*
* * *
Окончен отопительный сезон,
и выстудились за ночь батареи.
Весь день летает по пустой квартире,
как шаровая молния, плафон.
Ступени, как разбитый ксилофон,
мастикой пол сияет в коридоре.
Из всех вещей, нам данных априори,
важнейшее в искусстве - верный тон.
Из всех томов, одетых в коленкор,
главнейшие стоят без коленкора -
Цветков и Мандельштам, и Женя Хорват,
зачитанный, как смертный приговор.
_^_
* * *
Этот сложенный криво, кое-как, наугад
заводной механизм
любопытный сопляк раскурочит до плат -
тут и сверзится вниз
ломовое его же, в неказистом пальто
существо без числа.
Но велит уже серое дней вещество
закусить удила.
Закусить удила и назад не смотреть,
а придет банный день,
в душевой перед зеркалом душу раздеть,
воду лить на мигрень.
Тогда Шестов, помножен на Ницше, взойдет
из кости черепной
там, где на шестеренки разобранный год
прозвенел надо мной.
_^_
* * *
На замке продмаг. Плывут плафоны
в лужах, когда красный Кадиллак
вырезает фарами зеленый,
желтый мрак.
Почта, CVS, бензоколонка.
Что тебе, свободный пешеход
светофора мокрая зеленка,
перекрестка каменный баркод?
Ты пройдешь в намокшей куртке мимо
сквозь названья улиц навсегда,
и в гармошку сложатся незримо
эти декорации тогда.
_^_
ЗАМОК
Начинается день: от восточной стены
отделяется тень старика.
Я приду в этот город с другой стороны,
чем однажды пришел в него К.
Ветер рвет разноцветный туман на куски,
отпираются двери кафе,
и бросают на лавочки зеленщики
огурцы в огородной ботве.
Здесь бы жить, на простом языке говоря
"добри дэн" и "декуи" -- и ключ
отмыкал бы певучий замок на дверях,
когда солнце выходит из туч,
когда свет шелушится меж грабель дождя
и, ногой оттолкнувшись от плит,
над рекой, над каштановой пеною дня
прямо к Пражскому замку летит.
_^_
* * *
Речь человека понемногу,
годам, примерно, к сорока,
принявши форму монолога,
исходит в адрес потолка.
Когда, заткнувши ватой уши,
семейство отрешенно спит,
на корточках сидит двурушник
и так кому-то говорит:
"Как принимает форму чашки
вода, прими, душа, в миру
форму смирительной рубашки,
когда уйдешь и я умру."
_^_
* * *
Переход с поэзии на прозу -
не переключенье скоростей.
Это прикрепляют к паровозу
самолет из свинченных частей.
Ты летал на бреющем полете,
резал стекловату облаков.
Машинист, на брюхе поползете,
говорят в депо без дураков.
Ну и поползу, и гадом буду,
растянусь на полную строку
длинным цугом через жизнь-запруду,
никуда уже не убегу.
Но когда зальют водою баки,
угольком накормят добела,
ты утрешься рукавом рубахи
и закусишь дыма удила.
Принимайте, воды Ахеронта,
летуна в объятия свои.
Отводи шлагбаум горизонта,
кто там есть, со взлетной колеи.
_^_
ВОСКРЕСЕНЬЕ
Когда уеду я, когда отчалишь ты,
от площади одной, где по ветру кусты,
отклеится нетрезвый человек,
не человек, а так, пальто и шапка,
и на часы вокзальные сквозь снег
прищурится и вздрогнет зябко.
Как хорошо мы знали этот взгляд
куда-то мимо, вверх, из-под мигрени,
гадающий: то ли часы спешат,
то ли опаздывает воскресенье.
Ложится снег на грязные весы,
вода стекает вперемешку с паром
на рельсы, и, царапая язык,
бьет колокол над Киевским вокзалом.
Приходит воскресенье навсегда,
на долгий срок, и этот в мятой шапке,
работник перекатного труда,
он тоже воскресает в общей давке.
Железную толкает хренотень,
двузначное выкрикивает что-то,
чтобы в окне доплыть до поворота,
чтоб в памяти остаться насовсем.
_^_
* * *
Мой грустный, мой небритый, мой курящий,
невыспавшийся друг,
когда по этой лестнице нас втащат
архаровцы на самый верхний круг,
мы притворимся мертвыми, а сами,
украдкою дыша под простыней,
подсмотрим за пустыми небесами
и облачной лапшой.
Живут же они тут, не зная горя,
поплевывая вниз,
а где-то там который год в моторе
все возится наш кореш пианист.
Никак не довезет до океана,
грохочем инструментом по утрам...
Ты слышишь волн глухое фортепьяно?
Расскажешь ему там.
_^_
* * *
Я тоже ела без ножа и вилки
бесплатный харч в одном осеннем парке,
где вылинявшие, как после стирки,
старушки на траве играли в карты.
С бумажною летающей тарелкой
шел человек к столу просить добавки,
тряся квадратной головой так мелко,
что черт лица не видно было как бы.
Не видно было губ его дрожащих,
взгляд не светился радостью воскресной.
И ангел спрятал дело в черный ящик
в тот полдень в канцелярии небесной.
Но отчеркнул, гад, поперек страницы:
такому-то, за номером таким-то,
сегодня отпустить половник риса,
накапать в чай для опохмелки спирта.
А дальше в ручке кончились чернила,
и я пошла, хрустя листвой опавшей.
Мне было хорошо и плохо было,
я что-то там насвистывала даже.
_^_
* * *
На люке канализационном
(он не вмещается в строку)
башкой расквашенной со звоном
в ушах лежит он на снегу.
Лежит и долго смотрит в небо,
где тает зимняя звезда.
Не подходите к нему слева
с вопросами, туда-сюда.
В начале декабря морозец
вовсю дыханье отбелит.
Есть наверху такой колодец,
что разрывается, скорбит
душа простого человека,
что поскользнулся второпях
на ледяных подмостках века,
под синей точкой в облаках.
Сейчас он встанет, отряхнется,
нашарит на снегу очки.
Поэт (а это я) прижмется
лицом к стеклу, придут стихи.
"О чем они?" - вздохнет редактор
в журнале толстом. Так, пустяк.
Шел человек. Набил синяк.
Звезду увидел в небе автор.
_^_
* * *
Зашкаливший луч в неумытом окне,
без стрелки минутной лицо циферблата,
Васильченко входит в седьмую палату.
Она умерла в ноябре.
В руке ее пачка ненужных колес,
привычно расческа торчит из кармана.
Теперь она ходит бесшумно средь нас,
и это уже почему-то не странно.
На завтрак пшеничная каша и чай,
концерт по заявкам из радиоточки.
В сравнение с пятой все это цветочки,
как кто-то из ихних недавно сказал.
Там окна на север и музыки нет,
оттуда в смирительной робе сермяжной
тяжелого психа вели в туалет,
и он улыбался отважно.
_^_
* * *
С неизменным орлом на берете
тихий троечник Гриша Хартюк
застрелился в чужом туалете,
получивши повестку на юг.
Повалялся в больнице, не умер,
пуля-дура прошла стороной.
Так и ходит в пробитом костюме
одноклассничек с жизнью двойной.
То ли в стоики на фиг податься,
то ли в циники на хрен пойти,
вопрошает он россыпь акаций,
зажимая дыру на груди.
_^_
|