НЕВЕСТА
"Здравствуй, племя, младое, незнакомое"
А. Пушкин1
Зал танцевал. И вновь он увидел это лицо: радостно-рассеянный взгляд, рот большой... Невысокая, вся какая-то детская, в высоких кожаных сапогах, которые хлябали в голенищах, она танцевала скованно, как заведенная кукла. И радовалась.Улыбалась как бы в тумане, сквозь который - ой, простите! - ничего не видно.
Шмак чувствовал музыку. На нем горел со спины пиджак. Как раз дали "Бони-М", его молодежную. И Шмак пошел!.. Двигал лопатками, и, казалось, ушами. В полуприсяди проходя, тряс и стучал коленом о колено. Всюду виделась его ныряющая средь голов шевелюра, улыбка жесткой, как наждачка, щеки.
Он искал лицо. Поразило его выражение, раскосые глаза. Будто во сне примяла ресницы, и вот моргала, улыбалась... Сколько ей? Восемнадцать? Где-то он ее видел...
Быстрый танец кончился. Молодежь, обмахиваясь, отходила в сторону. В середину зала начали выходить новые пары - для медленного. Шмак прошел со стороны сцены до самой двери. Девушки не было. Возможно, она вышла. Направился в фойе. Прошел к лестнице. Раздвинув колени, в стрелочках брюк, вниз перебирал ногами ступени.
Большой холл пустовал, блестел зеркалами и мрамором. У стоек в раздевалках присутствовали лишь гардеробщицы. У телефона-автомата стояла пара девиц в джинсах, да поднималась вдали к высокой парадной двери маленькая женщина, в дубленке-балахоне, в небрежно накинутой шали и в очках.
Шмак постоял и направился наверх. На лестничном марше, против трюмо остановился. На него глянул стройный брюнет, с жестким лицом и сединой на висках. Он прищурился, тронул у лба морщину. " Она мне в дочки годится. Может, я отсидел больше, чем она живет на свете", - подумал он.
Но где же он ее видел?..
Он прошел в зал, еще раз осмотрел танцующих. Отошел и сел на узкую тафту у стены. Куда она делась? В зале нет. И внизу, в холле, - девицы, гардеробщицы... Поднималась по ступеням еще какая-то важная дамочка в широкой дубленке и в очках...
И вдруг его осенило: это была она!
Она танцевала, и рассеянный взгляд - от близорукости! Она носит очки! Взгляд очкарика, если его обезоружить, становится трогательным, потерянным. Во время танцев она очки снимала, а тут пошла домой - надела. Гм, важная женщина... Маленькая кокетка! Какая поступь! как поддерживала длинный подол и покачивала бедрами, когда поднималась по ступеням! Знает себе цену...
В свои тридцать семь, в пору молодости (так он считал, ибо двадцать лет он не жил, а до того была лишь юность), его тянуло к молодым. Своих ровесниц, одноклассниц, на вечерах он не узнавал, это уже были мамы его симпатий, обрюзгшие, располневшие (к тому же с заискивающими взглядами!), - и бог за это его не наказывал: дочурки искоса поглядывали на него, приглашали на белый танец; его находили загадочным, некоторые признавались в этом, предлагали даже знакомство и дружбу. Они не были его ровесницами, но прежде он не жил - летал в космос, - и потому по теории Энштейна вправе был называть девочек сверстницами.
Декабрь пролетел быстро, как бег саней.
В феврале, когда день ото дня ветер, гололед и метель, - в феврале становится понятно: зима бесконечна! И также нескончаемы скука и одиночество.
Днями Шмаков лежал на диване и думал. Ветер бил в стену и качал провода. Старая люстра мигала, как бесхозный фонарь в насквозь обворованном пакгаузе. К тому же горела тускло: экономя дрова, соседи включали "козлы" и "тэны"; читать Шмаков не мог.
Он прибыл в Казань года три назад и выбрал спокойную жизнь. Работал охранником на мебельной фабрике, что на самом берегу зимней Волги (устроился туда в ноябре).
До этого скатал разок в Польшу, привез товар, но с трудом продал и плюнул. Купил старый "Оппель" и водительские права, но вскоре сломался. Запчасти стоили дороже автомобиля, и он обменял "Оппель" на "Жигули"; вскоре сломались и "Жигули".
В коммерческом предприятии, куда его устроил знакомый начальник охраны, заработок был достаточный. Шмаков выходил на смену через три дня. Сидел в избе и поглядывал в окошко. По вечерам варил на костре пищу и кормил овчарок. Делал обходы.
Жизнь была однообразной, скучной, и девушку он забыть не мог.
Посещал раз в неделю дискотеку. Тот самый "Клуб знакомств".
Однажды он танцевал в кругу. Возле него старательно пританцовывала девушка в высоких сапогах. Ощущалась та приятная близость, когда танцующие чувствуют друг друга без касаний. В движениях юной соседки было что-то знакомое. Она с усердием отдавалась тому восхитительному, общему, к чему был и он причастен через музыку.
Вот темя, прямой пробор, молочный висок...
Он вновь покосился - и теплая волна разлилась по телу. Это была она.
А музыка играла. Зал молодел, лица улыбались. Казалось, и девушка рада была неожиданной встрече. Узнала его еще раньше и потому стала в круг здесь. Он был счастлив догадкой избранного: вот она трудится, вскинув кулачки, и от нее веет детской преданностью.
Глаза ее светились. Она смотрела на высокий косяк двери у входа, где стоял мощный динамик.
Будто нечаянно он коснулся щекой ее пряди.
- Вы прелесть, - шепнул он.
Лицо ее не изменилось.
Он еще что-то сказал.
Теперь она, кажется, расслышала, и также радостно, лучисто - будто трепетали реснички - смотрела вверх и двигалась.
- Я искал вас.
Она счастливо молчала.
Он нечаянно задел ее бедро рукой - и будто обжегся! И на миг подумал: невысокий рост, тугое бедро, небрежно накинутая шаль и балахон, лишенный изящества, но теплый, полы которого она так манерно поддерживала, уходя тогда с танцев в ночь, - все это признак уверенности в себе, самодостаточности, которая присуща маленьким хватким женщинам с крепкой волей и милой стервозностью. Он почувствовал опасность и вместе с тем наслаждался ею.
Он прошел сзади нее и стал справа.
- Вы мне нравитесь.
Ангельские глаза по-прежнему смотрели на верхний косяк двери.
Ему показалось, что она не расслышала.
- Ласточка, я, кажется, в вас влюбился, - сказал он.
- Увы, ни чем не могу помочь, - ответила она, наконец, довольная своими движениями.
- Я не о том. Я - художник! - поправился сходу, на вираже. - Ваш образ... Ваши глаза - как рассеянная нежность. Вы страдали? Сколько вам лет?..
-Н-надцать.
- Понимаете, - спешил он за ней по улице, обходя прохожих, - ваш тип лица - редкий. Ваши глаза... оп, извините!.. в них боль и радость. Не здешняя боль. Вы как будто зачаты в страдании. Мать носила вас под сердцем, мучась. Я хочу написать ваш портрет!..
- Портрет? - девушка приостановилась.
- Да! Попробовать дать ваш характер. Но в своей интерпретации. Предвосхитить будущее, подчеркнуть прошлое, в вашем же лице - то время, ту мысль о вас, когда еще вас не было на свете...
- Портреты нынче писать, как бы вам это сказать... абсурд. Это может сделать любой фотограф. Щелк - и год ваших трудов.
- Да. Особенно хорошо получается фото для паспорта, - возразил он. - Под прожектор - каждый изъян, прыщ, бородавка. Еще лучше, когда фото идет оперу. Это не фотография, а посмертная маска.
Она нахмурилась.
- В оперу?
- Оперу, - поправил он. - Для оперативного документа.
- Какого?
- Ну... заграничного.
- Вы были за границей?
- Да, за кордоном. За плотным кордоном.
- Ну и как там?
- Экзотично.
- Вы были даже в экзотических странах?
- Да. Жил среди дикарей...
Она остановилась, недоверчиво на него поглядела.
- Фотография запечатлевает лишь отдельный момент, глупое выражение, - продолжал Шмаков. - Картина же может заключить в себе целый роман, судьбу человека. Помните, у Заболоцкого: "Предвосхищенье смертных мук..."
- А где я должна позировать?
Девушка была конкретна; она остановилась и посмотрела на него снизу темными глазами в упор: - У вас?
- Да.
- А потом - бац!
- Что такое " бац"?
- Куда вы потом денете картину?
Она двинулась дальше.
- Вам подарю. А может, пойдет на выставку.
- В Дрезден?
- Мы много говорим, а еще не знакомы. Меня зовут Вадим.
- Очень приятно (она не назвалась). Так куда вы денете картину?
- Место ее нахождения зависит от ее качества. Мы делим шкуру не убитого медведя. Посмотрим. А пока предлагаю предварительную встречу в кафе. Во-первых, для вашего спокойствия я принесу удостоверение художника, во-вторых, договоримся, где будем работать. За позирование я вам буду платить, хорошо платить.
Она остановилась и опять строго посмотрела на него исподлобья...
- Не ниже груди, не ниже груди!.. - поторопился он успокоить, выпростав перед собою ладони.
Они встретились в кафе " Джузеппе". Выпили по чашке кофе. Уговаривать девушку не пришлось. Видно было, что она решилась позировать.
Он жил рядом, в десяти минутах ходьбы. Шли через двор старой школы. Вдоль ограды стояли тополя, с огромными дуплами, которые были заделаны каменной кладкой. За углом высотного дома, у поворота в поселок, открылась на фоне темного неба большая луна. Она, как юпитер, освещала лишь сцену: улицу, по которой они шли, да ряд плакучих берез. Их тонкие ветви качались на легком ветру, как спутанные черные нити.
- В детстве я любил тут ночью кататься на велосипеде, - рассказывал Шмаков. - Дорога высокая, а дома ниже, как бы под ногами. И когда приподнимаешься на педалях, кажется, что летишь над миром. Как черт в ступе!
- Красиво, - согласилась она; темные глаза ее тихо светились.
- Как тебя зовут-то? - спросил Шмаков.
- Дина.
Дом у Шмакова был бревенчатый, с тремя окнами в палисад. Стоял под шапкой снега.
Когда она вошла, то сразу прошла в прихожую, открыв створку двери, заглянула в горницу. Осматривала внимательно, будто выбирала себе жилье. В горнице слева находилась дверь в спальню. Обернувшись, она сказала: " Простите" - и на цыпочках, извинительно, но с настойчивым любопытством шагнула внутрь горницы, открыла дверь в спальню, все осмотрела.
Этого он не ожидал. В спальню еще вчера, готовясь к встрече, он отнес холостяцкий хлам: серую от табачного пепла постель и одежду, под диваном валялся носок и... кальсоны. Эти кальсоны он вчера, в морозный день, обыскался. Теперь они будто над ним хохотали, лежа на полу и задрав на диван одну штанину...
- Под диваном тоже никого нет, - предупредил он девушку.
- В этом я сейчас убедилась, - сказала она, и лицо ее было серьезно.
Наконец, гостья, завершив осмотр, посмотрела на хозяина с видом удовлетворения.
Да, она пришла в квартиру настоящего художника. Прямо под дверью в спальне (не успел разложить на столе, и вышло кстати) лежала пачка эскизов разного формата, сделанных углем и акварелью. Вчера у знакомого художника, одноклассника, он добыл все это, привез еще и мольберт.
Мольберт стоял за печью у окна, творчески подбоченясь. На стене висели две картины, выполненные акварелью. Одна изображала зиму в деревне:три избушки под снегом, похожие на берлоги, через дорогу - церковь, да тяжелое над белой равниной, в клубах синих туч, небо. На втором, летнем, пейзаже протекала извилистая речка, уходила вдаль, в ту естественную, июльскую сумятицу зелени, которую не смог бы маслом изобразить и Шишкин.
- Люблю акварель, - сказала она.
- Масло - удел мещан, - согласился он.
- Тут можно смотреть и думать. Небо - как настоящее...
- А сделано это просто и быстро, метод ала прима, на мокром ватмане. Но ваш портрет я буду делать маслом. Это долго.
- Значит, вы будете меня мучить?
- По ходу работы я буду вас развлекать. Мне нравится ваше лицо. Как будто я вас где-то видел. И это было в осмысленный момент моей жизни. Но не могу вспомнить - где?
Он помог ей снять пальто. Они долго пили чай, разговаривали допоздна.
Дина приехала и на другой вечер. Шмаков усадил ее окна, прикрепил к мольберту ватман...
- Расслабтесь.
Он подошел к ней, пальцем приподнял подбородок, разглядывал фарфоровое лицо, поворачивал вправо и влево. Она послушно выполняла его требования.
-Знаете, что меня трогает? - сказал он, приступая к "работе". - Это у девочек - большая грудь. Мне кажется, что это признак не только ярко выраженного материнства, но и будущей верности.
Дина промолчала.
Шмаков чувствовал себя прекрасно. Он был уверен, что Дина несколько дней будет покорно сидеть здесь. Мазню, конечно, он ей не покажет. Это прерогатива художника.
Шмаков был такой же художник, как Пикассо уголовник. Кроме статей в исправительную газету " Верный путь" и житейских рассказов, которые он писал в магаданской колонии, ему приходилось рисовать плакаты. Делал он и портреты каторжан, получалось колоритно. Но нынче рука огрубела...
- Вы любите стихи, - спросил он, - сочиняли когда-нибудь?
- Кто их не сочинял в свое время...
- Вчера я сидел в читальном зале, листал монографии об итальянских живописцах. Случайно мне в руки попала хрестоматия по средневековой литературе. Зачитался... У немецких рыцарей были в моде утренние песни, так называемые менезинги. В данном случае обмен четверостишиями. Например, рано утром на балконе замка - он и она, юная баронесса. Стоят друг перед другом на коленях и произносят по очереди:
Узрю ль во тьме ночей
Белее снега грудь
Возлюбленной моей?
Ночь пронизав до дна,
Сверкает так она,
Что думал я: луна!
Уже светало...
Увы, хотел любимый мой
С зари до поздних пор
Моей простою красотой
Свой жадный тешить взор.
Готов был каждый раз
Не закрывая глаз,
Глядеть хоть каждый час.
Уже светало...
Автор стихотворения рыцарь Генрих фон Морунген. В сноске указывается, что ученные делали в отношении его особы поиски и нашли, что да, такой жил в Х1 веке. Я не знаю, как он жил и как умер. Возможно, на рыцарском турнире или в песках Аравии во время крестового похода, но я остро почувствовал через эти нехитрые стихи, как билось его сердце. Ценно то, что это не Шекспир, не Гете, зачитанные до дыр, у которых свой, писательский, взгляд на мир, несколько искаженный, потому что эти гении смотрят на жизнь с неба, - ценно то, что это взгляд простого смертного, представителя той цивилизации. Иногда целые тома не могут дать того, что может показать, например, новгородское частное письмо, написанное на бересте; в нем такие житейские детали!.. Как будто руками трогаешь ту жизнь. Я многое в жизни видел, но порой поражает простое. Например, это грустное " уже светало..."
В уме я еще могу возродить твое детство, то время. Но как ощутить эпоху этого рыцаря? Я попытался представить свой возраст, умножил его на три - прокрутил в мозгу с деталями (так бывает в минуту смертельной опасности, об этом говорят: вся жизнь перед глазами пронеслась), - и получилось сто лет, век. Потом пропустил через себя этот век девять раз - и так же быстро, с деталями, детали - вехи истории, все, что знал. Для этого необходимо мощное сосредоточение. Будто летишь сквозь смерть и рождение. Не пресловутая машина времени, а ощущения. И вот будто я в двадцатом веке никогда и не жил. На мне сыромятные сандалии, я вылез из таверны. На улице красная пыль: мимо промчался герцог со свитой, меня огрели кнутом, я иду, и соленый ветер с моря саднит на плече свежую рану...
Шмаков мельком глянул на мольберт, который давно оставил. Подошел к девушке, взял обеими руками за голову, нагнулся и поцеловал в лоб.
- Расскажите еще что-нибудь, - сказала она.
- Только о том, что мой дед был колдун.
Он отходил от нее, и улыбки она не могла видеть.
- Как это - колдун?
- Он странно умирал. Лежал на смертном одре и не мог отойти несколько дней. Мучился, кряхтел, а душа будто застряла... Потом выпучил глаза, закричал: чего, мол, стоите, бестолочь, возьмите слеги и подымите крышу! Тогда мужики взяли жерди, налегли - и душа вышла...
- Как интересно!
- Говорят, он в животных превращался. Однажды ночью в образе свиньи на соседку кинулся, мужики кольем отбили. Глядь утром: у деда - шишки. Зря бабуля потом доказывала, что это он с перепою в канаву упал. Они тогда в деревне Ометьево жили, это здесь, через овраг. Дед рос с Шаляпиным. Вместе играли. Про него, великого певца, тут говорят, что в детстве жаден был, упрям и озорничал шибко. Однажды, пробуя бас, накрыл ведром кота и гаркнул, - кот околел от инфаркта. Ей, богу!..
Вадим рассказывал были и небылицы. Поставил дело так строго, что натурщица не смела не только в "работу" глянуть, но и встать.
Его россказни интересовали ее не меньше, чем живопись. Она приходила к нему каждый день, с видимым кокетством являла прилежность школьницы и выполняла все требования. Так что он мог любоваться ее вдосталь - анфас и в профиль...
Предложенный аванс она не взяла, взглянула только на протянутые деньги. Задержала взгляд, несколько насмешливый, будто хотела удостовериться, не фальшивые ли.
В одно солнечное утро она пришла усердно подготовленная: строгая прическа и черное бархатное платье с большим вырезом на груди. Он не мог оторвать взгляда: так философски контрастировал чопорный траур бархата с детской белизной ее кожи.
Она уселась в кресло, лицо стало строгим, губы вытянулись в нитку... Это было и комично и шло ей, как и те движения на лестнице в ДК, когда она, девчонка, путаясь в балахоне, поднималась по ступеням, придерживала подол, как значительную мантию.
На то, что сменили ноты, маэстро ничего не сказал. Слегка лишь нахмурился, гмыкнул и вскинул над мольбертом свою дирижерскую кисть - на языке была новая импровизационная чепуха...
Между тем, день был погожий, солнечный. В комнате, на облезлой печи, играл янтарный свет. На подоконнике куст алое, покрытый слоем пыли, мерцал как замшевый.
За окном, в заснеженных огородах, весело дымили печные трубы.
- Это бани топят? - спросила она.
- Да, сегодня суббота.
- А почему один дым - белый, а другой - черный?
- Одну печь затопили только что. А другая догорает, это уже не дым, а горячий воздух.
-Как в деревне! Я никогда не была в деревне, знаю ее лишь по фильмам.
- Многое потеряла.
-Так уж получилось, - нахмурилась она с некоторым усилием: туго стянутые на затылке волосы оттягивали ко лбу брови. - Мы с тетей только на юг ездили. А что - в банях окон не бывает?
- Почему? Небольшие бывают. Поэтому хорошо в бане париться днем, еще лучше утром, когда солнечный свет играет на полу, на твоем теле. Вечером не люблю. Тяжко, как в пещере.
- У вас есть баня! - угадала она с радостью.
Он кивнул.
- С паром?
- C паром.
- И веники есть!? Березовые?..
- Угу.
Вдруг лицо ее стало мрачно, она опустила глаза в грустной растерянности...
- Ты что?
- А посмотреть нельзя?
- Можно. И попариться можно.
Она вновь потупилась...
- Ну что еще?
- А хорошо ли получится?
- Хорошо, - он улыбнулся. - Там есть крючок, закроешься - и вам никто не помешает.
-Как это "вам"? Я пойду одна! Кого вы имеете еще в виду?
- Черта, домового. Он там живет.
Лицо ее преобразилось:
-А-а... Наверное, это ваш дедушка!
- Он самый, - подхватил он, и не мог сообразить: играет она, или на самом деле такая душка. - Он добрый. Когда плеснешь в каменку и ляжешь, он чешет тебе пятки.
- А дрова у вас есть? Я умею пилить.
Он вскинул брови...
- Честное слово! Я на юге с тетей для шашлыков пилила. Большая такая пилища с двумя ручками!
Когда вошли в баню, она показалась совсем не такой, как он рассказывал: сырость и холод, пол в ледяной корке. Казалось, в парной было холодней, чем на улице.
Он принес охапку дров, затопил печь. Они сидели у дымящего устья, пока не озябли ноги, затем убежали в дом.
- Ты, наверное, проголодалась?- спросил он.
- Да! Вы не знаете, как я много ем! - похвасталась она. - У вас еды не хватит!
- Ничего. Я отрежу и сварю тебе свою правую ногу.
- А почему правую?
- Левую я отморозил.
- Отморозили? - удивилась она. - У нас ведь не северный полюс.
- Между прочим, я отморозил ее на вашем юге. В камышах под Волгоградом.
- А что вы там делали?
- Отлеживался, когда бежал из тюрьмы, пробирался к Шолохову.
- К Шолохову? Вы сидели? А зачем к Шолохову?
- Чай пить.
- Вы вправду сидели?
- Шучу.
- Я бы тоже не сказала, - заметила она важно. - Вы так начитаны, умны...
- А что - в тюрьме только дураки сидят?
- Конечно, дураки. Умные на воле, - сказала она и отвернулась к окну.
Он обескуражено почесал в затылке...
Она осталась у него до вечера.
Печь закладывал дровами два раза: c первой охапки только растаял лед. Они напились чаю. Затем был обед, он приготовил щи из грудинки. Поев, она сморилась, прикорнула в углу дивана.
Он сходил в баню, сгоревшие дрова грудились на колоснике золотым ульем. Закрыл заслонку и вышел.
Было уже темно, над яблонями светила луна, когда он повел гостью в парилку.
Пахло каленым кирпичом, угар вышел.
Он стоял позади девушки, держал в руках полотенце.
Она обернулась:
- А как... (посмотрела в глаза) париться?
- Нужно плеснуть в каменку. Из ковша. Открыть вот эту дверку - и туда...
Она тронула чугунную ручку и вскрикнула.
- Нет, ты так вся обожжешься...- он подумал. - Ты, случайно, не в купальнике?
Она посмотрела со страдальческим сожалением:
- Нет. Я и лыжи не взяла...
- Гм... Сейчас чего-нибудь придумаем.
Он сбегал домой, принес две простыни.
- Раздевайся и накинь вот это.
Она взяла простынь, прижала к груди, с тревогой глядела на каменку.
Он удалился. Покурив, крикнул через дверь:
-Можно?
Она стояла, облаченная в простыню.
- Садись во-от сюда, - он взял девушку под мышки, усадил на полок, надел на ее голову белую шерстяную шапочку. Принес веник, замочил в воде.
- Подыми ноги, подожми. Сейчас плесну...
Каменка пыхнула жаром.
Дина закричала.
- Терпи!
Он опустил на себе простынь до пояса, надел рукавицу и взял в руки веник.
- Ложись на живот и оголи спину.
Она легла ничком, повернула к нему лицо. Покрытое испариной оно выражало страдание, страх.
Он хотел откинуть на ней простыню.
Закинув руку, Дина схватилась за материю.
- Нет!
- Не ори!
Она испуганно отпустила.
Шмаков оголил хрупкую спину. Начал обмахивать веником, нагнетая горячий воздух. Дина кричала...
Затем остудил холодной водой. Порозовевшая спина глянцево заблестела. Шмаков нагнулся и тихо поцеловал ее ниже поясницы, в тугую выпуклость.
Оторопев, Дина вскинулась, отсела глубже - к стене, закрылась простыней.
- Я вам ничего не дам!
Большой рот изломался, глаз косил больше обычного; брови под белой шапочкой казались насурьмленными.
Не обращая внимания на ее слова, он вновь наклонился и бережно поцеловал ее - теперь уже в щеку, в секстинский лоб.
-Я тебя не целую, - сказал он. - Я жалею твое лицо.
Потом в парной жути Шмаков кричал из поднебесья, что не является профессиональным художником, - сидя на полке, яростно хлестался веником. Красная паровая мгла окаймляла тусклую лампочку, и снизу, где Дина жалась на лавочке, баня на самом деле казалась пещерой.
Шмаков орал, что его поразило в танцевальном зале ее лицо, и Шмаков пожалел, что он - не Микеланджело. Существует усмешка Джаконды, но мир не знает ранящей улыбки Джульеты. И он бы ее написал.
За чаем, красная, с прилипшей ко лбу челкой, девочка отвечала, странно шепелявя, что обо всем догадывалась. Однако, с ним, Вадимом Александровичем, очень интересно и без художеств (каламбур). Не беда, что не получилась картина. Она подарит ему фотографию. Большую.
Дина росла без отца, и потому ее интересовали мужчины в возрасте. С детства она очень много читала, без разбору, за вечер съедала роман, и потому испортила зрение. Сверстников она называла "чайники" - по названию хулиганской группировки, орудовавшей в ее микрорайоне. Для нее это слово ассоциировалось с чем-то пустым и звенящим. Словом, жила-не тужила, и вдруг - такой Шмаков!
К встречам с ним она относилась серьезно. Старалась одеть что-нибудь новенькое. Гардероб имела нескудный.
Жила она с пенсионеркой тетей (по линии отца) в однокомнатной "хрущевке". Отец Дины был татарин, мать, кажется, немка. Они погибли в автодорожной катастрофе, когда ей было три года; близких родственников вообще не было. В трудное время родительскую квартиру они продали, жили на проценты в госбанке. Тетка сама работала Промбанке, там же до недавнего времени подрабатывала и Дина вечерним кассиром. Дина рассказывала, что этот Промбанк лопнул, тетю "ушли" на пенсию еще до банкротства. Вскоре и Дина осталась без работы и пособия не получила. Руководство, набив собственные вклады ссудными деньгами из своего же банка, оквадратив их баснословными процентами по льготам, банк выпотрошили. Служащим же дали заблаговременно (не без намека на увольнение в то трудное время) подписать хитрую бумагу, которая в будущем исключила бы претензии со стороны уволенных.
Дина свой банк любила. Тетя еще пуще, ибо в перестроечное время получала зарплату в три раза большую, чем первоклассный специалист на заводе; тогда она и успела племянницу дорого одеть.
Дина работала с деньгами рано утром и вечером, была связана с инкассацией. Ездила в банк на своем складном дамском велосипеде, в свободное время раскатывала на нем в огромном холле, слушала болтовню досужих охранников.
Одним из них, Рашидом, она была очарована. Это был эрудит! Если он о чем говорил, то лишь о вещах умных. Она была влюблена и в его степенный голос, и в двусмысленные глаза - один серый, другой голубой - и в голый марсианский череп, казалось, набитый до вздутия знаниями...
Но, как бывает во всякой любви, вскоре девушка испытала разочарование. О возникновении "черных дыр" (о которых Дина столько прочитала) - он не знал! Назвал их просто дырами, подразумевая прорву...Тогда она разглядела вдруг его маленький, не волевой подбородок, а когда он затруднился сказать, где стояла древняя Троя, и, встав из-за обеденного стола, пошел прочь из столовой, сославшись на занятость, - она с болью в сердце заметила в его фигуре ущербную несуразность: короткое туловище и длинные ноги. Исходя из этой пропорции, определила, что содержания в нем меньше...
И все же она уважала Рашида больше других охранников, пустоболов и задир. Одни из них имел болезненную привычку подкрадываться сзади и пугать ее: хватал под мышками или за икру ноги. Дина не знала, как ему отомстить. Однажды новичок-инкассатор немыслимым образом умудрился оставить в банке свой автомат, группе "дали маршрут" - и он уехал... Дина слонялась по коридорам и увидела прислоненный к стене АКМ. Она откинула волосы, завела ремень за голову, положила руки на автомат и вразвалочку, виляя бедрами, пошла шляться по комнатам.
Первой ее увидела подружка-кассирша и возопила. Дина сказала ей: " Ша!" - и пошла дальше. В столовой находился тот самый охранник, что хватал ее. Сидя за столом, спиной к двери, что-то жевал.
- Внимание, Коля. Ограбление! Руки вверх! - крикнула Дина.
Тот повернул голову, продолжая жевать, - и челюсть у него отвисла...
Дина стояла, направив на него ствол, и злорадно улыбалаь...
Выплюнув кашу в ладонь, побледневший, тот залепетал об опасности, об ответственности...
В это время со стаканом компота в руке из раздаточной выходил Рашид. Он опешил, даже присел.
-Дина, это боевое оружие! - закричал он. - Отведи ствол в сторону и сними палец со спускового крючка! Если автомат заработает, его поведет. Ты не сможешь его остановить и всех перестреляешь!
Автомат она отдала.
- Ну и как этот Коля? - спросил Шмаков. - Перестал донимать?
- Наоборот, проявил еще большую агрессивность, - ответила Дина. - Но я помню его глаза в столовой... Для себя я его уничтожила.
Дина хвастала своей мстительностью также, как хорошим аппетитом.
- Сегодня ехала к вам, - говорила она, входя в дом, свежая с мороза, краснощекая. - И опять бесплатно! Водителя автобуса я нынче вышколила!
Скинув одежду, прошла в горницу, уселась в кресло, затем встала.
- Он меня, общественный паразит, достал! Мне денег на автобус жалко, я все зайцем ездила. Зачем я должна платить? Я же безработная. Тем более водители воруют: перепродают использованные билеты.
Это давно еще началось, когда мы с вами познакомились. Ехала я в автобусе, решила сохранить билет. На остановке выхожу спокойненько, уверена, что билетик будет со мной. И, е-мое, в дверях он меня останавливает вот так рукой, при чем нагло, потянулся за билетом, вырвал. Я на него посмотрела и запомнила. Потому что вблизи я и без очков хорошо вижу. "Ну, ничего, думаю, погоди!" И вот как-то раз попала я опять на этот маршрут. Водителя заметила издали. У него еще внешность такая - маленький, щупленький. " Ага, думаю, ну я тебе сейчас покажу!" Иду на выход, моя очередь, билет я все-таки купила. И вот он хотел его схватить, а я - хоп-с и нарочно выпустила у него под носом. Билетик шик - и полетел. Крутиться, как листик. Он так следит за ним... Сошла и думаю: "Ничего, на этом твои мучения не кончились!" На следующий раз (что-то он стал мне часто попадаться в последнее время) - опять он. "Ага, думаю, ты продолжаешь у бедных людей билеты отнимать, чтобы перепродавать обратно!" Ладно, купила билетик. И нарочно порвала его вдоль почти до конца. Загнула ножки в разные стороны, иду, показываю. Он думал: я опять брошу, хвать за кончик! а я выпустила - бумажные ножки-то у него в руках раздвинулись в разные стороны, ха-ха! Я уж не видела, как он там... И вот иду сегодня на выход, опять он у двери стоит, билеты из рук у людей выщипывает. Выщипывает, выщипывает...а меня увидел - и руки по швам! Я спокойно прошла, думаю: " Вот молодец, исправляться начал"
- Да, ты и вправду мстительная, - заметил Шмаков.
- Я не терплю обмана, не прощаю лжи и измены! - сказала она с юношеской категоричностью
- Ты прожила такую большую жизнь, - распалял ее Шмаков, - что тебе приходилось терпеть даже измены.
-Приходилось.
- И какое же это предательство?
- Так, легкая горечь разочарования...
Она вздохнула, отвела глаза в сторону.
- Даже? И кто же это был, - спросил он вкрадчиво.
- Не важно.
Она нахмурила лоб.
- У тебя от меня секреты?
- Вы не правильно поймете...
- О нет, я пойму все очень правильно.
Он начинал страдать.
- В общем, один человек меня предал.
- Кто?
Краснея, она начала:
- Ну, в общем была у меня подруга. Да и не подруга вовсе, а так себе. В принципе мы всегда были врагами. Об этом знали в классе. И вот как-то все от нее отвернулись. Бывает же, объявляют бойкот. Замечаю: она как будто ко мне стала клеиться. Честно говоря, я не хотела иметь врагов, да и жалко мне ее стало. И вот начала она приходить к нам домой. Уроки вместе делали. Тетя кормила нас до отвала, специально ходила на базар за вкусненьким, зная, что Люська сегодня придет. Ну, дружим. И вот однажды перед уроком литературы подсела я к ней, пирожков из столовой принесла. У нас с пирожками ужас что творилось! После третьего урока все жрать хотят, только звонок - и все как ужаленные срываются с места - за пирожками. Очередь! Садились для этого за первые парты, чтобы легче было рвануть. Задние еще как нарочно, перед самым стартом, портфель стягивали - хоп так по полу, без портфеля-то не побежишь. И вот купила я пирожки, подсела к ней. Смотрю, надутая какая-то. Она мне и говорит. У тебя, дескать, сохранился лисий воротничок, который я тебе подарила? А и я говорю: у меня его нет. У меня действительно воротничка не было, так как я его израсходовала: сшила кукле шубку. Она говорит: тогда я тебе твою французскую авторучку не отдам. Я спросила, в чем дело. А она: "Так..." Потом разнервничалась и высказала: " Ты мне не нужна, ты дура, я тобой попользовалась, потому что у меня подружка в больнице лежала и дружить не с кем было." Я горько переживала этот удар. Потом мы уж школу закончили, она замуж вышла. Как-то идет по улице, хотела поздороваться. Я отвернулась. Не могу простить.
Когда Шмаков подал чай, Дина вернулась к этому разговору.
- Вы не смотрите, что я такая доверчивая. Это только в мелочах, а по крупному меня не проведешь. Я - кремень. И потом... ну да ладно...
- Что - "потом"?
- Так, ничего...
Она нахмурилась.
- Дина, ты умолчала о чем-то важном, это касается и меня, я жду разъяснения...
- Ну, вы сами должны были догадаться о моей прежней, так сказать, "доверчивости", - вымученно сказала она.
- Дина, я не телепат.
- Не поняли?
- Нет.
- А в бане!..
Теперь он, кажется, догадался. Но интересно было послушать, как объяснит девушка.
Он молчал, вопросительно на нее глядя...
- Ну...- краснея, Дина посмотрела на него, как на человека крайне непонятливого. Наконец, вздохнула:
- Если бы раньше я была такая доверчивая простодыра, - произнесла по слогам, - то в ба - не...
Она вскинула брови и ладонь, как учительница первоклашек...
- Что в "бане"? - он смотрел, моргая...
- Вам досталась бы...
- А-а!..
-Два!
Февраль не кончался. Зима за окном стояла как вкопанная. После короткой оттепели ударил мороз, с ветром и снегом. Природа, кажется, такого не знала, чтоб стужа под тридцать и пурга. Бураны гнали такую жуть, что на открытом месте лицо покрывалось ледяной коркой, охлаждалось до ломоты во лбу. Вечера были долгими, скучными, и короткий февраль казался самым длинным месяцем года.
Шмаков каждый день топил баню, грел жарко, как бы протестуя против стужи, бодрясь. Но как ни старался вытравить из старых веников запах березовых рощ, травного лета, - веник был мертв, бездыханен. Да и тело, привыкшее к ежедневной парке, не испытывало уже ни зуда, ни восторга.
К тому же у него началась "цынга" - расшатались, разболелись зубы, и выпал передний - "лопатка", качавшийся до того лет пятнадцать.
Между тем Дина приезжала ежедневно. Была оживлена, возилась на кухне, варила и пробовала печь. Вечерами брала таз под мышку, накидывала прямо на голову его старое пальто и двигалась, как чучело на живых ножках, через огород к бане. Включала там свет, и в темноте горящее окошко желтело сладко. Она потела и намывалась с удовольствием, в короткий срок страсть как привыкнув к жару.
Ночью она усаживалась на пол перед телевизором и с азартом
смотрела ужастики, боясь их, между тем, до жути.
Вот и сегодня... Шмаков ушел от шума подальше, лег в своей комнате. И уже засыпал - уже снился ему добрый, как гном, профессор, подносящий к больному зубу анастезирующий флакон... Как вдруг раздался в прихожей грохот, одновременно со вспышкой света ударилась о стену распахнутая дверь. В муке он раскрыл глаза, увидел Дину. Она стояла в изножье кровати, как-то робко понурившись и свесив руки. Что-то сказала ему. Затем исчезла.
Так было и во второй раз и в третий...
В следующий раз дверь стукнула о стену так, что сорвалась с гвоздя и упала за кровать картина. Свет резанул в глаза. Он разжал веки...
Полуреальная Дина стояла перед ним и глядела в пол, она мучительно что-то переживала.
- Что с тобой? - протянул он.
Она затрясла головой, будто ее облепили мухи.
- Дина...
- Я сейчас постою и уйду, - сказала она, наконец. - Там - ужастик. Можно я к вам вот так буду прибегать, когда страшно?..
Вообще-то она его жалела.
Если болела у него голова, делала массаж затылка; после бани поила чаем с душицей или зверобоем. Иногда просто так садилась в изголовье и занимала разговором.
- Вы мне одного дедушку напоминаете, - говорила, склонясь над ним.
- Какого еще дедушку? - ворчал он.
- У вас зуба-то переднего нет, - поясняла она. - А у нас, у Дворца химиков, перед Новым Годом горку ставили для катания. Наверху - беззубый дед, сделанный из фанеры. И вот мы на ледянках у него изо рта, ну, оттуда, где нет зуба, выезжали.
- Ха-ха-ха! - он не мог сдержаться.
- Да! Там щербина такая, как ворота, - и мы оттуда едем!
Заразившись его смехом, говорила сквозь слезы:
- Ей богу, я смотрю на вас и того дедушку вспоминаю.
Она склонилась над ним, поцеловала в лоб. Взяла его ладонь в свои руки.
- У меня не было папы. Мне с вами так хорошо. Вы такой умный, добрый...
- Ты вообще отца помнишь?
- Нет. Мне не было четырех лет, когда они погибли, - сказала она с грустью.
Ласки ее были еще неуклюжи, но он наслаждался ее чистотой. Она удивляла его непосредственностью, трогательными вопросами, порой бесстыдным любопытством: " А можно посмотреть?", а до того не меньше озадачила девичьей кровью в бане. Завернув девушку потеплее, он поднял ее на руки и понес через сад к жилищу - босой, с полотенцем на бедре, отбрасывая синюю тень в сугроб. Держась руками за его шею, она с испугом, глядела на его бледное лицо, с косым мазком крови и мокрыми волосами. Он походил на неандертальца, будто нес ее на дикий север, к заветной звезде, чтоб зачать в пещере дитя, сокровище, гордость человеческого рода...
Лежа затем на полке, он отогревал одеревеневшие в снегу ступни, подсовывал ближе к раскрытому жерлу каменки, вздыхал оживший запах березы, лежавшей под головой, и вдруг запел!.. Тянул какую-то тягучую, похожую на горскую, мелодию, как будто выдыхал из своего существа былые тяготы и боли. От пения становилось легко, невесомо, радостно... И все же он заметил, что не испытывал того острого ощущения восторга, счастья, каким наслаждается молодежь, когда бог дает принцессу. Он был покоен. И лишь порой навевало, как бы низовым сквозняком, в той части затылка, где хранится, наверное, мудрость: да, хорошо, ведь ты терпел четверть века невзгоды; но не пляши - растеряешь...
И он старался поддерживать с нею ровные, уважительные отношения.
Стремилась к этому и она.
Но однажды Шмаков будто подсмотрел свою погибель. Это было в начале марта.
Они выходили на люди, посещали театры и выставки. Дина, как всегда, была одета с шармом: короткая юбка, перетянутая талия и "ботфорты". Между тем, на "нового русского" Шмаков не походил ни одеждой, ни, извините, выражением лица. Прохожие недоумевали: кто они? Он ловил на себе оценивающие взгляды спесивых девиц, дамы посматривали с понимающей усмешкой, мужчины взглядывали торопко, споткнувшимся взором... Шмаков смущался, а Дина, как нарочно, крепче сжимала его локоть и смотрела на него с восторгом. Он не мог до конца представить, как резко выделяется рядом с его дубленым фейсом ее девичье лицо. Белое, детское, с безукоризненным рядом зубов, которые она чистила по семь раз в день, - столь же часто, сколько ела; даже в кафе она брала с собой зубную щетку и после пирожных бегала в туалет драить зубы.
Тогда, в марте, они вернулись из театра; шел мокрый снег; они устали, промокли. Дина отправилась в баню ополоснуться, а он все сидел у газовой плиты и пил кофе. Дина вернулась с полотенцем на голове, сбросила с розовых ног большие валенки и хотела идти спать, но он остановил ее и повел к себе в спальню. Ему ничего не хотелось, просто нужно было убить ночь. Он снисходительно относился к ее неопытности, но нынче, в эту унылую темень, полную еще той февральской хандры, ее неуклюжесть, даже сама покорность раздражали. Он был несчастен, неласков, - словом все кончилось нудно, тоскливо - она терпела лишь...
Он поднялся, ушел на кухню. Искурил сигарету. Вернулся в спальню, включил свет. Дина лежала на боку, - неподвижно, опершись на локоть, глядела на узор одеяла, с грустью, задумчиво...
- Дина, - окликнул он.
Она поднялась движением неуклюжей девочки - оттолкнулась рукой от постели, встала и молча пошла к себе. И в этой угловатости движений, послушности он уловил если не обиду, то безропотность оскорбленности, которая себя и оскорбленностью-то назвать не смеет.
Он поймал ее за руку и обернул.
- Прости!
Она уже вышла из спальни, стояла в чем мать родила в полумраке прихожей, опустила глаза...
- Ради бога!
- Ничего, - ответила она. Но как-то быстро исподлобья взглянула на него блеснувшим взором, как будто даже с усмешкой.
Он почувствовал страшную опасность. Показалось, что взгляд ее сверкнул тайным злорадством, будто это были глаза мести - мести из будущего: он сразу вспомнил, сколько ему лет...
- Ты меня бросишь?
- Нет, - она склонила голову.
Нагота ее освещала полумрак, он видел припухлость ее лона, тугие бедра - стояла вполоборота...
"Вполоборота стоят, когда уходят, когда хотят бросить, - мелькнуло у него в голове. - Это половина существа уже нет, остальное отрывать сразу больно..."
- И все же извини, - повторил он. - Я сегодня устал очень.
Тетка Роза была на самом деле розой - черной розой, жгучей брюнеткой, с гирляндами завитых волос, днем и ночью, на работе, на кухне и, возможно, даже в ванне с накрашенными глазами. Одевалась она ярко, имела поставленный голос и хорошую речь. Будучи дамой, мужчин к себе, однако, не подпускала, всегда жила одна.
Между тем Дину она отпускала к Шмакову с ночевкой. Та рассказывала ей (они были ужасные подружки), что Шмаков замечательный человек, порядочный, умный, кажется, при деньгах, имеет свой дом, а главное баню, - последнее ставилось в большую заслугу обеими, то есть Диной - ведь тетя жила тут ее умом. Тетка на самом деле верила, что между племянницей и Шмаковым ничего нет, что они спят врозь. Последнее отчасти было правдой: спали они отдельно, она - в горнице, он - в спальне, в силу прежнего эгоизма одиночек.
Это обстоятельство как-то успокаивало молодую лгунью и позволяло смотреть в глаза, ибо после первой близости, уезжая домой, Дина не могла представить, что у нее хватит сил выдержать теткин взгляд.
Но вот получилось - солгала, а тетка и не выспрашивала, ходила довольная, лишь бы хорошо жилось на свете племяннице, в которой души не чаяла.
Дина пыталась у Шмакова что-то готовить, хотя имела лишь опыт наблюдательницы на теткиной кухне. Хорошо получалась овсяная каша. Ее подавала утром, с вареным яичком, еще чай. А с последним - и утверждение, что в хорошем доме к чаю непременно должны быть шоколадные конфеты! Дина открывала дверь в спальню Шмакова и, чуть кося от ликования темными глазами, звонко произносила: " Завтрак подан, сэр-р-р!". Присовокупляла при этом какое-нибудь словечко из English, который немного знала, собираясь осенью поступить на блатной иняз. С обедом было похуже, потому что тетка варила сложные супы; трудности сложились и с грязной посудой, так как не было в доме проточной воды. Вода текла из рукомойника лишь при нажатии на сосок рукой; от таза с горячей водой, как советовал Шмаков, Дина отказалась и упрямо лезла в умывальник с головой, пачкая в каше концы волос. Да и мытья посуды она поначалу выбирала все туалетное мыло, подушистее, чтобы тарелки пахли вкусно...
Словом, девушка очень старалась, и Шмаков подумывал, уж не пригласить ли девушку замуж?
Отказ был не в счет, хотя отказа он боялся, ибо прежнюю идиллию они не смогли бы уже возродить.
Как-то вечером она сидела в кресле и чинила его рубашку, которую прожгла - повесила на горящий ночник, дабы создать в комнате сумерки (живя с теткой в однокомнатной квартире, она всегда мечтала иметь собственную комнату, уютный мирок, и теперь даже вход в горницу, уходя спать, она запирала от Шмакова на ключ - для вящей иллюзии отшельничества).
Она чинила рубашку.
Он читал в кресле.
Придав лицу как можно больше равнодушия, между прочим, он спросил:
- Интересно, пошла бы ты за меня замуж?
И почесал ногу.
- За вас?
Она посмотрела на его ногу и усмехнулась...
Он хорошо знал это выражение лица у молодых девиц - снисходительное, отчасти презрительное, себе на уме...
- Выходит, я для тебя всего лишь игрушка, - сказал он, решив обидеться.- Ты меня не воспринимаешь как человека, который мог бы стать достойным мужем?
- Нет, я так не думала, - она опустила голову. - Почему вы так решили?
- Не выкай, я тебе не фанерный дедушка.
- Я такого тона не заслужила...
- Ты издевательски отнеслась к моему вопросу о замужестве.
- А зачем я должна отвечать?
При этом опять глянула на его ногу...
- А почему бы и нет?
Тут она вскинула голову:
- А потому что замуж мне еще никто не предлагал!
- А если бы предложил? - он посмотрел на нее искоса... - Согласилась бы?
- Не знаю. Надо подумать...
- Тут не думают!
Она глянула заполошно...
На щеках ее показался румянец, она тихо ответила:
- Согласилась бы, - и, вздохнув, добавила: - Только я хочу... чтобы у нас в доме всегда были деньги...
- Но придет время, и я стану немощным, - сказал он.
- Я буду ухаживать за вами.
- Я говорю о супружеских обязанностях, которые со временем...
- Мне ничего не надо.
- Не надо?..
- Ну, если вы будете настаивать, - вымученно произнесла она, - то есть специальный магазин для женщин, где все такое продают.
Он засмеялся, хохотал от души, но в глазах, устремленных в потолок, мерцал ледок недоверия...
Они стали пить чай. Затем она вновь принялась за шитье.
Работая иглой, спросила:
- Вы не были женаты?
- Я? Нет.
- Неужели не было любимой женщины?
- Вообще-то была. Но очень давно.
- Кто она? - спросила Дина.
Держа в руках шитье, в зубах нитку, она привстала с кресла, шагнула к столу и, глядя на Шмакова, взяла ножницы. Пятясь и усаживаясь наугад, глянула при этом с какой-то мягкой женственной растерянностью...
И ему показалось, что это странное движение он уже где-то видел в своей жизни. Но когда? C кем это было?..
2
- Знаете что? Расскажите мне про вашу женщину, - сказала Дина в другой раз, когда Шмаков был в приподнятом настроении.
- О, это было давно, - сказал он. - Еще до ограбления банка.
- Какого банка? Вы за это сидели? Вы грабили банк?!..
- Угу.
- Здорово!.. Однако, - спохватилась она, - банк ограбить невозможно. Я там работала.
Он посмотрел на нее пасмурно, произнес:
- Итак, она училась в КИСИ.
- Да!? Моя мама тоже училась в КИСИ!
- Мы все учились понемногу.
- Чему-нибудь и как-нибудь... - она хотела похвастать знанием Пушкина и прочесть онегинскую строфу...
- Так вот! - перебил он с видом метра, предающегося воспоминаниям. - Одним из нашумевших ограблений в стране развитого социализма было нападение на инкассаторов в кафе " Осень". Это произошло в Казани. Взяли шестьдесят восемь тысяч. Громкость дела определяется, как известно, количеством взятых денег. Представь эту сумму с учетом, что инженер получал тогда тысячу в год. В тоталитарном государстве подобное ограбление казалось немыслимым. Об этом деле писали газеты, была поднята вся милиция страны. Налетчиков искали полтора года. Поймали, когда я уже сидел. Собственно, за такое же дело.
Мне было семнадцать лет, и, когда я читал статью о кафе " Осень", становилось обидно. Инкассаторов брали "дяденьки", а я был мальчишка, но обо мне умолчали.
Детальные подробности их дела я знал еще до этой статьи. В тюрьме знают все. Кстати, о куражах и воровстве партийных боссов со знанием дела в тюрьме рассказывали еще далеко до перестройки. Многие не верили. Не верил и я. Не потому, что считал их людьми порядочными, а просто не предполагал такой наглости... С детства я ненавидел начальство, был крайне честолюбив. Помню, как-то вечером шел по улице Пушкина, недалеко от дома правительства. И вот со мной поравнялся правительственный "ЗИЛ", я в первый раз такую машину видел. В салоне сидел человек, очень смуглый, похожий на индийского актера. Возможно, смуглости ему прибавили сумерки, не знаю. Я понял, кто это. И шагая рядом, смотрел на него с ненавистью и отвращением, сам не знаю, откуда взялось это. Наши взгляды встретились... он понял все. В его глазах сверкнул гнев, азиатский, испепеляющий. Но гнев был беспомощен -ведь я ничего не предпринимал! Мы двигались параллельно с полминуты, неотрывно глядя друг на друга с гадливым чувством, я - мальчишка и он - партапаратчик.
Позже я увидел его фотографию, это был глава республики.
Когда я рассказал об этой встрече одному человеку, этот человек смерил меня взглядом. И сказал, что этот сатрап при желании мог бы стереть меня в порошок.
Я был взбешен. Повторяю, я был очень самолюбив, тщеславен. " Меня? - кричал я. - Эта гнида - меня?!." Недоумению не было предела. Дело в том, что мнением этого человека я очень дорожил, думал, что этот человек судит обо мне также, как и я о себе, а он сказал мне такое!..
- Это была ваша девушка? - спросила Дина.
- Да. Надо догадаться, что после этого я возненавидел начальство вдвойне. Я начал понимать, что в мире много людей, красивых девушек, которых я мог бы любить и считать своими сторонниками, но они могли сказать мне то же самое! Они могли явно и, что обидно, без затруднения поставить таких уродов выше меня, лучше меня, умнее... Это было невыносимо!..
Конечно, я говорю об этом к слову, и это не связано с налетом на кассу. Забегая вперед, скажу еще, что не хочу обелить себя, как сальный уркаган, требующий сочувствия (так нынче некоторые уголовники-депутаты наживают политкапитал). То есть не хочу задним числом придать преступлению политическую окраску: вот, мол, уже тогда я боролся с тоталитарным режимом и хотел забрать свое, отнятое у деда-кулака. И этим выразил социальный протест. О социальном я думал меньше всего. Не хотелось мне и денег. И того доморощенного самоутверждения... Просто, у меня тогда был пистолет, и я чувствовал, что я - смогу.
Это был обыкновенный юношеский азарт. Ко всему я был авантюрист, максималист, обожал риск. Вот например... В начале срока, когда посадили, я работал на выездном объекте. Это было в Менделеевске, на строительстве химзавода. Каждый день я уходил к запретной полосе, вставал за угол строения, чтоб не привлекать внимания часовых, и подолгу смотрел за ряды колючей проволоки. За проволокой пролегала тропинка в сельмаг.
Тогда был март, светило солнце, снег таял и блестел, цвенькали синицы. И так меня опьяняла близкая свобода, так хотелось в тот магазин! Я мысленно уже был внутри, видел лучи солнца в пыльном окне, слышал запах пряников, сельди...Там мир и покой, женщины в цветных пальто (в тюрьме отвыкаешь от гражданских цветов, все серо), и какая-нибудь школьница с пухлыми губами забежала после уроков купить себе коржик... И если надеть масхалат, накрыться простыней и проползти запретку, то уйгур не увидит. Как бы в отпуск он не хотел! Я знал, что этот отпуск он видел в те минуты во сне, - потому что знал, что часовые обычно спят в эти часы в углу вышки после тяжелого обеда.
Я стоял и чуть ли не плакал, прощался с мечтой о воле. Так, наверное, прощаются с милой девочкой, которая раздета, обнажена и лежит перед тобой, но, увы, еще не подросла для мужской ласки... У меня был срок - тринадцать лет, и зря рисковать я не хотел. То есть мне нужно было сохранить чистый талон для поездки в трамвае.
Куда я мог уйти из магазина? К тому времени, новичок, я еще не знал ни города, ни окрестностей. Не было у меня и наличных денег, не было плана. Меня взяли ли бы в первый же день, а потом бы глаз не спускали. Я готов был терпеть, и терпение обнадеживало, потому что с первого дня, с первого часа заключения я знал отчетливо, что убегу.
Я не предпринял попытки даже тогда, когда умерли мои родители. Они были пожилые. Мать скончалась через три месяца после смерти отца. У нее был сахарный диабет, следить за нею было некому, мне писали, что у нее после похорон отца стало плохо с головой, ну, с памятью... она перестала колоть себе инсулин и умерла. Администрация зоны сообщала мне об их кончинах лишь после похорон. Извиняясь каждый раз, что задержалась телеграмма. Хотя это делалось нарочно, чтобы избежать устроения нудной процессии прощания с покойными. Ведь тела умерших родственников должны завозить в зону, чтоб зак простился.
Те двое гангстеров, напавших на инкассаторов, продолжал Шмаков, были родом из Нижней Туры. Они убили в Киеве милиционера, забрали пистолет и поехали на угнанной "Волге" - куда глаза глядят. Остановились в Казани, присматривались к сберкассам, даже к госбанку, но брать не решались. Выбор пал на кафе "Осень"; это был предпоследний объект в маршруте инкассаторов, и обещал куш. И вот темной осенней ночью со двора к служебному входу кафе подъехало инкассаторское такси. Когда один сотрудник вошел в кафе, налетчики доской подперли дверь снаружи. Выстрелами в упор они убили таксиста и старшего инкассатора, при котором был мешок с банковскими бандеролями. Деньги они спрятали на болотах по улице Короленко, утром купили в универмаге новые костюмы и укатили в Сочи. Они куражились полтора года. Даже ездили в Казань за остатками денег. Открыто сушили подпорченные на болотах банкноты на бельевой веревке с помощью прищепок...
Их сдали любовницы.
Фамилии налетчиков Сидоров и Казаков. После вынесения смертного приговора Сидоров, боксер-разрядник, человек с железной волей, усиленно готовился к побегу. В камере смертников в пробежке на месте накручивал десятки километров. Отрабатывал удары и отжимался от пола по триста раз.
Администрация тюрьмы, конечно, была этим обеспокоена. И суд состоялся в изоляторе.
Сидоров ни в чем не сознался, говорил: " Я все унесу в могилу".
Раскладку дал молодой Казаков. Не из трусости, а просто раскаялся. Он понимал, что за три трупа, среди которых был и милиционер (убивал всех он: Сидоров нарочно марал его в крови) - за три трупа ему, как ни колись, все равно - вышка. В общем, их расстреляли.
Следующим гангстером, споткнувшимся о казанский банк, был некий Артур Митт, прибалтиец, знатный медвежатник. Вертелся он и у касс. Для разминки кое-что взял, но выдали стукачи; арестовали его накануне крупного ограбления. Из тюрьмы он бежал. Хотел отомстить казанским сыщикам и вернулся; наметил банк. Его опять сдали сами бандиты...
Но одна сберкасса в те годы была все-таки в городе взята.
То, что не удалось сделать гангстерам и медвежатнику имперского масштаба, сделал мальчишка. Тут впору вспомнить поговорку - новичкам всегда везет.
Однажды зайдя на почту, где помещалась заодно и сберкасса, школьник Шмаков запомнил следующую картину: посетителей нет, кассирша пересчитывает крупную сумму денег и относит в ящик; рядом позевывает служащая почты; час послеполуденный, сонный, безлюдный...
У Шмакова созрел план ограбления.
Тогда у него имелся собственный пистолет марки "ТТ", тяжелый, вороненый, знобко пахнущим машинным маслом. Это было сокровище, сбывшаяся мечта. Он обожал оружие. До того у него был самопал - с прицельным устройством и спусковым крючком, заряжался порохом от семи спичек, но при этом имел не малую мощность. Шмаков потерял его, катаясь на велосипеде.
И вот он увидел настоящий "ТТ". Это было поздно вечером, когда возвращался с боксерской тренировки. Из переулка вывернула хмельная пара: мужчина с женщиной под руку. Волосы мужчины были взъерошены, пальто настежь, а свободная рука на отлете держала... пистолет.
Шмаков стал как вкопанный, обернулся. Случайные прохожие не замечали в руке человека оружия... Если догнать и ударить по печени, тот наверняка сядет. Подружка лица налетчика не увидит, не запомнит (они свернули в темноту, к трамвайной остановке).
Шмаков не мог до конца дать себе отчета. Запрыгал на месте, совершая разминку.
Он чуть не струсил, не вильнул мимо, когда уркаган начал поворачиваться к нему левой стороной корпуса, тем самым отводя от удара печень. И тогда Шмаков, подскочив, нанес удар в шею. Сверху. Короткое и жалкое "Ой!" не соответствовало самоуверенной походке, голова дернулась, икнула, а тело подалось вперед, теряя равновесие...
Шмаков вырвал пистолет и помчался в сторону поселка - в осеннюю тьму; он слышал, как сзади негромко, с кашлем матерились...
Прибежав во двор, вошел в курятник и включил свет. На шестке сверкнули бисеринки глаз обеспокоенных хохлаток. Он с восхищением разглядывал тяжелую машину, с угрожающе черной бездной ствола. Передернул затвор и посмотрел на курицу. Раздался грохот. Курица упала наземь как мокрая тряпка...
Как-то вечером пошел на пробный маневр в сберкассу. По пути переживал, как бы не привлечь подозрения служащих. Но когда вошел - тотчас поймал на себе взгляд кареглазой девушки и отвернулся. Посетителей было три человека: мужчина и женщина возле окошка коммунальных оплат, у почтовых весов седая женщина готовила к отправке бандероль.
Шмаков стал у окна почтового отделения, прочитал каталог, решил купить конверт; между тем, подумал: хорошо, что смикитил опробовать ситуацию. Оказывается дверь за стойкой сберкассы - не черный ход, а выход в помещение, где сидят служащие. До этого отметил, что на стеклянных дверях главного входа ручки-дужки повернуты не вверх, а стороны. Так что блокировать двери изнутри придется не бруском, а скобой.
Его не так испугала дверь в служебное помещение, как наружные окна: из темной улицы было видно все, что происходит в ярко освещенном холле, - прямо на него глянула с тротуара и даже задержала взгляд проходящая женщина; не успела она пройти, как посмотрела долгим взором другая... Он купил конверт, надо было уходить, - и, уходя, вновь заметил, как глянула из проема окошка кареглазая служащая...
Он вышел. У киоска напротив купил газету и обернулся. Желтые квадраты освещенных окон резко выделялись на фоне здания. "Днем они будут отсвечивать" - успокоил он сам себя.
Шмаков приходил на почту еще два раза, и с каждым посещением открывал для себя новые мелочи, которые могли помешать при налете. Почта, кроме служебного хода на улицу, идущего через длинный коридор, имела еще один черный ход, гораздо ближе к залу: это была дверь для разгрузки корреспонденции, и в ней имелось врезное оконце...
Первоначальное решение взять кассу, - невольное, отчасти даже веселое, казалось теперь делом трудным. С каждым посещением умножалась тревога, усугублялось чувство ответственности, и были мгновения, когда начинал осознавать, что, хоть и не лезет в чужой карман, а все же он - вор. Однако это был поступок романтический. Ему казалось, как часто бывает в юности: все, что он теперь ни делает, есть пробный вариант; впереди - вечность, именуемая жизнью (с отсутствием философского понятия срок), и он успеет пожить истинно, правильно. А пока - не жизнь, всего лишь репетиция...
Он как бы наблюдал за собой со стороны, старался нравиться себе. Себе и еще одному человеку...
Это было существо звездного порядка. Ее звали Катя. Редкое (для девушек того времени) имя. Она была уже студентка, на три года старше его; голубые глаза и модная стрижка осветленных волос; быстрая и умная.
Для него, провинциального школьника, все было в ней необычайно: и нездешний говор, и взрослый грудной смех, и сама бойкая грудь, как-то в лесу родившая в нем ребячий испуг, когда она в обтягивающем свитере резко к нему обернулась... Он любил запах ее волос, одежды, даже кастелянский душок общежития, где на втором этаже, в чистой комнатке, она жила с подругами. Ему нравилось, что она приезжая (приезжие тогда в гостеприимной советской стране, особенно в поселке, почитались как марсиане). Катя была очень начитана; кроме того, у нее был певучий акцент, она говорила: пойдем не "отсюда", а пойдем "посюда", и забавные ставила в словах ударения...
- И как сейчас вижу, - вспоминал Шмаков, - как она, стройная, без головного убора, руки в карманах строгого демисезонного пальто, шагала по аллее парка, похожая на баронессу. И фамилия у нее была странная, закордонная - Штин. Да, Катя Штин. Я всегда думал, что она еврейка. Но она утверждала, что русская. Подруги звали ее Штина. Не смейся...
Я гордо гулял с нею по городу. Багровел от приливающей крови, когда она быстро выходила, например, из магазина и с растерянным лицом искала меня глазами (она тоже плохо видела). Увидев, узнав меня, искренне радовалась, брала под руку, - и первый шаг наш был падающим. То есть, держа меня под руку, она смотрела на мои ботинки и с назревающим смехом наклонялась всем телом вперед, чтобы шагнуть со мной в ногу...
Я не мог дождаться вечера, чтобы идти к ней на свидание. Первый час в школе все смотрел в окно, на заснеженную рощу вдоль железной дороги. И убегал после второго урока... Однажды утром застал ее выходящую из умывальника: идет, родная, свеженькая, лицо мокро. Я схватил ее и начал целовать прямо в коридоре. Губы вкусные и неистребимые, как жирная деревенская сметана...
Она приучила меня читать хорошие книги. Мы играли с нею в шахматы, и она исподволь наблюдала за мной, сидя напротив. Я неплохо играл, обставил ее знакомых, которых она с неизъяснимым азартом добывала, отлавливала в коридорах общежития и усаживала напротив меня, потирая руки. Но больше мне нравилось играть с самой Катей, - сладко было ощущать ее томные, изучающие взгляды, направляемые исподлобья в упор.
Мы ставили на поцелуи. Если выигрывал я, целовала она. Если же победа оказывалась за ней, то целовать приходилось мне. Мне казалось, что я не достоин всего этого...
Дина смотрела на Вадима во все глаза.
Она сидела на диване, уперев одну ногу в рейку стула, и поддерживала ладонью подбородок.
- Может, тебе неприятно? - спросил он, глянув. - То я не буду...
Он хорошо знал о последствиях подобного повышенного женского интереса к его прошлому. Потом, при случае, а иногда и сразу, приходилось расплачиваться за свое красноречие...
- Нет, я не ревную. Наоборот, - засияла она, чуть краснея. - Я еще не научилась ревновать, ей богу!
Она сменила позу, подперла подбородок другой рукой и застыла, вся изогнувшись, как гадкий утенок: приготовилась слушать...
- Потом я чуть не погиб, - продолжил Шмаков. - Как-то мы допоздна целовались с ней на пятом этаже общежития. Катя как раз приехала из Сарапула, где жили ее старики. Она вертела в руках какую-то тетрадь с записями и, прощаясь, дала мне: " Почитай".
Я читал дома, уже на рассвете, и волосы на моей голове шевелились.
Она писала о Сарапуле, об острове на Каме, где загорают тамошние горожане. О том, что любит брутальных мужчин; что встретила на родине какого-то Владимира, ее одноклассника, который тянул в школе чуть ли не на золотую медаль, а потом сел в тюрьму на два года и вот вышел. Она восхищалась, как он возмужал и какой у него патрицианский череп - в строчках сквозило сдержанное восхищение умной женщины. " В-О-Л-О-Д-Я - Воплощение Одинокой Любви Одной Девушки Я его не забыла " - воспроизвела она в дневнике школьную расшифровку его имени.
Я судорожно пробегал строчки и думал: " А как же я?.." Наконец, быстрый красивый почерк пояснил мне: "А что Вадим? Хороший мальчик, не более. Вот уехала, а его будто не было..."
И это писала та, о которой я думал каждую секунду, дышал ее именем и мечтал, что это взаимно! Я курил одну за одной и горько плакал. Да и читать уже не мог, не видел строк, слезы лились, как у ребенка... Помню, взял нож, острый кухонный нож, приставил рукоятью к стене и прислонился виском к жалу... Ничего не стоило вдавить его в мозг, ничего не стоила жизнь. Было только обидно, что Катю никогда не увижу...
Утром я шел к ней по железной дороге, опустошенный, с припухшим лицом, как проплакавшаяся девица.
Она вышла в легком халатике, села на лавочку, щурилась на солнышке, улыбалась. Я рассказал ей обо всем. Она слушала с удивлением, с молчаливым участием. И, мучась, я признался наконец, что мне не восемнадцать, а всего лишь шестнадцать лет...
Она отнеслась ко мне, как старшая сестра. Сказала, что мы непременно будем встречаться. "Но учти, погрозила пальцем, если будешь получать в школе тройки, то мы расстанемся!"
Я был счастлив, я обожал ее.
Осенью, с началом семестра, прошла ее каникулярная бесшабашность. Строгая, в очках и с портфелем в руке, утром она спешила с подругами на лекции. На остановке, оборачивалась, властно говорила: "Иди на урок!" - и ставила ногу на ступень трамвая. В разрезе ее длинного пальто я видел мини-юбку, красивое колено, - и на душе у меня становилось плохо, тревожно... Тогда я мало понимал в человеческих отношениях. Был максималист, да и считал позором - пресмыкаться перед ней хорошими оценками. Казалось, она должна любить за то, что я есть. А то, что я хороший, достаточно было и того, что я сам знал об этом.
Потом, в октябре, их курс отправили на стройку. Я летал к ней в Бегишево. Они работали на аэродроме, недалеко от стоящегося КамАЗа; жили в палатках на опушке леса.
Стояла сухая осень. И там, в лесу, на палых листьях, под лосиный шорох вдали, я впервые испытал над нею власть...
Провожала она меня рано утром, простенькая, ненакрашенная, родная. Купила мне в дорогу пачку " Столичных", ее любимый 16-й номер. Я долго смотрел на нее в окно иллюминатора. Катя стояла, склонив голову, в телогрейке и резиновых сапогах, одинокая, сиротеющая...
Тогда у меня уже был "ТТ"...
- Я прошу вас, расскажите! Неужели это были вы? - воскликнула Дина искренне.
Шмаков закурил, заварил два кофе, принес ей и себе.
- Я приготовился. Припас одежду. До десятого класса я занимался боксом. Однажды тренер приказал мне избить одного мужчину.
- Как приказал?
- Сказал: "Такого-то нужно проучить. Морду набьешь ему - ты." Вероятно, это был его соперник, женщину не поделили. Я исполнил приказ. На дело он посоветовал мне надеть куртку, с подкладкой другого цвета. Перед дракой я должен был надеть ее наизнанку, чтобы потом не узнали по одежде.
Я решил применить эту куртку и при налете на кассу. Желтая куртка, накинутый на голову капюшон, темные очки, авоська для денег и резиновые сапоги, с брюками на выпуск, как будто ты в ботинках. Все это позволяло мгновенно сменить облик. После налета я должен был забежать в подъезд - и тотчас выйти из него в облике другого человека: синяя куртка, без очков и авоськи (деньги за пазухой), на голове кепка, на ногах высокие резиновые сапоги. При неудаче я мог бы в этом подъезде воспользоваться чердачным лазом. Висячий замок на крышке этого лаза схватывал снаружи две дужки. При этом одна дужка была оторвана, и, если аккуратно люк опустить, то дужка входила в свой старый паз, и снизу создавалось впечатление, что люк заперт снаружи и на чердаке никого нет. При облаве, в горячке, туда вряд ли бы сунулись, по крайней мере, дотошной проверки лаза не произошло бы: глянули с четвертого этажа, задрав голову - "замок", и помчались бы обратно.
Я намечал окончательный день налета, и каждый раз откладывал. Но вскоре понял: чем дольше стоишь на вершине горы, тем страшнее...
Это произошло двадцатого октября. Утром. В сберкассе находились из посетителей два человека, старушка и пожилой мужчина.
Я вошел, укрепил на ручках двери скобу, повесил табличку "Учет". Прошел в зал, вынул пистолет и объявил ограбление: угрожая стрельбой, приказал всем оставаться на местах.
Интересно, старушка сразу обхватила руками голову, будто ей приходилось до этого быть свидетельницей таких акций...
Через окошко я приставил ствол пистолета ко лбу ошарашенной кассирши, той самой, кареглазой, и объявил, чтобы остальные отошли от кнопок сигнализации, если им жаль свою подругу. Две другие девушки, казалось, были спокойны и смотрели на меня со скрытым интересом: не шутка ли это...
Я заорал и приказал одной из них собрать пачки денег, что были в столе и в шкафу. Торопил.
У меня был план все сделать тихо, чтобы не услышали в соседних помещениях. Но я не рассчитал. Как раз из служебной двери вышла женщина, вероятно, заведующая. Я предупредил: один неоправданный шаг - и я убью кассиршу. И только закончил фразу, та кинулась обратно в кабинет. Однако деньги были уже в авоське...
Помню, бежал по улице. Проскочил нужный подъезд. Бегу и слышу: на станции Ометьево гудит подходящая электричка. Это прямо за домом.
" Чего-чего? На поезд опаздываю!.." - заорал я сам себе.
Я был, наверное, в экстазе. Бежал и, между тем, догонял мысль: как будто что-то забыл в сберкассе, сделал что-то не то. Не то, чтобы противоправное, закон нарушил, а совершил вообще глупость; помню, даже хотелось выбросить на дорогу деньги. С этой подсознательной мыслью о глупости, мне кажется, и началась та вереница неправильных поступков, которые я потом совершил. Я чувствовал: меня ведет. Это как за рулем на большой скорости попадаешь в страшную ледовую колею и уже не остановиться, не вырулить...
Бежали на электричку еще какие-то люди, я смешался с ними; заскочил в тамбур; отдышался. Доехал до Дербышек, оттуда на автобусе обратно - в город. Дома пересчитал деньги, было двенадцать тысяч. Половину спрятал. Переодевшись, хотел лететь к Кате в Бегишево, но билеты на этот день были проданы, все же - стройка века. Я остался в аэропорту, в ресторане.
Розовый зал... Точно так же, как в Бегешево, здесь Катя покупала мне перед своим отлетом пачку "Столичных", лучших тогда сигарет (чтоб курил и о ней вспоминал). Это и задержало меня в ресторане, аэропорт был последней точкой в городе, где еще не остыли ее следы.
Я сделал заказ, хмелел быстро, так как раньше вообще не пил. В аэропорту не было музыки, я сорил деньгами и требовал. Официантки принесли транзистор, хотели поместить меня в отдельный кабинет, потому что в зале отдыхали и ужинали летчики.
Потом я взял такси и за крутые деньги погнал в Бегешево. "Видишь - лужа, говорил таксисту, рванешь с брызгами - червонец сверху"; он лихо зарабатывал...
Взяли меня за городом на посту ГАИ. Милиционер глянул в салон, а там - мальчишка и гора денег... Им был уже дан ориентир по поводу ограбления. Вокзалы и дороги тщательно проверялись. Странно, как меня не взяли в аэропорту. Мне кажется, официантки (большей частью осведомительницы), не сдали меня потому, что хорошо зарабатывали, пока я у них кутил.
- Что было дальше?.. - продолжал Шмаков закуривая. - Дальше посадили в тюрьму. На малолетку. Мне не было еще восемнадцати. Судили уже совершеннолетним. Дали двенадцать с половиной лет. По году за тыщу. Сто рублей в месяц. Как советскому инженеру.
- Погодите, вы сидели, кажется... шестнадцать, - спросила Дина, нахмурив лоб.
- Позже полтора года я получил за побег.
Однако лицо девушки не выражало удовлетворения: все равно получалось четырнадцать.
- И два - за второй, - улыбнулся он.
Дина помолчала, сказала недоверчиво морщась:
- А вы не врете?..
- Я уже говорил, - продолжал он, не обратив внимания на ее слова, - что с первого дня ареста, с первого часа я знал, что убегу, был больше, чем уверен. Я не мог представить, что все двенадцать лет буду сидеть. У меня мрачнел разум.
- А как убежали?
Работал на стройке, смастерил трап, перекинул из окна второго этажа на забор и перебежал под носом у часового. У меня был самодельный парик. Скрылся. Взяли меня под Волгоградом. Пробирался к Шолохову, хотел исповедоваться перед создателем " Судьбы человека", рассказать свою жизнь. Меня искали на болотах, в камышах; вертолеты, оцепление. Я зарылся в снег, как медведь, дышал в дырочку, лежал сутки, отморозил ногу. У меня ж, вместо ноги, - протез, неужели ты не почувствовала?
- У вас? Где? - испугалась Дина.
Он улыбнулся:
- Шучу... Я просто устал. Может, завтра...
- Погодите, а как вас нашли?
- С помощью собак. Вытаскивали из снега, как замерзшего гитлеровца под Сталинградом.
- А как бежали во второй раз?
- Это было труднее. Во-первых, меня перевели в другую, незнакомую, зону; во-вторых, на выводные объекты мне был путь заказан; в-третьих, за мной был глаз да глаз: кроме того, что меня пересчитывали, как всех заключенных, по семь раз в сутки, я еще сам должен был ходить к оперу и отмечаться; в личном деле у меня была красная полоса "Склонен к побегу".
Тогда я смастерил ступу на роликах и уехал из тюрьмы по электропроводам, ведущим из литейки к городской столовой. Что такое ступа? Баба-яга на такой летала. Вот у меня примерно такая же была, сиденье и ручки.
Уйти не успел. Подвернул ногу. Спрыгнул раньше времени, чтобы не разбиться о стену. С тюремной крыши я рассчитал примерную высоту - по росту прохожих; но вот скорость езды на роликах в расчет не взял...
Потом была еще одна возможность; я отказался. У нас в боксе стоял на ремонте "КрАЗ", его отремонтировали досрочно, чтобы иметь время подготовить к побегу. Несколько сварщиков сшивали броню из стальных листов - на кабину. И вот в один прекрасный день броневик рванул к воротам. На таран. Но у нас на Руси всегда так: или в штанах запутаются, или туалет занят. Как раз в это время в зону въезжал самосвал. Что делать? Вырулили на запретку - на ограждение; часовой со страху с вышки выпрыгнул. В общем, машина застряла в грязи, на распаханной полосе...
К тому времени я уже понимал, что в стране с тоталитарным режимом, даже при удачном побеге, продержишься на свободе не долго; сдадут; да и куда без документов?
Я попытался идти другим путем. Закосил под дурака. Галлюцинации. Год обследовался в тюрьме при казанском дурдоме.
- Кстати, там сидел известный Ильин, стрелявший в Брежнева...
- Да. О нем после. Я знал, что через дурдом подчистую освобождаются люди, совершившие даже тягчайшие преступления. Если доказано, что на момент преступления они были в состоянии невменяемости. Хотя сам я в такие доказательства не верю. Медицина еще на данный момент не может до конца определить истинное состояние человека, разобраться в тончайших симптомах психики. А тут - задним числом! Чаще судьбу решает легенда, которую явит преступник. Один наркоман убил топором двух девушек, посмотрел в зеркало, а там черт:" Убей еще!" И убил до кучи их отца и братишку. Сложил на балконе и смылся, затем вскрыл вены, чтобы на момент преступления быть на операционном столе. Это было доказано, но убийцу посчитали невменяемым.
Другого освободили через четыре года после убийства шестерых солдат. Я его знал лично. Звали Вячеслав. Это был охранник вагона с алмазами, переправлявшихся из Сибири. Он перебил охрану, взял оружие, сейфы с алмазами, понятно, открыть не мог. Его взяли в Крыму. Лечили у нас. Это был бугай, знавший все виды восточных единоборств. Понятно, прежде чем попасть на такую службу - охрана государственного груза, стоимостью в миллионы долларов - человек проходит тщательную проверку у психологов. Это во-первых. Во-вторых, во время пребывания в больнице он проявил себя как общительный, смекалистый, деловой человек, хороший организатор: работал бригадиром на стройке. И вот: он убил шестерых, а отсидел лишь четыре года, и то в больнице. Меньше года - за каждого. Такая вот медицинская арифметика.
По-моему, если человек убил четверых, шестерых - больной он или не больной - он должен уничтожаться. Это опасная машина. Оставив за собой несколько трупов, он без медицинских исследований поставил себе диагноз - человекоубийца, душегуб. Его должны уничтожить, как крокодила-людоеда. Хотя в оправдание последнего можно сказать, что им движет природа: он хочет есть. По крайней мере, душегуба обязаны пожизненно держать в психушке. Где уверенность, что после освобождения он еще пятерых не кончит?
Американцы вопят о цивилизованном подходе. Но вот у нас Ильина освободили, а у них Хейнкеля, стрелявшего в Рейгана, пожизненно держат в психушке и выписывать никто не собираются.
Почему освобождают? Такой уж у нас менталитет. В Европе в средние века больных возводили на костер, как одержимых бесом, в Германии в тридцатых уничтожали... В России такого не было никогда. Призрение психически больных возлагалось на церковь. Обидеть на Руси психически больного считалось величайшим грехом. У Пушкина: " Обидели юродивого, отняли копеечку..." Это же конец Борису Годунову!..
И еще одна деталь. Врач, он - врач. Профессионал. Вот сидит психиатр с засученными рукавами и ждет больного, как материал, - лечить. Делать свою работу. Как попади к сапожнику хороший башмак, он обязательно его починит, зевающий парикмахер пострижет лысого, брадобрей враз намылит и женщину... Каждый человек - шизофреник. Врачи сделаны из того же теста. Вот он едет в трамвае, смотрит в окно. За стеклом безучастные лица и мимика, глупые выражения, кто-то жует, кто-то длинным пальцем в носу ковыряет, будто нос резиновый... " Обыватели. Шизофреники, думает он, всех вас надо немножко лечить". Скрытый шизик, с резиновым молоточком в грудном кармане... его самого могут завтра запереть в палате для сумасшедших, как у Чехова. Я знаю, что несколько служащих, вышедших на пенсию из казанской психушки, закончили жизнь самоубийством.
Конечно, тогда я был сопляк и не мог тягаться с врачами. Психическая болезнь - это не язва желудка, и ее надо симулировать двадцать четыре часа в сутки, быть актером и знать медицину не хуже врачей. Да и пургу гнать надо было хотя бы до суда. Ведь когда это было, чтобы в самой свободной стране, где есть все, ребенок пошел с пистолетом на сберкассу! Это больной, выродок! И меня бы лечили. Я до сих пор не понимаю, как они меня сразу в дурдом не поместили. А потом бы выгнали, как урода. Хорошо, что через суд не лишили малолетства и не расстреляли.
Так вот... Я знал человека, который вводил в икру ноги толстую иглу (это ужасная боль) и как будто совсем не реагировал, никаких внешних признаков, не говоря уже о пресловутых зрачках. Другой на потеху изображал эпилептический припадок с соответствующими судорогами и пеной изо рта... Врачи кое-что об этом знают. Кроме того, у них есть приборы, проводят картирование, изучают пятьдесят две зоны головного мозга, фиксируют биотоки на определенную реакцию. Разве я знал про это? К каждой болезни определенный подход, так как каждая имеет комплекс симптомов, и отсутствие одного или присутствие другого сразу вызывает подозрения. Применяют и полиграф, то есть "детектор лжи".
- Не понимаю, - сказала Дина. - Зачем такие траты? Ведь можно дать специальную таблетку.
- Существует "пьяный укол".
- Интересно, Ильина кололи?
- Нет. Это точно. Он был одиночка, начитавшийся "гадости". И потому "больной". Он сидел в одиночной камере восемнадцать лет и все эти годы к нему раз в месяц приходил кто-то в штатском, из КГБ. О чем они беседовали, неизвестно.
Инъекции делали другим. Но очень редко. Являлся какой-нибудь кардинал с чемоданчиком, человек из Москвы. Больного скручивали, усаживали в кресло, садились на руки. Тот колол. Затем лишние освобождали помещение...
Как-то я встретил на улице тамошнего врача, он уже на пенсии. Он все отрицал. Говорил, что цель врача - не выведать, а - вывести разум больного из тьмы, в которой он находится. Мол, у каждого человека есть своя тактика и форма защиты, и они не имеют морального права с помощью машины вторгаться в эту область; и еще: сведения, добытые путем введения в организм химических препаратов, могут вызвать сомнения в их достоверности.
Словом, уйти по закону - через психушку - мне не удалось.
Хотя и там предлагали побег. Однажды ночью четыре плейбоя симулировали дизентерию. Это такая болезнь, которая не терпит отлагательств, - и контролер растерялся, отпер сразу четыре двери... Была драка, исход не удался... Интересна другая попытка. Со мной сидел некий Лоссак. Это был человек, что называется золотые руки: посадили за фальшивки, по которым кто-то получил бесплатно десятки "ВАЗов". В дурилке он работал художником, делал плакаты, запрещенные тушь и фольга у него имелись. Он изготовил из хлеба пистолет марки "ТТ" - как живой: вороненый, даже затвор передергивался, шурупы блестели машинным (подсолнечным) маслом; с помощью фольги изготовил кинжал, вместил в пачку из-под "Беломора" "рацию". Через медсестру вызвал начальника оперчасти: мол, есть кое-что настучать. Тот явился. А тут дуло в нос... Опер должен был провести Лоссака к начальнику режима, и те вдвоем, реальной власти будет достаточно, выведут его за пределы тюрьмы. Режимника на месте не оказалось, пока искали, на пару обратили внимание: странно идут - опер впереди, а зэк сзади...
Потом "Энштейна" чуть не заколи на смерть. Опер мстил за свою трусость. Били. А как же? Ничего страшного - бить сумасшедших. У нас и умных лупят. А слишком умных - убивают. У нас всегда так: кто работает, тот не ест; кто украл, тот осуждает; битый не битого везет и ворон соколу глаз выколет. Глянь по погостам: на могилах жертв пляшут их убийцы. Россия... Великий шизик Н. В. Гоголь сказал: " Страна дураков". Он ошибся. Страна мерзавцев!
Каждый день Шмаков что-нибудь рассказывал. С забавными уточнениями, порой не без лирики, освежая внимание девушки юмором. Дина приносила ему кофе и сигареты, садилась возле ног на пол, на теплый ворс расстеленного тулупа, и слушала. Кроме удовлетворенного любопытства, лицо ее выражало ласковую, почти родственную гордость за него, за то, что пришлось ему пережить.
- Скажите, каково было с вашим характером, с вашей лирической душой жить среди жестоких людей, убийц, садистов? Ведь вы такой мягкий...
- Ты меня переоцениваешь, детка.
Он погладил ее по голове, в силу насмешливой лагерной привычки изображая старого, сентиментального палача...
- Однако спасибо. Хоть один человек отметил мытарства...
- В тюрьме унижают всех подряд? - спрашивала снова Дина.
- Библейское выражение "козел отпущения" звучит в тюрьме убийственным каламбуром. Является этим козлом зэк - опущенный. Он как бы крайний, виноватый - в чьей-то отдельной беде, в тяжкой судьбе всех несчастных, - и над ним измываются скопом. " Опускают" обычно подлянщики, шестерки. Ведь об этом сейчас везде пишут. Даже те, кто тюрьмы и не нюхивал. Интересно? Ну, извини... Например, унитаз находится в камере. Если припала нужда, необходимо по правилам сначала открыть питьевой кран, чтобы вода бежала. И после, сходив по нужде, не прикасаясь к крану оскверненными руками, ополоснуть их.
У некоторых заключенных столь велико горе, тяжелы переживания, что они поневоле становятся рассеянными. И делают трагическую ошибку.
Подлянщики, выбрав жертву, зорко следят за ней и, подловив на промашке, поднимают в камере визг. К нему присоединяются другие, из тех, кто сам боится проштрафиться. И полкамеры тычут в провинившегося пальцем, вопят, начинают издеваться. Униженный человек, "чушпан", всегда смешон, жалок, и вызывает чувство омерзения даже у более совестливых.
Увы, тюрьма не исправляет, она лишь карает, да воспитывает жестокость. Ты слыхала, как выращивают крысоедов? Сажают в бочку несколько крыс, и самая сильная из них от голода всех поедает. Так происходит и в тесных камерах. Только человека съедают морально. Ради жизни, ради воспитания своей криминальной порочности, иначе погибель.
Особенными зверствами отличаются малолетки - контингент, как доказано психологами, жесточайший. Идеализация уголовного мира, безрассудство, упоенная кровожадностью стадность превращает их в палачей. Можно на улице увидеть юнца, вешающего кошку, - вот из таких детин сбиваются камеры. Например, входит в камеру мальчик, хиленький, робкий. К нему бросается другой, величиной со шкаф, который может кулаком уронить лошадь. На воле он уже пять лет жил активной половой жизнью, и ему до умопомрачнения требуется "влагалище". Новенького сбивают на пол, душат, острая заточка царапает сетчатку глаза... " Или пику в глаз, или в ж... - раз!" - кричат ему, и он всем детским, щенячьим нутром сознает: пощады не будет.
И вот пять-шесть похотливых законодателей камеры в очередь рвут аксельратическими фаллосами кишечник ребенку. После он лежит под шконкой (там его место) с широко раскрытыми безучастными глазами. Физическую боль заглушает боль душевная. Жизнь сломана. Любимая девушка будет плевать в его сторону, и как он после будет смотреть в глаза матери, тем более - отцу?
О подобных мерзостях известно администрации. Но жалоб нет, жертва не напишет: душа еще помнит о кодексе мальчишеской чести.
Для соблюдения порядка в каждую камеру поселяется "пахан". Это заключенный от взрослых с более положительной характеристикой и легкой статьей. Но в камере он не смеет пикнуть: как бы самого не съели...
На " малолетке" те же правила, что и на "взросляке". Нельзя идти в туалет, когда на столе стоит пища или кто-нибудь жует, хотя бы сосет конфетку. Если даже на столе стоит пустая кружка. Когда надо кого-нибудь опустить, договариваются. Сидит мальчик на унитазе и с ужасом видит, как на тумбочке вырастает миска, или кто-нибудь из сильных камеры, глядя на него, нагло жует пряник. Это заклание...
По иронии судьбы такими жертвами становятся ребята совестливые и потому в Содоме - неконтактные. Они вызывают всяческие подозрения, антипатию, и их уничтожают.
Нынешние юнцы - далеко не дети. Поговоришь с такими откровенно - и можно пополнить кое-чем извилины. В смысле физики - каждый третий из таких может повалить двоих взрослых, при чем не шевельнув и пальцем, - раздарит фофаны пяткой.
При мне на малолетке нельзя было пользоваться вещами красного цвета. Красный цвет напоминает знамя коммунистов, крайне ненавистных. Ненависть передана сверху, от рецидивистов, и принята с восхищением. Нельзя брать сигареты, если пачка красного цвета; боже упаси, идти на свидание к матери, если она пришла в красном пальто; горе тому, кто ослушается....
Когда малолетки обедают и вдруг слышат над головой звук пролетающего самолета, все падают под стол с криком: " Коммуняки летят!"
Кормят малолеток хорошо, передачки часты. Но они колбасу выбрасывают, масло кидают на пол и катаются по нем, как с горки:
" Сало, масло - заподло,
Колбаса на ... похожа!"
Наши малолетки содержатся в одном корпусе со смертниками, окна выходят в один двор. По ночам " вышаки" рассказывают мальцам о своих подвигах. До боли знакомый голос Робин Гуда в ночи, в потрясающей тишине, когда все камеры замирают, порождает восхитительные образы в душе подростка...
- А как малолетки относились к вам? - осторожно спросила Дина.
- В тюрьме уважают "медвежатников", - сказал Шмаков, - это люди, работающие по банковским сейфам. Я брал кассу. На малолетке меня встретили, как героя; у меня самого, у дурака, был рот до ушей. Гордился своим делом, даже персонал обслуги за глаза указывал на меня: это тот, который...
Ночью в тюрьме переговариваются через окна. Друг друга не видят, там вместо решетки металлические жалюзи. И вот какой-нибудь Петя кричит Мите:
- Митяй, сколько дали?
-Десять! - вопит тот.
- Ништяк!
Это значит: хорошо, молодец!
-Мне кажется, что вы не могли издеваться над другими. Даже защищали слабых... - говорила Дина.
-Что я мог сделать? Это система. Теперь она вышла из стен тюрьмы... Вон грабят Россию. Мне это не нравиться. А что я сделаю? И потом я не бог, мне самому было семнадцать лет. А порой видел, что тот чушпан мог бы при других обстоятельствах не хуже других над слабым измываться... Конечно, иногда смешным словом, выпадом отведешь кару. Но боже упаси, явить доброту, справедливость в той тональности, с которою, например, писались добродетельные книги.. Коммунистом объявят...
- Трудно вообще было?
- Не то слово. Особенно тогда, когда понял, что побег утопия. Ведь до этого я жил надеждой.
- А что - Катя? Вы не переписывались?
-Я написал ей. Она ответила: "Все, что у меня было к тебе чистого, светлого - все рухнуло!" Я почувствовал тогда: это не за то, что я совершил, а за то, что оказался в тюрьме. Тюрьма - это все же клеймо...
-Но ведь тот, Володя-то. Он ведь тоже сидел?
- Не знаю. Я тоже об этом думал. Наверное, повзрослела.
-Больше она не писала?
- Нет.
Поздно вечером Дина опять появилась в него комнате. Вошла робко.
- А вот гомосексуалисты?..
- О! Таких там любят, берегут! - подхватил он, поняв причину вопроса и про себя улыбаясь. - Ревнуют больше женщин и дарят на 8-ое Марта открытки. Жгучую прелесть доставляет старым холостякам отдать в стирку белье, - они ведь в жизни-то семейных благ не видели! Или вот: выводят зэков на работы, а тут привезли этап (туда обязательно, как вошь, затешится "краля"). И вот остановится колонна, обнажатся зачерненные чифиром зубы. "Машка, пульни сеанс!" - крикнет кто-то. И Маша (какой-нибудь Юра) поднимется, сверкнет из-за решетки белой ягодицей. Мамонты вопят, галдят, кто-то закатит глаза, кто-то в притворном обмороке схватится за сердце, и даже какой-нибудь хрыч, со сморщенным затылком, подсевший еще во времена Сталина, сладко зажмурится: " М-м! Сучка!..."
Далеко заполночь, сидя в постели Шмакова, Дина спросит:
- А у вас расстреливали? Вообще расстреливают в подвалах? Это ужасно. Особенно массовые расстрелы. Как представить, пережить одновременно состояние сотен казнимых? Это море животного чувства. Сколько боли сразу...
- В молодости я тоже думал об этом. Массовая смерть ужасна лишь для свидетеля. Из одновременно казнимых никто два раза не умирает, то есть переживается лишь одна смерть, собственная, и мука единична. Свидетелю хуже. Палачи это знали. И того, кого хотели наказать больше, убивали последним. Если не ошибаюсь, на глазах Степана Разина четвертовали сперва брата, а уж потом его самого. Заметь: не сразу, а по частям. Сначала руки, потом ноги. И ему показывали. Этим усугубляли момент свидетеля.
- А что такое смерть? - Дина посмотрела на него своими раскосыми глазами, и в них стояли слезы.- Я не хочу умирать...
- Не знаю, девочка... Это, наверное, душа вышла. Неосознанное "Я" витает по вселенной, по ночным улицам, одинокое, неприкаянное. Не в силах разродиться в конкретную мысль, в сознание, чтобы почувствовать себя и осмотреться. Томительная неосознанность самой природы, наверное, и есть душа после смерти. Как сама тоска. Слепая, глухая, не помнящая себя, но подразумевающая... Я думаю так.
В ту ночь Дина ушла спать задумчивая. Он еще читал. В приоткрытую дверь видел на полу полоску света: наверное, тоже читала...
Утром она вновь появилась в дверях. В глазах - знакомая просьба разрешить вопрос...
- Ну-с?..
Она подняла руку, большой и указательный пальцы изящно сведены в виде клюва, - вопрос тонкий и деликатный...
- Слушаю.
- А как вы... - сказала Дина, - восприняли приговор в суде?
- Я? - переспросил он, чувствуя прилив утренней бодрости. - Упал в обморок!
- Да-а?! - искренне изумилась она. - И что дальше?
- Дальше прибежали два доктора, сделали клизму.
- Какую еще клизму?! - закричала она. - Клизму при обмороках не делают...
Фыркая, он умывался в туалете.
Она стояла за дверью.
- Не поверю... Ясно, что не хотите отвечать на этот вопрос.
Подобных обид у нее накопилось много, и она решила ему отомстить.
После завтрака поливала цветы на окнах. Он допивал чай.
- А вы знаете, что моя мама тоже училась в КИСИ? - сказала она.
Широко откинув тюль - так, что с улицы просматривалась вся комната (привычка человека, живущего на верхнем этаже), она лила из чайника воду в горшок - поливала медленно, чтобы вода успела впитаться в ссохшуюся у паровых труб землю.
- В КИСИ? Гм... - сказал он, хмурясь над газетой. - А в каком году?
Она промолчала. Выглянула из-за занавески с лукавой улыбкой.
- Да, кажется, я об этом уже слышал, - бормотал он, читая. - Кажется, ты мне об этом уже говорила. Так когда? - он поднял глаза...
- Что "когда"?
- В каком году училась твоя мать?
- Моя мама?.. - задумалась она, кусая губу, и вдруг просияла: - Ах, меня тогда еще не было на свете!..
Она вылила остатки воды в горшок и пошла из горницы.
- Стой!
Дина стала, как вкопанная, вжала голову в плечи. Она играла: являла мужебоязнь...
Он подошел.
- В каком году?
- В семнадцатом... - произнесла она, глядя пред собой, и вновь вжала голову в плечи, будто ожидала подзатыльник.
- Не паясничай.
- Я, правда, не знаю. Слыхала только, что она после первого курса перевелась в другой институт.
- В какой?
- Понятия не имею, - сказала она и ступила через порог в кухню.
Он вышел следом.
Она стояла у газовой плиты. Двумя тонкими пальцами держала тряпочку, величиной с перочистку, безвольно терла образовавшуюся накипь около конфорки...
Он подошел сзади, положил подбородок на ее плечо.
- Имя?
- Чье?
- Как звали твою родительницу?
Отстранившись корпусом, она медленно повернула к нему лицо и, глядя в глаза, произнесла:
- Кадрия.
И повторила:
- Кадрия-ханум. А что?..
- Вообще-то - да. Ведь ты... - пробормотал он, глянув в упор, и удалился.
3
На другой день он едва ее дождался. Она приехала после обеда. Он открыл дверь во двор и сощурился от солнца. Дина стояла, улыбаясь, - в голубом полупальто, с широким овальным воротом, и замшевых сапогах-ботфортах. Черные, распущенные по плечам волосы блестели в лучах солнца, как скол антрацита.
Дина привезла в банке "зимний" салат и половину торта, сообщила, что есть хочет умирает: дома времени не было, спешила к нему, чтоб не переживал.
Шмаков терпеливо дожидался, пока она пообедает. А ела она, как советуют врачи: тщательно переживала пищу (" я себе не враг!"). С мукой обреченного он наблюдал за очередностью ее трапезы: как она "пальчиками" (все члены своего организма она называла непременно в уменьшительно-ласкательно-бережливом наклонении), - щиплет хлеб, потом без хлеба неторопливо ест салат, затем пьет чай со сладким, а потом вновь отрезает ножом, кладет в "ротик" и жует ветчину, между тем, подтягивая "на десерт" тарелку с супом...
Когда Дина чистила в умывальнике зубы, Шмаков стоял сбоку, на нее глазея...
Промокнув салфеткой губы, она хотела пройти мимо. Он остановил ее.
- Так как, говоришь, звали-то?
Она приостановилась, замерла, брови нахмурились... но, с видом, будто так и не поняла вопроса, двинулась дальше...
Шмаков поймал ее за руку:
- Дина, как звали твою маму?
- А-а!.. - она проясненно улыбнулась и, замерев, как кукла, стала глядеть перед собой, моргая ресничками. - Кадрия. Я же вчера вам говорила. А что?
Она повернула к нему голову в шалашике волос и ослепила начищенными зубами...
- Гм...ничего, - проговорил, замявшись, Шмаков.
Не прошло и минуты, он вновь к ней обратился:
- Тут что-то у меня не клеится... Ты вчера говорила, что не знаешь, в какой институт перевелась твоя мать. Так? Так. Она у тебя с высшим образованием была?
- Да.
- Так вот, тут накладка получается, - сказал он. - О том, где она училась всего один год, ты хорошо помнишь, а вот о том, где училась четыре, почему-то запамятовала. Когда должно быть наоборот. Странно, а?
Она молча опустила голову. Видно было, что ей не нравилось то, что дело берет такой оборот.
- Отвечай, промокашка! - нажал он. - Ну... Чего ты покраснела?!
- Я всегда краснею, когда меня несправедливо обвиняют! - затораторила она, пытаясь защититься.
- Как звали?
- Кадрия.
- Вот тут ты и прокололась! - закричал он. - Три месяца назад ты мне говорила, что твоя мать - немка!
- Да, - неожиданно подтвердила она, испугавшись его вида. - По отцу, - и глянула робко: - Ну...Кетрин.
- Кетрин? - переспросил он. - Гм, Кетрин...- ехидно улыбнулся. - Прямо детектив. Она же Кетрин, она же Кадрия, она же (он вскинул глаза)... Катя Штин!
При этом она вздрогнула и посмотрела на него с ужасом - во все глаза...
Он преобразился, покрутил шей, будто жал невидимый галстук. Еще раз посмотрел на Дину. Вдруг отстранил от себя и, держа за плечи, начал разглядывать ее лицо.
- А может, это не та Катя? - хрипло проговорил он. - Может, другая, а?..
- Не знаю. Ведь вы сами решили... - подхватила она скороговоркой, глядя ему в висок.
- Да? Разве я?.. - сказал он как-то потерянно; опустился на стул и подпер рукой голову...
И вдруг приглушенным голосом произнес:
- Ты заранее знала, что Катя - твоя мать?
- Я ... я только недавно начала об этом догадываться, - пролепетала она. - Вчера...
- Не ври! Зачем тогда ты изменила ее имя? Да, немка. Но не Кетрин! И тем более, не Кадрия! Да, еще ханум!.. Наврала с три короба!.. Для чего? Чтобы скрыть? И чего скрыть?
- Я не вру. Наверное, у бабушки ее звали по-татарски - Кадрия. Вы же знаете, что мой папа был татарин. И везде у татар Катя - это Кадрия. Александр - это Искандер и так далее...
- А что за... Кто вообще твой отец? - спросил он.
- Человек.
Он смерил ее взглядом.
- У тебя паспорт имеется?
- Имеется.
- Поехали за паспортом.
- Зачем?
- Надо.
- Вы спятили. Уже ночь!
- Одевайся!
- Не буду!
Я сейчас тебя отлуплю, как сидорову козу! - взорвался он.
Взял ее за грудки и тряхнул. Голова ее замоталась, как у тряпичной куклы.
- Уж не думаешь ли ты, что я - твоя дочь?! - закричала она, вытаращившись.
В зрачках ее мелькнуло жало решимости, какой-то мстительный интерес. Как удар плети он ощутил это неожиданное "ты!"
- Да, если бы ты была моя дочь, я давно бы повесился! - он будто нарочно раскручивал обороты.
В лице ее мелькнул ужас оскорбленности.
- А жаль! - съехидничала она, тотчас взяв себя в руки.
- Что - "жаль"? - не меньше был готов оскорбиться и он.
- Жаль, что я не ваша дочь....
- А то бы?.. - он так хотел оскорбления...
- А то бы... - она усмехнулась, - посмотрела бы, как вы передумываете...
- Одевайся, чертова кукла! - он встряхнул ее. Схватил обеими руками за запястья и потащил к вешалке.
- Не-хо-чу!
Она яростно сопротивлялась. Вырвала кисть и, забравшись на обувную лавку, перешагнула через замок их рук. Зажала коленями и начала мять, щипать свободной рукой его плененную ладонь.
- Дина, пойми меня, - присев, говорил он ей в спину. - Пока я не увижу паспорт, я не успокоюсь.
- К...кукиш!- она ущипнула руку, и укусила бы, если дотянулась. - Гадский... папа!
- Ах так!
Подсев, он приподнял ее и, не успела она закричать, как отнес и кувыркнул через голову на кровать. Она бухнулась навзничь - головой к нему, ногами к подушке, вывернувшийся подол закрыл пол-лица...
- Дина, пойми меня...
- Фрр! - она сдула с губ край подола, - что я должна понять?!
Недоуменно глядела на него, лежа вверх тормашками, наморщив лоб...
Когда ехали в такси, она украдкой, с веселым любопытством посматривала на него в темноте, вглядывалась в выражение лица...
Они вышли на Волгоградской. На главной улице скупо горели фонари. Темный двор, по которому они шагали, иногда освещался фарами идущих на поворот автомобилей, яркий свет метался по гаражам, тень березы протаскивало по стене дома, разрывая на неимоверную ширину, и вдруг срывало ни крыше.
Подъезд запирался на ключ, лампочки внутри были целы, и на лестничных площадках было светло.
Дина поднималась скоро, - и в этой стремительности, деловой быстроте он почувствовал что-то угрожающее своему существованию... У двери квартиры она обернулась и посмотрела на него с холодной улыбкой, как на уличного типа; дала понять, что ждать здесь; и позвонила. Что он делает? Ведь она чужая! Странно, только теперь до него дошло, что у этой девушки есть свой дом, своя крепость, в дверь которой она может свободно звонить. А робость ее в гостях - всего лишь от воспитанности, да от его эгоизма, да невнимания к даме. А в том, что она дама, он тоже убедился только сейчас, спеша за ней по лестнице и на фоне запаха бетона упиваясь ароматом ее духов. Этот запах, казалось, шел не столько от нее, сколько от безукоризненного скрещения швов ее фирменного строгого пальто, которое очень гармонировало с распущенными волосами.
Она вошла в квартиру, и ее долго не было.
Прошло минут пять. Прошло десять...
Его охватила тревога, показалось, что он потерял ее навсегда. Дома он грубил ей безнаказанно, а ведь на эту девочку, кажется, никто никогда не кричал; как он скучен! и потом его годы...
Звонить он не смел. Там, за дверью, жила ее тетка, которую он почти не знал. Слышал лишь голос, - властный голос обрусевшей татарки, речь которой отличалась не акцентом, а неуклюжим подбором фраз.
Это было в начале встреч; Дина припозднилась со свидания, и тетка, распушив свои жесткие, как хвост лошади, волосья, ходила по Волгоградской с собачкой, одной рукой держась за сердце, а другой за соседок, которых всполошила в связи с долгим отсутствием племянницы. Дину Шмаков провел к ней через дорогу и отпустил, лишь издали поздоровался, так как расстроенная тетка явно с ним разговаривать не хотела и набросилась на племянницу: " У тети - два сердца?! У тети - два сердца?!"
И теперь звонить в квартиру по крайней мере было не солидно.
Да и не могла же Дина сразу забыть о нем! А если отказывалась более видеть, то и звонить уже не за чем.
С паспортом, конечно, получилась глупость... Ну и что Катина дочь? Это - жизнь, в конце концов...
Дина вышла, жуя что-то; уже переодетая - светло-розовый махровый халат, очень короткий, с вызывающими полукружьями вырезов высоко на бедрах, на ногах - домашки, отороченные мехом. Из открытой двери шел запах чужого жилья: кухонный и шфанерно-нафталинный. И опять Дина показалась ему недоступной.
Так в детстве, после уроков, он провожал отличницу, которая жила с родителями в комнате общежития. Когда она вошла к себе, он увидел из коридора часть комнаты, заваленной книгами и журналами, куда его не впустили. Жуя кекс, уже переодетая (а он еще долго в школьной форме будет "гонять собак"), девочка протянула ему аккуратно, до последней странички исписанную тетрадь (чего за десять лет учебы у Шмакова так и не получилось: все тетрадки он рвал или терял, как и в этот раз, - и учительница в наказание заставила его переписать упражнения заново).
"На!" - сказала отличница с чувством превосходства и захлопнула дверь, - и это была уже не та школьница, с которой мог общаться запросто и дергать за косу, а отделенная от него духом всемогущих родителей и крепостью домашней стены вредная и недоступная девчонка.
- На-те, - сказала Дина и протянула паспорт. Карие глаза, слегка кося, глядели прежним неизъяснимым интересом...
С чувством неловкости, уже нехотя, он полистал документ. На фотографии девушка получилась на себя не похожая: черная, как цыганка, и взгляд исподлобья - недовольный.
- Возьмите, - сказал он, поднимая взор. - Дина Ренатовна...
Она протянула руку за паспортом. В глазах уже не было того мстительного огонька. Казалось, она даже хотела что-то сказать, утешить: мол, я не обиделась. Но не сказала ничего.
Поступив в охрану мебельного цеха еще зимой, Шмаков думал, что начнет писать. Сутки свободного времени, оплачиваемые сутки, его устраивали - и он мог взяться за свою книгу. У него были хорошие планы. Но зима выдалась на редкость холодной. Часто за неуплату отключали электричество, а домик обогревался тэнами. Приходилось всю ночь жечь во дворе костер; на нем же готовили пищу себе и сторожевым собакам. Шмаков не учел еще тот факт, что в охране находился телевизор, и когда появлялся чудо-свет, будка набивалась кочегарами из соседних предприятий; " Soni" вопил до рассвета.
Единственное занятие, которое радовало, - это бег по дамбе вдоль берега Волги. Вечерами он спускал с цепей собак, и лохматая свора, выбегая из ворот, оглашала округу лаем. Путь лежал до залива, разделяющего полосу берега с оконечностью портового мыса. А на той стороне Волги, за снежным полем, во тьме горели огни Верхнего Услона и Ключищ. Вдоль дороги, в дремучем провале, у предполагаемой кромки берега, торчали из-под снега остовы ветел и хилого ивняка. Здорово было бежать навстречу темному ветру, и в сумраке, прищурив глаза, уже как бы паря, вдыхать в легкие летящее серебро инея. А рядом все трется о ногу курчавой шерстью тугобрюхий щенок, величиной с овцу. Это Барс, кавказец, он мелко перебирает толстыми лапами, вскинув морду, глядит вперед, как бы ища предполагаемых обидчиков хозяина. Впереди летит худосочная чуткая немка Альфа. Невдалеке - педантично, на неизменном расстоянии, - ковыляет тяжелая фрау Берта, мать Альфы; едва видна сбоку ее черная, сосредоточенная маска. А сзади, в почтительном отдалении, весело вьются дворняжки, кормящиеся объедками из блюд данных львиц.
Не менее приятно было вернуться, - верну