Словесность
   


[ Оглавление ]

Повести и романы:
Роман Солнцев

Страна АдРай




Пролог первый
ГЕРЦОГ  АЛЬБА  (80-е годы)


"Это был самый юный мужчина из нашего рода..."
Из разговоров у костра на перекрестке дорог.


1. ТЕЛЕГРАММА

В дверь позвонили - это мне с мороза румяная тетя с сумкой принесла телеграмму.

- Спасибо!

Батя чудит? Снова требует вернуться в родные края, в деревню, учить детей в школе географии? Старшая сестра зовет в закрытый атомный город с романтическим названием Кедроград - обещает найти хорошую работу? Я ей как-то в письме намекнул, что у меня трудности...

"ВОСКРЕСЕНЬЕ ПРОЕЗДОМ ЦЕЛУЮ НИНА". Ого! Телеграмма была настолько неожиданной, что я аккуратно сложил ее пополам, прошел к столу, закурил и затем снова развернул - нет, точно, не приснилось.

Смысл текста, конечно, сразу дошел до меня, но я делал вид, что ничего еще не ясно, может, вовсе и не мне предназначена строчка, состоящая вся из заглавных букв. Интересно, а если принести человеку весть, напечатанную маленькими буковками, - поверит? Наверное, нет. Даже если там про пожар, про смерть, про свадьбу. А заглавными - другое дело. ТАК СЕРЬЕЗНЕЙ. Можно, например, прислать заглавными буквами: "РАЗБИЛ ГРАНЕНЫЙ СТАКАН..."

Впрочем, уже были знаменитые "ГРУЗИТЕ СЕЛЬДИ БОЧКАХ БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ"...

Ну-ну, думал я. Значит, не забываем друг друга, в гости заглядываем, если по пути. Человеку кажется: он скрылся, оброс длинной бородой, спрятался за частокол пустых бутылок... можно и в психушке полежать (есть у меня приятель-врач) - норы у каждого свои... Но вот находят же! И вспоминается давнее. Срабатывает задавленный много лет назад асфальтовым катком будильник.

А ведь после того, что со мною произошло, мне бы лучше одному долго-долго пребывать в нетях...

Но, что же, приезжай, Нина. Сегодня воскресенье. Значит, сейчас вот и появишься, если рейс не отменили. В последние дни, я слышал, Москва из-за морозного тумана выпускала, но не принимала самолеты. А ты же поездом не поедешь, ты любишь, когда мимо бегут, как бараны, облака, любишь улыбки стюардов и блеск завернутых в целлофан вилок-ножичков. Тронешь -трещит!

Надо бы, что ли, убраться в квартире? Коричневая лакированная крышка приемника в пуху. Помыл полы. Потом окатился под ледяным душем (горячей воды опять нет), зачесал волосы так, эдак, надел шелковую, красного цвета сорочку, отпер дверь и лег на тахту в позе крайней задумчивости. Именно в эту минуту и лучше бы явиться гостье...

Она, конечно, с Кириллом. "Кирилл у Карла украл коралл." А если одна? В уральскую стужу мне бы, лодырю, надо встретить ее в аэропорту...

Нерешительно поднялся. Нет, она с Кириллом. Мне писали: теперь они - неразлучная пара, как сульфиды и золото (это у нас, в геологии) или протон и электрон (так у них, в физике)...

Внизу - что это?.. дверь подъезда ухнула... и еще ухает... Ветер, ледяной хиус клокочет... Не вставая с лежанки, я мрачно усмехнулся. Так всегда я делал в ранней юности: картинно опершись на локоть, устремив взгляд за окно, и чтобы при этом на лицо легла тень значительности. Вот в такой момент пусть входит и видит острые скулы и горестные, глубокие глаза...

Ах, недавнему студенту простительно - ведь и взрослые люди играют в подобную многозначительность, ждут, когда их кто-нибудь застанет в картинной позе. И не часто дожидаются - лицо устает держать несвойственное выражение, к человеку возвращается обличие простолюдина... но вот тут-то и входит Она, прекрасная Незнакомка, о которой мечтал, может быть, всю жизнь. Но увы, увы!..

Что в данном случае могло бы меня извинить? Не о Нине я мечтал в свои двадцать пять с хвостиком, тоска, вызванная неразделенною (не раз деленною?) любовью, угнетала душу... А помимо этого мучило безверие: мы вышли из "Альма матер" на белый свет, когда в Кремле, как доминошные костяшки на столе, начали валиться друг за дружкой генеральные начальники... очень хотелось надеяться, что весь это бред вот-вот кончится, но он длился, как не помню какая симфония Гайдна с множеством торжественных финалов...

А тут еще беда, которая стряслась со мной и с моим лучшим другом. И теперь-то мне вовсе нечем хвастаться, и лучше бы осесть (олечься?) в уединении, безо всякой многозначительной тени на морде. Еще с год, а то и два-три. И лишь только потом, может быть, на что-то решиться - или в геологию вернуться, или попытаться найти другую дорогу в жизни...

......................................................

Нина не прилетела. Странно. Но не сидеть же мне дома, докуривая третью пачку сигарет, как огнедышащему дракону на цепи?

Еще не сгустились вечерние сумерки, шар пространства вдали, над медными на закате горами, принялся тлеть, как в огромной трубе неон, я нахлобучил шапку, поднял воротник пальто и ушел в рощу.

Деревья в слипшемся затвердевшем инее кажутся фарфоровыми, неживыми. Снег скрипит, особенно когда поворачиваешь, поэтому иди, человек, только прямо, ха-ха. В лесу ни птицы... лишь красный надувшийся, как член Политбюро, снегирь мелькнул, уронив крохотный обвал снега... На всякий случай вернуться домой? Вдруг ждет возле двери, в промороженном подъезде?

Вернулся - Нины нет. Но она будет, она никогда просто так не дает телеграмм и даже записок просто так не пишет. Значит, приезжает, приезжает моя подружка по студенческим временам и жена очень делового человека. Но были-то мы совсем другие...

Милая Нинка, Нинка-забияка, смуглая и свеженькая, с блестящими темными глазками, с блестящими черными волосами, с розовыми короткими ногтями - встань передо мной, как Лист перед Шостаковичем (прости мои глупые шутки!). И расскажи, что нового в мире. Доложи обстановку у Нели, у божества моего, доложи, разведчица, как бывало когда-то...

- Солнышко, - скажет сейчас Нина (а она всех так зовет - "солнышко"), - жизнь убегает... Давно ли термех сдавали? А-а-а... - Причем "а-а"а" произнесет чисто по-бабьи, растягивая, на два ударения, точно качая зыбку, и это будет означать: "Вот видишь... А ты не верил..." - Или на геофаке термеха не было? Солнышко, - спросит она, добрая, горячая, - а начерталку вы сдавали?

- Начерталку?- воскликну я. - О, циркули! О, рейсфедеры! В них набирается тушь. На тонких спицах - утолщения, как весенние почки!

- А-а, - продолжит, качая зыбку, Нина.

Потом она мне, конечно, станет рассказывать про мужа Кирилла, которого я прекрасно помню, и я начну медленно сатанеть от скуки. Чтобы не раздражаться, примусь за дело - заваривать чай. У меня индийский, второй сорт. Он острее, пахучее первого сорта, пахнет сеном, чуть подсохшим через два-три часа после косьбы, в нем возбуждающие запахи клубники, истлевшей на солнце, уже темно-коричневой.

Да, есть у меня еще проигрыватель. Мы будем слушать Баха. Сейчас, говорят, Бах опять моден? Расскажи мне о Неле, Нина. Неля любила Баха... а также песню по Бухенвальд... когда я к ней прибегал с бухты-барахты (снова прости мне мой глупый юмор!)... Или все же сначала давай о себе, а про нее - потом.

А потом - я. Как изнывал от счастья и одиночества на горбатых улицах нашего студенческого города, томился на койке в общежитии, хрустел пальцами, умирал, гордый и непонятный, и все-таки поднимался, читал сорванным голосом с эстрады в университете Лермонтова ("Знай, мы чужие с этих пор!.."), и тень сугубой значительности лежала на моем курносом лице...

"Дурак!" - смеюсь над прежним собой. Бегу к двери и открываю. Потому что в дверной звонок опять позвонили.




2. Н И Н А

- Ура! - кричит она.

Она в роскошной белой, как сахар, шубке, ее мордашка с темными усиками как всегда загадочная, важная. Ну, мать, даешь, думаю я. По самые брови пышная песцовая шапка, начесанная так, что напоминает театральный факел со сходящимися и закрученными по часовой стрелке языками пламени.

- Нинон!.. - шепчу я. - Здравствуй.

Мы целуемся - она тянется к губам, а я к щекам - и Нинка хохочет.

- Ты чего?- несколько теряюсь я.

- Все так же целуешься? Ты все тот же, солнышко! Ты правда все тот же?

Я краснею, помогаю ей снять шубу. Потом мы садимся за стол, друг против друга. Нинка обладает способностью преданно смотреть в глаза собеседнику, смоляные ее очи, подведенные черным, сияют, словно нет на земле для нее более родного человека, чем сидящий напротив. Я, привыкающий в последнее время к холоду отношений между людьми, смущаюсь, начинаю подмигивать Нинке, пытаясь как-то отделаться от неловкости, мну сигарету. Тогда Нинка, чуть приблизившись, начинает разглядывать мое лицо: губы, скулы, брови. Я встаю и принимаюсь маршировать по комнате.

- Ну, как дела, милая? - спрашиваю отрывисто. - Какими судьбами? Как тогда? - через силу (смелей, мужчина!) напоминаю о прежнем нашем нечаянном с нею свидании в таежном городе Томске. Туда я прилетел на преддипломную практику, а она - к родителям. Нашла меня в камералке, и что-то с нами случилось - как солнечный удар... три дня жили в общежитии геологов, как муж-жена... Было дело, было. Как я понял потом, она собиралась замуж.

- Нет, солнышко, - смеется, встает и обнимает меня со спины. - Командировка. Нынче мне лететь в Северск. Будем заключать договор.

- С кем?

- С газовиками... насчет переключении потоков... и насчет вахтовых рабочих из Казани и Баку... ну, тебе это скучно.

Я оборачиваюсь.

- Мать, да там же - Димка! Если что, поможет... он там всех знает!

- Белокуров?.. Только удобно ли мне?

- Да ну, пустое! Ты-то при чем? Кирилл дома, в Казани?

- Нет. Он потом... - Не договаривает. Интимно улыбнувшись, оглядывает мою берлогу. - Хорошо тебе, солнышко. Один. Лес рядом.

Она отошла к окну, принялась смотреть влажными счастливыми глазами на соседний дом. Он ей тоже нравился. Ей нравилось почти все.

- Ну, а ты как? Много у тебя тут бывает красивых девушек?

Я не ответил. Вдруг подумал о Димке. Черт возьми, я его не видел два с лишним года. С тех самых пор, как вся эта история с новым месторождением взбудоражила страну. Но нам-то с ним лучше не встречаться. Пусть Нина разыщет его. Хотя Димке тяжело дастся эта встреча...

- Ты что-то бледный, Алик.

- Поговори с ним. Чтобы не спился.

- Алик! - она захлопала ресницами. - А ты разве со мной не полетишь?! - Нина была искренне поражена. - Вот так летчик, в погреб налетчик! Это моя тетка так любит выражаться.

- А мой дед Иван Сирота говорит: моряк, об пол бряк! - Я попытался увести разговор в сторону.

- А почему сирота?

- А это такая у него фамилия. - Сам подумал: "Лететь в Северск?! Нет."

- Что, плохо себя чувствуешь? Много пьешь?

- Да почему? - Хотя много, много я пил в последнее время. И денег, можно сказать, не было, но помаленьку и часто цедил в одиночестве всякую дрянь, скуля и лелея свою тоску, свой проигрыш в жизни. Вдруг вспомнилось, как отец однажды мне прочел неизвестные, пугающие стихи Тютчева (я знал только про грозу в начале мая):

Когда пробьет последний час природы,

Состав частей разрушится земных:

Всё зримое опять покроют воды,

И божий лик изобразится в них!

Прочел и, странно захохотав, добавил: а у нас на улице в луже России отразится только морда пьяницы...

- Ты хочешь признаться в каких-то своих страданиях? - радостно засияла глазами Нина. Она неверно поняла мое затянувшееся молчание. И я торопливо как бы пояснил:

- Сказали, на Севере туман.

- Вот как? Тогда я у тебя тут побуду. - Она села, посияла глазами. - Хотя время - деньги. Я имею в виду - государственные.

- Одну тебя смогу отправить, - пробормотал я. - С вертолетчиками. Они летают в любую погоду.

- Твое мнение для них закон? - И не дожидаясь никаких моих слов, ни хвастливых, ни нарочито трагических, Нина засмеялась, положила мне ладошку на голову, а другой рукой прижала к себе, горячая и чужая.




3. НАШ ЗАГОВОР

Зачем ты спрашиваешь о моей жизни? Неужели ты забыла - играл Рихтер.

Рассказывали, вчера, сразу после самолета, он взошел на сцену местного театра оперы и балета, тронул клавиши и, угрюмо поклонившись, мрачно удалился. Фальшивила струна... Позор!

В университетском комитете ВЛКСМ шептались, что музыкант остался чрезвычайно доволен нашим скромным инструментом, он сегодня в ударе, он исполнит все, что попросят студенты...

Занесенное к потолку черное крыло рояля отсвечивало. Мы сидели в зале, рядком, вся наша комната: Димка, Киря, Борька и я. Киря слушал внимательно, как на собрании, время от времени кивая. (А может, это сейчас мне так кажется?). Борька чесал ногу, сунув руку глубоко в карман. Димка скрежетал зубами, отмечая самые сильные места сонаты. А я картинно полуотвернулся, положив левый локоть на спинку своего стула.

И вышло так, что ласковая мелодия резко сменилась мрачным, зловещим нашествием мучительно сгруппировавшихся нот, я вздрогнул, рука дернулась, и я, испуганно обернувшись, увидел возле своего локтя досадливо хмурящееся девичье лицо. Покраснев, я убрал руку:

- Извините.

Кто-то из сидящих сзади захихикал.

- Я не задел?.. - потерянно спросил я. - То есть... Я не нарочно.

- Тиш-ше...- прошептала девушка. Она была чуть скуласта, светлые невидящие глаза ее умоляли меня замолчать.

Объявили перерыв. Мы с ребятами пошли делиться эмоциями - курить. Мстительно поглядывая на свою левую, отяжелевшую руку, я затягивался до всхлипа. Решил найти девушку и снова извиниться. Она со своей черненькой подружкой стояла возле стенда с вырезанными из журналов иллюстрациями, где были изображены Бетховен, Моцарт, Чайковский.

- Девушка...- сказал я. - Правда, я хочу извиниться. Это прямо как у Чехова... "Смерть чиновника"... Как-то так получилось...

- Пожалуйста, - ответила она. - Я вовсе не сержусь.

- Точно?

- Точно-точно. И не умирайте. Вы же не чиновник?

Я постоял и, не зная, что еще сказать, начал кружить рядом. Подружки шептались. Мне всегда не по себе, когда люди неподалеку от меня понимающе пересмеиваются, негромко о чем-то говорят. Мне кажется, они - обо мне.

Сгорая от любопытства, я бродил по коридору, не теряя из виду Прекрасную незнакомку и ее подругу, и так вышло, что слушать второе отделение концерта мы сели рядом. Я краем глаза смотрел на Нелю. Неля жила музыкой, но незаметно для себя - движением бровей ли, шевелением пальчиков - протестовала, когда музыка становилась мрачной, переходила некий предел. А надо сказать, Рихтер работал в том концерте очень жестко, тяжело... он, как шахтер в антрацитовом забое, врубался в темное, добывал свет...

Свои тонкие руки, еще ничего не сделавшие в жизни, я теперь держал, обняв себя, крепко прислоненными к телу... После концерта в раздевалке курил и снова маялся возле Нели... Хотелось сказать ей что-нибудь на прощание, но при друзьях не решался, да и повода не было...

Я покашлял, размотал и снова повязал пестренькое кашне. И карие нерусские глаза увидели меня.

- Ничего не говорите, - сказала она. - Я знаю.

Я растерялся, но она и сама больше ничего не сказала, тут ее под руку подхватила подружка, смуглая, с яркими щеками, и девчонки убежали.

Толпа в вестибюле зашумела, закричала - это вышел великий музыкант, желтолицый, замкнутый, истинный немец.

На улице было зябко. Матовый март колдовал фонарями и звездами. Меня задумчиво обогнал Димка, мой лучший друг. Я спросил у него:

- Не знаешь, кто она?

Димка обрадовался. Мой высокий друг вертел головой во все стороны, разглядывая редеющую толпу и затемненные дома. Он думал. Потом произнес такую речь (он иначе не мог, всему подводилась база):

- Тебя к ней тянет необъяснимое, и не нужно выяснять, что и как. "Молчи, скрывайся и таи и чувства и мечты свои". Говорят, любовь сводит родственные души. Я бы поостерегся так утверждать! Я бы поостерегся... Родственные души - не к вырождению ли их связь? На лице хороша одна родинка. У дворян с их кровосмешением, как ты знаешь, родинок десятки... Но я о другом! Очень глубоко сидит в нас нечто, не поддающееся классификации: тяга к неустойчивому через прекрасное! Да-с! Мы вообще-то - все - боимся тревог, неурядиц, усилий. Но Паганини и Блок, Бетховен и Рембо - вот властелины народов и веков. Гениальные стихи или сонаты швыряют тебя счастливого, плачущего, на такие поступки, что если вычесть причину - останется безрассудство, даже глупость. Но глупость - полезна! Прекрасное заставляет меня делать добро человечеству, ставя под удар мои привычки, деньги, спокойствие. И я радостно иду! Я бы поостерегся, но что делать...

Ну, не бред ли привычно городил Димка! Но я понял, что делать.

На следующий день хмурый и недоверчивый студент-геолог сидел на лекции у физиков.

Я запоминал всех подруг Нели, кому она улыбалась (может быть, пригодится, когда совсем сойду с ума, чтобы напроситься на встречу с ней). Я молил, чтобы она увидела меня, но взгляды наши непостижимым образом не встречались. (Мне казалось: в руках у нас - длинные тяжелые жерди, и мы должны точно подвести кончик против кончика, но их по инерции заносит мимо).

Кончилась лекция, все вскочили, студент-геолог, отчаянно щурясь, протолкался к чернявой подружке Нели.

- Вас как-то зовут? - спросил я. - Ромашка? Звезда?

- Ни-ина...- заглядывая мне в глаза нежно, протянула она.

- Простите, Нина. У меня есть тайна. Я могу доверить ее только вам. Уйдемте отсюда!

Нина оглянулась, и мы, схватив свои пальтишки в гардеробе, выскочили в институтский дворик, в шатающийся солнечный свет, в запахи мокрой древесной коры. Я взял девушку под руку, и встретившийся нам Борис вытянул шею и убежал, так и держа голову повернутой к нам.

- Я слушаю...- мягко сказала лучшая подруга Нели. Она уже догадывалась, что сыграет какую-то коварную роль. Может быть, потом ее даже отравят или зарежут ножом. Она подняла синенький воротник, закрыла и еще шире открыла сверкающие, словно там вставлены зеркала, глаза. Впрочем, у всех девушек весной такие глаза.

О, женщины, думал я, шепотом рассказывая Нине о своих помыслах. Я был откровенен, она должна была оценить это. Я любил Нелю. Я готов был положить голову под колесо любого автобуса. Сорвать все звезды в институтском планетарии. Выпить серной кислоты в лаборатории химии.

Вокруг шлепала синяя капель, словно печатала на печатающей машинке приговор мне, несчастному. Девушка слушала внимательно.

- Солнышко... - прошептала она. - Дальше, солнышко.

Весь первый курс физмата смотрел на нас в окна. Теперь я знал о Неле много чего. Мы пожали с Ниной друг другу руки и пасмурные (для конспирации!), озабоченные, разошлись.




4. ТОМЛЕНИЕ ЛЮБВИ НЕЯСНОЙ

Я пропал. Я не ходил более на лекции в свой геофак, а посещал занятия физиков, чтобы только видеть Ее.

Со мной уже здоровались, со мной уже считались. Однажды профессор Антонов, проходя меж рядов, ткнул в меня пальцем.

- Итак, что мы называем производной?

Я вскочил и, глядя на доску, довольно бодро начал:

- Отношение де-кси к де-икс...

- Это ясно, - мягко прервал меня профессор. - Я про физическую сторону вопроса. Как вы сами понимаете, что это такое - производная?

Неля, обернувшись, изумленно глядела на меня с пятого ряда - она-то уж наверняка от Нинки знала, что я здесь чужой.

Я продолжил свою мысль, сжимаясь от ужаса и обыденности происходящего.

- Производная - то, что производится специфически тем, кто производит. Радуга - производная дождя. - Я, вероятно, городил чушь, такую чушь, которая входит в историю университета, запоминается, вызывает восторг и бешеный хохот.

Беловолосый профессор Антонов невозмутимо дождался тишины, посмотрел в синие окна и пробормотал:

- Томление любви неясной... - И тут же. - К сожалению, вы ошиблись. Но это бывает даже у академиков... - и почему-то добавил. - В капстранах...

Втянув голову в плечи, я пошел к выходу, ничего не видя и все потерявший. Но странно - никто не смеялся.

"Томление любви неясной...". Это чьи-то стихи? Или чья-то мысль? Не Ленина? Не Маяковского?

Ночью я не мог спать. Днем не мог заниматься. На улицах царствовало солнце, ночью сыпался снег, днем он мгновенно оседал, испарялся, но еще мелом на асфальте дети не чертили - асфальт был влажным.

Меня вызвали в деканат. Сначала - в свой, потом - к физикам.

Мой румяный шеф, кандидат минералогических наук Рачковский, из знаменитой семьи Рачковских, ни о чем не догадывался, предполагал ординарную лень. Сидя перед шкафом, за стеклом коего мерцали разноцветные образцы пород - от белого кварца до сиреневого, полного тайных чар чароита, он усиленно жмурился. Можно было в складки его переносицы сунуть спичечный коробок, и тот бы держался.

- Если будут продолжаться прогулы, мы вас со стипендии снимем. Что же получается? - Шеф, зевнув, глянул в колдовские синие окна и еще сильнее нахмурился. - Что же получается? А получается то, что, прямо скажем, не украшает, что ни в коей мере не может быть зачислено в ваш актив, весьма способный молодой человек, спит целыми днями, как тюлень... Вдумайтесь:

тю-лень. От слова лень.

- А олень? - глупо спросил я.

- Что же получается, если мы все начнем просыпать, если мы все начнем пропускать занятия, если мы все начнем... - Шеф запнулся, подумал и буркнул:

- Идите! Подумайте. Впрочем, дайте мне слово, что вы больше не будете.

- Даю, - быстро сказал я.

- Верю! - Мой румяный шеф недавно закончил работу над докторской и настроен был игриво. Он простил меня, и, уже выходя из деканата, я слышал, как он напевает:

- Сиреневый тума-ан.. над нами проплыва-ает...

А вот шеф физиков, профессор Малкин, был проницателен, как черт. Он поправил белый галстук, смущенно улыбнулся и предложил перейти на его факультет. Длинное лицо его ушло в тень.

- Вы бы у меня выпускали КВН. А геологом сможете стать и без геофака. Ваши альпинисты в сравнении с нашими муравьи.

Малкин был находчив как завхоз. Его факультет славился, помимо альпинистов, лучшей волейбольной командой, симфо-джазом, шахматистами. Лишь размерами абалаковских рюкзаков да горластыми запевалами наш факультет превосходил физмат...

Я счастливо заморгал. Но я плохо разбирался в математике и сказал об этом декану честно.

Лицо у того стало непроницаемым. Я слышал, что люди, не понимающие, например, тензорного исчисления, для Малкина стоят на уровне коров. Кстати, не на уровне ослов... профессор как-то поразил нас рассказом о том, что, когда армию Александра Македонского окружили враги, он крикнул: "Ослов и ученых в середину!" Ибо он хотел сберечь умные головы и выносливых животных... Я понял, что могу идти прочь.

"Томление любви неясной..."

Следует сказать, что Неля жила в центре, на улице Лобачевского - от нашего общежития минут двадцать ходьбы. Вечерами, надвинув до самого носа шапку, чтобы меня не узнали недруги, я тащился к надменному крашеному в желтый цвет зданию.

В окнах второго этажа мелькали тени. Я был бы счастлив, если бы одна из них сгустилась, неожиданно просветлела - и я увидел лицо Нели. Но она ни разу не выглянула. Впрочем, она не знает, что я здесь...

Мир жесток. "Нет в жизни счастья!" - выколото на полночном небе моем.

Но однажды что-то случилось. Я плелся покуривая, по улицам города. Надо мною светили те же звезды, но смысл их изменился. Я знал, что сегодняшняя ночь - прощальная. С чем я прощался или с кем - вряд ли бы мог объяснить. Что-то уходило, снимая с моих плеч свои руки. И распрямлялись еще вчера по-мальчишески поведенные вперед плечи...

Уходила речушка в моей родной деревне, в зеленой пойме, с земляникой и диким луком, с красноталом по холмам, с гнездами ос в песке яра, средь лезущих в глаза корешков, торчащих из вертикального обрыва, уходила рыжая и маленькая. Уходила моя соседка, деревенская девочка Вика, с которой я вместе рос, с которой мы высекали искры из фарфоровых осколков в темном чулане, где было сыро и пахло мукой. Уходила моя ласковая лень - я мог сейчас любое здание в городе отшлифовать ладонью до прозрачности, как линзу для телескопа.

Что-то странное глядело мне в глаза. Я остановился.

Отвесно светилась зеленая реклама: "Т-А-0-Т-Ф-О-Н-0-М", почти "ТУТАНХАМОН": Дикость, какой-то Египет! А, это произошло наложение двух текстов, смотрящих в разные стороны: "Гастроном". И я глубокомысленно подумал, что любое слово, повторенное дважды, но развернутое в "разные" стороны, возвращает человека в пещеры, в тьму. Можно говорить лишь один раз, и только одному человеку.

Неля!!! Я шел по городу и из всех почтовых отделений давал ей телеграммы. Меня знобило. Я не думал о том, что будет после.

Я представлял, как ночью раздается звонок у Якубовых. Генерал, кряхтя, встает, натягивает брюки с красными лампасами и, наступая на бледно-зеленые тесемки, расправляя усы, идет к двери.

- Кто там? - глухо спрашивает он.

- Телеграмма. Откройте.

- Щас... Кому телеграмма-то? - бормочет генерал, снимая стальные цепочки, и слышит:

- Якубовой Неле.

- Эге... - закашлявшись, смущается генерал и шлепает босой в комнатку к дочери.

- Неля, дочка...- шепчет он, и тень его кавалерийского уса повисает над спящей девочкой как рог изобилия. - Тсс... Мама услышит... Тебе телеграмма...

Неля моргает, сонно потягивается, бледнеет, вскакивает и бежит к двери.

- Что? От кого! - быстро расспрашивает она.

- Распишитесь... - коротко отвечает почтальон. - До свидания.

- До свидания... Боже, кто-нибудь приезжает?.. Почему мне?.. Люб-лю Не-лю... Люб-лю Не-лю... Люблю меня? Да кто же это?! - Она возвращается к себе, закутывается в одеяло, губы ее шепчут: "Люблю Нелю..."

Через полчаса приносят еще одну. Потом еще и еще. Просыпается мать. Скрестив на груди руки, она стоит возле дочери. По ее морщинистой щеке катится керосиновая слеза. Она ее подхватывает в ладонь и кричит:

- На, пей! Пей мою кровушку, любимая доченька... Растила, ночей не спала, все тебе отдавала, чтобы только красавицей ласковой на радость престарелых родителей... Кто? Какой негодяй придумал эти штучки? Студент, небось? Двоечник? Спортсмен носатый? "Люблю Нелю..." Как-кая пош-шлость! "Люблю Розу", "Люблю Машу" - типично хулиганские татуировочки...

Неля плачет, а в дверь несут следующую...

Я иду и думаю: "Неужели это будет так?" Я тащусь по ночной улице мимо кинотеатра "Заря", на углу стоят три парня, увидели меня и подались наперерез.

- Куда? - срываясь на крике, спрашиваю я. - Часиков хочется? Рубля чужого? Подонки, трусы, вон отсюда!..

И незнакомцы исчезают. Пуста улица...

Неля, почему у нас с тобой все не как у людей? Мы бы могли по набережной сейчас бродить, стоять в подворотнях, щека к щеке, не больше! И я бы придумывал сказки всякие... Я бы про моего деда Ивана Сироту тебе рассказал, он в Средней Азии с басмачами воевал... у него глаза желтые, как у тигра в зоопарке... шрам на левой руке...

Поговорив мысленно с Нелей, я возвращался в общежитие. Возле второго корпуса ждала меня Нина. Она куталась в платок и помалкивала.

- Нина, - спрашивал я. - Ну что, Нина? Ну, что разведчица? - Я старался, чтобы голос у меня был уверенным, как у многоопытного соблазнителя.

- Вчера и сегодня занимались. Задачи решали. Потом чертили.

- Это хорошо. А вообще-то как, Нина?

- Передала твоего Лермонтова.

- И что?

- Спросила. Я сказала, что ты.

- И что?

- Смеялась. Мы вспомнили, как ты тогда Антонову ответил...

- И что?

- "Что, что"! Ничего. На полку поставила. Там книжек у нее - у-у. Потом в журналах рылись, - Нинка оживилась.- Такие журнальчики...

- Какие?

- Женские. Знаешь, моды.

Меня это покоробило. Я, впрочем, плохо разбирался в таких вещах, промолчал.

Подруга куталась передо мной в мохнатый платок и шевелилась, как ворсистая куколка. Что из нее вылупится - ночная звезда или нежная тигрица? Она дурачилась. Постукивала ножкой о ножку. Вздыхала соболезнующе.

- Ты знаешь, как они живут? У-у. Папа на машине. Мама в золоте и бородавках, такая милая, быстрая, все угощает. Носит узкое... но тебе неинтересно. Я к ним в любое время хожу.

Чувствовалось, что Нинка жутко завидует Нельке и рада дружбе с нею. Она облизала губы.

- Алик, я пошла.

- Спасибо, Нин. Я - твой. Можешь приказывать - что хочешь, сделаю.

- Ну, смотри-и... может, когда-нибудь прикажу... - многозначительно тянет она, вряд ли думая о чем-нибудь, кроме конфет. - Смотри, мужчина!

Лицо ее вдруг затмилось. Покраснела, что ли... Но я ни на что не обращал внимания. Я думал только об одном человеке.

В общежитии было скучно. Киря Картохо играл в шахматы с Борей, Димка стирал на кухне свои носовые платочки и разглагольствовал о современной американской атомной технике.

Увидев меня, он обрадовался. Выслушав мой рассказ о телеграммах, он кивнул и значительно поднял палец.

- Не суди никого. В каждом из нас тяга к совершенству. Карлик покупает ботинки на высокой микропоре. Великан инстинктивно добреет, чтобы не нарушились законы природы, так как в одну армию чаще объединяется зло, нежели добро - была бы возможность. Где-то высоко, слишком высоко - на воротнике у бога - та соринка, что предназначена глазу плохого человека. Но она не падает! На нее мало надежды! А девочка хочет покорить мир. Надо оберегать ее. И не мешать ей. Обаяние юности - это все! Все мы стареем, да и не очень красива она, - неосторожно продолжал Димка, глядя в потолок, поворачивая вправо-влево свою лощеную маленькую голову, - она некрасива, что ж делать, скулы, большой рот...

- Замолчи, - обиделся я. - Ты что мелешь?!

Димка опомнился.

- Да я это вообще рассуждаю о современной женщине...

Мы вернулись в нашу комнату. "Скотина, - думал я.- Как он может так обо всем?"

Димка всегда знал больше меня. У него под кроватью и на стуле горкой лежали книжки, в том числе и самодельные - фотокопии. "Карма", "Кама сутра", Фрейд, Блаватская... Он читал их утром и ночью до четырех утра, он читал на лекциях и семинарах, из карманов его торчали свернутые газеты и журналы...

Мне вдруг вспомнились слова Нели: "Не говорите ничего - я знаю". Наверное, тоже много читает? А я что читаю? Стихи... ну, еще всякие приключенческие романы перечитываю, вроде "Острова сокровищ..."

"Не говорите ничего, я знаю". Помнится, после этих слов она вздохнула, что-то хотела, кажется, добавить, была пауза, призрачная незаполненность, но тут подошла Нинка, и пауза осталась слабым обещанием что-то сказать при следующей встрече. А может, и не было никакого смятения, задержки мысли, а просто мне показалось...

Димка достал из-за груды книг бутылку портвейна "33", мы выпили, и мой друг продолжал, жуя хлеб:

- Женщинам труднее, чем нам. Ницше в своей книге "Так говорил Заратустра" пишет, что личность замкнута сама на себя, как электроцепь. Но в женщине эгоистическое начало...

- Ницше - буржуй, - отозвался Киря Картохо, на секунду отвлекаясь от шахмат.

- Правильно, - согласился Димка и радостно оскалился. - Но он умнее тебя и даже Бори.

- Что Боря, что Боря?..- заворочался на кровати длинный и рыжий, как крокодил, Боря, поднимая в кулаке крохотную пешку. - Что вы там про меня?

- Завтра твоя очередь на семинаре отвечать, - сказал Киря.- Деньги - товар.

- Правильно, Киря, - сказал я. - А что пишет Ницше?

Димка почесал грудь и вскинул голову, как гусь. Он вспоминал. Но я не стал ждать его слов, долил остатки вина себе и Борьке, и выпил.

Неля, разве ты не красива? И я уже не слушал друга. Димка что-то произносил, размахивая руками, как дирижер, скалил зубы, хохотал, затем трагически таращил глаза, и мне казалось, что я смотрю телевизор с выключенным звуком. И еще я подумал, что, верно, из Димки получится со временем трепло - будь здоров...




5. БРЕМЯ СТРАСТЕЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ

Однажды утром студентка Неля Якубова пришла на занятия в зеленых волосах.

Физмат был ошеломлен. Я - тоже.

В аудиторию № 21 заглядывали во время лекции. А в перерыве ребята курили, нарушая традицию, возле самых дверей, чтобы увидеть Нелю. Маленькая скуластая девушка была в белом платье, волосы, уложенные в огромный кокон, блестели, как океанские водоросли, ярко-сказочные.

- Русалка... - прошептала Нина, таинственно проплыв мимо меня.

- Стыд! - ругали Нелю девчата из ее группы.

- Дура...- ржали парни, поступившие в институт после армии.

- Почему? За границей, я вам скажу... - начал было кто-то.

- За границей?! Там уже в прозрачном ходят...

- Русалка! Вместо чешуи - папенькины гривенники...

Вторую половину лекции я просидел сзади, возле высоченных синих окон весны, и они пронизывали меня со спины жарким своим светом, и было тревожно мне, и больно за Нелю, я видел, что она напугана всеобщим шумом и озлоблением, оглядывается, смешно оскалив зубы... а может быть, она всему этому рада, но тогда я начинал бояться ее...

Если честно, я не мог решиться сказать себе, как же я отношусь к этой истории.

Я вырос среди петухов и патефонов, никогда не понимал, зачем нужно красить человеку губы или ресницы, другое дело - если болит - зеленкой. У нас одевались просто - в дешевое. У папы висел в шкафу черный костюм для особых праздников. Как-то моль выела дырку на груди. Пришлось папе повесить одну из медалей, закрыть. Хорошо - место совпало... Мама любила платья красные и синие, сама она была цыганистая, яркая женщина, но ведь учительница!.. боялась своего безвкусия, говорила мне: "Альбертик, в городе будешь жить - музыку слушай, смотри, как ходят люди, встают, садятся, мы уж деревенские, дремучими жили и дремучими умрем... а ты учись".

После занятий в школе я шел в коровник менять соломенную подстилку, потом колол дрова, делал по хозяйству все, что надо, только воду не носил и корову Азу не доил - это сестры. И уже в сумерках, накурившись тайком в деревянной уборной, проскальзывал в избу спать, стараясь не дышать в сторону. Конечно, табаком пахло, мать сердилась и чихала. Но я тогда собирал для школы музей местных минералов, и мать прощала мои глупости...

Никогда не думал, что судьба сведет меня с такой девушкой, как Неля...

Прозвенел звонок, и студенты повалили в коридор. Я растерянно остановился у двери. И тут получилось - я увидел ее. Заступил дорогу и протянул руку:

- Здравствуй, Неля.

Неля подняла бесстрастные глаза, но, узнав меня, просветлела.

- Здравствуй, Альберт!

До последней секунды я оставлял в себе легкость, с которой повернулся бы и пошел прочь в случае ее неприязни или насмешки, но тут я понял: она берет меня в свои друзья, и еще я понял, с неисчезающим чувством стыда и сладкого ужаса, что с этой минуты отношение ко мне определилось - и со стороны ребят физмата, и со стороны девушек моего геофака (впрочем, на всем моем курсе учились лишь три будущие геологини, крепкие, рябые, сутулые любительницы походов). И пусть!

Мы у всех на глазах направились к вестибюлю. Здесь было прохладно и пусто, за барьером блестели никелированные рога вешалок с черными шариками на кончиках.

- На улицу, - спросила Неля, не глядя на меня.

- А лекции?

- Пусть! - ответила она. И мы вышли на улицу.

Март валял дурака. Все было наоборот: чирикало солнце, расхаживали деревья, в воздухе висела светящаяся капель. Хулиганы-штрафники выкалывали и скалывали зеленый лед с тротуара. Медленно ехали машины, давя колесами жидкий шоколадный снег.

Мы свернули в переулок, мне казалось - все сон, я - с Нелей, вокруг нас пританцовывали деревянные домики, ходили как меха гармоней дощатые заборы с черными звездами колючки, я - с Нелей, а небо - непостижимо синее - звенело, как стекло перед тем, как треснуть!.. я и Неля, так же не бывает... но вдруг неподалеку неожиданно и весело прокричал петух, и откуда он в городе?!. я вздрогнул, а моя спутница засмеялась, звонко, по-девчоночьи.

- Ты чего испугался? - спросила она и взяла меня за руку, случайно взяла, но что-то в нас изменилось, и мы пошли дальше.

- Неля... - пробормотал я, замирая от решимости сказать ей что-то навсегда, немедленно, сейчас, и остановился.

- Не говори - я знаю, - ответила она, глядя мимо меня. Потом она освободила на волосах газовый платок, и маленькое розовое ушко, которое только что просвечивало сквозь материю, стало снова смутным.

Я растерялся от этого "знаю". "Боже мой, что значит ее "знаю"? Она знает, что я люблю ее". Мне стало легко, словно меня прооперировали и вынули из меня все нутро. Я шел, как летел. Будь что будет.

Мы обошли старый город, мы оглохли от скрипа трамваев, их звонков, плеска воды, ржания лошадей, мы ослепли от синего солнца, зеленого снега под полозьями, красных жестяных ворот. Мы очутились в каком-то подъезде, я не сразу сообразил - мы у Нели, в ее доме.

Я не знал от волнения, как быть. Когда она отпирала дверь, решил немедленно высказать умную мысль, показаться саркастическим.

- В каждом дверном ключе, - пробубнил я, - спит профиль Бабы-Яги.

Неля, подумав, кивнула, и мы вошли.

В прихожей было полутемно, стоял телефон, чернело зеркало. Неля прижала палец к губам, и мы на цыпочках прошмыгнули мимо двух закрытых прозрачных

(со вставленными ребристыми стеклами) дверей - к третьей.

- Здесь я живу, - сказала Неля. - Садитесь, Альберт.

Она почему-то снова была на "вы", стеснительно улыбалась, даже суетилась - пододвинула стул, пепельницу подала, тяжелую, как пивная кружка.

- Живу и читаю твои телеграммы, - быстро добавила Неля, снова на "ты", что-то переставляя на столе: книжки, яблоки, карандаши. Я похолодел от предчувствия особенного разговора. Но она уже включила музыку, и главный наш разговор снова отодвинулся на неопределенный срок.

Мы слушали симфонию поляка Пиндерецкого и ели яблоки. Это мучение - есть под музыку яблоки: они хрустят. Потом и музыка замолчала, и мы молчали.

- Ну, я пойду, наверно? - сказал я, испугавшись тягостного ожидания неизвестно чего.- А?

- Ты телефон мой знаешь?

- Нет.

- Два двадцать два шестьдесят восемь. Звони, ладно?

Мы вышли в прихожую, тут было вовсе уже темно, свет Неля не включила, и мы стояли друг против друга. Было темно, и Неля молча глядела на меня, и мне было радостно и до головокружения страшно думать, что она допускает про себя, что могу я думать сейчас что-то такое, решительное.

- Ну, я пойду?..

- Спасибо, что проводил. Не боишься в институте?

Я сделал мужественное лицо, буркнул:

- Нет, Неля! Я, Неля...

- Не говори - я знаю.

Я перевел дыхание. Я был счастлив и совершенно поглупел.

- Пойду? А потом приду. То есть позвоню, а потом...

- До свидания, - многозначительно ответила Неля. Я протянул руку, но не нащупав ее руки и боясь как-то нехорошо задеть Нелю, повернулся и выскочил на лестничную площадку. И немедленно закурил всласть, до слюней...

В городском вечереющем мире про нас ничего еще не знали. Люди торопились в "Гастрономы" за сосисками и кефиром, люди смотрели, задрав головы, на освещенный в небесах металлический спутник, люди разговаривали о чем-то абсолютно неинтересном - они про нас ничего еще не ведали...

Но в институте о новой парочке шли разговорчики. Я изнемогал от счастья, однако в ответ на все расспросы друзей помалкивал. Учеба шла своим чередом, читались лекции физикам и геологам, я бегал туда и сюда, сидел на семинарах. Вскакивал, как боксер, на цифре 7, умывался ледяной водой (тогда горячей воды в студенческих общежитиях в помине не было), ехал в центр, прижатый к складчатым дверям троллейбуса одиннадцать остановок, а вечером, забыв поесть, причесаться, звонил Неле.

Мы встречались, брались за руки, шли в кино. Иногда меня мутило от голода, в животе резало, но я бы скорее умер, чем сказал Неле, что хочу есть.

Мы с ней встречались возле старинной кирпичной стены с узкими бойницами, с тяжелым наклонным основанием. Не золотые бруски всех банков мира, а неказистые те кирпичи для меня и сегодня - высшая устойчивая ценность. Когда-то город наш начинался здесь...

- Едем в аэропорт, - говорил я. Мы любили смотреть на самолеты, особенно ТУ.

Они со свистом, как джины, уходили за облака... По нашим лицам неслись жаркие вечерние отсветы... гремел гром... то ли близилась гроза, то ли переходил звуковой барьер истребитель за городом...

- А ты знаешь, что делают из остатков алюминия, на нашем, на пятьдесят шестом? - спрашивал я таинственно у Нели и оглядывался.

- Не знаю, - ласково отвечала она.

- Ложки делают, - счастливо сообщал я.- Смех! ТУ-104 и ложки.

Неля смеялась и поднимала ворот. Мы брели пешком домой, выбирая закоулки, где меньше народу. Каждый день моя милая была под пальтишком в новом наряде: в малиновой блузке и юбочке плиссе, в голубом и черном... И каждый день была разной: то легкомысленной, то строгой... Одевалась ли она под стать настроению, наоборот ли выходило - мог ли я знать? Одно я видел - богатая девочка, избалованная девочка. Но ко мне относится хорошо.

Она снова перекрасилась - на этот раз в "солому". Мне понравилось. А на моем геофаке, между прочим, две из трех геологинь вот уже неделю ходили синие. Белла и Оксана. Осмелели, глядя на мою Нелю.

А она, снося насмешки, продолжала экспериментировать на себе. "Мы, мужчины, ищем себя внутренне, а женщина, видимо, должна сначала найти себя внешне, - убеждал я себя страстно и подолгу, подражая Диме, - это уже потом, как тень под ладошкой, возникнет в ней робкое и свое".

Иногда я соглашался при родителях зайти в гости. Неля меня познакомила с мамой. Я смущенно и тяжеловесно пытался острить:

- Уют домашний нам приятен, но тянет утром - по росе. На свете столько белых пятен, как белых пятен в колбасе...

Мать Нели ахала, поднимала выщипанные брови, казалось, она была в восторге.

- Неужели вы сами придумали? - спрашивала она и на секунду присаживалась к столу. Потом спохватывалась, исчезала, возвращаясь. Угощала, упрашивала. Наливала по сантиметру красного вина. Я, кажется, ни разу не выпил. Моя мама, помню, говорила: "Алик, не вздумай в гостях прикасаться к рюмке - сочтут, что пьяница." Я, конечно, не потому удерживался, что боялся показаться пьющим, - нет же, мне просто не хотелось... не хотелось тем самым подтвердить перед Нелей, что меня в наших отношениях устраивает все. В глубине души меня обижало, что до сих пор мы не объяснились с нею. То она привычно обрывала меня: "Не говори - я знаю", то я сам, в потертом плаще и разбитых ботинках, неуверенно сникал, полагая, что мне не на что надеяться. Скорее всего она тайно дружит с кем-то другим, а я - вроде громоотвода, для однокурсников и для родителей...

Мать Нели прыгала вокруг и что-то говорила, на подбородке ее и над губами шевелились родинки с пучками белых волос, и Неле было неловко за нее, она краснела и ерзала на стуле, как маленькая:

- Ну, мама, ну, хва-атит... Лучше сыграй Шопена.

Мать обожала свою единственную дочь, послушно трясла седеющими кудрями и садилась в соседней комнате за древнее, черного дерева, пианино.

Отец Нели был в командировке. Он всегда был в командировке. Я раз или два видел его - маленького, мрачного человека с широкими скулами, с пухлыми губами. Он походил на мрачного мартышку. Он работал директором какого-то секретного завода в нашем городе.

- Что нового? - бормотал Якубов, шурша газетами. - Андрей Степаныч сказал... Гоша Вайсман молвил... ну-ну, болтуны с луны... Был я в Ташкенте, - обращался он вдруг к нам с Нелей, и косноязычие, которое делало его чрезвычайно надменным, когда он разговаривал по телефону, теперь вдруг открывало в нем простецкого, доброго человека, - был в Ташкенте, там деревья цветут, камни пахнут яблоками, даже вагоны пахнут сладким...

Но вот он снова замолкал, и мешки под глазами набухали, как ласточкины гнезда.

Казалось бы, все хорошо - я вхож в дом, родители не против нашего знакомства. Но у нас с Нелей начиналась новая, непонятная пора - мы листали альбомы живописи, быстро, как в солнце, заглядывая и отводя взгляд от прекрасных нагих натурщиц и натурщиков, крутили сладострастные пластинки, смотрели в окна на белую бурю цветущей черемухи и - молчали, молчали, молчали.

Если она говорила мне раньше "Не говори - я знаю", то теперь и этих слов не было.

Иногда, правда, поглядывала на меня из-за странички, из-за оконной рамы, светила глазками, но в них я не видело ни упрека, ни призыва - мысли Нели были далеко. Обо всех своих учителях, о школьных забавах мы давно друг другу рассказали. Знали, как и что у нас на курсах - у нее и у меня. И неужели - может быть, правда? - нам не о чем было больше говорить???

То есть, кончились слова, рассуждения по эту сторону огненной двери. Мы должны были, видимо, выяснить наши отношения, потом нам стало бы легче. Через какое-то время подошли бы к зеленой или синей двери - я абстрактно понимал все это, выразить словами не мог, более того, в данную минуту необходимое представлялось мне чуть ли не стыдным, запрещенным. Я ведь ни разу ее не поцеловал. Мы сидели рядом, я курил взатяжку до одурения, в комнате было полутемно. Наши взгляды иногда встречались, и мне казалось, что она в эти минуты принадлежит мне, она так смотрела, мне становилось жарко, но у меня духу не хватало спросить: "Неля, что?" ("Ничего" - ответила бы она тут же...).

Я тогда впервые задумался над тем, как все люди, все на свете, бесконечно далеки друг от друга, даже если вот они - коленка к коленке, и даже - какое-то мгновение - щека к щеке... Вот я сейчас выскажу ей все свои мысли, даже самые запретные, и она - тоже, и все равно останемся чужими! Может быть, даже если у нас будет ночь... Так думал я тогда.

В городе колдовала весна, липы были мокры и теплы, как живые звери, начинала зацветать сизыми капсюлями сирень...

Мы уходили вечером за малиновую в кромешной тьме высокую телеантенну города, к речному вокзалу - к дыму, сырому ветру, запаху свежей масляной краски и смолы, и молчали, молчали по два-три часа, уходя и возвращаясь, останавливаясь и расходясь. Любые слова - лишь бы не молчать - показались бы нарочитыми. Мы вымокали под дождем, мы не прятались в подъезды.

- Домой, Неля?

И Неля кивала.

И дрожащие от озноба, в липнущей одежде, держа под мышкой охапки творожистой сирени, сорванной сквозь забор, мы подходили к ее дому, и здесь было еще тяжелее: нужно было разойтись, и может быть, навсегда, но каждый боялся обидеть другого...

И мы снова встречались, снова шли в кино, ели розовое мороженое, ступали в сад, где галдел духовой оркестр, и воздух был синим, и мне хотелось заплакать от невозможности что-либо изменить. Мы были как каменные. И снова я спрашивал:

- Домой, Неля?

- Как хочешь, - отвечала она.

Проклятый ответ, как будто я что-то мог решить. Как будто не она, а я... Увертываешься? Обезьяна. Модница. Холодная душа. Я временами начинал ненавидеть ее. Может быть, мне нужно было взять ее за плечи, решиться, притянуть, побежать с ней в общежитие?.. Так же делают.

Свидания изматывали. Утром, забежав к физикам, в их буфет, я видел иногда ее с Нинкой, бледную, в какой-то уродской сверхмодной куртке с медными бляшками. Нинка таращила лживые глаза, что-то шептала заговорщицкое, и бордовый крюшон в стаканах, брызгаясь, тоже что-то шептал, а Неля смотрела потерянно в стену. Увидев меня, она потерянно кивала, не более того. После экзаменационной сессии она исчезла...

Нина рассказала, что подруга улетела в Ленинград, к родным. Там у нее дядя, племянники. Оттуда, кажется, в Ригу на все лето.

А мы - вся наша компания - остались строить спортзал.

- В Риге такие дюны...- мечтательно бормотала Нина, стукая ножкой о ножку. - Янтарные... Насквозь видно сквозь них - кто с кем загорает...

- Ночью-то? - зло уточнил я. - Так-так.

- На что намекаешь? - Нинка сделала круглые глаза, которые вспыхнули и погасли. - Бессовестный.

- Дура она, - отрезал я, уставясь с ненавистью на дымчато-розовую пуговку на груди, на кофте Нинки. - А ты подумай...

Последняя фраза была беспомощной, но загадочной, и Нинка успокоилась, даже благосклонно на меня посмотрела. Поправила инстинктивно пуговку и заторопилась к почтамту: немедленно сообщить лучшей подруге, что парень ждет и ревнует...




6. АЛЬМА МАТЕР

-... Что нового, разведчик? - повторил я свой вопрос, и тут же пожалел о сказанной глупости: ни к чему. Мне и без этого в таежном городе больно. Нинке и без этого в ее командировке хорошо.

Я закурил и поднялся открыть форточку. Нужно жить сегодняшним днем. Сегодняшний день - хлеб. Вчерашний - соль. Одною солью не проживешь. Пойдем, милая, погуляем.

И мы с Ниною одеваемся, выходим из дому. А куда несут нас ноги - ноги несут нас в белый лес березовый, мимо лыжной базы политехнического, по снегу крупнозернистому, хрустящему, как техническая соль.

Смотрим по сторонам, но в глазах наших стоят, как прожектора, бьющие в небо, белые колонны нашего университета. О, "Альма матер"! Как все далеко...

Вечереет. Синеватые тени летят по лесам. Прошел самолет? Аэродром от меня близко. Поднимаю голову - точно. Остались четыре дымных полосы моторов - взлетный форсаж. Звук ударил по земле - с мерзлых веток посыпался иней, и наши слова растворились в гуле: губы шевелятся, а слова вспоминаются и подстраиваются из другого времени.

- Девушка.

- Да?

- Я потерял свои конспекты... Впрочем, я хочу говорить с вами не здесь, а там, вечером, где на золотой каменной сопке тлеет горстка сосен...

Как хорошо все, что было и есть. Как грустно. Я смотрю в синее драгоценное небо, беру в руку Нинкину драгоценную руку.

- Нина.

- А-а, солнышко?

- Это ужасно, что ты появилась...

Она не верит, улыбается: шути, Алик. Я тоже рада.

В сумерках где-то долдонит радио, собаки лают, смеются- заливаются мальчишки. Но все звуки приглушены, неопределенны, можно спутать: взвизгнул пес или тормоз машины там, за ельничком, на шоссе...

Каждому из нас отпущен век - так мало. Мне нужно на что-то решаться. Как же я мог, стыдливо спрятав голову, продремать эти два с половиной года после нашего с Димкой несчастья? Болван. Боюсь, что все необратимо. А каково ему?!

- Сегодня уже поздно. Переночуешь у меня? Я - на кухне.

- Эта квартирка твоя? - спрашивает Нина.

- Нет, горного института... пока я там на кафедре минералогии... Отдадут, наверно. Ну так что?

Нина очень серьезно обдумывает предложение.

- Нет, Алик, на этот раз лучше в гостинице. Между прочим, я не одна летела - есть из нашего министерства люди... А вот на Север давай вместе?

- Мне бы на юг... - бормочу я, потирая варежкой щеку. - А еще лучше на запад...

- Это в каком смысле?! - Нина делает комичски круглые глаза. - Фатов! Хотите Родину покинуть?!

- Да что ты. Разве ее можно покинуть?.. - Мы медленно плетемся по прозрачному, точно слюдяному, березняку, я и женщина в роскошной шубке, белой, импортной. Будь счастлива, Нина. Ты всегда мечтала о подобных нарядах, всегда мечтала стать счастливой величественной женщиной.

Резко похолодало: солнце запирают в медный сундук, там, за горами, за долами...

- А запирают его маленькие черные старушки, похожие на муравьев, а ключ им поворачивать тяжело, поэтому ручка у него, как у автомашины - изогнутая. И по лесам сразу же разбегаются серые волки и медведи. И над лесами летят хищные грифы в старинных пиджаках с ватными плечиками. Кружат, каркая, вороны и совы...

- Совы не каркают, - поправляет меня Нина. - Ой, все равно - скоро весна... - Она дует в морозный воздух - и кажется, что перед ней распирается белый шар. Ресницы у Нины уже белые. Она кажется совсем школьницей, чуть толстой, ленивой.

- Ты, наверно, удивляешься... - вдруг тихо говорит Нина, - что я теперь с Кириллом. Понимаешь, он надежный! Понимаешь? - она не смотрит мне в глаза.

Но ждет ответа.

- Понимаю, - бормочу я. - Если ты любишь - значит, достойный человек. Когда ты меня немножко любила... я, наверно, тоже был немного достойный?

- Да ну тебя, Алька!.. - Мы вернулись к моему дому - он уже в огнях. Нинка чему-то смеется, виснет у меня на шее, целует меня. Ее шубка пахнет морозом и еще молоком, что ли. Нинка разрумянилась, бегом бежит на мой этаж, а я плетусь сзади, останавливаясь, пережидая, пока успокоится в груди колотушка сторожа. Передо мною по лестнице, пританцовывая, скачут мягкие сапожки Нинки.

Вряд ли знает она, что именно ее, а не Нелю, я вспоминал несколько раз в жизни, когда судьба сводила меня с женщинами, или, как когда-то изъяснялся Борька из нашей комнаты, устраивала короткое замыкание. Я был с ними, а видел бесстрашное заговорщицкое лицо Нины. Потому что она была моей первой, это она нашла меня в Томске... вспомнила перед свадьбой... Я - что? Я с радостью упал в сладостные объятия. Забудем обо этом...

Я пропустил Нину вперед. Скинув шубу мне на руки, шумно дыша, она оглядела полки с книгами (сплошь русская классика... здесь Фрейда, увы, нет, мне это скучно), отвела в сторону и задернула скромную занавеску, стиранную недавно одной романтической дамой с кафедры бурения, включила приемник - и заговорил "Голос Америки" (я слушал вечером и забыл сдвинуть ниточку настройки):

- В Советском Союзе продолжается преследование правозащитников... В Афганистане... - Я тронул круглую ручку - в динамик полезли свист, музыка, клекот глушителей. Выключил и положил руку на пустой стол - привлекая внимание. И заявил Нине, сам не ожидая от себя этих слов:

- Клянусь, как на Библии клянутся... на предмете, о котором Державин писал: где стол был яств, там гроб стоит... Ни на кого не держу обиду, только на самого себя. Я не достоин и такой жизни... я грешен.

- Почему-у?!. - нахмурилась и, кажется, всерьез обеспокоилась Нина. - Что такого ты натворил? У тебя есть внебрачный ребенок?

- Да нет! - У всех у них одно и то же в мыслях. - Нет. Я о совести.

- Совесть дело жгучее... - согласилась Нина. - Да, да, да.... - И вдруг улыбнувшись, смотрит на меня. - Но тебе-то о чем жалеть?! Ты осуществил свою мечту, ты геолог. Когда-то писал светлые заметки о наших студенческих походах... Не собираешься о коллегах? Из тебя бы мог выйти летописец романтиков.

"Почему она улыбается? Читала, слышала про открытое нами три года назад грандиозное месторождение? Но тогда, возможно, знает и о крушении нашей тогдашней славы? Надо оборвать опасный разговор..."

- Нет! - резко ответил я. - Нет! Я геолог - и на этом всё! Больше ни слова.

Женщины чувствуют, когда мужчина не хочет говорить.

- Хорошо, - тут же согласилась Нина. - Как скажете, герцог Альба. Я поехала.

- Но постой!.. не уходи... твои лобзанья жгучи... - забормотал я, переходя на шутливый тон и цитируя строчки, кажется, Бальмонта. - Та-та-та... какие-то там тучи, и какой-то небосклон... Должны же мы выпить за наш университет?

- За университет? - Она глянула на часы. - Ну, давай.

- Только ты лежи... то есть, сиди! - Я нарочито шутил, уже раскаиваясь, что лишнего пооткровенничал. Принес с кухни бутылку шампанского, которую сегодня выпросил в кафе "Вира", нарезал сыру и колбасы. Да, вот еще конфеты.

- Ура! - сказала Нинка. - Кстати, ты знаешь, что такое "ура"? Ты же татарских кровей...

- "Ура" означает "окружай".

- Так вот, пока вы, мужчины, окружаете нас заботой, мы красивы и счастливы В университете мы были красивы и счастливы. Выпьем?

- Выпьем, Нина, - кивнул я. - За советскую интеллигенцию, за наши успехи в космосе и на земле. - За тебя и за Димку.

- А за Нельку? - удивленно напомнила Нина.

- И за Нельку, - доброжелательно согласился я. - Конечно. И за Кирилла. За всех...

- Я тебе так благодарна... - прошептала она, не сводя с меня влажных, ярких глаз настоящей женщины. - Я тебе желаю счастья, как никто.

К черту все, я полечу с ней. Хотя бы для того, чтобы Дима и Кирилл не повздорили на людях. В самом деле, что уж теперь вспоминать?.. Да и мне самому надо с Димкой увидеться? Надо же нам как-то дальше продолжать жить на этой земле, где много соглядатаев и мало работников. Лети, Альберт. Перешагни через собственный труп, Альберт Фатов.




7. САМОЛЕТЫ=САМОЛЕТЫ...

Мы приехали в аэропорт, я побежал к парням из отдела перевозок, и они мне сообщили по секрету: в Снежный идет ИЛ-14, в Северск ничего не ходит, но я могу из Снежного перелететь в Малютино на АН-2, а из Малютина в Северск по зимнику идут грузовики - 60 верст, рукой подать. В Северске пурга, черт бы ее побрал. Да и снегу навалило, дня на три работы. Хотите - срочно на полосу...

Мы с Ниной, конечно, согласились.

Большие самолеты стояли на приколе. Над аэродромом слоилась морозная мгла, город плохо проглядывался. Мы уже садились в ИЛ-14, когда я сообразил, что, может быть, придется ночевать в Снежном, вернулся бегом в ресторан и за пятерку швейцар мне вынес бутылку столичной.

Взлетели, подскакивая на горбах ветра. Нинка восторженно смотрела на попутчиков, на пилотов в открытую дверь, на потолок - там серебряные от мороза мохнатые гайки. Ей все вокруг нравилось: бороды хмурых мужиков, зачехленные ружья, стиральные машины, раскрывшийся чей-то чемоданчик и выпавший из него наган, и метнувшиеся по сторонам глаза хозяина, грузного бритого дяди, крестящиеся старушки - приходится лететь, не ждать же лета, а иной дороги на Север нет. Люди ехали в валенках, в унтах, в шубах, в утепленных кожанах. Сразу же закурили - как только самолет вломился в тучи. Нинка поморщила нос (видимо, ее Кирилл до сих пор не курит), положила мне на плечо голову, и уснула.

Будь благословенна, женщина.

Значит, так, думал я. Люди ездят, ищут счастья. А я тоже еду. К Димке, к лучшему некогда моему другу, с которым судьба нам подстроила ловушку... Тогда еще кто руководил? Андропов? Черненко? А в последующие годы не получилось ни дозвониться (о чем говорить?!), ни заскочить в гости, хотя мог бы, конечно, выпросить командировку у начальника экспедиции или даже в газете молодежной взять - там еще помнили наш "звездный" час...

Дима может встретить меня презрительным плевком в сторону. А Нинку, я думаю, благосклонно обнимет, как жираф моську. Все-таки вместе учились. Ведь она не виновата, что Киря таким оказался? Тем более, что во время учебы Киря и Нинка еще и не дружили...

Я тоже закурил, в иллюминаторе не было видно ничего, кроме дергающейся, как шерсть перед веретеном бабушки, пелены... и передо мною вставала курносая физиономия Кири Картохо, из-за которого на четвертом курсе Димка и был исключен из университета.

Мне бы не думать сейчас о Картохо, но я летел к Димке, и круглая голова Кирилла с вытянутыми вперед мясистыми губами маячила в космосе. Я рассмеялся, вспомнив начало его потрясающей карьеры.

Во всем, как ни странно, была виновата его фамилия. На правда ли, смешная - Картохо? Причем, не "а" на конце, "о". Как у Махно или Дурново.

После вступительных экзаменов всех нас, вчерашних школьников, решили отправить в колхоз. На митинге во дворе университета выступил ректор, узкоплечий мужчина с ласковым голосом. Он взял в ладони микрофонную головку, как спичку от ветра, и, чуть заикаясь, произнес:

- Товарищи студенты...

Мы восторженно затопали ногами, начали аплодировать. И ректор больше ничего не мог сказать. Все было ясно.

Хорошо помню дождливую осень, оловянный блеск тротуаров, тяжелые барки у деревянного, пахнущего гнилью причала, зеленые арбузные корки в воде, помню в полусумраке скользившие последние в навигации белые богатые суда.

Нас погрузили на дряхлый пароходик. Он сопел, содрогался, громадные колеса по бокам его крутились, на корме играла гармошка. Мы шлялись по верхней палубе, романтично глядя вдаль. Я мерз, меня колотила дрожь, но вниз не шел - тень значительности лежала ни моем фиолетовом лице...

Я ни с кем еще не дружил, попал в незнакомую компанию. Тут были физики, юристы, руководительница бригады Роза Германовна, вся в кудряшках, как Ломоносов, читала по списку:

- Геологи Говорухин, Игнатенко, Фатов... физики Пантелеев, Чайкин... Лебедева... Картоха... Простите, Картохо, Касаткина... Кто у вас будет командиром?

- Картохо! - в голос заявили мы. Нас душил смех. Мы переглядывались, но Картохо не объявлялся. Мы хохотали, расстегивая рубахи и показывая друг другу голубые тельняшки, купленные в день отплытия на пристани, мы курили и кричали:

- Картохо! Только его, и больше никого!

- Это я... я... - раздался робкий, сдавленный голос, и, подталкиваемый кем-то, в круг вышел румяный мальчик с большой верхней губой. Он часто моргал и кашлял, не размыкая рта, словно собирался что-то произнести.

Роза Германовна внимательно его осмотрела и заключила:

- Вот и хорошо. Человек он, кажется, серьезный, будет осуществлять контакт с руководством бригады...

Пароход мелко дрожал, в четвертом классе было душно, полутемно. Помню желтые плафоны в проволочной сетке, покатый железный пол, отгороженную решеткой машину - чавкая, она всасывала и выталкивала чуть ли не десятиметровые шатуны, блестела манометрами, горела чищенной медью, возле нее было жарко. Вдоль решетки лежали мешки с мукой, на них можно было лечь, но от знойного бегущего воздуха раскалывалась голова. И я снова выскальзывал на верхнюю палубу, хоть оттуда и гнали.

Никогда не забуду дождливую ночь на реке, почти неотличимые от мрака бакены со слабыми фонариками, горы с деревьями, медленно плывущие над головой, и где-то вдали лай собак. Никогда не забуду, как из ночного плеска и ледяного ветра неожиданно выплывает освещенный дебаркадер, на его борту старикашка с деревянной ногой суетится, принимает чалку, а пассажиров нет, да никто и не сходит. Быстро даются гудки, сначала один, потом два, потом три, потом один длинный и два коротких, и еще писклявый, и чалка хлопается в воду, канат вытягивают, а вахтенный дает мощный, громовой, тоскливый гудок, от которого, кажется, пароходишко вдавливается в воду, а леса в округе долго еще качаются, отряхиваются, гонят эхо туда и обратно...

Но днем иначе. Днем выходит еще вполне теплое солнце. На пристанях бабки торгуют помидорами "бычье сердце", толстыми огурцами, семечками в газетных кульках, молоком, поздней вишней, ранними яблочками - жесткими, аккуратными.

Картохо организовал общину: мы внесли деньги в кассу, и за еду стал отвечать дежурный. Мы обедали в столовой на нижней палубе, а ужинали на мешках. Локти у нас всегда были белыми.

- Вы, братцы-братцы, еще убедитесь-итесь...- повторяя и проглатывая слова, объяснял Картохо, - в преиму-ществе-муществе коллективного хозяйства!

Я сам изъясняюсь путано и торопливо, но его речь была куда смешнее. Впрочем, парень казался безобидным, и мы к нему привыкли. На четвертый день пришла пора нашей бригаде выгружаться. Успевшие полюбить плавучую жизнь, со вздохами и театральными жестами мы покидали суденышко с высокой красной трубой, с отвесными бревнами по бокам. Бревна, крашеные белилами, посередине совершенно измочалены - от постоянных ударов при швартовке.

Капитан зашел в рубку и сам дал гудок, прощаясь со студентами, и началась новая для нас жизнь.

Возле пристани стояли, урча, грузовые машины. С неба сеялся дождь. Мы забрались в кузова, на сучкастые березовые скамейки, в солому и - затряслись по родным дорогам. И впервые тогда я подумал: Родина. Не думал так у себя дома, в Березовке, а вот проезжая мимо чужих деревень подумал. Щемящие и радостные шли на ум слова. Мы ехали сквозь серые леса, вдыхая низко стелющийся дым чужих изб...

Никогда не забуду недолгую нашу жизнь в Бахте.

Ничего особенного тогда не произошло - разве что оборвались качели дождей, и закружилось вокруг нас бабье лето с прозрачными лентами паутины... смешанные осенние леса, помешанные на солнце, выставили свои ягоды и орехи... и снова откуда-то налетели шмели, застрекотали примолкнувшие было, но выросшие до размеров карандаша кузнечики... в глубоком синем небе закружились птицы...

Мы копали силосные ямы, возили скошенную кукурузу. Мы выбирали картошку, свеклу, ногти у нас стали черны. Жили у молчаливой старушки, в светлице. А сама она ютилась где-то в запечье.

Первым просыпался Картохо, как по тайному будильнику, - вдруг открывал ясные военные глаза, минуту кашливал, не размыкая губ, и быстро начинал говорить:

- Хлопцы, вставать-вать пора, работа-бота ждет...

Парни начинали возиться, Димка ворчал:

- Забулькала Картоха...

Тогда Кирилл ужасно обижался.

- Я один тогда пойду-ду, как герой, понимаешь-маешь, как герой.

Растирая лица, ноя, мы поднимались. Мускулы после работы болели, казались под кожею чужими. Спали мы жестко - на фуфайках, рваных чужих матрасах... Но молодость! Выходили на работу с песней на мотив Чайковского "Боже, царя храни". Научил нас ей Владик Разумневич, двухметровый парень в темных очках.

- Боже, зверят храни
В век наш железный,
В век бесполезный,
Ты их не гони!
Боже, вино храни,
Дай нам портвейну,
Водки, глинтвейну
В холодные дни...
Боже, любовь даруй
Бедным студентам,
Плохо одетым...

Дальше шла зашифрованная матерщина, это место мы просто мычали. Идиоты. И какую только чушь не пели! "Тарарарач-ч-ч...", "Сидел кузнечик маленький коленками назад...", "Алеха жарил на баяне...", "Зашел я рази в одну малину...", "На полочке лежал чемоданчик", "Я не знал, что ты такая дура...", "На солнце цилиндром сверкая...", "Эх, Жора, подержи мой макитош..." и пр.

Но после работы, в холодной пустой избе, где нам предстояло спать, упав на "матрасы, полосатые, как матросы" (мое тогдашнее наблюдение, понравившиеся друзьям!), мы часами, до вторых петухов пели, почти выли, раскачиваясь от тоски и сладкой истомы, песни очень и очень хорошие: "Глобус крутится-вертится", "Сиреневый туман", "Услышь, меня хорошая..."

Иногда из избы напротив, повязав по-деревенски платки, посмеиваясь, как нам казалось, над нами, выходили наши однокурсницы. Было мало их - четыре всего! Помню одну: точно китайская куколка, пальчики на руках крохотные, как лепестки у ромашки. Что она делала, как работала - ума не приложу Может быть, учетчицей стояла?

Эти девушки были городские, говорили на "а":

- Пажалуста...

Мы их берегли и к черной свекле не подпускали. Владик Разумневич свистел им через улицу "Танго соловья" - закрывая глаза, тряся головой, с надрывом. Но, как я сейчас понимаю, нам от девушек тогда не нужно было ничего. Правда, позже, встречаясь в коридорах университета, мы с ними многозначительно здоровались в присутствии новых своих товарищей, но если один на один - небрежно кивали и пробегали мимо...

Когда вернулись в город, сдружившиеся и окрепшие, нам всем, кроме обеспеченного Владика Разумневича, дали общежитие. Димка, Киря и я попросились в одну комнату. И вот у меня в руках ключ, странный, голубоватый, с медными вкраплениями.

Общежитие... Комнатки, пахнущие после ремонта известкой, олифой, карболкой, ДДТ, керосином, ацетоном.

Общежитие.... Пристанище поэтов, геологов, математиков, которые завтра перевернут мир и постучат по его основанию: из чего оно? Из чугуна или папье-маше?

Общежитие... Коридор от окна до окна, ночью - от звезды до звезды, и кажется - ты в удивительном корабле.

Общежитие... Бедность наша и счастье.

Мы вошли в свою "хибару", переглянулись, и за нашими спинами возник четвертый.

- Ты кто? - удивились мы.

- Физик, - ответил четвертый. Он был здоровенный, почти дядя, и звали его Боря. Он попросил его не бояться - он никогда не дерется, достал из чемодана яиц, шанег, луку зеленого, вялого, слипшихся карамелек, сел и все съел сам. Боря нам понравился. Он снял кирзовые сапоги, закурил и нас угостил самосадом. Потом лег на кровать, затянулся подряд раз десять черным дымом.

- Что, шпана? - спросил он. - Хочу выучиться на инженера. Учиться будем?

Димка холодно улыбнулся:

- Нам нравится твоя убежденность. Отдает Шопенгауэром.

- Чего?! - Боря вылупил глаза.

Так мы и стали жить: вчетвером. Что дальше? В первом семестре я посещал все лекции. Во втором - познакомился с Нелей. Летом остался работать в городе - мы церковь переделывали в спортзал. По-прежнему держались вместе, хотя и были с разных факультетов. За три месяца надышались гудронного марева, яркой кирпичной пыли.

На этой "стройке" бригадиром выбрали опять, конечно, Кирю Картохо. Смешно было на него смотреть - радуется должности, пыжится, прежде чем что-нибудь сказать, соберет к середке губы (получается что-то вроде зонтика) и в таком положении минуту молчит. Он был похож на большого ребенка, который играет во взрослую игру...

Обладал удивительной способностью: подражать. Вполне возможно, что из него мог бы выйти хороший актер. Он научился кивать в разговоре - глубокомысленно, даже ни черта не понимая, время от времени буркая:

- Да. Да. Да-да. Да...

Также он научился изображать вечную спешку, семенил по коридорам, резко выдвинув вперед левое плечо, - именно так ходил чахоточный секретарь университетского комитета комсомола Володя Вицин, будущий работник КГБ.

Осенью мы все записались на секцию самбо. И странно, никто так быстро не освоил приемы, как Киря. Он сумрачно, вроде бы даже туповато, раз по десять-двадцать присматривался к движениям тренера, но когда дошла очередь, мгновенно уложил третьекурсника Закирова, тренированного гибкого татарина.

Из чувства обиды (мы-то чем хуже толстого "Картохи?!") постепенно Дима, Борис и я тоже научились более или менее ловко выполнять приемы.

Нашу комнату стали уважать. Если на танцы забредали пьяные парни из строительного, то девушки звали на помощь нас. Всех четверых нас избрали в комитет студенческой дружины, а Кирю назначили заместителем начальника. Он получил удостоверение в малиновой корочке, с фотографией.

- Будешь теперь ксиву ломать?- полюбопытствовал Димка.

Киря ответил, подумав:

- Да.

Я тоже не понял, но спросил:

- А что это значит?

Димка, сверкая пробором английского джентльмена, охотно разъяснил:

- Воровской жаргон. Ксива - документ. Ломать - раскрывать. Не правда ли, образно? Ломать. Как хлеб, скажем.

Киря сморщил губы, пошевелил бровями и повторил:

- Да. Да-да.

Мы все на стройке немного подзаработали и каждый купил желанное чудо века - джинсы! Они были жесткие, как короб, натирали, но это были американские джинсы! Во всяком случае, на поясе у каждого из нас несколько дней болталась сверкающая картонка: LEVI STRAUS... И еще приобрели по дешевому костюму - цвета махорки, кажется, венгерские. И еще в складчину взяли фотоаппарат с просветленной оптикой. Жизнь пошла совсем культурная - можно вечером в театры ходить, с девушками знакомиться.

Впрочем, Димка вдруг увлекся индийской философией, сидел часами в позе лотоса и рассуждал. Но никто с ним не хотел спорить об учении Будды, у всех и без этого от высокопарных официальных дисциплин в университете болели головы.

Картохо играл с Борей в шахматы. Не найдя собеседника, Димка поворачивался ко мне и начинал смотреть, напрягая зрение, готовый сжечь презрительным взглядом, как висилиск. Но я не мог соответствовать Димке, на сердце моем лежала щекотная золотая нитка - я думал о Неле, и потому в ответ изображал идиота - моргал и ковырял мизинцем в ухе...

- Бали'н, не перед кем душу отвести! - восклицал Димка. И начинал ругать все, что попадало под руку. - Доклад Суслика...пардон, Суслова... подумаешь, философ! Все это констатация фактов... А где блеск, предчувствие, гений? Кто из вас читал "Закат Европы?" Шпенглера? Ослы! Это про нас! Все - органическая жизнь. "Зачатие, рождение, старение, гибель одинаковы от малейшей инфузории до великой культуры". А? В?

Киря дергал верхней большой губой и шаховал Борьку.

- Ничего не понимают!.. - хохотал Димка. - Вы же погибнете! Пепел первого класса не стучит вам в сердце?

Вздохнув, он поднимался, как жираф, лицо его становилось бесстрастным - пора в гости, в 82-ю комнату, к девушкам. Он далеко не ходил, жалел время. Заглядывая в зеркальце, причесывал маленькую свою голову, оглаживал пробор, повязывал розовый платок на шею. Скалился, проверяя чистоту зубов.

Наконец, уходил, но возвращался довольно быстро, понурый, бледный. Вяло ложился в одежде на койку, грыз спичку. У него тоже не все было сладко в его общении с юными дамами.

- Димка, - сказал я однажды. - Давай с тобой куда-нибудь уедем.

- Куда?

- Куда-нибудь по реке, на плоту. И чтобы ни одной девчонки. Чтобы только мужское братство. Чтобы пустые берега, зеркальные плёсы, зеленые радуги. Будем плыть и останавливаться, где захотим. Рыбачить, охотиться. Чтобы душа

умирала от того, как все вокруг хорошо.

Димка молчал.

- Не нравится? Оттолкнешься шестом - заденешь купавку. Уйдет она, белая, в воду, за ней неожиданно - другая. Словно кнопки баяна на басах, если нажать одну... И ночевать там, чтобы все города - далеко, а здесь мокрые камни.

- А почему тебе захотелось?

- Не знаю...

- А не трусость ли это? Не уход ли от борьбы? - Димка вздохнул и, не вставая, сбросил ботинки на пол, содрал пальцами ног носки и медленно, продолжя размышлять, закрыл свои дивные синие очи. - Может быть, когда-нибудь?.. Чтобы одни мужчины?.. - пробормотал он. - Да, в этом что-то есть. - И уже засыпая. - Да, да-да, как говорит Картохо.

- Ну чего вам мешает Картохо? - услышал и отозвался Киря. - Я в шахматы играю-раю...

- Это мы о своем... - объяснил я, постаравшись защитить и Кирю, и Димку, - что жарить картошку будем... плыть сквозь туман... и чтобы снег пошел... а девчонки все - далеко. Уже и не ждут нас.

- Йес, йес-йес, - зевая, согласился по-английски Димка и затих.

Борис объявил мат. И счастливый, расчесал докрасна голень, потом достал из-под кровати гантели и начал махать ими.

- Да, да-да, - многозначительно буркнул Киря, глядя на шахматную доску.




8. ПРИКАЗ ОБ ОТЧИСЛЕНИИ

Так они и жили. Учиться бы им да через два года дипломы получить...

Но произошла история, после которой Димка вылетел из университета, а Кирилл перестал для нас существовать.

Мы встречали Новый год. Нас пригласили к себе наши соседки, девушки из 82-й комнаты. Мы купили водки и шампанского. Однокурсницы-физички украсили стол колбасой, конфетами, банкой томатного сока, в углу стояла маленькая елка с подвешенными зеркальными шариками и звездами. Всего нас было семеро (Боря уехал к своей невесте, домой), в форточку запархивал снег. Одна снежинка ловко опустилась на граммофонный диск, заскользила по окружности, но музыки не было слышно...

Правда, все пластинки здесь были старые - от Эдиты Пьехи до Высоцкого.

По общежитию, топая, бегали ребята - тащили утюги, магнитофоны, фужеры, тарелки, полумаски. Слышались крики, смех. Из всех девушек, с которыми я встречал тот Новый год, перед глазами стоит лишь подруга Димки, коренастая девка с высокой грудью, Варя. От нее крепко пахло нафталином...

Я почему-то вспомнил бабушкин сундук... долго думал, что в нем она хранит заморские шелка юности, подарки девичества... Бабушка Фатима любила дарить подарки внучкам, сестрам моим, но сундучка своего при нас ни разу не открыла. А когда померла, крышку откинули - а там ничего и нету, кроме белоснежного нафталина - все раздала! Нафталину же много - почти треть. Я перетирал в пальцах скрипучую, никому не нужную массу и плакал, хотя бабушку знал плохо, помнил только ее вкусные пироги с капустой и яблоками...

- Выпьем за новый год, за новое счастье...- предложили девушки.

- А за старый?

И пошло, и поехало. Варя смеялась и угощала треснувшими сосисками.

- Музыку давай! - убеждал я ее. Хотелось потерзать сердце. Три ее подружки напрочь стерлись из памяти.

- Да! - ожил Димка. - Да! Да-да! Музыка - это нечто. Кстати! - Он выбежал и через минуту вернулся с небольшим - с кирпич - японским магнитофоном (выпросил у ребят из Грузии, у них было два аппарата, а Диму они уважали за его странные умные монологи, были уверены, что он мог бы стать великим тамадой, поедь он в Грузию).

Димка вставил кассету, нажал на кнопку, динамик пошипел и выдал:

- 0 литтл гелз, о-о гоу ту ми... Та-та-та-та, о-о!.. - рок-н-ролл. Наверно, Пресли.

Мы вскочили, лихорадочно переглядываясь, хотя никто танцевать это не умел.

- Отодвиньте стол! - крикнул Димка.- Он мне мозолит ногу...

Димка начинал острить. Я насторожился.

- Вы ему больше не наливайте, - посоветовали нам с Кирей девушки.

- Уберите окно! - вопил Димка.- Оно мне застит глаз! И вон те дома на востоке. И дурацкий Урал. И все, что дальше!

Растерянно посмеиваясь, мы курили у двери, а Димка плясал с Варей, вскидывая ноги вправо и влево, возвращая пленку на все то же место - на рок-н-ролл. Что это на него нашло?!

А потом хрипло запел Вилли Токарев довольно забавную, но честно сказать, и похабную песенку. Однако на дворе новые времена... да и Андропов недавно сказал жутковатые в устах вождя слова: "Мы не знаем толком страну, в которой живем..."

Восторженно мыча, Димка подпрыгнул. Со стола слетел и разбился стакан. В дверь стучали.

- Комендант...- прошептала Варя. Магнитофон выключили.

- Уберите-рите бутылки, - приказал Киря. Он двигал морщинистой верхней губой и вслушивался.

- Откройте, товарищи, - донеслось из коридора.

Я включил радиолу, тихо замурлыкала Шульженко "Вальс о вальсе". Одна из девиц собирала осколки в газету.

- Да что вы в Новый год не даете повеселиться? - жалобно затянул Димка, проворачивая ключ. - Алексей Никонович?..

Но в дверях стояли незнакомые парни. Трое. Один из них, низенький, в очках, шаркнул подошвой.

- Девушки, извините... С новым годом.

Мы растерялись.

- Чего надо? - буркнул я.

Не удостаивал меня взглядом, низенький показал, сделав ладонь лопаточкой, как Ленин, на магнитофон:

- Чья музыка?

Неслыханная наглость незваных гостей нас изумила. Они были не "наши", мы их знать не знали.

- В каком смысле чья? - заходя сбоку, поглаживая обеими руками блестящую головку, осведомился Дмитрий. - Если про джаз, который тут звучал, то написал его композитор Дюк Эллингтон... большой друг Советского Союза... Правда, пока не член компартии Америки. И товарищи в Политбюро это понимают.

- Мы из технологического, - не моргнул глазом низенький. - Мы тут в гостях, у биологов, в шестьдесят пятой. Но мы не можем позволить, чтобы студенты разлагались. Не стыдно, товарищи? Ужасающие звуки, лишенные гармонии... матерщина...

- Сейчас мы вернемся, выясним насчет гармонии, - предупредили мы девушек и вышли в коридор.

Здесь горели все лампочки. Спутники у низенького были высокие, но нескладные, с узкими лбами.

- Вы - мертвецы! - сказал Димка. - Пока что в духовном смысле, но...

Низенький захихикал, потирая ладони.

- Очень, очень хорошо... Продолжайте. А мы послушаем. - Да, он был весьма похож на Ленина, вернее, на актеров, исполняющих этот образ.

- Товарищи, так нельзя, понимаете ли... - осторожно встрял в разговор Картохо. - Дима, не будем их обижать-жать, наши гости, понимаешь-маешь...

- Нет-нет, очень хорошо. Продолжайте, Дима.

Угрожающий тон очкастого вывел нас из себя. Мы с Димкой встали спина к спине. Но меня успел перехватить за руку Киря, Димка же сделал два движения - и низенький лежал молча на полу, скрючившись и уткнувшись в свои колени. Оба его товарища смылись.

- Так-так, так-так, та-ах, та-ах!.. - По лестницам вниз, на первый этаж, а вот и дважды грохнули двери подъезда. Куда они, дураки, на мороз голышом?

Очкарик замедленно, как в кино, встал и тоже поволокся к лестничной площадке. Правой ногой он загребал, точно вел мяч.

Скалясь всеми зубами, Димка обнял нас с Кирей за шеи:

- Зануды, чуть праздник не испортили...

Мы вернулись в комнату, девушки напряженно смотрели на нас. Но мы снова заулыбались, налили шампанского и водки, снова ту же дискету упрямо включили. Потом по просьбе хозяек ласковое танго Оскара Строка "У меня есть тайна". Но все равно что-то надломилось, стало скучно. И тревожно.

- Я пойду...- неожиданно забормотал Картохо. Он больше не стал пить. - Спать пойду... вы продолжайте, голова-лова болит... - И ушел.

Мы стояли посреди комнаты, в открытую форточку залетали еще и еще пышные, с алмазными иголками снежинки, скользили по граммофонной пластинке, по дуге, но ничего не было слышно. Музыка снежинок столь же невозможна, как наше с Нелей счастье, думал я, многозначительно глядя на свой сжатый кулак.

Зато в соседних комнатах на полную катушку работали приемники и магнитофоны, шпарили летку-енку, танго, "рок", твист. Студенты встречали Новый год, слышался звон рюмок. В общежитии пахло еловой хвоей, я поминутно оттирал пальцы о пиджак, хотя за смолистую ветку взялся всего раз. Киря боится, что его приплетут к драке, это было всем понятно. Ему неудобно - как-никак начальство.

- Алик, пойдем-ка и мы... вкусим небытия... - сказал Димка.

Мы поблагодарили хозяек, Димка встал на колени и поднялся, мы вышли.

В коридоре лампочки были выключены. В темноте шушукались, целовались, смеялись. Такого грустного Нового года у меня никогда еще не было.

Мы с Димкой два первых январских дня просидели на кроватях, играли в шахматы, в шашки, в "поддавки", в домино, в лото, ходили в баню пить пиво. А когда появились в университете, на доске объявлений висел приказ об отчислении студента 4-го курса Белокурова Дмитрия "за поведение, позорящее звание".

Все решилось без Димки. И, понятно, без меня. Ребята позже рассказали, как развивались события.

Позвонили из технологического института в университетский комитет ВЛКСМ, что в ночь на 1 января студент Белокуров избил, применяя запрещенные приемы самбо, члена комитета ВЛКСМ технологического института Досекина...

Затем сам Досекин приплелся в деканат физмата. Декан тронул мизинцем белый мраморный галстук и вызвал к себе Картохо...

Кирилл Картохо немедленно поставил в комитете дружины вопрос об исключении Димки из комитета дружины...

Далее Кирилла Картохо пригласил к себе в кабинет истории КПСС с гипсовым бюстом молодого Ленина Форх. Его студенты боялись. Это был румяный лысоватый человек с проникновенным голосом...

Затем комитет ВЛКСМ КГУ постановил устроить товарищеский суд....

Но, не дожидаясь товарищеского суда, в тот же день студента Белокурова отчислили из КГУ. Почему так торопятся? В чем дело?!.

Я ничего не понимал. Димка скалился, он, кажется, и не верил, что все - всерьез.

- За что, господа? - спрашивал он у меня, разводя руками. - Ну, стукнул... Ну, извиняюсь... - Мы стояли возле белых колонн института, деревья были седы, по улице плыл морозный пар от лошадей и машин. - За что?

Кашне Димки с малиновыми и черными треугольниками, зацепившись за крючок воротника, свисало до земли. В глазах моего друга медленно нарастал страх. В моих, я думаю, тоже. Вылететь из-за пустяковой драки с 4-го курса... Мжду прочим, Белокуров был любимым студентом профессора Прусевича. Высокомерный, замкнутый ученый редко кого выделял. В группе теоретиков, которой он руководил, шли в паре Дима и Киря. Кирю Прусевич хвалил за поразительную работоспособность и изобретательность в эксперименте. О Димке говорил так:

- Этот болтун не умеет паяльник в руке держать, и слова говорит пустые, банальные, но у него бывают интересные знаки препинания. Скажем, вопросительные...

Димка давно уже стал достопримечательностью института - выступал на праздничных концертах в качестве угрюмого конферансье, произносил наукообразные идиотские монологи, попросту валяя ваньку, и ему аплодировали, потому что знали - профессор Прусевич дурака держать не станет. И вот этот студент, Димка Белокуров, Динамо-Белокуров, как иногда его называли младшекурсники, вылетал из университета. Насовсем. Уже почти на финише.

Говорят, Прусевич, вообще не пьющий человек, отказался идти хлопотать за Диму. Но передал через ребят, что всегда возьмет его к себе, - если Дима бросит потреблять гнусное зелье Це-два Аш-пять О Аш и если ему позволят когда-нибудь вернуться...

Я сказал своему другу:

- Не вешай нос... Что-нибудь придумаем. - Я пошел к Володе Вицину, к университетскому секретарю, честному парню. С трудом поймал его на лестнице.

- Ты с филологического? - нахмурился он.

- С геофака.

- Пришел за Диму хлопотать? А пили вместе?

Чувствуя какую-то его нерасположенность ко мне, я медленно подтвердил:

- Конечно...

Вицин, выставив плечо, съежившись, как от холода, задумался. "Худой какой... Больной, что ли"... - разглядывал я его. Вицина в институте любили.

- То, что Белокуров избил Досекина, правда?

- Он его ударил, потому что какое тот имеет право в новогоднюю ночь...

- Сильно ударил?

- Нет, но...

- Но. Чего же ты хочешь?

Я не выдержал.

- Ну, выговора! Ну, с занесением! Ну, на весь институт позора... Димка вынесет... А зачем гнать-то? Куда он пойдет? В грузчики, что ли?

- Дело в том...- продолжал Вицин и в этом спокойствии была безнадежность, берегов которой я не видел. - Дело в том, что комсомольцы курса за его исключение. Появились новые материалы о моральном и духовном облике Белокурова.

- Как - материалы? - изумился я. - Какие материалы?! - Чушь какая-то! Я смотрел на Вицина, на его мученический рот, ожидая если не улыбки, то - хоть участия. Но Вицин вяло пожал мне руку и исчез.

Я потащился в буфет, взял крюшона. Напиток пенился и шипел, как репродуктор перед тем как начать говорить. Но что мог мне сказать какой-то крюшон? Я готов был выпить водки, но теперь совсем нельзя.

Самое потрясающее в этой истории было то, что Картохо перешел жить в другую комнату - в 95-ю, двухместную. Перебрался, когда нас не было в общежитии. Я чувствовал, что это Киря наговорил про Диму что-то несусветное. Но зачем? Мы же были несколько лет товарищи?

Я поплелся на физмат в надежде встретить Кирю и наткнулся возле стенной газеты на седого профессора Антонова, того самого, что сказал когда-то про меня: "Томление любви неясной...". Мне теперь было все равно, что обо мне думают, и я поздоровался.

- Добрый день, молодой человек, - ответил он с полупоклоном. - Не узнал.

- Извините... Вы тогда на лекции... "томление любви неясной..." это чьи стихи?

Профессор сморщился от веселого любопытства.

- Так-так. Помню. Ничьи.

- Как ничьи? Это же стихи? "Томление..."

- Нет-с. Я просто определил, как математик, ваше состояние. Всё так и должно быть. Элементарный анализ, а не чудо, не Блок, не Фет...

Да, он прав. Неля это давно поняла. Будь счастлива, Неля.

- Спасибо, профессор... Я все понял. - Я пошел прочь, собранный и сильный.

Навстречу прошелестела с лекции толпа. Мелькнуло лицо моей милой в обрамлении золотых волос с седой прядью. Как-нибудь доучусь без тебя. Не видел. Не знаю. А мне нужен товарищ Картохо. Вот и он.

- Ты мне нужен, Киря.

Картохо нахмурился, сомкнул, как два зонтика, губы. Кивнул. Мы зашли в пустую аудиторию. Сели, как друзья, на одну скамью. На некогда синих окнах глухо топорщился лед, белесый и толстый.

- Киря. Что ты сделал с Димой?

- Как это сде-сделал?..

- Почему же его выгоняют?

- Кто выгоняет? - как бы удивился Кирилл, слегка отворачиваясь. - Ничего не знаю-знаю, ничего не знаю...

- Приказ висит, - втолковывал я ему, с трудом подбирая слова. - За аморальную жизнь, что ли.

- Надо же! Понимаешь-маешь... Надо же... Зря он подрался. Я не одобряю-ряю его поступок...

Говорить было не о чем. Я встал, закурил, пустил дыму ему в лицо.

- Киря...- сказал я. - Я не физик... и не отличник... Я тут человек недостоверный. Но вот что. Так же нельзя. Нужно хоть суд устроить. Комитет комсомола-то постановил? Чтобы люди увидели его. И тебя. Как принципиального товарища.

Я, кажется, правильно сформулировал. Я умышленно говорил в открытую. Картохо это оценил и, поколебавшись, вдруг согласился.

- Да. - Может быть, это ему нужно было по каким-то его особым соображениям. - Я выступлю. Да. Да-да.

И глядя в его сизые, ледяные глаза, я внезапно понял, что, наверно, он всех нас ненавидит, как свидетелей его первоначальной неполноценности. "Нет, он не трус, - подумал я. - Очень далеко пойдет. Но разве нельзя строить жизнь иначе?"

- Молодец, - сказал я. - Так будет честно.

- Вот именно. Да-да.

На следующий день в вестибюле университета повесили объявление: "Товарищеский суд над студентом Белокуровым Д. А. в аудитории Ф-1, в 16 ч. "

Стояли за дверями. Дышать трудно - так тесно. Но возле доски - пустое пространство. Там ребята из комитета комсомола, преподаватели, еще кто-то и - Димка, белый, безразличный, с мотающимися руками. Суд открыл Вицин.

Некий с мокрым чубом паренек бегло рассказал, что произошло ночью в общежитии. Зал зашумел.

Потом вышел Картохо, сопя и в раздумье сминая то так, то этак массивное лицо. Он сокрушенно глядел под ноги, в правой руке у него белела бумага.

Я сначала не понимал, о чем он говорит. Что-то о долге, о самостоятельности мышления. А потом, изумленно поджав ноги, я слушал с последнего ряда почти чистую, взволнованную речь Кири:

- И что же тогда получается? Нигилизм. Я сам виноват-ват, не просек вовремя... Да, далеко может завести бездумное цити-цитирование Ницше, Фрейда и прочих буржуазных-жазных философов... Постоянное нытье: "Скучно!" В институте -понимаете-маете - скучно. В общежитии - скучно. В кино - скучно. Довженко, понимаете-маете, шоколадный торт в пионерском-нерском галстуке. Обязательно хриплый Высоцкий-соцкий... эмигрант Токарев... Тянет к золотой молодежи, к развлечениям-чениям... Разве для того нас обучали приемам самбо представители-вители органов, чтобы мы ломали руки ночным прохожим, похваляясь-ляясь перед любимой девушкой?

- Позор! - пошло по рядам.

Картохо явно бил на то, что многие не знают сути дела. Конечно, он говорил уязвимо, резко, даже глупо, но он понимал, что делает, он торопился, чувствовал, видимо: еще чуть-чуть, и все начнут думать, но этого нельзя допустить. Надо давить, давить на эмоции, на привычные стереотипы...

Я вспомнил, как в детстве меня в составе пионерской организации района (конечно, по просьбе отца, директора школы) возили на Черное море, в знаменитый лагерь Артек. Первый раз в жизни я увидел море (да и пока что в последний!), оно, огромное, прозрачное, толстое, дышало, двигалось, и мы, мальчишки, катались на волне - брали широкие доски и, выгадав, когда к берегу идет гребень, но не сам гребень, а его светящееся предплечье, - ложились на доски, и нас несла жуткая живая сила к берегу - гладкая волна, скользящая под нами, но не успевающая убежать вперед, потому что мы опережали ее... Так вот, Картохо был сейчас на подобном гребне, он все точно рассчитал. Поэтому он спешил, не давал опомниться никому - говорил и говорил.

- Согласен! Позор! Как бывший и как сегодняшний, товарищи, товарищ Дмитрия, я считаю-таю, что он должен понять, куда он закатился, поработать-ботать, понимаете ли... своими руками попробовать сопротивление материала! Я считаю, как ни больно, ректорат прав: Белокуров поработает-ботает год, потом вернется, и мы его не узнаем! Он талантлив! Он нужен нам! Но не такой, как сейчас, товарищи! Это послужит уроком-оком для многих. Зря считают, что пришло время для идейной неразборчивости. Пришло время для раздумий-умий. Партия решительно высказала, что нужно, об имевшем место. А то, что сейчас начали издавать самых разных философов-ософов, многих ввело в заблуждение...

В зале стало шумно, слов почти не слышно.

"Что он городит?.." - с ужасом думал я. Я понял, что мой наивный план провалился - толпа Диму не поддержит.

- Мне горько говорить такие вещи о товарище-варище... Но истина превыше всего... Нас учат... Да. Да-да.

Тишина стояла минуты две или три. Мне бы надо выйти, но я бы не смог сейчас сказать ничего против Картохо. Страстный бред и вдохновенную ложь трудно опровергать. И никто вокруг не брал слова. В принципе все было решено. И все же что-то неопределенное мучило всех вокруг. Я заметил - Вицин чуть ли не с опаской посторонился, когда Киря вернулся на свое место.

Вицин упавшим голосом спросил:

- Кто еще что-нибудь скажет?

- Можно? - откликнулся я. - Я, правда, с геофака, но я... как товарищ...

Вокруг зашумели:

- Вы со своими разбирайтесь! Кончайте собрание!

Вицин еще тише сказал:

- Я полагаю... это мое личное мнение... что товарищ Картохо кое в чем не прав. Нельзя так безапелляционно про Фрейда... он был хороший врач... А насчет Ницше... не думаю, чтобы Белокуров всерьез изучал эти... ему же всего... Сколько вам, Дима?

- Двадцать один. Будет.

- Конечно же, он нормальный парень! С нашим, советским мировоззрением... Но, к сожалению, распустил себя. Вы не хотите выступить, Дима?

- Не... - мотнул головой Димка. И не удержался от язвительной усмешки. - Я не умею, как вы...

Зря он так. Вицин кивнул, помолчал. Воспринял ли он слова Димки, как пощечину? Или мучительно думал о своем?

- Поступок совершенно хамский, - продолжил он. - Товарищи с курса правы: пусть студент Белокуров поработает. И вернется к нам. Я надеюсь, что подобные инциденты у нас в университете больше не повторятся...

Димка уехал поездом в тот же день, ни с кем не простившись. Оставил мне записку, написанную латинскими буквами: "Ya napischu. Za menya ne msti - tut nuzhno podumaty o bolezni pokoleniya. D. B.".

А на следующий день я узнал, что Неля Якубова выходит замуж за офицера МВД, сына друга ее отца. Будь счастлива, Неля. Так, и только так.

А еще через месяц выяснилось из димкиного письма, что он побывал в Тюмени, Томске и решил добраться севернее, до Чикара, до тех самых мест, о которых я ему недавно с восторгом рассказывал, где летом проходил геологическую практику. Там хороший, сильный народ, и Дима там отойдет душой.

Но мог ли я знать, что он больше не вернется на свой физмат, и что мы вместе с ним еще поработаем в одной поисковой экспедиции?..

И что нас ждет грандиозная, но короткая слава?..




9. НА СЕВЕР, НА СЕВЕР...

И вот мы летели к нему.

Нина дремала, положив голову мне на плечо, и, стараясь не тревожить ласковую женщину, я тянул шею, смотрел в иллюминатор: мгла, ничего не видно. Иногда проглянет внизу маленький лес, игрушечный, очень далекий, и снова молоко, а моторы ревут, крутят пропеллеры, работают...

Вот убрали газ - слышно лишь посвист ветра. Корпус машины вздрогнул - выпустили шасси. Внизу по-прежнему ничего не разобрать. Самое скверное ожидание, когда высота падает, а за стеклом - молоко. И вдруг неожиданно под самым крылом - какие-то наклонившиеся кусты... сверкнула дорога на снегу... закрылки вниз, еще ниже, та-ак, планируем корпусом - удар, еще, легкого козла дали, но уже все в порядке... добавили газ, поехали к зданию аэровокзала. Отличная машина ИЛ-14, лучшая в мире...

Я вспомнил, как однажды не могли сесть в заполярье, в Коми, - горючего оставалось много, а возвращаться - некуда, все ближайшие аэродромы закрыты, а обратно до материка уже не дотянешь. Так летчики, тоже на ИЛ-14, кружили около часа, внизу поземка, пуржит, густейшие сумерки, ни огня - только шум ветра за бортом, и вот тогда над предполагаемым местом аэродрома Надежда (тогда он так назывался - позже его совсем закрыли) взлетело ракет двадцать, зеленых и красных, пилоты успели заметить светящиеся расплывчатые точки в беснующейся снежной нежити и - на крыло, скользнули в этот коридор иллюминации, вниз!..

Когда вылезли из самолета, я ничего вокруг не видел и не слышал - в лицо лепил снег, в сумраке копошились люди, закрепляя самолет.

Машина почти не пострадала. Летчики потом сидели сутки в ресторане "Айсберг" - их весь город угощал: молодцы! Надежда открылась через шесть дней. Я с этим экипажем и вернулся, помню, на "материк"...

- Нина, лапушка, вставай.

- Ой, я спала?

В Снежном мороз сорок семь градусов без ветра. Мы в самолете все-таки озябли, быстро пробежали в здание аэровокзала - деревянное, низенькое, с вышкой, одетой в стеклянный колпак. Солнце еле проглядывает в небе - желтое, мутное. Возле двери слоняются лайки, мохнатые, в неправдоподобных шубах. Нинка заметила:

- Они, наверное, не мерзнут.

- К зиме пододелись, - сказал я. - У них пух кроме шерсти. А летом линяют, как деды морозы...

В помещении жарко, тесно, толпились люди.

- Знаешь, бывает голубой воздух, - говорил я, переводя дух, расстегиваясь и пытаясь найти записку. - Голубой, Нина, воздух. Дунешь - только шорох. Это когда сильный мороз, но тихо и сухо, так тихо, что слышишь - шорох. Теплое дыхание - в кристаллы льда. А белый воздух - когда за пятьдесят - тут уж все: туман. Дым стелется ниже ворот... Ну, увидишь еще в Северске, если там не отпустит.

Наконец, нашел записку и, приложив к ней наши билеты, постучался в комнатку с картонкой: "Посторонним вход воспрещен".

Начальник, к которому мне посоветовали обратиться в областном аэропорту, оказался забавным человеком. Лысый, в вечно запотевших очках, и многозначителен до крайности.

- Значит, что? Тут надо подумать. - Он таращил глаза. - Крепко. Мы что? Отправим. На АН-2 в Малютино. Если Малютино уже закрылось - то на ЯКе до Кержацкого мыса. Или на ЯКе - до Партизанского. А там доберетесь, цивилизация. Автобус ходит.

И вышел, оставив нас, глубоко задумавшийся.

- А теперь я взмокла, - пожаловалась Нинка. Она была красная, как из баньки, и красивенькая - уютная, пышная. - У меня краска не течет?

- Но дальше опять будет холодно, - сказал я. - Сейчас придет этот дядька, и мы выпьем.

Начальник вернулся, подмигнул мне, уже как своему.

- Ты вот что - не горюй. - И тараща глаза, позвонил по телефону. - Иван Петрович? Тут надо бы двоих добросить... хорошие люди... Фатов, он о геологах писал... помнишь, стратегическую руду в Чикаре открыли?! Только деньжат не хватило раскопать... Может и нас, хе-хе, прославит... Что?! Да, да раскопают и прославят... Им надо в Северск. Уж больно холодно, скажи своим - пусть до Партизанского или до Мыса... С почтой в Северск?! Вот повезло. Понятно. Как же. Еще бы. Да ну. Всегда. Конечно. Свои же люди.

Он положил трубку и подмигнул Нинке:

- Симпатяга твой, а? - И пожал мне руку.

Нинка улыбнулась - видимо, гордилась мной. Я тоже улыбался, хотя большего презрения к себе еще не испытывал никогда. Здесь всё помнят...

- Полетите прямо в Северск, - продолжал маленький начальник. - Если сядет - вместе сядете. Если совсем нельзя - почту сбросите и вернетесь. Тогда вечером перевезем, если успеем до сумерек, - в Партизанское.

- Спасибо, - сказал я. - Простите, как вас зовут?

- Николай Матвеевич.

- Николай Матвеевич, - я картинно замялся. - У вас не найдется стакано'в?

- Всегда пожалуйста! Когда отрываешься от земли... - Он запер дверь, достал из стола мутный стакан, сам пить решительно отказался. - Если вдуматься, нельзя. Служба.

Мы с Ниною выпили по глотку, потом Николай Матвеевич дал нам пробочку, чтоб водка не выдыхалась, и мы сунули бутылку обратно в Нинкин саквояж.

- Ну, будь, - сказал дежурный. - Приедешь - заходи. Всегда.

- Спасибо, - ответил я. - Обязательно. Все люди, все братья.

Я говорил явные глупости - от растерянности и жутковатого предвкушения, как же мы снова встретимся - я с Димкой и Димка с Кирей. К счастью, некогда думать - по радио объявили:

- Хатова и Картошку срочно к группе перевозок.

Снова мимо ленивых толстых собак, саней и старых "уазиков". АН-2, маленький железный самолетик битком набит мешками с сургучными печатями, посылками в ящиках, всяким барахлом. Нас посадили на железной скамеечке сбоку, мы угостили летчиков сигаретами "Кент", которые было у Нинки, - целый блок. За три часа, прижимаясь спинами к дребезжащей ледяной стенке, снова закоченели до подошв своих... и наконец, приземлились в деревянном городе Северске, среди слегка повалившихся от ветра лиственниц.

Летчики побросали вниз мешки с почтою, ящики, помогли нам с Нинкой сойти на землю и, газанув, умчались в смурное небо. Мороз был такой лютый, что приходилось дышать сквозь перчатки, растирать лоб, нос, щеки - все время - на ходу, но от этого начинали костенеть пальцы, и тогда я вытягивал их из патрончиков, сжимал в кулак, и дул через материю, пальцы делались мокрыми, отходили, но тотчас же лицо принималось тлеть, стягиваться и неметь, и я снова, кашляя и горбясь, тер его, а Нинка, радуясь: "Ах, какие морозики!", стуча сапожком о сапожок, пританцовывая, крутясь, бежала рядом. Женщины сильнее нас, сказал бы Димка, если бы был рядом, ибо, сказал бы Димка, в ней вся шифрограмма будущего человечества, то есть ее гены просто обязаны быть сильнее...

В Северске мне было все знакомо - здесь я начинал работать, как геолог, здесь мы с Димкой прославились... будь проклята эта слава!

Мы с Нинкой сели в курносый ветхий автобус, помогли шоферу закрыть пристывшую дверцу и через несколько минут были в центре. Бегом - в гостиницу, двухэтажный дом, скрипучий, как корабль. Здесь пахло сухими сосновыми стенами, окалиной железных печей, лиственничными поленьями, щами и валенками.

Я заглянул в окошечко под крутой лестницей, которая вела на второй этаж.

- Нас в одноместные, - попросил я, прекрасно зная, что одноместных на Севере не бывает. Чистенькая старушка в шали отложила вязание, удивилась:

- Нету. Есть номер один на двоих, но им директор распоряжается.

Честная и добрая душа, подумал я. И сказал как можно более твердым голосом, чтоб она лучше к нам отнеслась и не боялась:

- Валерий Гаврилович мне всегда дает номер один, когда я приезжаю.

(Я и в самом деле знал Валерия Гавриловича - познакомился, когда здесь работал. Обаятельный молчун. Любит слушать гитару, а мы с Димкой на гитарах тогда хорошо играли).

- А паспорта есть? - спросила старушка.

- Конечно, - ответил я. - Ой, оставили в Партизанском!.. Не думали, что быстро доберемся. Такие морозы. Вы как думаете, они долго еще продержатся?

- Ах, морозы... - закивала старушка, записывая со слов Нины нашу фамилию, имена: Нина Васильевна и Кирилл Владимирович... - деревья трескаются... озеро промерзло до дна, хотели воды достать... все воробьи кормятся в столовой... - Наконец, она подняла лицо, и глаза ее, очень синие, как у ребенка, смеялись, и я смутился - всегда прихожу в смущение, когда вижу у преклонных людей понимающие глаза. Старушка все поняла. - Живите, мне веселей.

Все равно гостиница была пуста. Лишь в буфете шумели и стучали в домино три-четыре постояльца.

Мы с Ниной, стараясь солидно держаться, поднялись по коричневой деревянной лестнице и отперли дверь №1.

В номере стояло две широких железных кровати с шарами (я почему-то вспомнил вестибюль, себя и Нелю - возле никелированных рогов вешалки с черными шариками...), слева - шкаф с зеркалом до полу, у окна - стол письменный с телефоном, репродуктор без ручки громкости - лишь сплющенный металлический штырь, ничего, крутить можно, и еще один стол посредине номера - круглый, покрытый белой скатертью. На полу красный коврик.

Чтобы не было никаких сладострастных мыслей (на чужой каравай рот не разевай), я оттащил одну кровать от другой и между ними заволок, поставил шкаф с зеркалом, причем зеркало должно было смотреть в сторону Нины (пусть, пусть глядится на себя и тоже подумает о жизни!).

Нина с туманной улыбкой наблюдала за моими действиями. Конечно, когда прилетит Кирилл, они снова сомкнут кровати. А почему шкафом разделила в его ожидании комнату? Скажет: подселили женщину, она чихала...

- Так?

Нина кивнула. Было решено - она сейчас идет по своим делам в контору нефтяников, заодно спросит о Димке. Его тут не могут не знать. Если он в Северске, мы встречаемся. Если нет, я улетаю сразу же домой...

Я глянул на нее.

- Ну, если хочешь, не сразу... сходим, перекусим. - Я помню, есть тут деревянный ресторан "Пурга" - там прежде подавали жареные пельмени и малосольных хариусов. А потом, может, все-таки с Ниной и переночую... отомщу Картохе, хе, хе-хе.

Положив на стул раструбами к печке свои грузные ботинки, я лег на кровать и закурил. Нина повертелась за шкафом перед зеркалом, повздыхала, что-то поправляя на круглом личике, потом наклонилась ко мне и, чмокнув воздух, ушла.

А через час раздался стук в дверь. Вошел высокий мужчина, весь в инее, в кудрях куржака, как столб в белых чашках изоляторов. Постоял надо мной в сумраке, щелкнул выключателем - и больно зажегся свет. Сквозь сощуренные веки я увидел его надменное лицо с малиновыми пятнами румянца на впалых щеках. Я продолжал лежать. Зачем я сюда прилетел? Зачем нам ворошить старое?

В дверях появилась запыхавшаяся Нинка.

- Алик! - закричала она. - Ура?!.

Я сделал вид, что только проснулся, медленно встал и, расширив глаза, как тот начальничек в Снежном, подойдя, неловко обнял Димку, уткнулся носом в его морозный белый воротник. Потом мы с Димкой, ожидая некоей помощи, посмотрели на Нину. По ее щеке ползла голубая нитка. Я стер эту нитку кулаком и пробормотал:

- А мне сон приснился, что мы разбились. - Зачем я так сказал? Чтобы разжалобить Димку? Ведь и вправду на Севере самолеты часто падают.

Мой старый друг молча снял полушубок, бросил на спинку стула, стул качнулся и едва не упал - перевешивал полушубок. Димка поднял его, надел. Он явно тоже волновался.

- Да что вы какие?! - укоризненно воскликнула Нина. Она готова была нас пощекотать, чтобы мы вновь стали, как прежде, молодые и неуемными в разговоре. - Помните,