Словесность

[ Оглавление ]






КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ
   
П
О
И
С
К

Словесность




ПЕРЕЧИТЫВАЯ ДЖОНА КИТСА


Оглавление
Глава 1. Ода соловью
Глава 2. Ода Психее
Глава 3. Ода праздности
Глава 4. Ода греческой вазе
Глава 5. Ода меланхолии



Глава 3. Ода праздности

VI.

Девушки были совсем разными: что там чаевничать вместе и сладкую печенюшку преломлять, дышать друг на дружку они не желали (даром язычки сквозняка перелопачивали воздух), глухо утыкались каждая к себе в стол, запирались в бумажные терема, только взглядами-уколами, как стежками пошедшей вкось швейной машинки, зыркая на соседку.

Ира всегда первой захватывала взгляд посетителя: будь ты Атлант, а поскользнешься на сухом паркете, запнешься об ее волоокий взор, в лицо тебе блеснувший из грота искусно подвитых ресниц, как росный глянец с комка глинозема; губы, присушенные злым морозцем, подмазанные защитным кремом и яркой помадой, напомнят тебе чуть подпачканный дорогой плод хурмы, светящий вязкой мякотью сквозь темную корочку; белое лицо - овальное, с гречески лепным носом, тщательно отделанное гримом, купается у тебя на глазах в кольцах жестких, медью крашенных волос, в тлеющих на щеках лужицах румянца. Женщины, понятно, отмечали одежду: что бы ни было на Ире - шерстяное платье с блестками, перехваченное у пояса позлащеной цепочкой, укутавшее высокую грудь, все парящие холмы и ложбины, словно какая-то стекловата (рядом проведешь замерзшей рукой - ой-ой! это зима, кажется, отгородилась от нее, чтоб не прокиснуть); летняя полупрозрачная рубашонка с редкими перламутровыми пуговками, всеми фибрами-щелками льнущая встречь щупальцам ветерка, тугая белая мини-юбка, оттеняющая смуглые бедра и коленки с заметными даже в загаре штришками волосков; зеленое, что и нынче, яркое платье и телесно-бесцветные колготки, перевитые лианами и какими-то цветками с жадными ртами (чистая книжка-раскраска!), - все гляделось на Ире немного не по ней: то ли безвкусным, то ли кричащим, не сидящим, топорщащимся. Аль сама Ира наряжалась с черезмерной страстью, за зеркалом не видя себя, или мнение "мужних жен" было ей неважно, а будто в платье насильно ее обряжали, то ли от сглаза, то ли чтоб не обжечься, - словом, чур меня! А еще голос: хрипловатый, тягучим медом скользящий в ухо, крепко, прямо до пошатывания схватывая нетвердое сердце, неутолимо будоража в тебе самые атавистические инстинкты... но смех ее, возникающий будто спьяну, все обрывал: и-их! и-их! точно с невыносимым скрипом икало по ухабам нерадивое тележное колесо, - слава богу, затихая вдали!

Лену - по первому взгляду, по одежке - легко было принять за амебное городское существо: как было восторгаться ее длинными, плотноватыми юбками и практичными желто-серыми пуловерами, может, и хоронящими в себе уйму эффектного (если верить мужу)? Но изредка радовала ведь она коллег клевыми джинсами в обтяжечку - нигде ни складки, кроме бесом пожалованных мест, - так что те докрасна терли глаза, до разбегающихся по уголкам комнат радужных фигур! По второму взгляду: лицо румяное, кругловатое, самый неприметный нос - не "кнопка", не курный - просто нечего сказать; волосы согнаны в "хвост" - и не модной заколкой-дугой, отливающей багрянцем или золотом, а обычной сборкой, нейлоновым колечком, неопрятно сморщенным вокруг пышного пука: где белесая волна, где темноватый отлив, а вместе - русое раздолье, немой, блестящий и ласковый мир, зовущий искупать в нем гребнем разведенные пальцы; а говор - говор хохлушки, собравшей в гортани всю доброту, что накоплена у южных народов. А когда лицо ее больше краснело и круглело в щедрой, яблочной улыбке, а ресницы миниатюрными лирами распахивались над глазами и взгляды ее, не долетая до собеседника, звенели ими неумолчно; и нос также обретал характеристики: плосковатый, прижавшийся к лицу как несмелая почка липы, уже дышащая самостоятельно; а губы ее плясали в Ваших глазах узкой полоской - цвета недоспелой рябины, прячущейся целой гроздью в шебуршащих листах и видимой только парой-тройкой прижавшихся друг к дружке ягод... тогда зачем Вам турецкие страны? Если же, на случайных собирушках, Лена удивляла еще и каким-нибудь платьицем, порхала в нем желтоплеклой птичкой, солнечным зайчиком по тесной горнице, отражаясь сто раз в глазах и бокалах, и из прически любопытным глазком сияла ее новая брошь, тут уж не одни "мужние жены", все до единой бабы курили и злились, совались к приведшим их кавалерам с разговорами невпопад, а те - знай себе! - косились сквозь клубковатый дым, прядали одним ухом в сторону светлого пятна - Лены, флиртующей с собственным мужем! Говорить же с ней постороннему - как купаться в горном ручье, когда вокруг все неизвестно что: то на острый камень ступишь, то пощечину ледяную получишь, то плеснет рядом форель не форель, а что-то быстро-блестящее, новорожденное, еще себе не выбравшее формы. И от ее хохлушного, горличного смеха все мятые-ломаные в душистых перстах сигареты вдруг горчили, зады мужицкие все становились как огромный прыщ - не усидишь! - а сердца их, вспоминая младость и печеные в ярких углях твердые яблоки, лопались горячей коркой и обнажали нежное свое естество!



Но Лена нынче - хандрила и злилась безадресно, и сама себе напоминала бескрылую тетерю, расползшуюся по лежачему камню слизнюху (если такие бывают), и еле-еле, туда-сюда, щелк-щелк - целый день ворочала по столу шестигранный карандашик. Во-первых, ехидно посмеиваясь, она сочинила неприлично-бредовую историю про Ирку с Каюмовым...

Ира - торжествовала. Листаная давеча книжка Карнеги прям-таки придала новый смысл ее секретутскому бытию. Ведь хорошая девушка-секретарь не позволяет себе быть собой: то примет форму кнопочного телефона с определителем номера и автодозвоном, то передвижного столика с чашечками сладкого кофе и баранками-вензелями, - как угодно бугру. Угодно - будет женственной пустышкой, угодно - будет умной как Библиотека им. Ленина, угодно - яркой, угодно - блеклой, с косами или без, с ресницами или без, с лицом или без. Зато, множеством мелких уколов, невыносимых хлопков над ухом, ловко гонит она быка на арену и с арены по узкому коридорчику - экий пикадор в юбке, без которой не выйдет ни одной презентации, ни одной фиесты!

А на ловца и зверь бежит: вечер накануне вышел остреньким, пьянящим, и (между нами, девочками) кой-где до сих пор щемило от грубой резинки. История, ей-ей, звучала шахерезадовски: негаданая встреча, приглашение кутнуть, вечер при электрических свечах (почти как в "Санта-Барбаре") - устоять невозможно! Словом, злющая после работы, в тоненьких колготках под эфемерной юбкой и полушубком, даже пупка не греющим, Ира пробиралась, цокая шпильками, по припорошенному ледку тротуара к забитой людом остановке; под моргающим фонарем на углу, где снежные коросты, Каюмов осторожно мялся округ целочки "Волги" - чуть не целовался взасос с собственным же кривым отражением, прилаживая дворники; Ира чуток помогла, шеф растекся комплиментами, как-то ладком они оказались в ресторане, и пошло-поехало!

Пусть музычка была а-ля "Песняры" - ах, Томас Андрес или Андерс, как бишь тебя, где ты? - зато шампанское шипело без роздыху и закуски источали божественный смак! Если и теплились у начальства мысли трепетно, с неясными авансами проститься, их поглотила жирная, сочная семужка. За такое можно было и не кичиться, да Ира и не помышляла - в танце прямо гладила Игнатия Палыча грудями, обтиралась бедрами вкруг чресел, отрабатывала вовсю. Это было совершенно по Карнеги: пусти хлеб по водам! Опосля, разомлев в машине на жаровом ветру от печки, она до того сексобильно развалилась под тугим ремнем безопасности, расставив гладкие коленки из-под коротышки-полушубка, что Игнатий Палыч гнал на красный свет - не дай Боже, Ируша уснет, не успев подарить ему свою честь! (Позже, к утрецу, бедняжка аж навесил Ируше на шейку наследственную бабкину ладанку со странными русскими святыми по обеим сторонам и подписью "Спаси и сохрани".) Ах, жизнь только начиналась!



Во-вторых - все в уме, умница! - Лена тщательно "литературно обработала" реально происшедший с ней сюжет...

Едва посетительница стала в дверях, как в комнате показалось аж втрое темнее, теснее и душнее обычного. Из-за того ли, что тень от нее лежала черным крепом на изжелта-бледном прямоугольнике двери; что Ирка заерзала вдруг, поудобней подсаживаясь, загородила окно, перебила и так-то неровную тягу; или от стесненного дыханья вошедшей, явственно слышимого вперебой с шуршащими, перебираемыми Иркой бумажками; из-за скованных движений гостьи, удивительно сочетающихся с сомнамбулически замедленными ударами пишмашинки - целый такт вместо привычной восьмой или шестнадцатой.

- Ира, перестань стучать! Да, да! Входите же! - запоздало выкрикнула Лена, и машинка испуганно захлебнулась колокольчиком сопрано. И пыльный лучик солнца, как световая имитация, вспыхнул на миг и стыдливо исчез. А в комнате, в центре пустой полосы меж столами и стеной, осторожно озиралась женщина - гадкий утенок, очнувшийся через много лет в первоначальном облике; старомодная кукла, чей-то кому-то сердечный подарок, брошенная в песок, проткнутая каблучком взбалмошной девчонки Клото. И внесла грязный тающий снег на невытертых у входа измочаленных туфлях. И щедро одушила стойким запахом немытой дряхлеющей плоти. И окропила перхотью из раскосмачиваемой прямо тут же, раздираемой расческой головы. И дай бог, чтобы не берегла про запас стайку откормленных тараканьих самок в драной сумочке, выисканной, наверно, в самом нутре мусорного бака, - в чьей боковой полости еще завалялся от прежних хозяев кусок заплесневелого хлеба! ("Ну-ка, попробовать сглотнуть... Вот закрою глаза и открою...")

Женщина так и маячила среди кабинета. Лена рефлективно сморгнула, прищурилась на темно-неясное, пустое ее отражение в стекле стола, накрутила волосы на пальчик; из-под локонов - покосилась исподволь... В лоскутковой разнокоричневой куртке - шитой-перешитой, подшитой, расшитой, ушитой везде, где нашлись швы; распялившая зенки, как не в себе... да, полуобезумевшая старуха чистейшей воды. Забрела, ошибшись, в царевы хоромины вместо постоянного местожительства - где-то в общественном туалете. Глядя на ее обезжизненное лицо, синеватые губы - вот кровь застопорилась! верно, оставила дома шапку, спутав приход и уход? - Лена решила было, что ей-ж, Лене, должно до пота устыдиться за накрашенные губы и рыженькие выпестованные ноготки-ноготочки. Хотя - экстравагантно, ну и что? Сложив-спрятав руки в кулачки, она вопросила неустойчивым голоском:

- Вы к кому?

- А? - Гостья вскинулась-повернулась на звук с чуткостию слепца. - Мне нужна литобозреватель Терентьева, - внятно, раздельно начала выговаривать, но спиликнулась в конце на звон. И уставилась на сальные обои за Лениным вмиг онемевшим затылком. ("Это я голову запрокидывала, мысля. Вредная привычка! Хоть бы заклеить чем.")

- Что у вас? - сухо прокашливаясь, осведомилась Лена, поерзывая. И нарочно, ладонью вниз, вытянула руку над столом, - пусть и старуха полюбуется, сколь жив и ярок на свету мой расчудесный ноготковый лак.

- Меня, - пробормотала та, перескользнув невидящим, сжавшимся в точку взглядом на разводы и густоты линолеума, - завредакцией к вам отослала, - дотянула, безразлично проведя по Лене серым карандашом запавших глаз. Все же живое билось в них, хоть и загнанное к глуби, на донья, и Лене стало-таки стыдновато за доставшийся в наследство негодный линолеум, и впрямь не гармонирующий с достоинствами ее ногтей, - за то, что и гостья могла учесть несоответствие, решить, что у Лены и дома-то полы не блеск, - яснее ясного, вообразила уже, то-то воспряла - у-у, образина! И даже не нашлась Лена, что ж ответить, чем ткнуть паршивку на место раз и навсегда.

- Ну, так что у вас? - подцепила в ответ, продолжая, стерве той назло (старухе? завредакцией? - а, все едино) внаглую пробовать лак на ногтях. И не сковырнуть - вот ведь "запад" как пристал!

- Ну, что ж у вас? - поддела еще разок, отметив с едким довольством, как по-страусихиному втянулась острая голова в плечи, как сжалось-смялось тело в сухую щепу. ("Да не со страха, нет. Жаль. Видно, от чего-то своего... Да пусть, главное - пусть спшикнется в точечную массочку и улетит куда-нибудь... ну... в нуль-пространство свое, вот. Откуда взялась. В туалет свой, да!")

- У меня! - вопью-выпью выкликнула вдруг гостья, сердце Ленино аж дрогнуло - ну, голубушка, закатила, сейчас оформим тебя в Скворцова-Степанова! - У меня! - вот, снова вопеж - вернее-то, не кричит, но такое впечатление - слабым, дребезжащим, расстроенным голоском, не признать, что за голос-то, - сын покончил с собой!..

И, стоя где была, она теперь как-то озлобленнее смотрелась, - прямо перед Леной, исступленно дыша, распялив руки и растопырив пальцы! Тотчас у Лены закрутились в глазах какие-то эксцентрики, из легких пропал весь чистый воздух, в горле вздулись поганые жабьи пузыри.

- Вы садитесь, садитесь, голубушка, - засипела она, обегая вокруг стола (и прокашливаясь на ходу) и ловко ухватывая заразу под руку - а ну, в обморок грохнется? Бывали случаи. - Не волнуйтесь, все по порядку расскажите. Осторожнее, а то все стулья качаются. Рассказывайте, не стесняйтесь, прошу вас. Слышите меня? Почему вы пришли к нам? - Усадив ее ровно, Лена кинулась было обратно и, нехотя, сама поразилась официозу, воздвигнутому меж ними столом. Пришлось хватать еще стул, обежать еще раз, - устроилась с ней рядышком, положила товарищески теплую руку на колено.

- Он скрытный был, - выронила словцо женщина, судорожно хватая товарку за запястье обеими жилистыми конечностями (бр-р! точно обвязала плетями подмороженой соломы). - Но это я после... потом в его столе взяла.

- Что, что взяли? Говорите, говорите, не останавливайтесь, - суматошно подбадривала Лена, к собственному удивлению вздыхая вздох во вздох с посетительницей. Так и развизжаться недолго! (Еще ей было неприятно, что дело будто покатилось само собой, точно груженую тележку - с чем же? - потянуло в яр. Ни удержу, ни управы!)

- Вот... вот сейчас... У него остались стихи. Он не хотел, а я хочу, чтобы их издали. - И, вспомнив что-то, копуша отпихнула Ленину ладонь, вцепилась в сумочку, - ржавелую застежку заело, ридикюль со спеху чуть не был разодран пополам. Исторгла мешанину бросовых пудрениц, кошельков, расчесок, стертых помадок, пачканых носовых платков, отшвыривая все, что путалось под когтями. И вот, обернулась смиренно к Лене, лакейски почтительнейше ловя ее отпирающийся, трепыхающийся взор, чтобы всучить наверняка уж две выжатые с тяжким трудом последние слезинки, задержавшиеся в затянутых слизью уголках глазниц. В лебезяще-согнутой руке затихал, крепостнически сжатый, десяток мятых, сложенных несколько раз листочков, - листочков в пудре от пудрениц, волосах от расчесок, в сохлых следах сопель или соплей, как там народнее, и даже набитых зазеленевшей копеечной мелочью, засыпавшейся в углы сгибов невесть откуда... ("Ах, ну из кошельков, конечно. Пометы сгинувшего времени.")

Рукой, прыгающей в такт подрагивающим бескровным губам, гостья протянула листки навстречу молодой Лениной ладони, и вытянутая длань, лишенная обузы, сразу стала казаться одеревенелой, та и бросила ее обратно на колени бесчувственной закорюкой. Лена, дрожа не хуже, развернула сначала одну заглавную страничку, чтоб еще потянуть время... - Ну а вдруг? - подумалось тоскливо. - Бывали же случаи. Бездарь с собой не кончает.

И, с трудом разбирая на потертых листах блекло-синие копирошные буквы, она прочла:

    Сквозь ограду твою свищут злобные ветры,
    Ньюстед, замок отцов, ты вьюнками объят!
    К гордым розам твоим сладострастные ветви
    Протянули кусты, обступившие сад!

    От баронов, что древле вели за собою
    В Палестины войска, властно споря с судьбой,
    Лишь щиты их на стенах, и ветры, гурьбою,
    Бьют в них, тени бойцов вызывая на бой!

    Роберт где, песнопевец? Призывного звона
    Не издаст его арфа, обретши покой.
    Где-то Хористен Джон? Все до стен Аскалона
    Дотянуться пытается мертвой рукой.

    Пол и Хьюберт? В дозоре остались при Креси,
    До сих пор не отпраздновав Англии час.
    О герои! Мертвы Вы, но магией песен,
    Песен Вашей страны, воскрешаю я Вас!

    Марстон-мур! Негодяев безбожную дерзость
    Вновь мои побратимы стремятся унять, -
    Королю не словами скрепившие верность:
    На земле побледневшей - их крови печать!

    Тени предков, до встречи! Гнездо родовое
    Покидает птенец, научившийся петь,
    Но не кинута доблесть пылиться в покое
    И девизов на лом не отправлена медь!

    Пусть слеза затуманила миг разобщенья:
    Это детства остатки уходят с слезой, -
    Много сдержанней станет Ваш сын, вдохновленья
    В Вашей памяти черпая полной рукой!

    Он уходит по Вашим стопам, непреклонен:
    Жизнь прожить не в тиши, не в ладу, а в боях!
    Он умрет так, как Вы! И не зря удостоен
    Будет с Вашим смешать неуемный свой прах!


VII.

Широко отставив локоть, дабы не засыпать пудрой обшлаг, Антипов надкусил горячую пышку...

- Замечательный рассказ! - воскликнул, прилаживая огрызок на вершину дымящейся пышечной пирамидки (получилось даже что-то художественное). - Но, Лена, почему так зло? - спросил, исподтишка облизнув от пудры палец, прежде чем взяться покрепче за стаканчик с кофе. Хотя, признаться, ответа от своей сумасбродной женки вовсе и не ждал: еще не хватало ссориться...

- А не хотел идти! - жена укоризненно глянула из-под ссыпавшейся челки. Тщетно она возила по лбу пухлой пястью (антиподы ладошкам - как зовутся?) - волосы отлезать со лба не желали, веселой гурьбой скользили обратно, едва она, увлекаясь, золотой своей головушкой начинала чуть кивать в такт словам.

Ни у кого и никогда, подумал Василий, не видывал я лучше взгляда! Сразу на ум приходили: солнце, нижущее лучами сквозь спелые, лоснящиеся колосья, достигающее до самой изнанки поля, до самых мелких сорнячков-пустячков; или открывшаяся в низине за янтарным бором тесная роща белесых березок - кольцо ресничек над озерной гладью; или, внезапно, просека в Павловском парке, протянувшаяся стрелой далеко-далеко, за лес и за город, за край света; или не сам салют, а сполохи его, нежно озаряющие глубокие переулки и днища дворов-колодцев; или гладкий вдруг кусочек на озорно рябящей поверхности ручья - и видны сквозь него и камушки, завязшие в красно-буром иле, и взлохмаченные водросли, и мальки, тыкающие носами что ни попадя. Он вытянул чистую руку и завел непокорные женины прядки за покрасневшие ушные раковины, и так тонкие волоски удивительно спелись, что над тихой улыбкой щечек-кругляшечек показалась на миг еще одна - улыбка звонко смеющихся волос.

Это Лена придумала: перекусить где-нибудь прежде, чем соваться наголодно в негостеприимный дом. А коли Лена, со времен ребяческих игрищ, знала в центре все сквозные дворы и черноходные подъезды - что уж говорить о чердаках, где хрустит под каблуками вековечная галька, о стянутых друг с дружкой железными лесенками разномастных крышах? - ей и выпала честь затащить мужа в пельменную, что на Достоевского, рядом с Кузнечным. Поди догадайся, прохожий, какие там пекут чудо-пышки!

- Да ты меня уморишь! - с блаженной улыбкой на лице возмутился Василий. - Знаешь же, вечно не удержусь, слуплю восемь штук, потом еще кофе перепью. - И глаза его так ехидно блеснули из-под очков, выстрелив из зрачков увеличенным отражением сотен пышек, двуручных, в рост ребенка, бокалов под кофе и огромных самородных столов, что Лена, хихикнув, шире всплеснула над столом запятнанными маслом ладошками (целых салфеток в пластмассовой вазочке на столе, понятно, не было).

- У меня в кармане рубашки платочек. Достань, пожалуйста. Да не шали! - При том она так сосредоточенно косила глазами: то тронет взором тюлевые, замызганные заоконной темью-слякотью занавески, то скользнет встревоженно по коленчатой пружине над дверью, сипящей что-то вслед пришедшим-ушедшим, то зажмурится, прислушавшись к ласково запевшему о любви кассетнику (ах, все буфетчицы обожают такие песни), - яснее ясного, шалостей-то Лена и ждала от мужа! И дождалась! Кто бы удержался, когда такая неженка сама просит что-то эфемерное нашарить под пуловером?..

Все еще алея, Лена отирала руки кружевным платком, буфетчица (из-за кофейного агрегата торчали ее высокий бант и обесцвеченная макушка) весело бренчала фарфоровыми стаканчиками и пыталась петь с кассетником дуэтом (смысла было совершенно не разобрать - и начхать!), в углу, над тарелками с разлапистыми пельменями (именно мужского рода), вымазанными томат-пастой, по-нерусски калякали два невзрачных продавца с рынка, все чаще разражаясь смехом и хлопая друг друга по ляжкам (совершенно не сообразуясь с разговором), с кухни (куда-то же вело из буфета оконце с жестяными ставнями?) припахивало горелым и неслась, сквозь вялый скрежет половников, бытовая ругань поварих - и никто-то не вел разговоров о политике, не пытался поведать темным массам, что алкоголь есть зло, стояла, по сути, полная тишь.

Боже, подумал Василий, как хорошо-то! Вот в чем истина! И привычно, точно дома, положив руку на колено опешившей женке, ласково блеща на нее глазами из-под очков, он с удовольствием отхлебнул горчащего кофе.



Самое время было оценить Ленин материал, - пристроив картонную папку на угол стола, склонившись друг к дружке плечами (даром что на плечах тяжелые зимние одежды), они мигом проглотили добычу. Пельмени, кофе, пышки - все было здесь, да, но сквозь грубую материю - шестым чувством прослушивался, накатываясь волнами то мурашек, то озноба, мир чужой мечты.

Знакомая песня! Вот юноша, душевнобольно влюбленный в море (читай - в жизнь, в искусство): едва-едва начал он узнавать синь-синеву, не бояться замутить ее, попав на мелководье, на илистую косу, заплетающую ноги. Вот рождение новой морской звезды, шелест свежей главы прибоя: радуясь белизною еще негрешного, еще нетела, возникает мысль. Но чуть просыпались буквы сухим дождем на листки под валиком машинки, тотчас теряются в уплощенности их строк и стопок. Мартышкин труд!

    Анслей! Зло и без усилья,
    С черствым кремнем на скулах
    Раздирает бури крылья
    Горный гребень в пух и прах!

    Одичалый, воет ветер,
    И камней хохочет град:
    Где обеты ваши, дети?
    Где желаний райский сад?

(Hills of Annesly... продекламировал Василий глубоким баритоном, нарочно с хрипотцой: Howl above thy tufted shade!

Какие тяжелые обертона!

The hours beguiling... подхватила Лена. Вторая строфа, мягкая и душевная, явно для ее ангельского, без ложной скромности, голоса: Makes ye seem a haven to me!

Ах, все переводы, даже Блока, только неуклюжие, кривозеркальные образы. Как смертному понять демоническое? Чего стоит одна даже строчка: Where my thoughtless childhood stray'd - Где страдало мое беспечное детство, вот что слышится!)

    Душа темна, - скорей, певец,
    Ко струнам арфы поспеши:
    Как пастырь ласковых овец,
    Ты их тихонько расчеши.
    Когда смиренье в сердце есть,
    Его смягчится рваный ход!
    Слеза раскаяния весть
    Об этом миру принесет.

    Но нет, пусть поступь стоп дика!
    Стряхни веселье с тонких рук:
    Позволь собой мне быть, пока
    Здесь тьма и ни души округ!
    Жжет мозг тоска: пусть слез капель
    Источит тяжкую болезнь,
    И сердца пусть замрет свирель...

("Какой-то полу-Гнедич, полу-Бальмонт", - Василий, морщась, снова потянулся к кофе, пожевал немного стылую каучуковую пышку: пышка тут же разжевалась, пустила сок, капелька бурой жижи ляпнулась изо рта на неугодные строки.

То и дело фыркая тихонько, Лена оттирала, слюнявя палец, все новые и новые пятнышки с несчастных стихов и звонко повторяла про себя строки Бальмонта: "Кто сравнится в высшем споре красотой со мной! Точно музыка на море нежный голос мой!".)

    Так ласково ступает ночь
    На землю, где беспечны дни,
    Где светом дышит тьма: точь-в-точь
    Всех звезд - очей Ее огни.
    Так солнце, ускользая прочь,
    Нас манит мягко из тени.

    Лучом ревнивым чиркнет день,
    Но разве ночи воронье
    Ее волос покинет сень?
    И сумраку не взять свое,
    Ведь сердца огонек сквозь тень
    Укажет ангела жилье!

    И льнут улыбок мотыли
    На щек трепещущих цвета,
    Они легко открыть смогли:
    Подобна белой ночи Та,
    Чье сердце ждет еще любви,
    Чьи лишь из кротости уста!

(Да, подумалось - даже облизнулось! - стихи точно сочные фрукты: надо брать их одними губами, надо помусолить на языке, зажмурить глаза и лишь перед самым глотком - распахнуть. Для счастливчиков мир изменится, и не на шутку. Что было блеклым - станет ярким, что было сквозняком - станет ветром, что было показным - рассеется, что было на душе - расплещется, что было словом - станет Богом!)

    Трепещут мертвецы - а мне дремать?
    Весь вспыхнул мир - мне угасать в тени?
    Коль урожай - какой погоды ждать?
    На колком ложе истлевают дни!
    Чу! Эхо что чему: трубы ли звук,
    Иль сердца стук...

И в какие-то Палестины что-то очень окончательно пробухало-прогремело за окном. Задрожали черные лица кофе в стаканах. Испуганно рассыпались по странице крики восклицательных знаков. Но уборщица с тележкой (резиновые колесики, мягкий ход) ловко сняла со стола пустую посуду, прошлась небрежно тряпкой по хлебным крошкам - хлебным шарикам, скатанным нервно! - остались только мокрые полосы вздохов. Чьих? А затем непрошеная могильщица ныркнула прямо на глазах в неприметную дверцу, а оттуда - у-ффу! - фырчание кипятка в мойке, буря в стакане воды! А кухонные краны - разгуделись, рассвистелись - прямо орган!

Папка захлопнулась: выпятившись красным коленкором вверх, напоминала чей-то резной гроб. И, точно сострадая, просипел от буфета приунывший магнитофон: "Кого люблю, того здесь нет!" (все буфетчицы о-бо-жают такие песни). Не выдержав, Антипов вышел вон.



VIII.

Дверь хлестко ударила воздухом в спину. Он потоптался, поежился, огляделся: уличные фонари, только зажженные, еще нехотя наливались светом, но под ботинками чавкало так звучно, изо всех щелей водосточных труб так выпирали в ночь, слабо флюоресцируя, бугры и колья сосулек, и так прожигали шляпу насквозь, доходя до корней волос, свинцовые, не иначе, капли с крыши, - легко было вообразить, каково тут днем: разлужистые тротуары вспороты асфальтовыми волдырями; под бордюрами, в тенечке, прячутся чумленые хлопья, черная короста; выхудилась поддевка газонных шуб, в открытых сердцевинах издыхает бледная трава; по вялым треугольям кровель спаивающимися пятнами железнородного блеска раскатывается оттепель; слушкливые воробьи, вдогонки с капелью, сносимой ветром с сизых карнизов, чаще частого плюхаются в напухающую бурь-желтизну, распрыскиваются по ней в копотливой радости; на полдень выпячивается подслеповатое в зорьке солнце, вырастает из-под навалившихся на горизонт грудастых туч.

Прямо Ильф с Петровым, "инда взопрели озимые", - усмехнулся Антипов. Но от ерничанья стало лишь тоскливей - солнца, право, уже несколько дней не видел? - да еще за шиворот что-то успело-натекло и вдруг одолела отрыжка. С нервным зевком скосился вбок, откуда пришли: перекресток буквой "Т", пачканые дома с железными, но с заплатой на заплате, крышами и одной на всех короткой трубой кочегарки.

Вот он, Петербург Достоевского, нонешняя версия! Тротуары изрыты соляными язвами как оспинами, на мостовой две мокрые колеи средь бурой кашицы, под ногами силос, лопасти капусты, а поискать, так сыщешь, небось, и моченое яблоко, соскочившее с воза (с газующей сквозь толпу фуры). Мужчина на коленях, сине-выбритый, с табличкой на шее, лицо мертвеца, - просит, что-то там с женой; старуха в коляске с педалями - зевает, прикрывшись дырявой варежкой, устала просить. За трехметровыми молоткастыми статуями из гипса - рынок, денег как халвы; тут же гавроши тягают с каменных прилавков груши-яблоки и моют их через два дома у торчащей из цементной стенки трубы. А медовый ряд? Сластолюбице-Лене - рай! Налетела, пробуя там и тут, мелькая там и сям шубкой в рыжую полоску, - пчелка!

И все сущее показалось совершенно пустым, совершенно вне времени: пельменная - что римская таверна, вместо фалернского - кофе, вместо туник - пальто; та же любовь к зрелищам - на бело-кирпичной трансформаторной будке, что напротив, так и намалевано: "Зенит - чемпион!"; моя милиция - те же гвардейцы-преторианцы, охотники за левым сестерцием. А Лена (да где она там возится?) - патрицианка-красавица, восхищающаяся "Наукой любви" и "Буколиками"!



Улыбнувшись тугому скрипу двери за спиной, Антипов живо провернулся на месте, стакнулся с женой глазами (а ей как раз - бесенятами брызнули в очи осколки разбившейся о дверь капли); оба тут же поняли - ни к каким самоубийцам нынче не пойдут, побегут лучше в кино на новую "Анжелику" (сеансы Лена знала наизусть), а после - скорей-скорей домой, заняться тем, чему и сама маркиза была не дура предаться!

Нет - показалось! Что ж, покорно вздохнув, Василий обратился в то, чем хотел бы иногда родиться на свет - в безголосый инертный газ, все проникающий, но ни с чем не входящий в близость, в некого passer-by1...

- Это здесь, - Лена махнула рукой, легко соступая с обнаженного поребрика в слякотную круговерть мостовой. И навек, как соль в лед, въелись в память узоры простого движения: настолько широкий шаг, что оторочка шубки замешкалась, заизвивалась в воздухе серебристым мехом, а затем, по соболиному инстинкту, рванулась, развернулась в скользящую мимо глаза ленту, что сапоги спружинились у лодыжек в мелкую складку-гармошку, со скрипом напрягаясь перед прыжком через мелкий тающий сугроб; настолько резкий взмах, что широкий рукав осел к локтю, придавленный пухлым обшлагом и лунноликими медяшками фурнитуры, что между обшлагом и самовязаной птичкой-рукавичкой - белая полоска кожи мелькнула и сгинула, точно не было; настолько энергический порыв, что брызнул из-под подбитых каблучков раздавленный снег, звякнула, заметавшись меж них, безмозглая ледышка, что соскользнул, точно в бессилии всплеснув крыльями, капюшон с девичей головы, и поддевка - белая пуховая шаль - засияла соринками тут же налипшей мороси.

- Этот? - Антипов вскинул голову, рукой придержав, прижав шляпу к мерзнущим ушам. Дом был вылеплен в свойственной жадным и неразборчивым натурам манере: в первом этаже - над каждым окошком изящный фронтон, во втором - лишь тонкий козырек, а выше - ряды окон-ртов с гнилыми карнизами-подслюнниками, сочащимися тусклой водицей; плоские псевдо-пилястры (каково!) и фальшивые проемы темных комнат (где жильцы держат соленья, варенья, прочие безразличные к свету припасы); на углу - выпятившийся с третьего этажа единственный балкон, увитый вдоль перил цепким скелетом вьюнка; стена, мшело-зеленая, громоздящаяся ввысь, - за блюдцем уличной лампы уж не было видно что, но чудилось у самого гребня живое шевеление: то ли ставень встревоженно хлопал (да откуда тут ставень?), то ли стерегущая дом горгулья мялась с лапы на лапу, мотая мокрыми крыльями, роняя вниз веера крупных брызг (да откуда тут горгулья?), то ли черти с фонарями отплясывали джигу на чердаке (да откуда такие подкованные в музыке черти?).

- Идем же! Идем! - Лена, расплеснув руки, звала уже с середины пустой улицы: в свете фонаря, окружившего ее ярким ободом, - точно героиня лирической сцены из спектакля. Может быть, снегурочка на растаявшем аж вместе с коньками льду дворового катка; может быть, регулировщица-стажерка, растерявшая вдруг все свои автомобили; может быть, душа соструганных почти в голяк тополей ли, лип, выглядывавших у нее из-за спины? Там, в небольшом проезде, по шаткой бетонной оградке, - кажется, лишь ранние заморозки помешали ей развалиться еще в осень, - над заснежеными кучами листвы и обрубленых веток скакали двое мальчишек: очень по-фехтовальному отставив руки, резкими и частыми их взмахами ловя равновесие, лихо рубились корявыми, мокро-заледенелыми палками. Как заскучавшие часовые перед черным ходом в ад... Почему ад? А потому, что рядышком - баня, с облупившимся от жара, точно черной оспой отмеченным лицом, сквозь забеленые форточки так и лезла наружу длинными руками пара, норовя загрести в кулак, затянуть в утробу-котельную. Черт-те-что!

И они вошли в дом: короб подъезда, темный и громоздкий, но донельзя расшатанный - щели в палец, как световые пиявки, присосавшиеся к черноте дерева, глухая фанера вместо большей части стекол, полуотодранная ручка, повисшая на кривых шурупах, - казалось, и дальше пойдет плохо сколоченный фанерный коридор, где достаточно стукнуть, разъярясь, кулаком в перчатке, и пробьешь дыру на знакомую улицу. Нет: коридор, но каменный, с ледяными, прожигающими холодом сквозь одежку и обувку стенами и полом (одинакового серого цвета); потолок, наверно, когда-то был побелен, потому что пятна протечек рыжели по углам противоестественно ярко, несмотря на скудный свет (голая "сороковаттка" на все-про-все); в стене была пара дверей, пучившихся обивкой, а напротив - "ульи" почтовых ящиков, забывших себя, продавшихся городским джунглям. И не коридор, а каменный лабиринт, - потому что в конце его обнаружился тайный, неширокий проход, ведший, по небольшим лесенкам, все кругом, мимо прижавшегося к полу какого-то лаза, открытого в зиму и черный, битым кирпичом, как костьми, усыпанный двор (ах, как не хватало тут таблички: "Берегите адское тепло!"), ведший прямо к шаткой приступочке перед проволочной шахтой лифта, где стоял уже кто-то серый, привыкший уже к темноте, и уверенно жал на кнопку, что ли, потому что сейчас же вспыхнул под его пальцем злобный красный огонек. И нисколько Василий не удивился бы, если бы лифт подошел снизу, - увезти своего хозяина (а кто же это еще?) и их, заблудших, прямо на магматический шабаш в самом ядре Земли.


    Примечания

    1passer-by (англ.) - Прохожий.



Продолжение
Оглавление



© Андрей Устинов, 1999-2022.
© Сетевая Словесность, 1999-2022.