Всем, кто мил, любим и дружен, ветер дует в паруса.
Тех, кто никому не нужен, Бог берет на небеса.
У Него хватает места для сирот и стариков,
для обманутых невест и безработных моряков.
Он им шлет в их тьме дремучей свет спасительных лучей -
мор, войну, несчастный случай, змей, убийц и палачей.
Прибирает, прибирает ближе к сердцу своему.
Сам им слезы вытирает - больше было некому.
Если хоть в каменоломне, в трюме, в плохонькой избе,
кто-то молится, и помнит, и горюет по тебе,
что за страстью ни пылаешь, ни единая беда,
коли сам не пожелаешь, не случится никогда.
Мчи на бешенном мустанге, лезь безрукий на рожон,
все под боком ходит ангел, меч незримый обнажен
против всяческой напасти, что таится на земли -
власти злой, звериной пасти, плети, пули и петли.
Плащ его шелками вышит, ярок свет его очей.
Тем прекрасней он и выше, чем молитва горячей.
- Вот пришел тебя беречь я, - говорит, - живи, живи,
если сердце человечье для тебя полно любви!
А когда над самой бездной бродишь в горе иль в гульбе,
и один лишь пес облезлый воздыхает по тебе...
И манеры сей холеры не новей, чем в неолит,
выйдешь в полночь из фатеры, он скребется и скулит.
Седины его блошивы, миска битая пуста,
он не ведает ни Шивы, ни Аллаха, ни Христа,
а ведь все кого-то просит, нервы портя, сон губя,
лает, падаль, ветер носит. За тебя, да, за тебя!
Чтоб не запил, не сорвался, чтобы в драку не залез,
чтобы ночью не нарвался ни на нож, ни на обрез!
И подлейшим смрадом дышит, и бесчинствует в дому.
Но Господь и это слышит и ответствует тому.
И ступает ангел рядом из притона да в шинок,
в волчьих шкурах с рысьим взглядом, коренаст и колченог,
и твердит: "Пребудь в покое и живи! Живи! Живи!
Если сердце - хоть какое - для тебя полно любви!"
Горы. Степи. Вьюги. Бури. Торги в храмах на крови.
Сколько ж в нас, однако, дури. И любви! Любви! Любви!
Не нирваны замогильной, не полета на Парнас...
Сохрани, Господь всесильный, всех, кто молится за нас!
Я на дежурства вожу большую книжку,
только читать ее времени нет вовсе,
разве что на минуту на заправке
нервно откроешь, чтоб снова забросить прочь.
Едешь и видишь то девочку, то парнишку,
едешь и видишь зиму, весну и осень,
едешь и видишь, как стынет роса на травке,
как сумасшедшее утро сменяет ночь.
Там про Тертуллиана и Оригена,
но это не то, что нам необходимо,
наша машинка совсем не загляденье,
а старый жучок броненосец, но без брони.
Мы у тебя в руках, водитель Гена!
Мы у тебя в руках, водитель Дима!
А сам ты рулишь в руке у провиденья,
и, Господи, нас помилуй и сохрани!
Вот, по корням, по кочкам, как на тачанке,
тесно набившись, словно селедки в бочке,
как лягушонки в ломанной коробчонке
или ворованный в дальнем селе горбыль,
в спорах, ворчанье, в любви, в полусне, в молчанке,
едем, о жесткие бортики студим почки,
к бренным сердцам прижимая свои сумчонки,
сквозь голубой туман в золотую пыль.
И всюду, куда б ни вынесла нас кривая,
ждут, напирают, похоже, одни заботы,
плиты, кастрюли, внуки и пациенты,
армия хворых и свора голодных ртов.
Жизнь, листки календарные обрывая,
спутала все понедельники и субботы,
жалобы, просьбы, обиды и комплименты,
словно для Золушки зерна семи сортов.
Да, ладно, прости нас, Господи, были б живы,
были бы живы рядом все наши пьяни,
родичи, дети, соседи, друзья и шавки,
вредные старцы, балованные мальцы,
все утешители наши и дебоширы,
все мусульмане, буддисты и христиане,
птицы и рыбы, и звери, и все козявки,
и наши больные - зануды и наглецы!
Дом полон ангелами, некуда присесть,
а между тем - бесхозно, бедно, неприглядно.
При них не должно ни любить, ни пить, ни есть,
да все же ангелы, не сердятся - и ладно!
А если любишь, ешь и пьешь, так говоришь
с одними ангелами, горестно и жадно,
и всякий раз тебе в ответ то блажь, то тишь,
то случай каверзный, ну, разве не досадно?!
Ты в них купаешься, как жаба в молоке,
не зная им ни примененья, ни названья.
Они хранят тебя, как луковку в чулке,
но целый свет не стоит большего вниманья.
У них свои резоны для роенья тут,
пути и замыслы их неисповедимы,
они жалеют, обжигая, и не лгут,
но утешенья их почти неощутимы.
И хоть любой слезою ангельской набряк,
тебе не вырваться из ангельской темницы,
Бог даст, найдется рядом ангельский добряк,
Который выстоит на той же половице.
Рокот общих воркований от рассвета допоздна.
У меня в моей нирване тоже выдалась весна.
Можно дом открыть ветрам, смотр устроить свитерам,
И с блаженною улыбкой прогуляться по дворам.
Или улицей-протокой мимо "Мясо-молоко".
И ничуть не одиноко, просто очень далеко -
Небеса и голоса, встречи, речи и глаза,
Все плывет картинкой зыбкой
Где-то За...
Куда-то За...
В океане ликований, новостей, грядущих бед
У меня в моей нирване никаких желаний нет.
Слава Богу, только шесть, нынче есть, чего поесть,
И не трогают, не строят ни язвительность, ни лесть.
Раньше много было надо, хоть вались в золу и вой,
Брата, блата, злата, клада, а сегодня - ничего,
Вправду-вправду и не вдруг, ничего - из этих рук,
Что, скрипя, друг друга моют, неразлучные, вокруг.
Ни ученья, ни участья, ни дразнящего гроша,
Ни прощенья, ни причастья, ни разящего ножа,
Разве что из той руки, что касается щеки,
Чтоб стереть с нее ладонью и слезинки, и плевки...
Задворками рыбного склада, не став ни добрей, ни мудрей,
он брел из кромешного ада кровавой тюрьмы Абу-Грейб,
с израненным сердцем, май бейби, с холщовой сумой за плечом...
Он узником был в Абу-Грейбе, и, скурвившись, был палачом.
Он сам себя спрашивал: "Кто ты?! Зачем ты?! Куда ты идешь
в прицеле всемирной зевоты в полиэтиленовый дождь?!"
И, взглядом впиваясь в прохожих, безмолвно молил: "Обогрей!"
Но встречные были похожи - у каждого свой Абу-Грейб!
Он брел над зловонной рекою, по илистым тропам скользя.
Он вынес такое, такое, что вынести было нельзя!
"Ах, что ж они, гады, зробили?! - хрипели в мозгу голоса. -
Почто они город бомбили в июне в четыре часа?!"
В упрямой заносчивой злобе, лишь утренний свет зарябил,
Бомбили, когда был в утробе, бомбили, покуда любил,
Пока у костра на привале ладони застывшие грел,
Пока их о камни кровавил, метался, болел и старел,
Покуда в предательской злобе кого-то стрелял и бомбил,
Покуда ссыхался во гробе одной из забытых могил,
Покуда, восставши из тлена, спасал, воскрешал и рождал,
Покуда, упав на колена, прощения Божия ждал...
Тряслись у него за плечами Освенцим и Ленский расстрел,
и с жертвами, и с палачами он в общей геенне горел...
Сжимаясь от звуков агоний, и взрывов, и воплей в аду,
он думал о судьбах бегоний, рассаженных сдуру в саду.
Был призрачный хор бесконечен. Вполне поврежденный в уме,
бродяга пылил, изувечен на дикой своей Колыме,
и мутную воду Байкала, как пес из бокала лакал,
и стоны больного накала Байкал из него извлекал...
Байкал полоскал терпеливо гниющего мусора креп,
и скорбно, и неторопливо расспрашивал про Абу-Грейб.
А путник был краток и кроток, шепча, как рыдал без портков
под взорами розовых теток и черных хмельных мужиков...
Казалось, что всё там осталось, ан нет, оказалось, не всё!
Весна его тела касалась, на полке пылился Басё.
Шприцы и пивные бутылки усеяли мемориал,
но чувства по-прежнему пылки под очередной сериал.
"Ты слышишь меня, донна Адма?! Я знаю, ты будешь моей!!"
С портрета кривился махатма, в рябиннике пел соловей.
Трудилась компания Вижн, загадки гадал эрудит.
Да, полно! Кто здесь не унижен и кто еще здесь не убит?!
Все спуталось, о, донна Анна!
Пусть тайну покроет плита.
Не странно, что ты - безжеланна, что ты оказалась - не та,
что ты - разбомбишь - и не спросишь, что ты - ненароком - предашь,
и краткую память забросишь придушенным зайцем в ягдташ!
Пали по проклятому маю, где чудом, да счастливы мы!
Не бойся, я все понимаю. Ты хочешь бежать из тюрьмы.
Крадись же в чужие альковы без совести и мандражу!
Разбей золотые оковы. Я только спасибо скажу.
Ах, право же, крови и пота не слишком ли много на них?!
Коль пуще неволи охота, найдется достойней жених.
Восстав в благороднейшем раже на катов в забытом раю,
Войдешь ты в тупом флердоранже в тюремную клетку свою.
Вся жизнь - Абу-Грейб Абу-Грейбом! Не корчись! Какого рожна?!
Доверюсь не Эльбам, так лейблам, ведь жизнь продолжаться должна!
Но жалкий бродяга стенает, и ропщет, хоть падает ниц!
И глупое сердце не знает фамилий, времен и границ.
Мне, с оттянутыми сумками руками,
Вдруг подбросили Харуки Мураками,
В меру модного и в меру недурного,
Что с того, что серо всё и всё не ново.
Жизнь, как прежде, мясорубка, маслобойка,
И чего мне не подбрасывали только,
От лишайных кошенят до хроник Рима.
Большей частью все пролетывало мимо.
Что ни день, веду нелепое круженье,
Погруженная в родное окруженье,
В предвкушенье с ним мучительной разлуки,
В оскорбительные запахи и звуки,
В ожидание небесной пресной манны,
В простодушные и прочие обманы,
В непременные одышку и прорушку,
В превращенье в ритуальную старушку,
В бесконечное копанье в милом прахе,
В сновиденья, наваждения и страхи
(Я так боюсь остаться в старости без помощи,
ведь я и так уже последняя, вы знаете,
что будет некому сходить по хлеб, по овощи,
и за таблетками, и что не станет памяти,
и что на пятый - не залезть, а спички кончатся,
и выжать серую простынку не получится,
что старый кот в сердцах на тапочки помочится,
и что никто на нашем горе не поучится!!),
В задушевные беседы с дураками!
Почитаешь тут Харуки Мураками!
Вот ползу себе, считаю переулки,
И на две руки четыре полных сумки,
И когда их груз оттягивает руки,
Не добресть до просвещенного Харуки.
Вот и думаешь в бреду сумконесенья,
Может, в нём одном, в Харуки, и спасенье,
В глупой рифме, подвернувшейся под руки...
Как икается, наверное, Харуки...
Летят, конфеточки, цветные фантики,
Лесные франтики и карнавальщики,
На шейках - ленточки, на лапках - бантики,
И бриллиантики на каждом пальчике.
В зелёной заводи икринки вызрели,
Рыбак во френчике дивится молоди.
Лягуша в бархате, лягуша в бисере,
Лягуша в жемчуге, лягуша в золоте,
А головастики - ни в чём, нисколечко,
В консервной баночке, в тетрапакетике
Танцуют вальсики, танцуют полечки,
И сарабандочки, и менуэтики.
Ах, едем абы как, все - в декомпрессии,
кто посчастливее - видать на мордочках.
Лошадка в яблоках, лошадка в персиках,
Лошадка в лилиях, лошадка в розочках.
Пустые скверики, хмельные дворники,
И от хворобушек вкус аспириновый.
Полуднем сереньким на подоконнике
Орёт воробушек ультрамариновый.
Сергей Слепухин: "Как ты там, Санёк?"[Памяти трёх Александров: Павлова, Петрушкина, Брятова. / Имя "Александр" вызывает ощущение чего-то красивого, величественного, мужественного...]Владимир Кречетов: Откуда ноги растут[...Вот так какие-то, на первый взгляд, незначительные события, даже, может быть, вполне дурацкие, способны повлиять на нашу судьбу.]Виктор Хатеновский: В прифронтовых изгибах[Прокарантинив жизнь в Электростали, / С больной душой рассорившись, давно / Вы обо мне - и думать перестали... / Вы, дверь закрыв, захлопнули окно...]Сергей Кривонос: И тихо светит мамино окошко...[Я в мысли погружался, как в трясину, / Я возвращал былые озаренья. / Мои печали все отголосили, / Воскресли все мои стихотворенья...]Бат Ноах: Бескрылое точка ком[Я всё шепчу: "сойду-ка я с ума"; / Об Небо бьётся, стать тревожась ближе, / Себя предчувствуя - ты посмотри! - наша зима / Красными лапками по мокрой...]Алексей Смирнов: Внутренние резервы: и Зимняя притча: Два рассказа[Стекло изрядно замерзло, и бородатая рожа обозначилась фрагментарно. Она качалась, заключенная то ли в бороду, то ли в маску. Дед Мороз махал рукавицами...]Катерина Груздева-Трамич: Слово ветерану труда, дочери "вольного доктора"[Пора написать хоть что-нибудь, что знаю о предках, а то не будет меня, и след совсем затеряется. И знаю-то я очень мало...]Андрей Бикетов: О своем, о женщинах, о судьбах[Тебя нежно трогает под лампой ночной неон, / И ветер стальной, неспешный несет спасенье, / Не выходи после двенадцати на балкон - / Там тени!]Леонид Яковлев: Бог не подвинется[жизнь на этой планете смертельно опасна / впрочем неудивительно / ведь создана тем кто вражду положил / и прахом питаться рекомендовал]Марк Шехтман: Адам и Ева в Аду[Душа как первый снег, как недотрога, / Как девушка, пришедшая во тьму, - / Такая, что захочется быть богом / И рядом засветиться самому...]