Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


     
П
О
И
С
К

Словесность




ПАЛЬТО  МОЛЧАНОВА

(О стихотворении Полины Барсковой "О.  Б.  Голос")


Мучения, причиняемые ... добрым существам, кажутся мне оскорбительными для них, и сердце восстает против жестокости ... котор<ая> не делает выбора среди своих жертв.
Р. Тепфер 

Там есть один мотив...
Александр. Пушкин 

Дальнейшее...
Вильям Шекспир 



Вon ton - светское приличие требует указать прежде всего, что данное стихотворение входит в цикл "Справочник ленинградских писателей-фронтовиков 1941 - 1945", привести полный его текст, а также сказать о разбираемом стихотворении и его авторе несколько слов сочувствия (потому что в дальнейшем такой возможности может не представиться). Полина Барскова - мастер. Речь, таким образом, идет о мастерской работе. Более того, о работе, не шутя (какие шутки?) претендующей на оценку, сходственную с горьковской оценкой "Смерти Вазир-Мухтара" ("Грибоедов замечателен, хотя я и не ожидал встретить его таким. Но вы показали его так убедительно, что, должно быть, он таким и был. А если и не был - теперь будет"): "Должно быть, О.  Б.  такой и была...". Именно возможность такой оценки и побуждает меня - против воли - ввязываться в публичный разговор о здравствующем литераторе (примерно то же самое, как сказку начать: "живет-бывает царь...").

А теперь текст:


1.  Ангел но не голубой алый алый
Комсомолка Лили Марлен
С пуритански закушенной нижней губой
С небывалой
5.  Плотской ясностью скул:
Во всём тебе удача!
Только разве вот незадача
НКВДшник выбивает из под тебя стул
(жирная лужа)
10.  НКВДшник выбивает
Из тебя дитя,
Но и от этого тремоло энтузиазма
Практически не убывает.

15 января жирный ледяной туман, стужа.
15.  Ты оставляешь в больнице
Юного нежеланного мужа
Умирать
И запыхаясь пыхтя
Тащишься на улицу Ракова
20.  Мимо янтарных трупов и бирюзовых трупов
("ах, какой художник всё это рисовал!")

Твой новейший милёночек
Допрошает: где ты была?
Что бы об этом сказал барков?
25.  Что бы на это ответил зубов?

Ну что ты такая?
Ну что это на тебе?
(какой бессмысленный ma chere искусительный карнавал)

Выпуская ледяное яркое жало,
30.  Ты лобызаешь его, ты погружаешься в микрофон,
Остраняя сомненья
(не слишком ли быстро сюда бежала
покуда там от/до--ходил он?)

Нормально, не слишком быстро.
35.  Твой высоконький голос
Проникает туда, куда другое ничто.

Сёстры-братья мои!
Дочки-матери!
Я восхищаюсь вами насыщаюсь вами: утешаюсь вами
40.  падая, падая, беспокоясь.

Что это на тебе?
Пальто Молчанова.

43.  А что у нас под пальто?

О.  Б.  Голос. - Стихотворение можно было бы назвать "Домашняя жизнь ленинградского/блокадного радиоголоса" ("<негромкий голос>, но ... с присущей только О.  Б., чеканной и волевой интонацией ... мы были потрясены прежде всего интоницией". Г. П. Макогоненко; "война ... придала ее негромкому голосу покоряющую мощь. ... были два голоса ... которые узнавали все ленинградцы с первого произнесенного слова. Это были голоса Всеволода Вишневского и О.  Б.". А. А. Крон; "Какая-то страшная пожилая женщина говорила мне: "... В декабре, когда у меня умирал муж, и, знаете, спичек, спичек не было, а коптилка все время гасла ... и я кормила мужа, а ложку куда-то в нос ему сую - это ужас, - и вдруг мы слышим ваши стихи. И знаете - легче нам стало. Спокойней как-то. Величественнее... И чувствую, что есть жизнь". ... А ведь это и в самом деле грандиозно: ленинградцы, масса ленинградцев лежит в темных, промозглых углах ... они лежат в темноте, ослабшие, вялые ... и единственная связь с миром - радио, и вот доходит в этот черный, отрезанный от мира угол - стих, мой стих, и людям на мгновение в этих углах становится легче - голодным, отчаявшимся людям. Если мгновенье отрады доставила я им - пусть мимолетной, пусть иллюзорной, - ведь это не важно, - значит, существование мое оправдано". О.  Б.  Дневник. 13. 5. 42). Собственно, 20 - 30 - 40-е годы были как раз временем радиоголосов, радио - как любил говорить И. Бродский - "шпилей". ("Не с Богом бился я в ночи, - / Но тайно сквозь меня летели / Колючих радио лучи".) Мастер "шпиля" - не имеет значения, как он звался, от Черчилля до Геббельса и т.д. - создавал голосом некую пространственную иллюзию, прозрачный контур некоего мира, "голосовой пейзаж", а заодно и "голосовой портрет" самого себя (так, на одном из немецких плакатов 30-х гг. зоркий белокурый мальчик вглядывается в будущее на фоне заместившего небо, прозрачного, как легкий дым, лица Гитлера; "Вся Германия слушает фюрера с помощью народных радиоприемников", подпись на другом плакате; а каким мастером в создании радиоиллюзий, радиопейзажей был Геббельс, расказывает, например, В. Клемперер в "Языке третьей империи"). И, по прошествии времени, возникает - возможно, настоятельная потребность, возможно, искушение - уравнять радиоголоса, пренебречь частными, "видовыми", т. с. отличиями ради "родового" общего сходства. А также вычленить из "голосового пейзажа" - пейзаж реальный, заменить "голосовой портрет" - портретом подлинным ("Дорогие радиослушатели, - ...повторил Чмутов, - о, мерзость... Дорогие радиослушатели... Да, напрасно я вчера завелся.... Его похмельные заклинания разнеслись на весь мир". С. Довлатов).

В данном случае объектом такой замены, такого "вычленения" - сделалась О.  Б.



Ангел / но не голубой / алый алый // Комсомолка Лили Марлен // С пуритански закушенной нижней губой // С небывалой // Плотской ясностью скул... - Первые четыре строки, хорей (а`нгел ...а`лый, а`лый), в который вклинивается прозаически разговорное "но не голубой", вдруг сменяемый нарастающим, удлинняющимся, утяжеляющимся анапестом (с пурита`нски заку`шенной ни`жней губо`й) - и это прекрасное ямбическое окончание второй строки (Марле`н) - и вдруг понимаешь, что строка обманывает тебя, анапеста в ней нет, это ямб (Лили` Марле`н), маскирующий, прячущий чистейший третий пэон (комсомо`лка), который, уже неприкрытым, во всей своей мощи явится в четвертой (небыва`лой), создавая зримую, ощущаемую иллюзию высокого, открытого голоса (ударное а), - а затем аллитеративная игра на гласных сменяется тяжелой звукописью согласных (плотской ясностью скул) - и эти рифмы, как будто смещенные с мест и этим словно бы удваивающие строфу... - - все это напоминает - а, пожалуй, молодого Маяковского, когда, из анжабеманов, из перебоев ритма, из удвоенного глухого согласного (и щепоти кое-кое чего еще) он создал КРИК, равного которому по силе русская поэзия, пожалуй, не знает: "Фонари вот так же врезаны были // в середину улицы. // Дома похожи. // Вот так же, // из ниши, // головы кобыльей // вылеп. // - ПРОХОЖИЙ!". - Крик, сразу спадающий, сразу сменяющийся приземленно-разговорным, создающим комический эффект: "Это улица Жуковского?".

Другое дело, что всякое обращение к поэтике Маяковского неизбежно ведет к некоторой плакатности, отсутствию полутонов, чистоте цвета (красный так красный, голубой так голубой, желтый так желтый, бирюзовый так бирюзовый). И здесь не помогают даже скрытые отсылки к такому мастеру полутона, как И. Бродский (смысловая: "в кафе не встретить сподвижника, раздавленного судьбой, // ни в баре уставшего пробовать возвыситься над собой // ангела в голубой // юбке и кофточке.", и ритмическая: "Играй, играй, Дизи Гиллеспи, // Джерри Маллиган и Ширинг, Ширинг"). Впрочем, может быть автору и надо плакатной чистоты цвета? А то без нее было бы очень трудно, пожалуй, уравнять комсомолку и Лили Марлен.

Или - за всем этим, на дне всего этого - за поэзией, на дне стиха - своеобразный, шопенгауеровский, поиск бессмертия? Ведь родовое, как он отмечал, вечно, а индивидуальное смертно.



Во всём тебе удача! // Только разве вот незадача // НКВДшник выбивает из под тебя стул // (жирная лужа) // НКВДшник выбивает // Из тебя дитя, //Но и от этого тремоло энтузиазма // Практически не убывает. - Тяжелая пятая строка ("плотской ясностью скул") подготавливает изменение строя стиха: он как будто обретает раешные черты, раешный привкус, в нем слышится говорок балаганного деда, он как будто превращается в рифмованные подписи к череде картинок - чьих бы? Хоггарта? Домье? Вильгельма Буша? Насти Казловой? - или это из подписей к Окнам РОСТа? Жесткое кадрирование строк, принцип монтажа ("Во всем тебе удача!" - один кадр, "Только вот незадача" - следующий), весомая и грубо-зримая простота образов ("НКВДшник выбивает из под тебя стул") отсылают нас как будто именно к Казловой и Маяковскому, но ни тот, ни другая просто не позволили бы себе такой неизобретательной рифмовки. Однако приглядимся к этим бледным, неуверенным, прерывистым, пунктирным цепочкам рифм (с 5 по 28 строку): скул - стул, удача - незадача, выбивает - убывает, лужа - (4 строки разрыва) - стужа - мужа, дитя - (6 строк разрыва) - пыхтя, трупов - (4 строки разрыва) - зубов, рисовал - (6 строк разрыва) - карнавал. Эта тускло-необязательная череда созвучий не организовывает текст. Просто не может его организовать. Это не рифмовка. Это - скажем так - "вершки" (как в сказке про медведя и мужика, деливших урожай). А теперь посмотрим на "корешки":

- жирная лужа (9 строка) соотносится с жирным ледяным туманом (14 строка) и только потом, как пряжкой, застегивается рифмой стужа, дважды повторенный эпитет жирный вытягивает эпитет нежеланный (и снова застежка рифмы), умиРА`ть зеркально зарифмованно с улицей РА`кова, а в Ракове прячется барков (как в тремоло энтузиазма скрыта Марлен).

В конечном счете, П. Барскова "рифмует с Лермонтовым лето. // И с Пушкиным гусей и снег". Так работал Хлебников. Единственный упрек, - может быть и несправедливый - такой "рифмовке" (но не Хлебникову, он, каким-то непостижимым для меня чудом избегает его), это то, что "требуется вначале отыскать рифму, оценить, хотя бы бегло, степень ее смысловой необходимости, соответственно расставить акценты в строке, вогнав вылезающие куски, а потом уже, все это помня, читать набело" (Ю. Карабчиевский).

Другое дело, что у стихов, в том числе и у разбираемых, есть смысл, и, хотя он не поддается пересказу (смысл поэзии прежде всего в интонации), полезно посмотреть материал, понять, т. с., из какого сора.., или, как говорят испанцы, из какой пыли получилась эта грязь:



[Из дневников О.  Б.]



15. 7. 39.

13 декабря 1928 года меня арестовали. 3 июля 39-го, вечером, я была освобождена и вышла из тюрьмы. Я провела в тюрьме 171 день. ... Я нередко думала и чувствовала там, что выйду на волю только затем, чтобы умереть, - но я живу... подкрашиваю брови, мажу губы...



6. 11. 39.

Товарищи, родные мои, прекрасные мои товарищи, все, кого знаю и кого не знаю, все, кто ни за что томится сейчас в тюрьмах в Советской стране, о, если б знать, что это мое обращение могло помочь вам, я отдала б вам всю жизнь! ... Я буду полна вами завтра, послезавтра, всегда, я буду прямой и честной, я буду до гроба верна мечте нашей - великому делу Ленина, как трудна бы она ни была! Уже нет обратного пути.



14. 12. 39.

О, как это страшно и больно! Я говорю себе - нет, довольно, довольно! Пора перестать мучиться химерами! Кому это нужно, твои лирические признания о боли, недоумениях и прочее? Ведь Программу и Устав душою разделяешь полностью? Ведь все порученья стремишься выполнить как можно лучше? Последствия тюремного отравления не сказываются на твоей практической работе, наоборот, я стараюсь быть еще добросовестнее, чем раньше. (Не оттого ли, что стремлюсь заглушить отравление?)



25. 12. 39.

И вдруг мне захотелось написать Сталину ... о том, как относятся к нему в советской тюрьме. О, каким сиянием было там окружено его имя! Он был такой надеждой там для людей, это даже тогда, когда я начала думать, что "он все знает", что это "его вина", - я не позволяла себе отнимать у людей эту единственную надежду. Впрочем, как ни дико, я сама до сих пор не уверена, что "все знает", а чаще думаю, что он "не все знает".



1. 3. 40.

И что бы я ни писала теперь, так и кажется мне - вот это и это будет подчеркнуто ... красным карандашом, со специальной целью - обвинить, очернить и законопатить, - и я спешу приписать что-нибудь объяснительное - "для следователя" - или руки опускаю, и молчишь, не предашь бумаге самое наболевшее, самое неясное для себя...



13. 3. 41.

Какой наполненной жизнью жила я в 31 году. Сами заблуждения мои были от страстного, безусловного доверия жизни и людям... Сколько силы было, веры, бесстрашия. ... было ощущение неисчерпанности, бесконечности жизни, была нерушимая убежденность в деле, в правильности всего, что делал... Где же, где все?



26. 3. 41.

Я круглый лишенец. У меня отнято все, отнято самое драгоценное: доверие к Советской власти, больше, даже к идее ее... "Как и жить и плакать без тебя?!" ... Мне скажут - так было всегда. Но в том-то и дело, что я выросла в убеждении (о, как оно было наивно), что "у нас не как всегда"...

...

Я вышла из тюрьмы со смутной, зыбкой, но страстной надеждой, что "все объяснят", что то чудовищное преступление перед народом, которое было совершено в 35 - 38 гг., будет хоть как-то объяснено, хоть какие-то гарантии люди получат, что этого больше не будет, что освободят если не всех, то хоть очень многих, я жила эти полтора года в какой-то надежде на исправление этого преступления, на поворот к народу - но нет... Все темнее и страшней, и теперь я убеждаюсь, что больше ждать нечего. Вот в чем разница... В июле 39 я еще чего-то ждала, теперь чувствую, что ждать больше нечего - от государства.



12. 5. 41.

Сегодня позвонила мне Наташа, жена Марка Симховича ... Ограбленный человек. В 37 - 28 году она 6 месяцев сидела в тюрьме, ее там били страшно, сломали даже бедро. Она говорила: "Но знаете, самое ужасное, когда плюют в лицо. Это хуже, чем побои". Зачем ей плевали в лицо?! Разве когда-нибудь она забудет это, сотрет с души, с лица? Сколько у нас ОСКОРБЛЕННЫХ, сколько! Через два месяца после того, как она вышла из тюрьмы, после такой отсидки - умер Марк, который был для нее всем. Нет, бог не бог, а какая-то злобная сила, смеющаяся и издевающаяся над людьми, наверное, есть...



4. 6. 41.

Войны не избежать все равно. Мы одни в мире. Наши отказы, отступления, перерождения ничему не помогут. Мы все равно одни. Но не надо ввязываться ни во что. Это не обеспечит нам будущего - спокойного. Если бы еще советизация Европы - любой ценой, но она невозможна. Да и "любая цена"... Это значит - моя погубленная жизнь, во мне и в миллионах "меня", т. к. я теперь знаю, что все - как я, что все - только Я.



17. 9. 41.

... эти мои дневники. Все-таки в них много правды, несмотря на их ничтожность и мелкость. Если выживу - пригодятся, чтобы написать всю правду. О беспредельной вере в теорию, о жертвах во имя ее осуществления - казалось, что она осуществима. О том, как потом политика сожрала теорию, прикрываясь ее же знаменами, как шли годы немыслимой, удушающей лжи ... годы страшной лжи, годы мучительнейшего раздвоения всех мыслящих людей, которые были верны теории и видели, что на практике, в политике - все наоборот, и не могли, абсолютно не могли выступить против политики, поедающей теорию, и молчали, и мучились отчаянно, и голосовали за исключение людей, в чьей невиновности были убеждены, и лгали, лгали невольно, страшно, и боялись друг друга, и не щадили себя, и дико, отчаянно пытались верить.

...

Ну из обращения к потомству ... ничего не вышло.

Да и черт тебя знает, потомство, какое ты будешь... И не для тебя, не для тебя я напрягаю душу - у, как я иногда ненавижу тебя, - а для себя, для нас, сегодняшних, изолгавшихся и безмерно честных, жаждущих жизни, обожающих ее, служивших ей - и все еще надеющихся на то, что ее можно будет благоустроить.



24. 9. 41.

Зашла к Ахматовой, она живет у дворника (убитого артснарядом на ул. Желябова) в подвале, в темном-темном уголке прихожей, вонючем таком, совершенно достоевщицком, на досках, находящих друг на друга, - матрасишко, на краю - закутанная в платки, с ввалившимися глазами - Анна Ахматова, муза Плача, гордость русской поэзии - неповторимый, большой сияющий поэт. ... Она сидит в кромешной тьме, даже читать не может, сидит, как в камере смертников. ... и так хорошо сказала: " Я ненавижу, я ненавижу Гитлера, я ненавижу Сталина, я ненавижу тех, кто кидает бомбы на Ленинград и на Берлин, всех, кто ведет эту войну, позорную, страшную..." О, верно, верно! Единственно правильная агитация была бы - "Братайтесь! Долой Гитлера, Сталина, Черчилля, долой правительства, мы не будем больше воевать, не надо ни Германии, ни России, трудящиеся расселятся, устроятся, не надо ни родин, ни правительств - сами, сами будем жить"...

...

Все эти учения -бред, они несут только кровь, кровь, кровь.

О, мир теперь не вылезет из этой кровавой каши долго, долго, долго, - уж теперь-то я это вижу... Кончится одно - начнется другое. И все будет кровь.

...

Чем же я могу помочь им всем? Если б мне еще дали возможность говорить то, что я хочу сказать ... еще туда-сюда... А мне не дадут даже прочесть письмо маме так, как оно есть, - уж я знаю. ... Надо перестать писать (дгать, потому что все, что за войну, - - ложь)... Надо пойти в госпиталь. Помочь солдату помочиться гораздо полезнее, чем писать ростопчинские афишки.



Вот такое вот "тремоло энтузиазма" - только разве вот незадача - теперь праздник великолепных ритмов стихотворения может показаться неизлечимо аморальным (если, конечно, не покажется неизлечимо аморальным дневник О.  Б.), когда бы таков не был, прежде всего, неподсудный авторский стиль, одна из черт которого - наделенность каким-то вечным детством, выражающимся в уплощении, в сведении к двумерности (и, боюсь, что именно к Окнам РОСТа) многогранного, объемного, противоречивого, преображающегося материала - живых, в конце концов, дневников живого человека! - "Какой ... герой может выдержать ... груз истории, не быть расплющенным им до плачевной дидактической двумерности?" (П. Барскова), а ведь поэты всегда говорят только о себе: "Детский ум судит безоговорочно, потому что он ограничен. Ему доступна лишь внешняя сторона вопроса, и поэтому все они кажутся ему очень простыми; решение их представляется прямолинейному и неопытному детскому сознанию столь же легким, как и бесспорным. Вот почему суждения самых кротких детей бывают порою беспощадными, и самые сердобольные произносят жестокие слова. Со мною это происходило нередко ... Когда я видел, как в тюрьму вели арестованного, я проникался к нему отвращением. Все мои симпатии были отданы жандармам. Это не было проявлением жестокости или душевной низости: во мне говорило мое понимание справедливости" (Р. Тёпфер [классик, между прочим, женевской литературы, genius loci этого "протестантского Рима"]).



15 января жирный ледяной туман, стужа. // Ты оставляешь в больнице // Юного нежеланного мужа // Умирать // И запыхаясь пыхтя // Тащишься на улицу Ракова // Мимо янтарных трупов и бирюзовых трупов... - Прежде всего, это жесткая травестия отдельных строк и строф поэмы О.  Б.  "Февральский дневник": "Так с декабря кочуют горожане // за много верст, в густой туманной мгле ... Вот женщина ведет куда-то мужа ... А девушка с лицом заиндевелым, // Упрямо стиснув почерневший рот // Завернутое в одеяло тело // на Охтинское кладбище везет. // Везет, качаясь, - к вечеру добраться б... // Глаза бесстрастно смотрят в темноту. // Скинь шапку, гражданин! / Провозят ленинградца...". В самом деле - жирному ледяному туману соответствует густая туманная мгла, но если у О.Б. женщина ведет куда-то мужа, у П.Б. женщина оставляет нежеланного мужа умирать, и если у О.Б. девушка, упрямо стиснув рот, качаясь, бесстрастно везет завернутое в одеяло тело на Охту, на кладбище, в средоточие вечного молчания, у П.Б. молодая женщина, запыхаясь, пыхтя, мимо янтарных трупов и бирюзовых трупов (которые никто никуда и не думает везти), тащится на улицу Ракова, в радиоцентр, в средоточие бесконечной болтовни, к миленочку - и никто не скидывает шапок. [Кстати говоря, похоже, что эти янтарные и бирюзовые трупы П.Б. перекочевали в ее блокадный Ленинград из дневника К. Чуковского за 21 год: "Там лежал - пятками к нам - какой-то оранжевого цвета мужчина, совершенно голый, без малейшей тряпочки ... перед этим мы смотрели какую-то умершую старушку ... синюю, как синие чернила. ... Вчера Мура впервые ... произносила папа ... Все эти оранжевые голые трупы тоже были когда-то Мурочками и тоже говорили когда-то впервые - па-па! Даже синяя старушка - была Мурочкой".]

Но каков побудительный мотив этой травестии?



[Из дневников О.  Б.]



14. 1. 42. [Дата, как раз предшествующая дате 15 января, начинающей строку - но сама-то строка - как раз четырнадцатая - вот это да, решпект автору (а я-то еще корил себя за, казалось бы, бессмысленный педантизм, нумерацию строк).]

О Коля, сердце мое, неужели ты погибаешь?

Твое сегодняшнее лицо стоит передо мной неотрывно...

Оно страшнее той дикой ледяной ночи, которую я провела с тобой 11 января. Я не в силах была остаться рядом с тобой - я начинаю сама сходить с ума, я изнемогаю от бессилия перед снедающей тебя болезнью, - быть рядом с тобой, ничем тебе не помогая, а только слушать твой бред и глядеть в твое лицо - нет, я не могу, это гибель и мне, и тебе.

Солнце и жизнь моя, единственный мой свет, что я могу еще сделать для тебя, кроме того, что делаю? Ничего! Ничего.

...

Радость моя, и жизнь, и гордость, если ты погибнешь, я хочу погибнуть с тобою.

Вот я оставила тебя на попечение добрых людей, сама сижу на радио и что-то пишу, пытаюсь вынырнуть из бездны ужаса и смерти, куда меня и тебя тянет.

Или мне надо сидеть над нею, над твоим безумным, страшным лицом?

Но мы оба должны выжить. Я только истерзаюсь рядом с тобою, только потеряю последние силы, нужные для тебя, - и все. И все, что будет в результате.

Даже если это твои последние часы на земле...

НЕТ!

Не может этого быть! Инстинкт подсказывает мне правильно, - мне нужно сберечься, выжить, потому что нужно вытащить тебя, а если ты погибнешь, я жить перестану. Даже не умерев, - перестану существовать. Боюсь, что не хватит сил покончить с собою. Ну, умру так...

О, боже мой, что же делать, что делать, как поскорее помочь тебе?

Держись! Ничего, я вытащу тебя... Я буду клянчить пищу у кого попало, покупать у спекулянтов - и бешено работать, чтобы иметь деньги ... - ведь скоро конец блокады!

...

Держись! Держись еще немного, мой единственный, мое счастье, изумительный, лучший в мире человек!

Держись! ...Скорее бы утро, чтобы узнать, что ты жив, и начать что-то делать для тебя..

А я должна писать. Я должна что-то делать, чтоб выжить, чтобы не сойти с ума ...



9. 4. 42.

Сегодня все время приступами - видение Коли во втрое мое посещение госпиталя на Песочной: его опухшие руки в язвах и ранках, как он озабоченно подставлял их сестре, чтобы она перевязала их, и озабоченно бормотал, все время бормотал, мешая мне кормить его, расплескивая драгоценную пищу. И я пришла в отчаяние, в ярость и укусила его за больную, опухшую руку. О, сука, сука! Он был неузнаваемо страшен, - еще в первый день, в день безумия, он был красив, и тут - вдруг не он, хуже, чем во сне.

Мне нельзя жить. Это все равно не жизнь.



12. 4. 42.

Я выгляжу хорошо. Сошли все отеки с лица, почти нет морщин, кожа - немыслимо шелковая, как никогда; широкие, белые плечи, приятная, круглая и упругая грудь... Колюшка так и не дождался, чтобы я располнела ... О, как он любил меня, - все мое тело, все мое женское естество, - он ведь всерьез считал меня "самой красивой женщиной в Ленинграде".

...

О, как я глубоко жалею, что не была с ним в его последние минуты! Он наверняка пришел в себя (доктор сказал - "скончался тихо"), он ждал меня, и я проводила бы его с улыбкой, счастливым, успокоенным...

Так пусть же со мной будет все дурное, что может быть!



16. 4. 42.

Коля все равно уже не прочтет этой тетради, как бы я ее ни прятала. Я могу положить ее на самое видное место, и он все равно не прочтет ее. Я могу писать что хочу. Я могу жить как хочу. Его нет.

...

Коля! Коленька! Псоич, солнце. Сердце мое... Ты слышишь, - нет? Ты слышишь, я тебя окликаю. Сколько раз, когда я просыпалась около тебя, мне вдруг казалось, что ты - мертвый, и я звала тебя: "Псо!!" И ты открывал возлюбленные, милейшие, святые свои глаза и глядел на меня с неизменной любовью.

Песинька. Родненький. Милый мой. Это неправда, что тебя нет. Ты там. Ты на Троицкой. Если ты не постучишь, не ляжешь рядом со мной, - значит, меня нет.

Коля, Коленька. Мой милый. Крест мой, мученье мое. Жизнь моя - вернись! Ведь ты же любил меня. Как же ты не веришь, что я так мучаюсь среди чужих людей. Ты ведь знал, что я останусь без тебя одна.

И главное - не рассказать. А я все думаю: увижу его, лягу рядом с ним, вздохну и скажу: "Ох, если б ты знал, до чего я МУЧАЛАСЬ по тебе!" И он обнимет меня и прошепчет: "Псоич мой!.." То есть, как это? Так вот и не рассказать... Псоич мой. Нет. НЕТ.



4. 5. 42.

Вчера ... тягчайший разговор с Юрой о прошлом. Он старается уверить меня, будто бы с сентября я уже не любила Николая. Будто бы и сейчас не люблю его, а все выдумываю.



се выдумываю"... Вот это, казалось бы, и есть тот самый мотив (в самом деле, почему бы не натянуть нос лгуну, почему бы не сложить ему из пальцев рожки, козу и фигу?). Когда б не еще один мотив, еще одна травестия, но теперь уже совершенно дьявольская ("бог не бог, а какая-то злобная сила, смеющаяся и издевающаяся над людьми, наверное, есть").

Дело в том, что если долго вслушиваться в текст дневника - в конце концов, в жирной ленинградской туманной мгле начинаешь различать картавенький городской вальсок, веселенький и однообразный дактиль, сводящий с ума: "А как он бредил деревней своей, ["Пришла, а он лежал связанный, безумный. Среди чужих людей, бредил ... и сразу узнал меня"] // Как, о семействе тоскуя, // Ласки последней просил у детей, ["Сегодня новая издевка жизни, я бы сказала, какая-то даже непристойная: оказывается, я не беременна. ... Значит, Коля умер, не оставив мне ребенка. Я так всегда боялась этого. О, как мы горько жили, как несчастно жили, как бесплодно погибаем - без нашего ребенка"] // А у жены поцелуя! ["О, как он любил меня, - все мое тело, все мое женское естество", "И я пришла в отчаяние, в ярость и укусила его за больную, опухшую руку"] // Не просыпайся же, бедный больной! // Так в забытьи и умри ты... ["Он наверняка пришел в себя ... он ждал меня"] // Очи твои не любимой рукой - ["и я проводила бы его с улыбкой, счастливым, успокоенным..."] // Сторожем будут закрыты!... // И уж тогда не являйся жена, // Чуткая сердцем, в больницу - ["О, как я глубоко жалею, что не была с ним в его последние минуты!"] // Бедного мужа не сыщет она, // Хоть раскопай всю столицу! ["Мой город ... Не ты ли сам, зимой библейски грозной // меня к траншеям братским подозвал ... и динамит на помощь нам, без силы, // пришел, / чтоб землю вздыбить под могилы", "Смерть бушует в городе. Он уже начинает пахнуть, как труп. ... Даже экскаваторы не справляются с рытьем могил. Трупы лежат штабелями, в конце Мойки целые переулки и улицы из штабелей трупов. Между этими штабелями ездят грузовики с трупами же, ездят прямо по свалившимся сверху мертвецам, и кости их хрустят под колесами грузовиков".]".

"По официальным данным, умерло около 2 миллионов", - а картавый вальсок не умолкает, куда там, безносый невидимка взял за душу: "Не было средства, однако, помочь... ["Солнце и жизнь моя, единственный мой свет, что я могу еще сделать для тебя, кроме того, что делаю? Ничего! Ничего. ... О, боже мой, что же делать, что делать, как поскорее помочь тебе?"] // Час его смерти был странен // (Помню я эту печальную ночь): // Он уже был бездыханен, // А всепрощающий голос любви, // Полный мольбы бесконечной, // Тихо над ним раздавался: "Живи, // Милый, желанный, сердечный!""

Право, и как это Бальдур фон Ширах, первый официальный лирический поэт Рейха, не знал русского, не читал Некрасова, - большое упущение - было бы ему что с удовольствием петь долгими ночами в Шпандау, а то он все больше там по "Лили Марлен" - листья сентября... - о коленях круглых... - ich liebe dich...

И, право, - а ведь согласишься на любой "пир во время чумы" ("Я живу, главным образом, "медовым месяцем" ... в комнате теплой и светлой и полной еды ... Я не считаю стыдом, что упиваюсь сейчас "личной жизнью") чтобы только замолчал, замолчал, замолчал! - этот картавый вальс... А то, прислонясь к дверному косяку, пуритански кривя губы, расскажешь, "как оно было на самом деле": как оставляла, как тащилась, как миленочек, лобызаешь, погружаешься, восхищаясь, насыщаясь, утешаясь - падая, падая...превращая себя в куклу, марионетку, и уже не страшно умереть оборотнем - только бы замолчал этот картавый голосок: "Бедная! как она мало жила! Как она много любила!"...

Ага, нашла дурака.

А вот (или, как написал великий романтический критик, " ...не смею досказать моей мысли") - а вот дуру...



....................................................................................................................


А как же дальнейшее? - Дальнейшее? А какое, собственно, может быть дальнейшее? О чем - дальнейшее? О том, что мир П.  Б. - это "чудно отошедший от нас вдаль мир, который мы рассматриваем как бы в увеличительное стекло; многому в нем удивляемся ... виденного не забываем; но никогда ни с кем из виденного не имеем ничего общего", что "на этой картине совершенно нет живых лиц: это крошечные восковые фигурки", что они "передвигают руками и ногами, но вовсе не потому, чтобы хотели это делать; это за них автор переступает ногами, поворачивается, спрашивает и отвечает", что "они все, произошли каким-то особым способом, ... сделаны из какой-то восковой массы слов" (кукольный Нижинский, кукольный Шкловский, кукольные Пушкин, Плюшкин, Сушкин, Чушкин)... И что есть, сверх этой отмеченной черты - черта другая, черта, которой П.  Б. "так непонятна, таинственна для всех, которою влечет к себе сердце, зовет к себе... ее бесконечный лиризм" - об этом? - Незачем об этом говорить. - О том, что пространство стихов П. Б., собственно, не различает живое и мертвое, а потому ее кукольная блокада, "вправленная в хрустальный кристалл зимы" и блокадная кукла О.  Б., чей "высоконький голос проникает туда, куда другое ничто", не имеет ничего общего с подлинной живой блокадной О.  Б., которая "была удивительно кроткой, спокойной и как-то очень готовой умереть. Даже не умереть, а раствориться в этом снеге, в этих громадных сугробах, в заиндевевших багрово-кирпичных амбарах, в низком грифельном небе. Эта кротость ... была действительно началом смерти. Как раз в этом состоянии человек начинал все говорить с употребление суффикса "-чка" и "-ца": "кусочек хлебца", "корочка", "водичка" - и становился безгранично вежливым и тихим" (О.  Б.  Дневные звезды) - об этом? - И об этом незачем. - О том, что строка "ах, какой художник все это рисовал!" это скрытая отсылка к ее собственным стихам о Павле Филонове: "Город-дочка моя // Мёртвым криком прижался ко мне // И щебечет, и шепчет, и хрюкает-снаряду подобно. // Ты мой Панечка, взгляда не отводи // От паралитических вод Карповки под радужным снегом // От прелестных расслабленных тел, заключённых в ледовые кубы. // ... На Стремянной углу и Марата я видел одну // На Стремянной углу и Марата я видел одну. // С ослепительно ясным лицом, в ослепительно платье зелёном. // Я смотрел на неё и не слеп. Я смотрел на неё и смотрел. // (как подобает влюблённым, // охваченным страстью - смотреть) // ... Я смотрел на неё через праздничный радужный лёд. // И не слеп, ожидал - скоро мой подвернётся черёд. // То ли крыша стряхнёт ослепительным ветра касаньем, // То ль снарядом слизнёт, // То ли я угасаньем // Закончусь и здесь же останусь стоять // Словно куб ледяной //Словно столб соляной // Словно дочка Содома //И смотреть с высоты небольшого кирпичного дома //Как кубы ледяные повсюду чернея горят"; что эти стихи прекрасны, что Филонову они были бы хуже ада, потому что это сюрреалистические стихи (так похожие на дивный перевод Аполлинера), потому что это далианский пейзаж, а кто такой Дали, если не урожденный прерафаэлит, украденный из колыбели падлой Пикассо - об этом? - Об этом говорить бессмысленно. - Тогда, может быть, о том, что не случись в предпоследней строке стиха второго пэона... - Зачем? - Никакого дальнейшего быть не может. Дальнейшее - пальто Молчанова.

- А что у нас под пальто?



Post Scriptum

Опанас, твоя дорога....

Один наш - Полина Юрьевна, - общий знакомый, человек светский и большой остроумец, прочитав твое стихотворение пожал плечом и сказал: «Что ж, допрашивали Ольгу Берггольц в НКВД, допросили и в ЦРУ». - Ты вдумалась бы в смысл этой небрежной шутки. - Ведь он в том, что поэзия-от, оказывается, вовсе не то, что добрые люди думают, - а

                                                                                                                                                              репрессивный механизм, карающее языковое орудие, да? - превращающее поэта в лжедуховидца, лжевизионера, так? - Потому, что он говорит, что говорит от имени мертвых, а на самом деле говорит от имени хозяина этих карающих орудий и механизмов, некоей бессознательной психической силы. А из мертвых - выбивает подписи под показаниями? Только после этого - он, наверно, все-таки уже не поэт? И то, что он делает - не поэзия? (А что эстетам нюх обжигает - так эстет, что Панург: «По-вашему, это дристня, дерьмо, кал, г... какашки, испражнения, кишечные извержения, экскременты, нечистоты, помет, гуано, навоз, котяхи, скибал или же спираф? А по-моему, это гибернийский шафран. ... Да, да, гибернийский шафран!»).

Зачем я это пишу тебе? А Бог его знает. Может быть, потому, что ты - как это у Багрицкого? - «все же бывший продармеец, хороший знакомый»... Понимаешь, живому человеку не все полезно, но все можно. Но быть живым - это не навсегда. Поэтому мертвые молчат. «Все знают, все помнят, а сами молчат». Но что ты ответишь им,

    встретившись в адской
        области с ними?..



© Ростислав Клубков, 2010-2024.
© Сетевая Словесность, 2010-2024.




Словесность