другим подходили к ним покупатели, и каждый вошедший к нему первому обращался. Осматривал, гладил и щупал, велев сбросить повязку, и гладил, пока у покупателя под туникой не набухало. Один так увлекся, что продавец ему что-то сказал, видимо, цену, потому что, услышав, покупатель схватился за голову. А потом тот появился, кто его и купил. Не гладил, не щупал, пристально посмотрел и исчез.

Продавец лебезил, часто-часто что-то ему говорил, видно, расхваливая. Потом они удалились, и снова он увидел хозяина через несколько дней, прожитых в его доме. Здесь было роскошно. Даже у них, рабов, у каждого была комната, маленькая, но куда как больше, чем та, в которой он жил вместе с братьями в родительском доме.

На следующий день старый раб, приставленный к только купленным, повел их всех в баню. Там их приветствовал сам хозяин, грек по имени Грилл. Велели раздеться, и старую одежду рабы унесли. Потом пришли банщики, которые их отмыли от долгого плавания, и всех по очереди отвели в другую комнату, где не было пара. Его повели последним. Старый раб умастил нежным пахучим маслом, а потом стал рассматривать и ощупывать. Под конец, окончив осмотр, велел лечь на живот.

- Теперь раздвинь попу руками.

Ему стало противно, и он вскочил, закрываясь руками. Старый раб посмотрел с удивлением:

- Что это с тобой? А ну-ка ложись!

Мотнул головой.

- Перестань дурить, делай, что говорят. Тебя ждет сам хозяин.

Весь сжался и снова мотнул головой.

- Дурачок, чему быть, того не миновать. Хозяин заплатил за тебя сто тысяч сестерциев. Не глупи. Плетей захотел?

Одной рукой взяв за шею, он уложил его вниз лицом, и, раздвинув, ввел, причинив страшную боль, сперва один, а потом и два пальца.

Извивался от боли, от унижения. Что мог он поделать?



Луций Местрий Флор вместе с мальчиком скрылись в одной из комнат, и минут через двадцать несколько торопливо, словно опасаясь опоздать к новому блюду (это были фаршированные яйцами, овощами и пряностями перепела), раскрасневшийся и довольный, он сидел, глядя на раздувшуюся птицу, положенную перед ним. Тем же тоном, с которым рассказывал об обеденных и городских нравах, подчеркивая подробности тела и поведения светловолосого (имени он не спросил), римлянин бесстрастно рассказывал о том, что произошло, закончив рассказ замечанием:

- Хоть и светленький, но обрезанный, из рабов, привезенных и проданных Титом.



Императора в городе не было, ходили слухи, что разгульная жизнь вызывает в нем гнев. Впрочем, нужды в слухах не было. Что поделать: крестьянин, которому неведомы вкус амброзии и нектара, приправленных искусством, сладкой девичьей и терпкой мальчишечьей плотью.

Недели подряд Рим развлекался и веселился, пока в самом конце зимы, когда вот-вот должна зима отступить, с небес Юпитер наслал снега - из дома не выйти. Затем потеплело, стало подтаивать, и вот тебе на: зловещий град наслали боги на землю, грозя голодом, мором и наводнением. Старики вспоминали, как лет сорок назад Тибр восстал, взбунтовался, все затопив, и воды носились по улицам, обратившимся в реки. Рыбы плескались на вершинах деревьев.

Понтифик, не дожидаясь, гнева Веспасиана, велел пиры-празднества прекратить, приносить от знатных семей ежедневные жертвы - вымолить у богов прощенье, да и гнев императора не мешало утишить.



4
Свадьба и похороны

В конце пира договорились встретиться после полудня, когда станет прохладней, на Марсовом поле, в садах Агриппы, разведенных на месте Козьего болота с намерением подарить их народу. Эти сады, этот парк был для тесного Рима размера немалого, отдушина в городе узеньких улиц, ужасных трехметровых переулков и тупиков. Даже Священная дорога, по которой проходили триумфы, не достигала в ширину и пяти метров. Улицы города извивались, петляли, стремясь закрутить, заморочить, запутать.

Особенно нелегко в городе было приезжим, ну, а сельские жители, привыкшие к свежему воздуху и простору, в Риме просто теряли голову, о том лишь мечтая, чтобы скорее убраться. Случалось, на улице ломалась телега, загораживая проезд, другие телеги останавливались, и на крики являлся префект. Только что мог он поделать?

Найти нужный дом в Риме непросто. В первый раз приглашая, гостю рассказывали, как добраться до перекрестка, ближайшего к дому. На перекрестках даже самых убогих улиц была часовня в честь ларов (в ней были отверстия по числу примыкавших к перекрестку усадеб) и гения императора, которая - что бывало нередко - была маленьким, неожиданным шедевром. А самым большим украшением города, так, по крайней мере, Плутарху казалось, были фонтаны, непременные, как и часовни, на перекрестках. Мелодией струй они очищали город не только от пыли, но от криков торговцев, брани, божбы, мерзкого мелкого словесного сора, который во множестве и с охотой любой городской народ производит. Капли легким туманом дрожали вокруг фонтанов, освещенные солнцем, они серебрились, вспыхивая жемчугами.

По платановой аллее Плутарх шел на встречу. За аллеей виднелись миртовые рощицы и огромные вязы, по которым искусный садовник пустил виться лозу, перебрасывающую плети с одного дерева на другое. По всему парку - мраморные и бронзовые скульптуры.

У скульптуры медведицы его и окликнули. Луций Местрий Флор был переполнен слухами, сплетнями, анекдотами. Едва поздоровавшись, рассказал о маленьком Гиле - любимце Марциала. Свое имя, впрочем, не только имя, но и судьбу он унаследовал от любимца Геракла. Тот был похищен речными нимфами, а любимец Марциала сунул, расшалившись, ручку в разинутую пасть бронзовой медведицы и погиб от смертельного укуса змеи, спрятавшейся в глубине ее пасти.

Говорили они на латыни. Но, завершая рассказ, его римский друг, на греческом процитировал вдруг Стратона:

- Цвет юности двенадцатилетнего мальчика поистине желанен, но в тринадцать лет он ещё более восхитителен. Ещё слаще цветок любви, расцветающий в четырнадцать лет, а к пятнадцати годам его очарование возрастает. Шестнадцать лет - это божественный возраст.

И, сложив молитвенно руки, добавил:

- Именно столько лет тому ангелу, ради которого Вас я покинул.

То ли Луцию Местрию Флору нечем было себя занять, то ли тот находил удовольствие в общении с ним, а, может, римлянину льстило знакомство с писателем-греком, повидавшим полмира, но он взял на себя миссию его потчевать Римом.

Он был человеком неопределенного возраста, которому можно дать тридцать, а можно и пятьдесят. Невысокий, коротконогий, но когда торопился, передвигался стремительно: мяч, пущенный ловкой рукой, катился по улицам, ловко лавируя в плотной толпе. Центральные улицы города в часы, отведенные для гуляний, были даже в плохую погоду полны, белея тогами, лишь изредка мелькнет колпак отпущенника или крестьянская шапка, которую занесло - Бог знает как - в этот чужой непонятный город, живущий по распорядку, установленному в давние времена, менявший его неохотно, даже если того желал император. Когда время столице мира предписывало перемены, Рим уступал неохотно.

Его нового друга, заметившего о себе, что не богат, сопровождало двое рабов. Удивившись, решился спросить:

- Мой друг, зачем Вам сразу двое рабов? Я, к примеру, своего дома оставил, надеюсь, от него там будет польза, а на прогулке он путался бы под ногами.

- Вы, греки, привыкли довольствоваться малым. У нас, римлян, привычки другие. А если окажется, что я что-то забыл, и пошлю за этим раба, что ж мне остаться совсем одному? Кто тогу поправит или другая необходимость возникнет?

Услышав ответ, Плутарх промолчал, а римлянин продолжал:

- Правда, раньше и в Риме обходились меньшим числом рабов. Но времена изменились. А то, что за мной следуют двое, так это по нынешним меркам совсем ничего. За богачами следуют не только рабы, но и стадо готовых к услугам клиентов. А в доме у них и привратник, и в спальне прислуживающие, и лектикарии, носящие носилки, а у иных номенклатор, подсказывающий нужные имена, не считая ключника, повара, хлебопека, цирюльника и врача.

Луций Местрий Флор обладал помятым бабьим лицом, стертым то ли временем, то ли страстями. Казалось, хозяин такого лица должен быть человеком ко всему безразличным, ан, нет. Впечатление было ошибочным. Не обладая богатством, он имел небольшое, как сам сказал, достаточное состояние, унаследованное по смерти отца. Тот в свое время совершил удачную сделку, построив на дешевой земле несколько одинаковых четырехэтажных домов. Передав их арендаторам, он, не зная забот, прожил жизнь в окружении книг, предпочитая их развлечениям, что выгодно его отличало от собратьев-патрициев, предпочитавших по большей части совмещать литературу, искусство с бурными развлечениями: цирком, гладиаторскими сражениями, пирами, гетерами и мальчишками.

Его друг был начитанный человек, но - как выяснилось вскоре - очень поверхностным. Он повторяли чужие, заезженные слова. Когда в разговорах что-то его задевало, разговор строил так, чтоб собеседник понравившееся ему повторил. Впрочем, Плутарх на это не сетовал. В конце концов, чем он, писатель, должен платить? Словами! Теми словами, которые денег дороже.

Ему было лет пять-шесть, когда отец произнес:

- Есть слова, которые денег дороже.

Тогда и задумался, как такие ему отыскать, пойти на рынок купить за них все, что душа пожелает. Думал долго, не день, не два. Слова отца засели прочно, похоже, что навсегда. С тех пор он ищет - и в греческом и в латыни, но то, что нашел, было не золото. Так, сестерций-другой, не больше. Может, не в этих языках такие слова? Быть такого не может.

Латынь, это понятно, допустим, там дорогих слов быть и не может. Но божественный греческий? Язык, на котором боги с людьми и между собой говорят! Просто язык хоть и дан каждому, но не каждому дано слово, равное золоту. Одним дана мелочь. Другим чуток больше. Но слово богов дано одним избранным, таким, как Гомер. Но много ль таких? А, может, время от времени золотые слова кочуют из одной речи в другую? Сегодня они, скатившись с Парнаса, попали к грекам, а через века их вынесут в половодье мутные воды Тибра? А, может, и время латыни прошло, и золотые слова принесли с собой пленники Тита, подобрав скатившееся в камнепад с той невысокой горы, где стоял разрушенный Храм?

Задумался, позабыв, что римлянин угощает его столицей подлунного мира, а он в своих воспоминаниях утонул. Но тот был человеком ко всем прочим достоинствам очень тактичным. С трудом сдерживая готовые вырваться звуки, молчал, поминутно вздыхая и выдыхая, словно выпуская скопившийся пар.

А он вспоминал. Из глубин, зыбких, как жертвенный дым, в небеса восходили туманом, наполняющим белым долину, с каждым мгновением все яснее, проступали предметы, лица, слова.

Он идет вместе с отцом на рынок. У отца в складках тоги спрятаны деньги. Он уже взрослый, они идут покупать ему первую тогу, которую наденет он в храме вместе с другими, ставшими взрослыми. Идут молча. Отец приучил его с детства попусту не тратить слова.

И тут вспоминается совсем-совсем детское: слова денег дороже. Ему представляются золотые слова, на которые все можно купить. Вот сейчас с неба боги пошлют ему несколько слов золотых, и они купят самую роскошную тогу, и отец не станет тратить слова, торгуясь за каждый обол с торговцем. Помимо воли идет он чуть медленней, давая богам время решить, достоин ли он золотые слова получить. А может, им надо время, чтобы эти слова отыскать? Кто знает, может, у них там, наверху царит такой же порядок, как и у них, где никто никогда ничего не может найти?

Уходя в себя, не заметил, что он отстал. Отец останавливается, движением руки торопя. Они ведь почти пришли. Вот рынок, а лавка, куда они направляются, за воротами первая. Входят. И знающий, зачем появились, хозяин громко приветствует их, возвращая в пыльный и шумный Рим, по улицам которого он идет, и рядом с ним не отец, а совсем на него не похожий Луций Местрий Флор.

Приветствуя возвращение, но рот еще не раскрыв, он показывает рукой на высокого человека с шейным платком, ношение которого только входило в обычай. Объясняет, такие платки носят писатели, читающие свои произведения на публике, во избежание простуды и хрипоты. Не хочет ли он такой приобрести? Эти слова он произносит, пробным шаром пуская: мол, вернулся ли друг на римскую улицу или где-то бродит в греческих рощах, а, может, и вовсе на Олимп он забрался, угощаясь амброзией?

В этот день вечером римлянин угощал римской свадьбой. При свете факелов, при звуках флейт процессия направлялась в дом мужа. Юную невесту, совсем еще девочку, за руки вели двое мальчиков почти ее возраста.

- У них оба родителя живы, - на ухо шепнул.

Третий мальчик перед невестой нес факел.

- Не из соснового дерева, как у всех, а из боярышника. Злые силы боятся этого дерева. Факел зажгли от очага в доме невесты. - Продолжал шепотом щекотать ему ухо.

За невестой несли прялку и веретено. Звучали насмешливые и непристойные песни. В толпу швыряли орехи. Подойдя к дому мужа, невеста остановилась, смазала двери оливковым маслом. И тут его друг словно проснулся.

- Смотрите! Смотрите! - Защекотал ему ухо, поднимаясь на цыпочки, и, когда кто-то из двери появился, зашептал быстро и радостно, словно сам он женился. - Муж!

Муж был ростом с Луция Местрия Флора, и, похоже, даже постарше. С трудом поднял на руки юное, хрупкое существо и перенес через умащенный благовониями порог. Обрызгал водой, подал ей факел

- Вода из домашнего колодца, факел зажжен в очаге его дома. - Шепот был несколько грустным, словно произносивший надеялся сам стать мужем юной невесты, личико которой на мгновение промелькнуло среди любопытно вытянутых голов. - Теперь она пройдет к ларам и будет молиться, после чего... - Тут он неожиданно, словно стесняясь, запнулся, - отведут ее в спальню.

Когда двери закрылись, толпа, смакуя детали, обсуждая наряд и повторяя самые непристойные места услышанных наверняка хорошо знакомых им песен, начала расходиться.

Отошли и они, и печальным голосом римлянин вновь зашептал, но затем, спохватившись, что сейчас нужды в этом нет, перешел на обычный голос. Плутарх же опять, уйдя в себя, от окружающего отключился, дивясь еще раньше замеченной им у римлян особенности соединять торжество с шутовством. И, словно услышав, тронув его за плечо, друг объявил:

- Да, это очень по-нашему соединять с веселой шуткой даже трагическое. Завтра вечером, Вы в этом сможете убедиться. Сегодня свадьба, а завтра - похороны.

Обернувшись, подозвал одного из рабов, того, что повыше, мощнее:

- Проводишь моего друга домой.

- К чему? Я и сам смогу прекрасно добраться. Тем более, живу я недалеко.

- Ну что Вы. Ночь ведь уже. А в это время не только темно, но и не всегда безопасно. Покойной Вам ночи. Встретимся завтра. Там же?

- Спасибо. До завтра.



Встретившись на следующий день, они долго плутали: даже родившийся и почти из Рима не выезжавший Луций Местрий Флор не сразу нашел дорогу. На этот раз друг был молчалив. В одном переулке они наткнулись на стол, вокруг которого были статуи. И тут его друг нарушил молчание:

- У нас больше богов, чем граждан. Мы устраиваем lectisternium: ставим стол на улице перед домом, за которым статуи богов возлежат, и каждый преклоняется перед ними. Мы с детства без богов не обходимся: один разверзает уста, другой учит словам. Один бог отвечает за разум, другой - за сметливость, третий - за мудрость решений. Богов у нас без числа, редко кто может припомнить имена пусть не всех, но многих богов. Даже к главному богу принято обращаться, так, чтоб чего-то не спутать: "Могущественный Юпитер, или как там твое имя, то, которое тебе больше всего нравится".

Наконец, они нашли то, что искали. Перед дверью богатого дома стояла зеленая ветвь.

- Ель, - Это был уже привычный Плутарху шепот.

Возле дома уже собралась толпа: клиенты усопшего, который был в зрелые годы проконсулом, вольноотпущенники и рабы. Поодаль, не смешиваясь с толпой, стояла группа друзей, все в белых тогах. Шепот рассказывал о покойном, который был другом его отца и которого он знал еще с детства, но было так шумно, что шепот вскоре утих. Из всего, что говорилось, удалось лишь понять, что еловая ветвь была предостережением тем, кто, не зная, что в доме покойник, могли бы войти и присутствием мертвого оскверниться.

Но вот, видимо кто-то дал знак, появились флейтисты (мелькнуло: не те ли, которые были вчера на свадебной церемонии?), трубачи и горнисты. Волны звуков всколыхнули толпу, и процессия двинулась: впереди музыканты, плакальщицы за ними. Они обливались слезами, вопили, рвали волосы. За плакальщицами шли танцоры и мимы. Он вспомнил сказанное вчера: "Это очень по-нашему соединять с веселой шуткой даже трагическое".

Наконец, двинулись все. Где был покойный, не разобрал, а спросить, проявляя зазорное любопытство, он постеснялся. Далеко им, стеснительным грекам-провинциалам до уроженцев столицы мира, не стеснявшихся вслух говорить о том, чего греки не сделали б никогда.

Кто-то из мимов, выскочив из толпы и оттолкнув носильщиков факелов - без факелов Рим жить не может, что свадьба, что похороны - стал корчить рожи, уморительно подражая кому-то.

- Изображает покойного. - Перекрикивая толпу, в ухо вонзился знакомый голос. - На похоронах скупого Веспасиана случился такой анекдот. Знаменитый Фавор в маске покойного громко спросил прокураторов, во сколько его похороны обойдутся, и, получив ответ: "Десять миллионов сестерциев, наш бог", мим воскликнул: "Дайте мне сто тысяч и бросьте хоть в Тибр".

Дав волю застоявшемуся красноречию, Луций Местрий Флор повеселел и, указав на людей в масках, продолжил.

- Это предки. Они встречают члена семьи. В каждом приличном доме хранятся восковые маски, снятые с покойных в день их кончины. Сняли и с нашего друга, - здесь, изображая приличествующую печаль, он тон понизил, и, выполнив должное, продолжал. - Будут сражения, говорят, даже большие, в одном отделении битва со львами, поединки гладиаторов во втором.

Наконец Плутарх увидел носилки. Несли покойного несколько немолодых людей. Уловив его взгляд, Луций Местрий Флор удовлетворил любопытство, не высказанное словами:

- Его сыновья.

"Его" он произнес, растягивая и гласные выпевая.

Тем временем процессия свернула на Аппиеву дорогу, вдоль которой, невидимые в темноте, располагались, как друг не преминул ему рассказать, гробницы, чаще всего семейные усыпальницы. Вскоре в темноте показался огонь, который все увеличивался по мере их продвижения. Подумал: погребальный костер. Но оказалось, что это не так.

Через полчаса небыстрой ходьбы они стоят у костра, сложенного как алтарь, украшенного коврами и тканями. Перед ним поставили носилки, и начались речи, которые он совсем не мог разобрать.

Плутарх стоял рядом с памятником, который, когда ветер менял направление, был достаточно освещен, чтоб разобрать надпись на нем. Высеченные в камне слова были обращены к прохожим с просьбой остановиться и поприветствовать.

Что мертвому можно сказать? Зачем ему в мире ином наше слово земное? Снова ушел в себя. Ничего на ум не приходило, ведь не скажешь этому камню привет?

- Смотрите! Смотрите! - Друг настойчиво к реальности его возвращал. - Сейчас покойному отрезают палец, который и захоронят в земле, а само тело отнесут на костер и сожгут, кости соберут в мраморный саркофаг, который и установят в фамильном склепе, куда на девятый день придут самые близкие, принеся с собой жертву: яйца, чечевицу, соль и бобы..

Покойному в рот положили монету за перевоз. Все закричали: "Прощай! Прощай! Мы все последуем за тобой!"

Воздух пронзили трубы, тело было положено на костер, около которого были зарезаны любимые покойником лошади, собаки, попугаи, дрозды и соловьи. На землю вылили два больших сосуда вина, молоко и два кубка с кровью жертвенных животных. Участники похорон костер обошли, бросая подарки: духи, ладан, мирру и нард, кинамон. Женщины клочьями волосы вырывали, присоединяли к погребальным дарам; били себя в грудь и царапали лицо.

Сыновьям подали горящие факелы, и они, лица от костра отвернув, поднесли факела к костру, и в воздух поднялись черные клубы, раздались плач, рыдания, вопли.

Когда от костра осталась лишь куча пепла и потухших углей, жена, окунув руки в чистую воду, вынула побелевшие кости, облила их старым вином и молоком, выжала в полотне и заключила останки в бронзовую урну с розами и духами.



Несмотря на кажущееся легкомыслие - таким обычно бывал он на людях - его римский приятель, весьма скоро превратившийся в друга, был человеком и образованным и серьезным. Из разговоров с ним он почерпнул немало того, что впоследствии вошло в его книгу, которой он даст необычное заглавие: "Римские вопросы". Плутарх надеялся, что эти вопросы и, конечно, ответы вызовут большой интерес. Границы Рима расширились, совпадая с границей вселенной, по-гречески, oikumen, что означало, имелась в виду земля, "населенная". Став частью Римской империи, люди хотели знать о далеком Риме как можно больше. У кого им было узнать? От римских чиновников? Те сами за исключением редким, почти редчайшим, в Риме никогда не бывали. Узнать от солдат? Но жители Рима почти никогда в легионы не шли, чуть больше было в них италийцев, но и те и другие были невежественны и глупы. Потому Плутарх надеялся - и не ошибся - что книга в провинциях, а, может, и в Риме вызовет интерес. Он загодя дома готовил вопросы, а потом задавал их Луцию Местрию Флору.

- На похоронах родителей сыновья покрывают голову, а дочери идут с непокрытой головой и распущенными волосами?

- Скажу откровенно, мой милый друг, этого я не знаю. Впрочем, боюсь, что точно это не знает никто. - Так обычно он начинал ответ почти на каждый вопрос, что в их разговорах теперь стало вроде привычного ритуала.

При этом, его ответа дождавшись ("Конечно, конечно, но все же, мой милый друг, что Вы думаете об этом?"), он продолжал:

- Люди в скорби ведут себя необычно. Для женщин привычно появляться на людях, голову покрывая, а мужчинам привычно быть с головой непокрытой, не так ли? На похоронах и те и другие ведут себя необычно. У вас, у эллинов, разве не так? Когда случится несчастье, ваши женщины волосы остригают, мужчины, напротив, волосы отпускают, хотя в жизни обычной как раз все наоборот.

- Почему, милый друг, у римских женщин траурные одежды белы, как снег?

- Милый друг, право, не знаю. Может быть, потому, что тем самым, подобно жрецам, они одеждой противопоставляют себя мраку Аида? А, может, и потому, что их одеяния подобны одеждам покойника. Право не знаю, хотя, если вдуматься, то трауру, безусловно, приличествует не роскошь цветных одеяний, а простота? Не так ли? Как сообщает Сократ, и в Аргосе в дни траура носят белую, выстиранную одежду.

Помолчав, пока раб наливал им вино (он не любил говорить при посторонних, особенно при рабах), его друг продолжал:

- Ну что мы о грустном? Не сменить ли нам тему?

- Пожалуй. Почему стены, а не ворота города римляне почитают священными?

- Не знаю наверняка, но, может быть, потому, что за стены сражаются и погибают. Ворота же не священны, видимо, потому, что через них везут, что угодно, случается - мертвецов. Как римлянин начинает возводить новый город? Плугом, в который впрягают быка и корову, пропахивают борозду, очерчивая стены, а через место, назначенное для ворот, плуг переносят с поднятым сошником: только черта, пропаханная плугом, должна стать священной.

- Почему авгуру, жрецу, на теле которого есть повреждение, рана, или там язва, запрещено наблюдать за птицами?

- Не знаю, я ведь не жрец. Может быть потому, что для жертвы и для гадания избирают только здоровых животных и птиц. Потому и жрец должен быть непременно здоровым, ни в чем не ущербным. А, впрочем, я совсем не уверен. Вот, отыщу Вам жреца, и если это не тайна, он на Ваш вопрос точно ответит.

- Благодарю, милый друг, но если уж мы о гаданиях, позволю себе спросить: почему при гадании отдают предпочтение коршуну?

- Милый друг, на это отвечу без оговорок, ведь при основании города Ромулу явилось двенадцать птиц, и все они...

- Коршуны?

- Ну, конечно! Что Вы сегодня такой? Может, сон был плохой? То мертвые, а то птицы. Может, о людях?

- Давайте о людях, мой милый друг, давайте. А спал я, благодаренье богам, хорошо.

- Прекрасно! Давайте о людях, хотя знаете, - тут он осекся, - скажу откровенно, неблагодарная тема.

- Если так, то, пожалуй, один лишь вопрос, и то не о людях, о детях.

- Дети вырастут, станут людьми, могу лишь добавить я, к сожалению. Задавайте свой вопрос поскорей, во-первых, пока дети не выросли, а, во-вторых, зовут нас обедать. - Он показал рукой на раба, застывшего в дверях раскрашенной статуей.

- В Риме мальчикам дают имя на девятый от рождения день, девочкам - на восьмой. Почему?

- Не знаю, мой милый друг, право, не знаю. Может быть, потому, что, подобно пифагорейцам, четные числа римляне женскими полагают, мужскими - нечетные? Нечетное число - оплодотворяющее, и, если с четным его сочетать, возобладает оно. Ну, а мною, простите великодушно, возобладал аппетит.

За обедом он веселился и радовался, как вольноотпущенник, получивший римское гражданство и в первый раз надевающий тогу, приговаривая вслед за Вергилием: "Владыки мира, народ, в тоги одетый ", терпеливо снося ненамеренные - а, может, не только, кто знает - издевательства от умельца-раба, без которого надеть тогу было делом совсем невозможным: к нему раб приступал еще с вечера, устраивал складки, прокладывал их дощечками, прихватывая зажимами, чтобы сохранить до утра в должном виде.



Был май, на который у римлян приходился праздник лемурий, неуспокоенных душ усопших, скитающихся по ночам.

Раннее утро. Все живое в скалах росло, прогрызалось и пробивалось. Одни деревья едва просыпались, другие уже зеленели, третьи белели. Утро обещало не жаркий, ласковый день, голубой - от чистого неба, и белый - от цветущих деревьев, которые раскачивались, уловляя ритм ветра, и, на смелый призыв отвечая, читали стихи Гесиода.

Шел, вслушиваясь в тишину окружающих гор, силясь представить, какие звуки, недо-слова с треножника Аполлона Пифия произносит. Вслушивался, силясь представить - не выходило. Порой и слово знакомое, тобой тысячи раз произнесенное, не вспомнить, а тут не слышанное, да и не слово.



- Вам, конечно, милый Плутарх, это простительно. Латынь, вероятно, не столь вам близка, как родное наречие беотийское. Но все же, но все же. Это ведь лестница! Как же Вы не заметили?

- Простите, конечно, мой милый друг, Вы правы. Просто вылетело словечко. Бывает?

- Конечно, бывает. Хочешь что-то сказать, а словечко, самое неказистое, гадкий утенок, серенький, незаметный, о себе возомнит и взлетает.

- И кружит словно коршун, высматривая добычу. Взгляд у коршуна острый, пронзающий, злой.

- Так, именно так. А глупцы на земле, жрецы, гадатели, предсказатели думают: коршун, наиважнейшая птица. Смотри на нее и читай, что говорит, что пророчит. Войну? Смерть? Победу? Славу? Забвение? Ха-ха-ха, и не знают, глупцы, не ведают, что это не коршун, и вовсе не птица, и даже, представьте, совсем не живое! А забытое слово! Умора.

- У моря, у синего моря? Или - a more? Простите, мой друг, не расслышал.

- Бывает. Умора!

- Умора? Смешно?

- Ну, конечно. Умора! Эй, мальчик, вина! Божественный фалерн!!! Скорей, мой еврей!

- Вы купили еврея-раба?

- Представьте, мой друг. Божественный мальчик. Ко всему, посмотрите: светловолосый. Среди евреев-рабов случается редко, почти никогда. Одним словом, хоть и ворона, но белая. - Засмеялся, захохотал, зашелся. - К тому же не глуп, надо отдать мальчишку учиться.

- Чтобы продать дороже?

- Пройдет пару лет, вырастет, повзрослеет, тогда и продам. Приведу сам на рынок - знаете, люблю иногда поразвлечься, сбросив белую тогу - и буду расхваливать: Еврей! Обрезанный раб! Белоснежная кожа! Обучен! С ним познаешь медовую сладость! К тому же учен, словно жрец! Книг переписчик и сочинитель!

- Не слишком?

- Нет. Вот послушайте, что он мне рассказал. Чем больше, говорит, узнаю я о Риме, тем больше дивлюсь, как это на нас, евреев, похоже. Жрец Юпитера не может прикасаться к закваске. Совсем как у нас на Песах. Рим основали братья Ромул и Рем. Когда их родила весталка, царская дочь, детей у нее отобрали, положили в корзину и бросили в Тибр. Корзину прибило к берегу, совсем как Моше. Их вскормила волчица. Когда выросли, братья решили основать город на Палатинском холме. Ромул выбрал одно место, а Рем, понятно, другое. Во время ссоры, как Каин Авеля, Ромул Рема убил.

- Сколько же просите за него?

- Недорого, всего двести тысяч.

- Ну и ну. Целое состояние!

- Вы только взгляните. Ну да, товар не дешевый, но, увидите, стоит того.

- Почему же его продаете?

- Даже фалернское, пей день-деньской с вечера до утра и с утра до самого вечера, и то надоест.

- Это слова, только слова. Пустое. А двести тысяч сестерций - целое состояние. Хотите сто тысяч?

- Ну, это Вы зря. Не о сестерциях - о словах. Слова, и только слова важны в этом городе. Слова порождают сестерции, а за деньги не любое слово можно купить. Слова! Слова можно выплескивать. Словно воду или на жертвенник вино. Слова можно ронять, словно... Бог его знает, с чем это сравнить.

- Можно сравнить с чем угодно, а, значит, ни с чем.

- Истинно, милый мой друг Плутарх. Истинно, верно! Вина! Быть Вам в Дельфах жрецом, уловлять Пифии бормотанье, гекзаметром уловлять, словно - кто-то намедни сказал, кто же сказал? Не помню - сказал какой-то маленький оборванец: "Сеть, сказал, рыбари, людей, нет, постой, не людей, человеков, и он не знает, как Вы, милый друг, латыни, представляете, человеков".

- Милый друг, не пора ли нам отдохнуть?

- Пожалуй, ты прав, Плутарх. Хорошо б отдохнуть. Только, милый жрец, нет, погоди, все не так, милый лжец, нет, снова не так, вот: милый жрец, погоди, дай-ка мне вспомнить. Тот оборванец еще говорил, что есть во всей ойкумене лишь одно главное слово.

- Какое?

- Не вспомнить. Надо оборванца того отыскать. Сейчас уже ночь. Прощай, милый друг, завтра я на поиски отправляюсь! Эй, мой славный еврей, прикажи моим именем двум рабам, тем, что покрепче, постарше, взяв факела, друга Плутарха, жреца, домой проводить.



Нелегко быть жрецом. Особенно, жрецом Дельфийского храма. Вот и ползет он по рыхлой, в мелких острых камнях земле. Ползет, вслушиваясь в кромешную тишину: ни звука, ни шороха. Хоть бы мышь прошуршала, разорвав тишину. Хоть бы всплеск тихой воды. Но он слушает - самое страшное терпение потерять - тишину.

Он жрец. И он - кто же другой? - должен выловить в тишине бессвязные звуки. Для непосвященных - бессвязные. Не хотят боги людскими словами волю являть: трудитесь, внимайте, люди, учитесь.

Пифия уловляет. Он, жрец Дельфийского храма, ее бессвязные звуки - в горячке, в бреду - в слова перелагает.

Ползет по тоннелю, там, под ногами, пытается отыскать бессвязные драгоценные звуки, а, наткнувшись, поднять, вместе с ними подняться, распрямившись, идти, бессвязные звуки, как волны пловец, раздвигая руками, уловляя горячечное, изреченное теми, кто держит в руке человека, словно куклу - ребенок.

Еще шаг, и вот вместо безмолвья - целое половодье. Теперь он различает волю богов, перелагая в слова, доступные человеку.




© Михаил Ковсан, 2011-2016.
© Сетевая Словесность, публикация, 2012-2016.





 
 


НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Константин Стешик: Рассказы [Умоляю вас, никогда не забывайте закрывать входную дверь в квартиру! Слышите? Никогда! Я знаю, о чём говорю, потому что это именно я тот, кто однажды...] Семён Каминский: Пицца-гёрл [Сначала вместе с негромкой музыкой появлялась она - в чёрном трико, очаровательная, тоненькая, с большими накладными ресницами...] Борис Кутенков: На критическом ипподроме [Полемика со статьей Инны Булкиной "Критика.ru" ("Знамя", 2016, N5) о состоянии жанра литературной критики в настоящее время.] Владимир Алейников: Лето 65 [Собиратели пляшут калеча / кругозор предназначен другим / нас волнует значение речи / и торжественный паводок зим] Алексей Морозов (1973-2005): Стихотворения [Не покидая некоторых мест, / кормиться тем, что вьюга не доест. / Сидеть в кустах, которыми она кустится. / И оборвать её цветок. / И отнести...] Айдар Сахибзадинов: Три рассказа [Конечно, расскажи я об этом в обществе, надо мной посмеются. Есть у меня странности, от которых не могу избавиться. Это, наверное, душа болит и получается...] Владимир Гольдштейн: Душевная история [Неужели в аду есть дурдом?! Или в раю?.. У Моуди об этом ничего нет... Не-а, наверное, это я сама тронулась... От пережитого...] Максим Алпатов: Мгновения едкий свист (О книге Александра Бугрова "Стихотворения") [Пока поэт не прищурится, музыки не будет. Его задача - сфокусировать оптику на неслышимых, неосязаемых явлениях и буквально заставить их существовать...] Любовь Колесник: Тебе не может больно быть. Ты слово... [Проходя по земле, каблуками целуя асфальт, / из которого лезет случайно посеянный тополь, / понимаю - мне не о ком плакать и некого звать / на отдельно...] Андрей Баранов: Тринадцать стихотворений [Здесь жизни прожитой страницы. / Когда-то думалось - сгодится / всё это, как крыло для птицы, / но не сгодилось никуда...]
Словесность