Словесность

[ Оглавление ]






КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ
Принимаются стихи на 6-й поэтический конкурс
"45-й калибр" им. Георгия Яропольского.
Подробности здесь
   
П
О
И
С
К

Словесность



ЕВГЕНИЙ  СОКОЛОВ

сказка-притча




"Маска падает. Человек остается. Герой исчезает"

Над больничной койкой летают навозные мухи, а меня посещают образы - словно кадры из моей былой жизни - иногда резкие, чаще расплывчатые, out of focus, как говорят фотографы, - одни из них слишком светлы, недодержаны, другие темны и передержаны, но, склеенные встык, эти образы-кадры составили бы ужасный в своем гротеске фильм, в котором звуковая дорожка, бегущая по целлулоиду параллельно продольной перфорации, воспроизводила бы лишь взрывные звуки испускаемых кишечных газов.

Если я доверюсь своей сомнительной памяти, то, боюсь, должен буду признать, что уже с самого нежного возраста я обладал этим врожденным даром - хотя нет, что я говорю?! - этим несправедливо доставшимся мне несчастьем, - беспрерывно выпускать из себя зловонные ветры - но, так как от рождения нрава я был целомудренного и лукавого одновременно, то, вне всякого сомнения, я выжидал лишь удобного момента, чтобы без свидетелей и без стыда испустить из себя эти паразитические выдохи, благодаря чему никто и никогда не замечал во мне этой ужасной аномалии. Я полагаю, что из-за скрытных выделений моего анального сфинктера в ватерклозетах и скверах на свободу вырывался углекислый газ, азот и метан, - но в то время я еще мог по желанию перекрывать выход этим вредоносным испарениям простым сокращением мышц прямой кишки.

Сегодня, прикованный к постели, в томительном ожидании третьего сеанса электрокоагуляции, я наблюдаю за тем, как вздуваются простыни под напором моих необузданных и вонючих ветров, над которыми - увы! - я давно потерял всякий контроль, и, разбрызгивая бесполезные дезодоранты, я вновь пробегаю мысленно по линии своей убогой и тошнотворной судьбы.

Мой первый младенческий щебет, производимый анальным отверстием, нисколько не волновал мою кормилицу - молочницу с пульмановскими грудями - хотя я систематически посылал ей в глаза тальковые туманности, выдуваемые ветрами из моей щели (а тальком она присыпала мне ягодицы) потому что, даже пукая, я не переставал ее сосать, похожий на улыбчивую пискливую крысу.

После нее няни проходили парадом, наподобие балета высокой моды. Одна из них между делом выучила меня кириллице, другая - платочной и чулочной вязке, третья - игре на фисгармонии, но ни одна из них не смогла более трех месяцев вынести зловоние, испускаемое моей задницей.

В коллеже, как только в нашей "турецкой" уборной со створчатыми дверьми появлялся учитель, единственный, кто имел от нее ключ (можно подумать, что он выкладывал туда что-то особенно ценное) то от страха у меня вырастал ком в горле, а анус начинал испускать паразитические звуки - какофонию, слышную даже во внутреннем дворике, в то время как другие решительно рвали газету и не страдали комплексом от того, что кто-то услышит и догадается об их тайных делишках.

Я не обращал внимания на играющих в бабки, шарики и волчок, и вообще игнорировал все игры, требующие сидения на корточках - положения, благоприятного для отвода газов; в число опасных игр я включал и прятки, потому что громкие пуки непременно выдавали мое присутствие, и классики - потому что мои штанишки для гольфа вздувались при каждом прыжке; мне удавалось остаться незамеченным лишь при игре в транссибирский паровозик, где я представлял себя утопическим локомотивом и, семеня, как умственно отсталый, переезжал через шаткие виадуки, пронзал тоннели, сопровождая езду бесконечными чух-чух и маслянистыми пук-пук, - уловки тем более пленительные, что они превращали мои трусы в подобие горчичников.

Я рано проявил несомненные способности к рисованию, но непосредственности моих набросков и наивной свежести акварелей был быстро положен конец моими педагогами, которые никак не могли взять в толк, что делать с моими кубическими шарами, зайцами в шашечку, голубыми поросятами и прочими зародышами фантазий, и, в силу того, что я был вынужден подчиниться, я мстил им в бассейне, выпуская поближе к ним радужные пузыри, устремлявшиеся к поверхности и лопающиеся на чистом воздухе, высвобождая заключенный в них оппозиционный газ.

В общей спальне моя проблема заключалась в том, чтобы дать возможность свободно истекать моим газам и при этом никого не разбудить; в первую же ночь, после двух-трех пропукиваний, затерявшихся в приступах притворного кашля, я инстинктивно нашел решение: осторожно засунул палец в прямую кишку и тихонько выпустил из себя газы, не подняв ни малейшей тревоги. И в день, когда я рассеянно пробегал по строкам Катулла "Quid dicam gelli quare rosea ista labela" - я не сдерживал себя и попукивал втихоря, обратив свои честные глаза на ближайших соседей - причем честность моя была такой подкупающей, что, несмотря на запах, на меня ни разу не легло и тени подозрения; даже когда я стоял у доски, случалось, учитель наказывал весь класс после бесплодных попыток выяснить, кто же из его завзятых шалунов выпустил голубка.

Каникулы свои я проводил в одиночестве: развалясь на северном песочке, я созерцал недоступные горизонты, и, дрожа в сумерках под порывами ветра, я, подобно метеорологу, запускающему шары-зонды, выпускал из своего заднепроходного отверстия фумаролы, - и ветер уносил их, свивая эти дьявольские блуждающие огоньки в чарующие, волшебные вихри.

Из коллежа меня выгнали за плохое поведение, и я поступил, несомый своими ветрами, в школу изящных искусств, и, поскольку в высшей математике я был середнячком, я выбрал, правда, без особой уверенности, архитектуру.

Школа была смешанной, и в ней я вынужден был взять себя в руки. Таким образом, пусть я и не вылечился, но научился хоть немного контролировать себя. Мастерская располагалась на шестом этаже пристройки - и я подрывал свои хлопушки, ставя ногу на каждую ступеньку, благодаря чему мне удавалось удерживать в себе газы от занятий тригонометрией до занятий живописью.

Учебу я начал с рисунка углем: на заре устанавливал я свой мольберт рядом с Персеем работы Челлини, очарованный перерезанным горлом Медузы, и, в зачастую пустынных галереях, когда мои выхлопы, после долгих метаний меж бронзовых и гипсовых статуй и громоподобных отражений от застекленного потолка, возвращались ко мне, я чувствовал себя почти счастливым.

Вскоре я приступил к изучению живой натуры, и, ледяным взором, пока еще начисто лишенным животного интереса, я открыл для себя женскую наготу. Из этих нагромождений дряблого мяса, одутловатых и костлявых тел, русых, рыжих и цвета вороньего крыла лобков, - этих равнобедренных треугольников, из перевернутых вершин которых иногда свисали веревочки менструальных тампонов, во мне родилось бешеное женоненавистничество, с тех пор не покидающее меня. И в то же время рука моя идеализировала все это в неистовых и точных набросках, на которых я ставил свою подпись, стоило мне только вернуться домой, тонкими струйками спермы, - этими изнурительными автографами, инстинктивно приведшими меня к пригородной проститутке -Розе-Агате-Анжелике, с именем растения, камня или цветка - какая разница? -которая засовывала мой член себе в рот, а я подпускал пердунка, достойного каменотеса, - несчастная накрывалась простыней с головой, словно проделывая очистительную для дыхательных путей ингаляцию, и, усыпленная моим хлороформом, тихо сползала на линолеум.

Довольно скоро я достиг недюжинного мастерства, конечно, не могущего сравниться с мастерством в пукании, но я был так страстно увлечен учебой, что сжимал зубы и ягодицы до тех пор, пока мелкая дрожь не пробегала по моему затылку, после чего опрометью выскакивал из мастерской, чтобы в ледяном холоде коридора выпустить целые гроздья своих злополучных гремучих газов.

Я судил о своих корректорах с тайной неприязнью, невзирая на реноме, которого они добились, благодаря своим работам, и не ценил ни неоклассицизм одних, ни ретроградный модернизм других, ни манеры называть их "мэтр", наподобие негра 17-го века; лишь многим позднее я почувствовал к ним благодарность за приобщение к такому благородному искусству.

В те времена, чтобы укрепиться в своих суждениях, я избрал местом для размышлений музей, где ускорял шаг перед Джокондой, гнусный оскал которой внушал мне, уж не знаю посредством какого колдовства, что каким-то ветром до нее, если можно так выразиться, донесло слухи о моем убожестве, где сдерживал себя перед святым Себастьяном работы Мантеньи, поджидая, когда удалится охрана, чтобы завести свой "велосипед с мотором" и, стравливая газы, не замечая механического стрекотания, насладиться строгостью рисунка, ритмикой колонн и стрел, ангельской нежностью колорита, способствующему проявлению экстатической агонии мученика.

До сей поры мне удавалось без особых треволнений держать себе подобных на мизантропическом расстоянии, но, к несчастью, пришло время призыва в армию. Я с треском прошел призывную комиссию, военные врачи которой расценили мою болезнь как неуважение к субординации, на основании чего я был незамедлительно отправлен в дисциплинарный лагерь, где в казарменной скученности познал безмерную грубость мужиков, которые, будучи запертыми вместе без дела, незамедлительно начинают источать из всех своих естественных дыр, включая поры, запахи самые что ни на есть отвратительные. Мои же боевые газы повергали товарищей в веселый транс, а плохое питание - тушенка, музыкальная фасоль - помогали духу соревновательности: пф-ф! - приговаривали бедолаги, освобождаясь от летучего балласта до самого г..., отравляя воздух вокруг.

Я же стал признанным чемпионом во всех весовых категориях и был удостоен следующих прозвищ: Бальзамировщик, Бомбарда, Канонир, Подрывник, Артиллерист, Боец, Миномет, Химический Снаряд, Базука, Берта, Реактивный Снаряд, Шквал, Ветродув, Наркоз, Газовый Резак, Утечка Газа, Благоухание, Козел, Хорь, Рудничный Газ, Газогенератор, Ветряной Двигатель, Сосед, Борджиа, Зефир, Фиалка, Пук-Пук, Мистер Бух, Пук-Кадет, Скороварка, Газопровод, Кемпинг-Газ, Пироксилин, Ветер-из-Задницы, Дизтопливо, Голубок - конечно, кое-какие из них я позабыл, но, помнится, готовый отдать концы от удушья, с единственной целью - жить в отдельной комнате, я добился приема у полковника, который, преодолев отвращение к моим славянским корням, и, учитывая мое среднее образование, предоставил мне привилегию перейти на курсы офицеров-резервистов, по окончании которых я получил звание младшего лейтенанта, которого я был лишен уже через неделю: "Недостойный офицер Соколов, - гласил рапорт, - имитирует пушечные выстрелы во время подъема знамени, - то был залп на торжественном построении, и дерзость моя без всякого сомнения осталась бы незамеченной, если бы горнист не наполнил свои легкие моим веселящим газом перед тем как поднести к губам горн и не издал бы звуки, усиленные медью и почти идентичные тем, которые я обычно издавал анусом, за что и получил две недели ареста, мною же ему и объявленные.

Я был демобилизован в запас молочным ноябрьским утром, в день проведения маневров: грустный, спускался я с холма, оставляя за спиной этих ребят - притаившихся в засаде, подстерегающих условного противника - эту солдатню из плоти и свинца, издевки которой я терпел так долго... Присоединяясь к автоматным очередям, вою минометных снарядов, раздирающих в клочья вершины деревьев соседнего леска, я попердел ребятам на прощание - и мои, уже гражданские, ветра были страдальчески кислы, как никогда.

Я вернулся в свою мастерскую, пропахшую затхлым льняным маслом и скипидаром, и вскоре принялся за работу. Поначалу в рисунках я подражал Гойе и Энгру, затем, не в силах освободиться от влияния Клее, впав в депрессию и усомнившись в своих способностях, погрузился в технические трудности и начал совершенствовать остроту глаза на натуре. Но после двенадцати месяцев воинской службы, на протяжении которых я никогда не сдерживал газоиспускание, даже напротив, всячески его стимулировал, выяснилось, что я более не способен себя контролировать, и мои ветры, к моей досаде, находят выход кстати и некстати, и, чтобы продолжать работать, сохраняя душевный покой, я приобрел бультерьера с красными, - мареновыми, говорил я - глазами, которого назвал Мазепой. Пес должен был послужить мне алиби. Итак, я притворно наказывал его за каждый свой пук, перекрывая визгливым криком подозрительные звуки - "Мазепа, как ты смеешь!" - таким образом, пес стал неоценимым помощником сначала в моих отношениях с любовницами, которые разрывались между симпатией к молодому художнику, истинную цену которому они смутно чуяли, и стойким отвращением к животному, один вид которого был им противен, а поведение - омерзительно, а затем в присутственных местах, как то - ресторанах, пивных, рюмочных, американских барах, где я без стеснения бранил животное, которое, впрочем, быстро смекнуло, что после пятнадцати-двадцати пуков и стольких же поношений имеет право на какое-нибудь лакомство. Причем моя брань выслушивалась с неизменной британской апатией, - опускались лишь уши и хвост - казалось, Мазепа старался придать больше правдоподобия моим предательским и трусливым обвинениям.

В двадцать три года, растранжирив на антикварные автомобили и ночные похождения скудное наследство, завещанное мне отцом по своей кончине, я встал перед необходимостью зарабатывать хоть какие-то деньги. Именно по этой причине, а также благодаря моему патологическому расстройству, я придумал героя комиксов, который, после того, как был отвергнут многими издателями, стал бестселлером под названием "Животис Урчатис - реактивный человек", авторские права Opera Mundi, - новый Бэтмэн, несомый напором своих собственных газов, доходчиво изображенных мною в виде звездочек, продолговатых пузырей и взрывоопасных шаров, рвущихся наружу из его героической задницы, куда я вписывал, смотря по настроению: з-зуп! вр-р-у-у! тра-та-та! по-у-у!.. фью-у-у! пью-у-ить! пада-фу-у!. А чтобы не нанести вреда моей карьере живописца, я подписывался псевдонимом Woodes Rogers - подлинным именем английского капитана, чье "Кругосветное путешествие" тысяча семисот двенадцатого года издания я прочел несколькими годами ранее, и в котором я встретил заинтриговавшую меня фразу: "...Он нашел черный перец под названием "малагет" - отличное средство против кишечных газов и колик в животе". Избавившись, таким образом, от материальных забот, я вновь отдался живописи.

Вскоре я достиг такой виртуозности, что чувствовал себя способным нарисовать, как требует Делакруа, рабочего, падающего с крыши, за время его падения, и, однажды, в то время как я, желая доказать свое мастерство, рисовал швейные иглы, запечатлевая их единым росчерком пера - полный нажим, слабый нажим - открывая и закрывая ушко, - раздался взрыв газа такой необычайной мощи, что разбил окно и потряс мою руку, задрожавшую подобно руке ребенка, страдающего эпилепсией. Я уставился на осколки стекла, разбросанные у моих ног, затем поднял глаза на рисунок, и - застыл, как завороженный. Только что моя рука сработала подобно самописцу сейсмографа.

По спокойному размышлению, головокружительная в своей молниеносности красота моей сейсмограммы, казалось, происходила из обостренной, болезненной чувствительности, вызванной каким-нибудь возбудителем типа эфедрина, ортедрина, макситона или коридрана, - мой набросок походил на электроэнцефалограмму эпилептика, ритмичные пики припадка которого прекрасно совпадали с ее сверхострыми углами.

Вскоре я повторил опыт: обмакнул перо в тушь, приставил его к вертикально закрепленному листу бумаги и замер в ожидании пука. Пук оказался таким потрясающим, что мой Кансонский лист на протяжении двадцати пяти сантиметров стал походить на зебру, а к концу пробега был даже порван.

Я сравнил новый набросок с предыдущим и с восторгом признал очевидное: мои способ был ужасно эффективен: он не только сохранял индивидуальность моего почерка, но и как-то агрессивно его облагораживал, давал надежду на бесконечные комбинации. И в то же время передо мной было не отображение бреда шизофреника, из-за бессвязности переживаний выраженного хаотично и обрывочно, поскольку во время шквала я не полностью, как мне казалось, терял контроль над рукой, - столь глубоки были мои эстетические переживания и знание школы рисунка.

"Итак, - говорил я себе в темноте ночи, безуспешно пытаясь уснуть, - зловоние - предвестник моей телесной смерти - донесет и трансцендентно выразит все, что только есть самого чистого, жизненного, отчаянно ироничного в сокровенных глубинах моего творческого духа; после стольких лет, отданных изучению техники живописи, после столиких дней, проведенных в испускании газов среди картин, излучающих гений великих мастеров, - эти ломаные, хрупкие, извилистые линии только что навсегда избавили меня от заторможенности".

На следующий день я отставил в сторону классический табурет, и при помощи гаек и разводного ключа прикрепил сверху треноги велосипедное седло на винтовых пружинах, благодаря механической трансмиссии которых мое сидение обрело варьируемое передаточное отношение и чувствительность, достойную виброметра, и, уже через месяц я стал владельцем сорока газограмм, подписанных и пронумерованных от ноля до тридцати девяти, - пятнадцать из которых я отретушировал сепией и решил, не откладывая дела в долгий ящик, показать их Герхарту Штольфцеру, - в то время одному из самых известных торговцев живописью. Герхарт Штольфцер сразу же заключил со мной контракт, при этом настоятельно попросив меня ни на йоту не изменять своей манере: "Вы же знаете, кто такой Соколов, американцы сейчас..." - и т. д., и, уже в феврале тысяча девятьсот... года я держал в руках и читал на пригласительном билете: Галерея Цумштег-Хауптманн, Герхарт Штольфцер приглашает Вас на открытие вернисажа художника Евгения Соколова, - и, хотя последний имел мало склонности к показухе, но все-таки явиться был обязан.

Штольфцер представил его нескольким хорошеньким женщинам, возмутивших его до глубины души глупостью своих псевдоаналитических рассуждений, и в которых, сделав резкий разворот, он выпустил очередь из газовых пузырей. Пузыри взорвались прямо у их носов; правда, вонь была частично перебита запахом духов, исходившим от этих созданий, и кисловатыми выдохами шампанского из их бокалов.

Такой апломб, такая надменность не могла не очаровать их, - что и произошло, особенно когда одной из дамочек стало плохо непонятно из-за чего, - из-за моих ли запахов или просто из-за духоты - падая, она уцепилась за один из моих офортов, хрупкое стекло которого разлетелось вдребезги от удара об пол, - причем один из осколков вонзился ей прямо в глаз.

Делу быстро придал оборот мой торговец, самоуверенностью не уступавший Lloyd's* (*страховая кампания), упускать такой случай было никак нельзя, и он добился того, что несколько многотиражных газет представили броские версии о происшествии и опубликовали самые выгодные для Соколова фотографии.

После этого одни критики заговорили о гиперабстракции, о стилистическом упорстве, о формальном мистицизме, о философическом напряжении, о редкостной эвритмии, о гипотетично-дедуктивном лиризме, а другие - о мистификации, о блефе или попросту о каке. Тридцать четыре моих произведения были проданы за какие-то две недели, в основном американцам, немцам и японцам; одно из них отправилось в коллекцию Университета святого Фомы в Хьюстоне, другое - в Байерское государственное собрание живописи в Мюнхене, - моя котировка взлетела подобно пуле, выпущенной из малогабаритной противотанковой установки MAS, тридцать шестого калибра, производства Сент-Этьенского оружейного завода, - прицел: тысяча двести, в прорези - зенит!

Такая обвальная слава привлекла ко мне как эфебов, - нежных, словно апрельские цветы, дрожащих от тайного и постыдного желания, - так и жадных, страстных женщин, которые приглашали меня на вечеринки, где мой пес-алиби частенько меня выручал, а из чувства благодарности я так рьяно пичкал его всякими вкусностями, что он округлился и впрямь начал не к месту пердеть. Когда мы заходили в ночные клубы, я оставлял Мазепу в машине - только в этих заведениях я без стеснения мог выпускать на волю свои ветры, - с такой мощью гудели в них низкие частоты электронных инструментов. Естественно, я избегал посещать театральные и оперные премьеры, на которые вход собакам запрещен строго и навсегда.

Примерно к этому времени у меня начались первые кровотечения, несомненно, из-за моих продолжительных сидений.

В тот год Штольфцер удалось продать сто одну мою работу: восемьдесят три рисунка и офорта из серии газограмм, и восемнадцать живописных полотен, - одно Детройтскому Институту искусств, два - Стокгольмскому Музею современного искусства, одно Лондонскому музею изящных искусств Marlborough, еще одно- Хельсинкскому музею искусств Ateneum и, наконец, триптих - Штутгартской городской галерее. В то же время он добился проведения одной мой выставки в Туринской галерее "Галатея", другой - в Брюссельском банке "Креди Коммюналь", а третьей - в Университетском музее искусств в Беркели.

Я разыгрывал множество идиллий с одним и другие полом, но то ли из-за моего эгоизма, то ли из-за боязни предать огласке мой секрет, я ни с кем не желал себя связывать. Таким образом, я обрел репутацию соблазнителя ветреного, развязного и циничного; но, уставший обрабатывать партнеров с посредственной восприимчивостью к моим ухаживаниям, или же страдающих отсутствием содомического влечения - "Евгений, только не туда, сволочь!" - я стал находить большее удовольствие от сношений с девушками и юношами "по вызову", которые заботились о моем удовольствии не требуя, чтобы я заботился об их собственном. Иногда я позволял себе групповичок с этими откормленными курочками и безбородыми козликами, - и вскоре моя чувствительность притупилась от их мануальных ласок с количеством пальчиков свыше десяти.

Что касается моего пассивного гомосексуального опыта, то он оказался настолько малопривлекательным, что через двадцать секунд после того, как в меня ввели его, я пернул подобно реактивной установке, чем окончательно и бесповоротно вытолкнул из себя любопытный член.

В те времена хвастливого дендизма я был обладателем автомобиля Bentley -шесть с половиной литров, черный салон, стальной кузов от Harrison начала века - вождение которого я доверил своему слуге (его место водителя было изолировано от моих выделений стеклянной перегородкой, благодаря которой он не знал о моей беде, а поскольку доступ к задней части моего храма на колесах ему был запрещен, он даже не подозревал о ее истинном назначении).

Мой слуга был простоватым парнем, эдаким робким Пятницей, оставляющим впечатление бесполого существа, который нарушал молчание только для того, чтобы поддержать разговор со мной, путано разглагольствующим об африканской магии и перевоплощениях.

Иногда я просил его остановить машину перед дверью-вертушкой какой-нибудь декадентской гостиницы, в которой я оставался переночевать. Вначале я бродил по ее пустынным холлам, под коринфскими и ионическими капителями которых метал громы и молнии, затем устраивался в баре, где упивался коктейлями в стиле "ретро": Lady of the lake, Baltimore Egg Nogg, Too Too, Winnipeg Squash, Horse's Neck, Yango Interval, White Capsule, Corpse Reviver, и своим любимым - Монна Ванна и Мисс Дункан (в узкий бокал-флейту осторожно влить, стараясь не смешать, в равных частях Черри Брэнди и зеленого Кюрасао) - после чего, пошатываясь от груза алкоголя и сахара, я заходил в лифт и ехал, прислонясь спиной к стенке, вперив зеленоватый взгляд во вспыхивающие цифры этажей.

По контракту я должен был выдавать Штольфцеру пятнадцать рисунков, офортов или картин маслом в месяц, которые большей частью хранились у него на чердаках из спекулятивных соображений. Но однажды утром, когда я был занят третьим эскизом и рука моя была приставлена к бумаге в ожидании выхлопа, мною овладело легкое беспокойство, быстро сменившееся чувством тревоги - какой уж там хамсин или аквилон! - моя задница в вечерних сумерках испустила лишь тихое дуновение, похожее на вздох, даже на волос не сдвинувшее мою руку. И назавтра, и в последующие дни лишь изредка задували сирокко - не грянул ни один громоподобный пук - так что накануне назначенного срока я отнес торговцу лишь эти три наброска. Я попросил у него отсрочки, которая - увы! - оказалась бесполезной. Тогда я решил писать газограммы, полагаясь исключительно на свою сноровку. Эта неистовая работа отняла у меня целый день и даже прихватила часть ночи, - но стоило Штольфцеру бросить взгляд на мою работу, как он нахмурил брови, покачал головой и сухо бросил перед тем, как хлопнуть дверью: "Это не стоит и заячьего пука!" - чем вызвал у меня приступ горького смеха вперемешку с икотой, после чего я погрузился в глубочайшее уныние. Когда-то я забросил Животиса Урчатиса - реактивного человека, который так долго поддерживал мое безвестное существование, и вот теперь, став знаменитостью, я оказался во власти капризов собственного кишечника!.. Прошло два дня. И вот меня разбудил взрыв газа такой силы, что моя собака испугалась. Я быстро накинул халат и бросился к мольберту. Занималась величественная заря. Царила мертвая тишина, затянувшаяся, к сожалению, на целый день. И вот, когда небеса потемнели, я оставил свое виброметрическое сиденье. Но стоило лишь мне привстать, как подо мной разорвалась вторая граната. Полное отсутствие синхронизации и гротеск положения вызвали у меня нервный криз. Был момент, когда я был готов закачать в себя воздух при помощи велосипедного шланга и уже засунул было в анус шланг, но, поразмыслив, я решил приобрести медицинские трактаты и найти-таки способ пособить своему горю (то есть не излечиться от болезни, а наоборот, взрастить ее).

Я раздобыл "Hysterical type of non gaseous abdominal bloating" В. Ц. Альвареса, "Объем и состав кишечных газов человека" А. Ф. Эсбенкирка, "Состав современных кишечных газов. Изучение их взрывоопасности в воздушных смесях" А. Ламблинга и Л. Трюффера, "Болезни кишечника и брюшной полости" Ж. Раше, А. Бюссона и Ш. Дебрэ, "Болезни пищеварительного тракта. Клинические заметки и терапия. " А. Матье и Ж. К. Ру, "Метеоризм при гастро-кишечных патологиях" Ж. К. Ру и Ф. Мутье, "Проблемы кишечных газов. Непроясненные аспекты бактериологии" А. Р. Прево, "Concerning action of post pituitary extracts upon gaz in intestines" А. Оппенгеймера, - и принялся их штудировать.

По ходу дела я выписал точный состав моих газов: содержание на сто кубических сантиметров: сероводорода - следы; окислов углерода - нет; углекислого газа - пять и четыре десятых; водорода - пятьдесят восемь и четыре десятых; углеводорода в метане - девять и восемь десятых; азота - двадцать шесть и четыре десятых; затем проанализировал пороговые значения взрывоопасности смесей кишечных газов и воздуха: при содержании кишечных газов, равном семи целым пяти десятым процента -взрывоопасность нулевая; восемь целых шесть десятых - очень продолжительная задержка взрыва; девять целых девять десятых - легкая задержка; одиннадцать целых четыре десятых, тринадцать целых две десятых, пятнадцать целых четыре десятых, двадцать целых четыре десятых, двадцать пять целых восемь десятых, двадцать семь целых пять десятых - немедленный взрыв; двадцать семь целых девять десятых - легкая задержка взрыва, двадцать восемь и шесть десятых - детонация затруднена; двадцать девять и семь десятых - взрывоопасность нулевая; и, наконец, я открыл для себя величественные имена самых зловонных анаэробных бактерий: Cl. sporogenes, Cl. sordellii, Cl. bifermentans, Pl. putrificum. Продолжая свое посвящение я узнал, что в моем кишечнике постоянно содержится некоторое количество газов, играющих двоякую роль: уравновешивать атмосферное давление, возбуждать и регулировать перистальтику; с другой стороны, с точки зрения физиологии мои газы происходили из трех источников: газы, выделенные из крови в кишечник, проглоченный воздух и газы, выделенные на различных стадиях пищеварительного процесса. Поскольку первый источник играл наименьшую роль, а второй поставлял незначительную долю газов, я решил проанализировать газы, происходившие из третьего источника.

Небольшое количество углекислого газа, кажется, происходило из реакции нейтрализации соляной кислоты щелочными основаниями выделений тонких кишок. В конечной их части в процесс пищеварения вступали обычные микробы, чтобы переварить целлюлозу и закончить переваривание сахаров и крахмалов, в результате чего выделялись кислые ферментационные газы, водород, углекислый газ и углеводород, между тем, как другие микробы обрабатывали аминокислоты - остатки пищеварения или альбуминоиды слизистой оболочки. Все эти процессы гниения проходили с выделением аммиака, водорода, метана, сероводорода и углекислого газа. Процессы же ферментации и гнилостного брожения в слепой и ободочной кишке были главными источников кишечных газов, и поэтому режим питания в моем случае приобретал, как мне казалось, первостепенную важность.

С лихорадочным интересом я отмечал избыток целлюлозы в сушеных и свежих овощах, в грубо- и жестковолокнистых фруктах, в свежем и черством хлебе; насыщенность риса и макаронных изделий крахмалом, и пришел к выводу о пользе употребления в пищу разлагающегося белка, протухшего мяса, потрохов, колбас, рыбы с душком и грибов. Итак, после двух недель жесткого режима я заклеил крест-накрест гуттаперчевой изолентой окна моей мастерской.

Вскоре яростно загрохотали приторные, как мускат, пуки, без передышки задули пронзительные ветра, хроматические скопления газов с жаром сменяли друг друга и взрывались на рассвете, слегка приглушенные Бергом и Шёнбергом, рвущимся из магнитофонов, настроенных на максимальную громкость, тогда как моя рука металась по бумаге подобного руке больного paralysis agitans. Воздух постепенно сгущался, насыщаясь необычайными ароматами, зловонными эссенциями, гнилостными испарениями, вонючими парами, галюциногенными миазмами, дьявольским ладаном, - от смрада я чуть было не отказался продолжать работу в таких условиях, но вовремя вспомнил, что где-то в винном погребе у меня лежит противогаз типа ОСЗ - обычное средство защиты - который я использовал для натюрмортов во время моего увлечения кубизмом. Отныне я смотрел на свои резцы, перья и кисточки только через иллюминаторы этого аппарата, который изолировал меня, живую тухлятину, от запахов и от мира.

Надень свою маску, Соколов, и пусть твои анаэробные брожения заставят грянуть в фанфары твоей славы, а твои неутихающие ветра превратят абсциссы и ординаты в возвышенные анаморфозы!

За четыре года я приобрел, сам того не ведая, когорту последователей, учеников и новообращенных в Бостоне, Нью-Йорке, Филадельфии, Штутгарте, Амстердаме и Стокгольме; во мне привыкли видеть главу гиперабстракпионизма - название которому придумал критик Жакоб Жавиц на следующий день после моей первой выставки. Нашлись и искусствоведы, которые задались вопросом о проблематике векторов этого движения и о целесообразности его существования вообще, отрицающие искренность моего демарша и перекладывающие на Соколова и его "однострунный" бред часть ответственности за трагический застой и вырождение современного абстрактного искусства. На подобные доводы я реагировал с горячностью Каррарского мрамора, тем более что мне надоело их расшифровывать, и, почитывая, я расставлял знаки препинания ароматно, энергично и мстительно.

Да и какая мне была разница! Я был представлен в лондонской Tate Gallery, в белфастском Ulster Museum, в берлинской Nationalgalerie, в галерее искусства Йельского университета в Нью Хэвене, в нью-йоркском музее современного искусства, Штольфцер продавал мои работы на вес платины всем крупным капиталистам, а некоторые из моих газограмм лениво качались на боках яхт, в иллюминаторах которых отражалась лазурная вода плавательных бассейнов и метались блики от шакеров барменов.

Пукни, Соколов, на этот роскошный и ничтожный мир, а когда в зеркалах, разбитых зигзагами твоих чертежей отразятся - словно при многократной экспозиции - нимфетки, подкрашивающие губы, пусть твоя вездесущность станет размноженным отражением мирских пороков! О Соколов, твоя болезненная акустическая чувствительность заставляет сотрясаться твою руку. В малярийной горячке творческого приступа посмотри в покрытые испариной иллюминаторы своего противогаза - в них вырисовываются диаграммы и графики, а стрелки электронных осциллографов и измерителей качаются, извиваются, флуоресцируют на атональностях Берга и Шенберга, додекафония которых сливается с контрапунктом твоих газов!

Теперь при каждом испражнении из меня брызгала кровь, покрывая пунцовыми цветами стенки унитаза цвета слоновой кости, но, отставив в сторону чисто эстетический интерес, проявляемый мною к этим мимолетным наброскам, я оставался к ним равнодушным из-за риска будущих осложнений, тем более что полностью отдавал себе в нем отчет, и даже оценил его по краткому курсу медицинской патологии. Но на самом деле я с трудом мог себя представить страдающим от неизлечимой болезни, поскольку был уверен в своем особом предназначении, и если меня иногда и посещала идея сходить на консультации к проктологу, я быстренько выбрасывал ее из головы из боязни пукнуть доктору в лицо.

В этом месте своего повествования я опишу свою внешность, поскольку было бы неверно обо мне думать как о человеке, плохо за собой следящим (а так наверняка склонны думать о человеке, испускающим дьявольские запахи). Напротив, я с удовольствием пользовался маслами для принятия ванны, лосьонами после бритья, одеколонами с тонкими, летучими ароматами: extract of Comoran Ylang-Ylanf и extract of Mygore Sandalwood, которые я выписывал из Лондона через Crabtree and Evelyn, Savile Row. В то же время я избегал тяжелых запахов на животной основе (их смесь с моими газами была столь ужасна, что однажды меня стошнило). Я носил узкие пиджаки английского сукна строгого классического стиля, поскольку не хотел иметь классической наружности художника, которую с такой готовностью изображают некоторые. Однако брюкам я неизменно предпочитал широкие американские джинсы (для легкости проветривания). Никаких украшений, никаких драгоценностей, за исключением восьмиугольных часов, спрятанных в кармашке.

Кое-кто может подумать, что с таким усиленным питанием, столь богатым жирами и белками, мой силуэт должен был быстро стать бесформенным. Ничего подобного! Озабоченный сохранением своей изначальной стройности Соколов следил за своим весом, для чего совершал форсированные марши, во время которых роль собаки выполнял он, а роль хозяина - Мазепа. Мы переговаривались посредством эдаких монологов в несколько сигнальных пуков, вспоминая сук, которых отимели, - в их память Мазепа поливал дымящейся мочой шины припаркованных автомобилей, а в завершение выдавливал из себя свои полкилограмма, и, увенчав их коническим навершием, вертелся от радости волчком.

Хотя я и пресытился светским обществом, иногда все же вылезал из своей мастерской и шел подкрепиться в один из модных ресторанов, где, чтобы убить время в ожидании заказа, мысленно хронометрировал дамские походы в туалет: две минуты на мочеиспускание, две с половиной - на пудру и помаду, и, если дама не укладывалась в норматив, я думал, что дело оказалось более серьезным; благодушным, как у моего пса, взглядом я оценивал степень их смущения, обратно пропорционального прошедшим секундам. Из еды я отдавал предпочтение пернатым, как то: садовым овсянкам, жаворонкам, дроздам, куропаткам, диким голубям, рябчикам, глухарям, молодым диким уткам, фазанам, болотным куликам, выложенным на поджаренный капустный лист и сдобренным пюре желтой и красной фасоли со сливочным маслом, или соусом "Суассон". Что до сыров, то я пренебрегал сортами дубль-крем, Сара, честер, чеддер, стилтон и голландский гуда, - считая их вкусовой букет чересчур субтильным, и налегал на: канкойот, жероме, мюнстер, авеснускую голавку, ливаро и марой, от которого исходили аммиачные пары, корсиканский сыр из Ниоло, старый лильский, прозванный "вонючкой", и, должен заметить, между всей этой мясомолочной гнилью, моими гаванскими сигарами и ближайшими соседями быстро налаживался контакт, становившийся и вовсе непереносимым из-за моей флегматичной немоты и внешней невозмутимости.

Итак, однажды вечером, когда я уничтожал изрядно протухшую куропатку и уже успел заказать мозерс и выпустить из задницы скопившийся в ней газ, - причем выпустить его вместе с отрыжкой от шампанского (что по отношению ко мне даже не достойно упоминания), - до моего слуха донеслись каскады детонаций, источником которых, вероятнее всего была моя собака, которая лежала у моей левой ноги. Казалось, из-под хвоста лошади, пущенной мелкой рысью, выскакивают четки; вонь же была сравнима с той, которая предшествует выходу помета. Любителем покушать и попердеть оказался мужчина лет пятидесяти, в одиночестве перемалывающий омара, с лицом худым до костлявости, чрезвычайно элегантный. Я незамедлительно открыл против него военные действия: после продолжительной артиллерийской подготовки, на которую неприятель ответил стрекотом тяжелого пулемета, я начал забрасывать его ручными гранатами, и, когда заградительный огонь стал спорадическим, оба стратега объявили перемирие и вступили в переговоры. Я узнал, что моего соседа зовут Арнольд Крупп, что у себя на родине он хирург, и, кроме того, коллекционер картин и гравюр современных мастеров; владелец двух Клее, трех Пикабиа и девяти Соколовых. Что до меня, то я считал не ко времени называть ему свое имя, может быть, чтобы не выслушивать еще одно изложение концепции гиперабстракционизма. Я представил ему Мазепу, и, усаживаясь на свое место, продырявил вонючую воздушную подушку. За чашкой кофе мы все же заговорили о дадаизме, от которого уже было рукой подать до сюрреалистов, сдобривших наш ликер, и гиперабстракционистов, пришедшихся на сигары, - которые, правда, мы раскурили с трудом из-за шквального ветра, поднятого нами. "Мне кажется, - бросил мне Крупп, - что два из моих Соколовых - поддельные. Вульгарные электрокардиограммы, не более того, - уточнил он, вперив в меня замутненный алкоголем взгляд. Моя улыбка своей горечью могла поспорить с горечавкой: "Доктор, вы являетесь обладателем газограмм за номерами сто один и сто два, единственных, выполненных Соколовым на бумажной ленте, которой пользуются кардиологи". "Сто один и сто два! - воскликнул Крупп, - Точно!.. Точно! Я подозреваю, мой друг, что вы... " "Я, - возразил я, поднимаясь, чтобы уйти, - я наряжаюсь человеком, чтобы быть никем; я - Пикабиа, а может, жлобствующий Иисус Христос". Тем не менее я взял визитную карточку, протянутую мне настоятельно в сердечной манере, подумав о том, как эти газовые скопления, которыми так гордится этот омерзительный ценитель искусства, не отклоняют его скальпель во время тонких и сложных операций.

Осенью тысяча девятьсот... года, по настоянию Штольфцера я согласился, и не без удовольствия, поехать в Цюрих, где должен был выполнить заказ на серию фресок, поступивший от кинопродюсера по имени Леви, который недавно построил на оной из господствующих над озером высот пышную резиденцию из железобетона и бронированного стекла. Мое дело заключалось в том, чтобы написать газограммы по всей длине колоссального по размерам холла, посреди которого находился баптистерий, окруженный колоннами с композитными капителями; размеры же его выложенного мозаикой дна вполне позволили бы использовать его в качестве танцевальной площадки.

Эта восьмиугольная купель стояла сейчас без воды, холл был пустынен, а эхо, походившее на искусственное электромагнитное студий звукозаписи, скакало по гигантским оконным стеклам. Предчувствуя опасности, таящиеся в моем предприятии, я потребовал - и добился от хозяина, увидевшего в моем требовании лишь каприз эксцентричного гения, чтобы бригада рабочих забралась на крышу и наклеила на окнах иксы и зеты из клейкой ленты под предлогом того, чтобы немного смягчить резкий свет, нарушающий мое цветовое восприятие. Наконец, получив заверения в том, что никто и ни под каким предлогом не станет меня беспокоить, за исключением моего слуги, заботам которого вверялась моя раскладушка, установленная по моей просьбе посреди бассейна, мое диетическое питание и выгуливание Мазепы, я забрался на свои алюминиевые подмостки, оседлал мое виброметрическое кресло, и начал подготавливать стену к росписи.

Вскоре под гром пуков, отраженных стеклами и мраморными плитами сотню раз, на стены этой новой Сикстинской капеллы легли первые черные линии, покрыв ее трещинами, подобными трещинам от теллурических толчков. И вот, в один прекрасный день, после великолепного пука, продвинувшего меня на целых тридцать сантиметров, в то время как я немного отошел в сторону, чтобы оценить изящество линий, я внезапно почувствовал чье-то присутствие. Я обернулся - и в поле зрения моего противогаза появилась маленькая девочка: она сидела на моей раскладушке, на дне бассейна, и смотрела на меня неподвижными большими глазами. У меня закружилась голова, мне стало дурно, и я чуть было не свалился с подмостков. Я выпустил жалкий пук, сорвал с себя маску, шатаясь, добрался до края бассейна, и после невнятного бормотания спросил, - кто она и что здесь делает, - но ее очень красивые и тонкие черты за локонами платинового цвета так и остались застывшими, словно вылитыми из полистирола. Дрожащим от стыда голосом я повторил ей свои вопросы, выделяя каждый слог, смутно надеясь увидеть у своих ног неразвитое (вроде зародыша) существо, - и в этот момент уголки ее губ медленно приподнялись, и на лице появилась анемичная улыбка. Эта чертовка только что разгадала мой постыдный секрет! В голове у меня промелькнула безумная мысль - открыть вентиль бассейна - но она вынула из кармана блокнот, что-то в нем написала, и, показав мне запись издали, пригласила меня спуститься. Я подошел к ней и прочел слова, старательно выведенные зелеными чернилами: Меня зовут Абигайль. Мне одиннадцать лет. После недолгих колебаний я попросил у нее перо и блокнот. Эти гибельные запахи, которые Вы, Абигайль, наверное, чувствуете, обусловлены химическим составом моих красок. Вероятно, точный смысл моего объяснения был для нее не совсем ясен. Но тут из меня, с силой в четыре балла, вырвались на свободу газы, - очаровательное же дитя продолжало прелестно мне улыбаться, и мое настроение тут же переменилось: от сепии перешло к берлинской лазури. Вот так, понемногу, по мере того как день за днем она исписывала свои блокнотные листки, а я разговаривал с ней на каком-то паранормалъном языке из сплава жестов, мимики и гримас, - а из тишины, нарушаемой лишь скрипом стилографа и моими взрывами, родилось нежное, возвышенное и тайное чувство, которое я ношу до сего дня в своем сердце, а стигматы от него - пониже живота. Абигайль привыкла приходить ко мне и усаживаться на раскладушку на дне бассейна, чтобы съесть сухарик или печенье, - и по ночам подо мной перекатывались крошки, которых касались ее детские зубки, и кололи меня преступными желаниями, распаляя мою бессонницу болезненными эрекциями. Я показал Абигайль, как умею рисовать швейные иглы одним росчерком пера, и, чем мельче и незаметнее было игольное ушко, тем громче был ее беззвучный нервный смех, и тем сильнее аплодисменты, которыми она меня награждала, откинувшись назад на моей постели.

Однажды ночью она пришла и прильнула ко мне всем телом, всеми своими мурашками из-за царящего в холле полярного холода, - и, вот так, на раскладушке, на дне пустого бассейна, в который падали рассеянные звезды, я единственный раз в жизни признался в любви, шепча на ушко этой глухонемой девочке. В своем исступлении я замешал свое признание на страшных непристойностях, которые прорывались сквозь мои сжатые челюсти как из утробы чревовещателя, тогда как в удушающем возбуждении и инстинктивных оргазмических попытках подо мной неистово билась и беззвучно завывала маленькая Абигайль! Кончить я не смог. Из-за боязни неотвратимого, казалось мне, выброса газов, мучительно вспучивших мой кишечник именно в тот момент, когда я был готов отдать богу душу, и из-за опасений навонять, я, плача, загнал свой оргазм вовнутрь и прекратил случку. Но те несколько миллилитров семени ударили мне в голову, что стало причиной злокачественного повреждения мозга, последствия которого мучают меня до сих пор, возвращаясь ко мне ослепительными сценами из прошлого. Я долго, круто и безрезультатно онанировал, пытаясь проткнуть этот гнойник, полыхающий в моем черепе, но ни разу теплое сквашенное молочко, вытекавшее из меня, не было тем, - обжигающим молоком того образцового вечера. На следующий день Абигайль уехала в интернат. А я за два дня отделался от коррозионных ломаных кривых и покинул Цюрих.

После этого случая я не брался за кисть целых полгода. Руки мои оказались без дела. Именно тогда в мою голову пришла грустная фантазия - записать на магнитофонную ленту взрывные звуки моих слезоточивых газов. Первые же прослушивания Hi-Fi привели меня в два противоположных состояния. Находясь в одном из них, представляя звуковое сопровождение к мультфильму, который мог бы быть сделан по мотивам "Животиса Урчатиса - реактивного человека", я воображал, как мой герой пронзает кучевые облака, долетает до перистых, выпускает из задницы газовую струю, и добирается до лирных струй, лежащих по курсу, после чего глушит двигатель и сваливается в пике; включает форсаж, - и выписывает анусом длинные огненные шлейфы. Мое ликование было таково, что меня, как когда-то, одолевал смех, глаза заливались полными подводных видений слезами, а из ноздрей, в которых набухала вязкая опаловая жидкость, выползали слизняки, похожие на хризалид. В другом своем состоянии я мысленно переносился на симфонический концерт и отдавался во власть тяжелого меломано-маниакально-столбнячного отупения. Однажды, придя в себя после очередного глубочайшего транса, Соколов приступил к дополнительным записям на основе своих воспоминаний методом так называемой перезаписи: туба, бас-тромбон, рожок и офиклеид, - модулируя их звучание и фразировку по своему усмотрению посредством контролируемого снижения давления во вздутых тонкой и толстой кишках, что выражалось в громоподобной симфонии, управляемой, как сказали бы, по мановению волшебной палочки, и структурированной наподобие партитур гаубиц и мушкетов Вест-Пойнтской Военной академии, некогда уже использовавшихся для звукозаписи битвы Vittoria, и трансляция которой заставила беспрерывно завывать Мазепу, а вышеназванного Соколова навела на мысль о множественных газограммах, выполненных тем же методом последовательного наложения.

Так родились вначале наброски, а затем этюды к "Зебре, пораженной электрическим током", которую можно видеть Нью-Йоркском музее Solomon R. Guggenheim; из упомянутых же этюдов Штольфцер подобрал материал для новой выставки.

В тот вечер я впервые позволил журналисту приблизиться к себе. Причиной этому был шум, царящий вокруг, и, который должен был, как я надеялся, заглушить мои пропукивания, все более выходящие из-под контроля. Но вопросы американца, корреспондента N. B. C., National Broadcasting Corporation, оказались коварными, в своем роде: "Sokolov, what is jour political position about art?" Раздраженный его нападками, смущенный прожектором оператора, я поначалу отбивался лаконичными фразами, высказанными прерывающимся голосом, притязая на отсутствие интереса к тому, оказываю я на современную живопись влияние или нет, - "yes of course, - да, я знаком с саморазрушающимися работами Шасберга, Крантца, Гуленмастера, Хёгенолфа, Вогеля и других клоунов; no, я не переоцениваю их демарш" - но когда он начал обкладывать меня вопросами более вероломными, я вдруг заметил, что гости смолкли, очарованные раздраженным тоном моих ответов. Я чувствовал, что теряюсь в воцарившейся полной тишине, и, тогда, с выражением ледяного холода на лице я произнес: "Мистер Интеллектуал, about my painting, let met just say this", - и, вырвав у него микрофон, проворно поднес его к заднице и издал звук такой силы, что почувствовал, как по моим ногам растекается кал. Очевидцы попятились, охваченные приступом удушья, а звукооператор, стоявший рядом с камерой, - наверно, стрелка его прибора была заблокирована на трех децибелах - пошатнулся от удара газа, пораженный через контрольные наушники прямо в мозг.

Американцы передали интервью без купюр, то есть с пуком, и продавали его везде, где только не отказывались его транслировать; повторные передачи запустили цепную реакцию, - и мой пук обрел мощь ядерного взрыва, потрясшего мир.

Газеты набросились на скандал, давая ему заголовки типа "Гиперабстракционизм - это пук", мои картины расхватывали как горячие кексы по цене шестнадцать тысяч долларов за штуку, а Штольфцер все энергичнее потирал руки. Что касается меня, то мои кровотечения понемногу усиливались, - я становился нервным, вспыльчивым, желчным, отвратительным в обращении со своим псом, которого гнал от себя пинками вплоть до того дня, пока со стыдом, который, казалось, был у меня написан на лбу, не отыскал визитную карточку Арнольда Круппа, который отрекомендовал меня - естественно, под вымышленным именем - одному из своих знакомых проктологов. Вскоре я был у того на приеме, и, после болезненной пальпации, похожей на упражнения по постановке пальцев для музыкантов, он обнаружил обширное воспаление геморроидальных узлов.

Спустя неделю боли стали непереносимы; я согласился лечь в больницу для внутриректалыюй электрокоагуляции. На самом деле мне пришлось их перенести уже две, а на сегодня я жду третьей, лежа в кровати, где пишу эти записки.

Первая электрокоагуляция, которой предшествовало контрольное обследование воспаления, спровоцировало взрыв, выбивший ректоскоп и его электрическую рукоятку из рук врача. На втором сеансе несколько прижиганий были сделаны нормально, но во время последнего из ректоскопа вырвался язык пламени и подпалил ватный тампон в руках у медсестры, стоявшей в двух шагах, а лицо и борода доктора оказались усеянными коричневыми брызгами. Я осознал происшедшее лишь тогда, когда заметил поспешное отступление врача, после чего впал в обморочное состояние; мой пульс стал нитевидным и мне пришлось сделать уколы, стимулирующие работу сердца.

С меня было достаточно подобных унижений. Я решил положить конец своему жалкому пахучему существованию. Что касается орудия самоубийства, то поначалу я подумал о веронале, но мой окончательный выбор пал на кишечные газы, что было, конечно, логичнее. Я обзавелся резиновым шлангом длиною в метр, сделал надрез в своем противогазе и вставил в него один конец шланга, закрепив его изоляционной лентой. Другой конец шланга я смазал вазелином и ввел его себе в задницу.

"Ты достаточно пожил, Соколов, - говорил я себе, вдыхая газы, - ты прошел свой постыдный путь. Чем может устрашить тебя смерть, тебя, который при жизни был всего лишь ферментом, гнилью, - сигнализированным, закодированным засейсмографированным навсегда твоей пророческой рукой!"

Мой слуга, которому я обязан той отсрочкой, нашел меня бездыханным, распростертым на полу мастерской, за мгновение до смерти, захлебнувшиеся в собственной рвоте, заполнившей противогаз до самых иллюминаторов. Но он, однако, не понял всей изобретательности моей системы, так как из-за неосознанных движений во время моего беспамятства конец шланга выскользнул из ануса.

Затем из моего маниакально-депрессивного психоза родилась серия "Орхидеи", очень простая по технике исполнения, схожая с той, которой пользуется женщины, удаляя с губ излишний блеск помады: после каждого испражнения я вкладывал листочки шелковой бумаги меж ягодиц. Мне нужно было использовать от пяти до шести листочков, чтобы убрать следы кала, после чего я получал окончательный оттиск радиальных складок моего кровоточащего ануса, - эту лучистую печать, рисунок которой изменялся в зависимости от раскрыва внутреннего и внешнего сфинктера, от нажатия пальцев, от наличия или отсутствия выпуска газов во время упомянутой операции, а также от степени кровотечения. После того, как кровь засохла, а листочки оказались под стеклом, отороченные темно-красным бархатом и золотой фольгой рам, я попросил своего гравера написать шрифтом "курсив", самым строгим в моем понимании, названия моих произведений - "Автопортрет номер один", "Автопортрет номер два", "Автопортрет номер три" и так далее, - на медных пластинках, крепящихся снизу рамы. (Эти названия стали для критики еще большим раздражителем, чем сами произведения).

"Евгений, - сказал мне Штольфцер на следующий после вернисажа день, положив на мой стол фотокопии ругательств прессы - "Великолепный Соколов", "Адонис Готтентот", "Скарфас", "Судебная антропометрия", "Отстой дадаизма", "Говняные звезды" - мелькнуло передо мной, - Евгений, я добился для вас официального заказа на потолок посольства в Москве. Я знаю, до какой степени вы аллергичны к путешествиям, но вы понимаете, что мы не можем отказаться от такого значительного предложения. Подумайте о Третьяковской галерее". Выдав этот абсурд, он ушел.

"Должен ли я выразить себя как газограф?" - но в таком случае я с трудом представлял себя на виброметрическом насесте, с поднятой вертикально вверх рукой и с лицом, выпачканным сепией после первого взрыва; если же воспользоваться последним способом, то при помощи какой босховской акробатики я смогу прикладывать свой зад к сводам московского потолка?..

Меня осенило на рассвете, после одной из бессонных ночей по причине моей лихорадочной и все возрастающей боязни новой госпитализации. Я смазал двести пятьдесят листков глазированной бумаги смесью из квасцов, окиси алюминия и смолы адраганта, прилежно их пронумеровал с оборотной стороны, снял такое же количество оттисков орхидей на шелковой бумаге, и приложил листки один к другому, до того как еще не успели подсохнуть первые экземпляры. После того, как Соколов снял эти кровавые копии, ему осталось лишь отправить вместо себя с этой головоломкой студента Московской академии художеств, порекомендовав тому смачивать оттиски перед тем, как приложить к потолку, строго следовать нумерации и отклеивать их по истечении нескольких секунд.

Некоторое время спустя мне позвонил из Москвы атташе посольства: "By the way mister Sokolov, what is the name of your painting?" Я задумался на секунду. "Декалькомания", - ответил я в промежутке между двумя пуками и повесил трубку. Едва я произнес это слово, как Мазепа, словно в припадке ужасной мимикрии, выдул из своего нутра газы долгой и роковой перестрелкой, лег на бок, и испустил дух.

"Абигайль! - тотчас воскликнул я, и глаза мои обожгли слезы, - Чего только я бы не воткнул в себя ради тебя! Нет, не дудку в задницу, - замечательную деталь "Садов земных наслаждений", музея Прадо, а ультразвуковой свисток, который при первом же пуке проткнул бы своим свистом твою глухоту, как нарыв, и, возможно, ты вернулась бы ко мне как сучка во время т..."



Тетради с записками Соколова были найдены студентом-практикантом под больничной койкой через два дня после трагического несчастного случая, когда во время сеанса внутриректальной электрокоагуляпии кишечные газы пациента взорвались, вызвав обширные разрывы сигмоида.

Но некоторые детали все же нуждаются в уточнениях. Во-первых, взрыв произошел не сразу, - не во время нанесения первой, а во время третьей точки прижигания, и за это время прямая кишка успела проветриться. Взрыв в брюшной полости не сопровождался, как можно было бы предположить, мгновенной кинжальной болью, сравнимой с болью при прободении. Нарастающая боль в области таза появилась позже. Потери сознания она не вызывала, но в течение нескольких часов накатывала волнами, как при маточных раковинах, перемежающихся фазами покоя, во время которых больной засыпал два раза. Боли не причиняли последнему беспокойства, и понадобился весь авторитет лечащего врача, чтобы уговорить его отправиться домой на машине скорой помощи. Состояние больного позволило сделать контрольную ректоскопию, в ходе которой ни ожоговых повреждений слизистой оболочки, ни следов крови выявлено не было. Метеоризм живота вскоре после несчастного случая не наблюдался. Напротив, живот был ровный и мягкий на протяжении более трех с половиной часов. Воздействия шока больной не испытывал; стул в норме, немного затрудненный; пульс ясный, слегка ускоренный; дыхание ровное.

Соколов, со слов его слуги, распорядился написать записку с тем, чтобы передать ее Штольфцеру в день похорон, неотвратимость которых он предчувствовал.

Симптомы болезни обострялись быстро и вскоре проявились неоспоримые признаки перитонита вследствие прободения. В три часа утра больной был прооперирован. Разрыв сигмоида длиной шестнадцать сантиметров, с рваными краями, был зашит. В брюшной полости находилось несколько сгустков крови и многочисленные кусочки фекалий, которые были обнаружены даже под печенью, что не оставляло никакой надежды.

Соколов скончался через тринадцать часов после хирургического вмешательства и через двадцать часов после несчастного случая, имея все признаки чрезвычайно токсичного перитонита, выразившегося, на фоне улучшения в утренние часы, в желтой лихорадке в начале первого часа пополудни.

Судебно-медицинское вскрытие подтвердило констатированные во время операции повреждения, а также абсолютно нормальные вид и границы терапевтической коагуляции на опухших геморроидальных узлах.

Два дня спустя, по формуле водород плюс кислород равняется гремучий газ при условии контакта с открытым пламенем, - в тот момент, когда один из могильщиков собирался бросить первую лопату земли, а Герхарт Штольфцер, следуя последней воле художника, отмеченной в его записке, зажигал сигару, - раздался глухой взрыв, снесший с гроба крышку. Евгений Соколов испустил последний анальный вздох, дав посмертный, ядовито-вонючий залп в людскую память.




© Феликс Тамми, перевод, 2002-2018.
© Сетевая Словесность, 2002-2018.






 
 


НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Мария Косовская: Жуки, гекконы и улитки [По радужным мокрым камням дорожки, по изумрудно-восковым листьям кустарников и по сочно-зеленой упругой траве медленно ползали улитки. Их были тысячи...] Марина Кудимова: Одесский апвеллинг [О книге: Вера Зубарева. Одесский трамвайчик. Стихи, поэмы и записи из блога. - Charles Schlacks, Jr. Publisher, Idyllwild, CA 2018.] Светлана Богданова: Украшения и вещи [Выхожу за первого встречного. / Покупаю первый попавшийся дворец. / Оглядываюсь на первый же окрик, / Кладу богатство в первый же сберегательный...] Елена Иноземцева: Косматое время [что ж, как-нибудь, но все устроится, / дождись, спокоен и смирен: / когда-нибудь - дай Бог на Троицу - / повсюду расцветет сирень...] Александр Уваров: Убить Буку [Я подумал, что напрасно детей на Буку посылают. Бука - очень сильный. С ним и взрослый не справится...] Александр Чусов: Не уйти одному во тьму [Многие стихи Александра сюрреалистичны, они как бы на глазах вырастают из бессознательного... /] Аркадий Шнайдер: N*** [ты вертишься, ты крутишься, поёшь, / ты ввяжешься в разлуку, словно в осень, / ты упадёшь на землю и замрёшь, / цветная смерть деревьев, - листьев...]
Словесность