МОНОЛОГ В ПОТОЛОК
И жил так точно, как писал...
Ни хорошо, ни худо.
Я не топлю печаль в вине,
в стакане пресно.
Мой дом - бардак. Природа мне
не интересна.
Я утром посмотрел кино,
помыл посуду.
Я очень скучный малый, но
поскольку всюду -
куда ни плюнь - суровый рок
и неизбежность,
я совершаю кувырок
из желчи в нежность.
Мой вечер плавен, как рапид.
Мой дом сакрален.
Мой пол не просто так скрипит,
он музыкален.
Мне нужен чей-нибудь совет,
мне надо друга.
Но на паркет ложится свет
подобьем круга.
И я один, как черт в кругу,
как жук на скрипке.
Печальный факт, но не могу
сдержать улыбки.
Мне вход в анналы запрещен,
я дик и злобен.
Коль не писать, на что еще
я здесь способен?
Вкруг бедер обернув строку,
брожу по миру.
Я очень многое могу,
но выбрал лиру.
Так. Мне покой не по нутру,
прилажен пояс к
сухому, крепкому бедру,
и начат поиск.
И мыслью прорастает грех
из интереса.
И строчки дыбятся, как мех
на шкуре беса.
Возможно, лира не про нас
(я листик банный),
что я пробрался на Парнас,
как гость незваный.
И здесь пою, хоть выноси
святых. Пусть так, но
молчанье - это минус, и
уйти - бестактно.
Я выжимаю сладкий сок
из горьких буден.
В душе я дико одинок
и многолюден.
Для жизни выпал сложный век.
В печальном месте.
Замешан в мире человек,
как хрящик в тесте.
И как бы жизнь передо мной
не гарцевала,
в моих извилинах сплошной
Лоренцо Валла.
Возможно, труд мой - только блуд,
я сам - увечье.
Но Бога в жизни выдают
противоречья.
Не получается клише
без опечаток.
И мира копия в душе -
как отпечаток
от одеяла на скуле.
И путь к Голгофе
лежит чрез дом, где на столе
дымится кофе.
1995
***
Недавно прочёл в газете: в результате множества наблюдений
над жизнью и разнообразными формами привидений
доказано, что привидения эти - не просто тени,
а фотографии реальности, которые сделали стены.
В веках моих - прожилки, в пепельнице - окурки.
Мы живём, чтоб оставить свой профиль на штукатурке.
Чтоб висел он навроде красивой индейской маски,
и солнце в его морщинах под вечер сгущало краски.
Старые люди - стаканы, до дна недопиты.
Остатки - мутны, волокнисты, испорчены, ядовиты.
Лица старых людей молодых людей заражают
тем, что резкие их морщины, извиваяся, выражают.
Лицо молодого - парус, старого же - папирус,
каждая буква которого - смертельный вирус.
С этих позиций, в общем, и боль моя несуразна.
Я сочиняю музыку, а музыка - не заразна.
Музыка не способна - и в этом она не чета мне -
заполонить пространство собственными чертами.
Музыка - это зеркало, где амальгама - нежность.
И при этом она не ворует чужую внешность.
"Память становится гладкой, стена - рябою".
Так сказал мне один старик, высохшею губою
под грохот токарных станков мусоля патрон "Казбека".
"Стена сохранит то, что стерлось из памяти человека".
1998
СПИЧКА
"Так. Теперь посмотрим". "Ну что ж, давай посмотрим".
"Я заранее знаю, что у тебя ничего не получится".
"Как ты можешь это знать?" "Я просто знаю тебя!"
"Но ты ведь не знаешь, что я собираюсь сделать".
"Ха-ха-ха. Будто ты умеешь делать что-то другое".
"Другое, чем что?" "Чем пялиться на огонь,
поджигая спичку".
"С некоторых пор это вошло у меня в привычку".
"Я даже знаю, с каких это пор".
"Ну, скажи, раз такой молодец".
"С тех пор, как откопытился твой отец".
Молчание. Никто не говорит.
Только спичка горит,
освещая их лица в сгустившейся атмосфере,
как человек, который думает, что его поймут,
дымя и потрескивая, по крайней мере,
не менее десяти минут.
"Эй, не слышишь что ли? Я тебя спросил.
Как это у тебя так получается?"
"Получается что? Что ты имеешь в виду?"
"Да вот эта твоя спичка, ведь она... не кончается".
"Лучше тебе этого не знать, чтоб не попасть в беду".
1999
РАССКАЗ
В вазе стояла пожухлая роза.
Из бутылки, подвешенной к рамке, капала в вену глюкоза.
Вена была у тела. Тело было старик.
Сиделка, читая книгу, поправляла парик.
Книга ее называлась "Стихи и поэмы. А. Блок".
Старик отсутствующим взглядом исследовал потолок.
Белела льняная наволочка, желтело ухо.
Об оконную раму с жужжанием билась муха.
Сиделка, чтоб успокоить нервы, кушала веронал.
Старику на это было плевать. Старик - умирал.
Старик был похож на высохшее бревно.
Старик был так плох, что не мог посмотреть в окно.
А если бы посмотрел, то увидел бы, как через двор
с отмычкой в преступных пальцах крадется вор.
Он крадется к ювелирному магазину,
он весь день избегал плохих примет,
чтоб украсть из магазина драгоценный предмет.
В квартире над магазином живет парень. Его мать худеет.
Его подруга под ним постанывает и потеет.
Его продвинутый папа читает "Птюч", молодежный журнал,
и думает: "А, в принципе, зачем мне жена?"
Жена тем временем чистит папин жакет.
У нее за спиною, прижав к щеке
куклу с подстриженной челкой, крошечная, как гном,
девочка грустным взглядом глядит в окно.
Мама купила девочке желтый велосипед,
но девочка не катается, а представляет себе
палату, где тетя в белом поправляет парик,
где, скорчившись на кровати, тихо хрипит старик.
1999
РАЗМОЛВКА
1
Небо как будто выцвело. Листва - мертва.
Дымом от прелых куч подернута вся округа.
Ветер относит в сторону их слова,
и, стоя лицом друг к другу, они не слышат друг друга.
Оба стоят под деревом. Облетают и гнутся липы.
И когда невесомый ветер гонит листву на склон,
их слова зависают в воздухе, как аквариумные рыбы,
натолкнувшиеся на стекло.
И когда она снимает с пальца кольцо
и бросает его на землю, он молчит и сутулится.
И солнце с бездушной тщательностью освещает его лицо,
как фонарь - опустевшую улицу.
А потом он усмехается и начинает зевать,
как будто в ее словах нет никакого смысла.
И кольцо ее с гулким звоном падает на асфальт.
Как использованная гильза.
И когда она поворачивается, чтоб перейти черту
и уйти навсегда, туда, где чернеют кровлями дачи,
зрачки его гневно вспыхивают, как два выстрела в пустоту,
и лицо его дергается - как от отдачи.
Он сжимает ладонями сердце: "Она права!"
И хочет бежать за ней, но схватившись рукой за дерево,
вдруг оседает на землю, и несказанные слова
перекатываются эхом в его опустевшем черепе.
2
Ветер прохладной волной обдувает тело.
И тело отвечает пониженной температурой.
Но что-то внутри нее настолько оцепенело,
что и после ее ухода будет стоять скульптурой
здесь, в почерневшем парке. Лист шуршит в волосах.
И грусть, завернувшись в тусклый свет октября,
крошечным насекомым застывает в ее глазах,
как в куске янтаря.
Туфелек быстрый цокот, гулкий, как сердца стук,
шея, лицо, спина - движением разогреты
в мире, где время тихо покусывает мундштук,
глядя на уголек дымящейся сигареты.
2004
ДОРОГА В РАЙ
*
Когда дед мой с семейством и скарбом пришел с Востока,
инвалид у крыльца возмутился: "Да что ж вас столько
понаехало-то? Саранчой наводнили город!"
Дед одёрнул пиджак и ответил калеке: "Голод".
Что ж, живи он сейчас, мы бы с ним на скамейку сели б.
Он стянул бы чалму, почесал бы свой лысый череп,
посмотрел бы на дом, на деревья, на туч рванину,
поиграл бы бровями и гаркнул: "Не ешь свинину!"
*
Шесть утра... За окном одиноко скрипит телега.
Задыхаются ветви деревьев в объятьях снега.
Я не Джон, не Артур, и жена моя не миледи.
И живу я в краю, где под снегом храпят медведи.
"Нет для смертного трудных дел", - так писал Гораций,
но свирепого гунна не примет семейство граций.
Твердо знаю лишь, что помру. Никуда не денусь.
Упаду на траву и в кафтан из земли оденусь.
*
Что натянут на желтое тело мне клиф и брюки,
что на тощую грудь мне положат худые руки.
Что лежать я в гробу буду чинно, спокойно, прямо.
И поправит мне челку на лбу пожелтевшем мама.
Я отчалю туда, где ступням не нужна опора.
И приятель-насмешник не вложит мне в рот обола.
И по мраку вокруг я пойму, что судьба - индейка,
что байде про Харона кароший цэна - копейка.
Если ж нет, я пешком перейду через эту жижу,
и в долине холодной умерших богов увижу...
*
Там лежит Аполлон, как дурак, прозевавший звуки,
с посиневшим лицом, беззащитно раскинув руки.
Рядом с ним - Купидон. А поодаль - Приап с весталкой,
не успевший ее осчастливить хорошей палкой.
Крест, распиленный на дрова. Рядом с ним - осина,
на которой болтался мудак, что стучал на Сына,
на которой он долго кончался с хрипатым плачем
и с торчащей из зада кишкой, как с хвостом собачьим...
*
Здесь Эвтерпа и Клио, там Гера, а тут - Фемида,
начиненная, словно горохом, свинцом шахида.
Там Хиронова туша, а рядом Геракл притёрся
в виде голого, безголового полу-торса.
Я усядусь на камень. Все тихо, не слышно птички.
Зарифмую все это по скверной своей привычке.
А потом, побродив меж тел, натерпевшись страху,
упаду на колени и крикну: "Хвала Аллаху!"
21 февраля 2005
В КАВКАЗСКОМ РЕСТОРАНЕ
Все просто, обстановка без затей.
Столы да стулья - вот и все убранство.
В углу джигиты пьют вино за тень
того, кто занимал собой пространство
умов уже так много лет назад,
что кажется нелепым совпаденьем
тот факт, что старики еще дрожат,
напуганные этим сновиденьем.
Смех девушек. Шум моря. Щебет птиц.
Короны пальм, насаженные густо.
По вечерам здесь танцы и стриптиз.
А днем, в жару, прохладно здесь и пусто.
На старых балках - потемневший лак.
Официанты на балконе встали
и курят. И густеет полумрак
над столиком, где кушал водку Сталин.
Прохладный бриз доносит детский плач.
Официанты косятся украдкой:
сидит и пьет. И вовсе не палач -
бренд-менеджер с бульдожьей, мертвой хваткой.
Он переводит взгляд на потолок
и хмурит бровь - от сдержанного жеста
по спинам пробегает холодок...
Он говорит: "Мы все - не совершенство".
И все кивают. Да, о чем тут речь!
Баран был туп, зато шашлык отличен!
Что ж до голов, безвинно снятых с плеч, -
реестр неточен и преувеличен.
Грузин, он любит потчевать гостей
вином и мясом, сам простой, как птица
ворона (и от мозга до костей
всех сложных тут же тянет упроститься),
он щурит веки и глядит окрест,
глаза его пусты, как дула ружьи.
Он знает: Бога нет, а если есть -
он, как лакей, приятен и услужлив.
Достав кисет, он хмуро отдает
распоряженье: "Позовите Любку
Орлову. Пусть она того... споет".
Пока зовут, раскуривает трубку.
Потом сидит, качая головой,
над трубкой мрачно шевеля усами,
всегда один, как дух полуживой,
слепыми окруженный мертвецами.
Абхазия, Гагра,
август 2004 (2005)
ЗИМА В ПЕТЕРБУРГЕ
Уходит осень. Настает зима.
Уходит всё, а то, что не уходит,
то в тайниках усталого ума
с зажженною свечой во мраке бродит.
Лежи себе в постели до утра
и слушай дождь. Когда тебе за сорок,
сказав "Пора... Да, кажется, пора",
все чаще не находишь отговорок.
И сам себе напомнишь невзначай
героя пошловатой старой пьесы...
Чернильница. Перо. Остывший чай.
А между тем, подвинутые бесы,
поднаторев на бедных ямщиках,
уснувших на заснеженной дороге,
как кредиторы с закладной в руках,
в смущении толпятся на пороге.
Так, жизнь прожив и натянув чепец
на лысину, ложишься с мыслью тою,
что, суетно пробегав, под конец
приходится свыкаться с пустотою.
Что остается? Мыслью ворошить
в прорехах весь воспоминаний короб.
И так, по-стариковски, сторожить
покрытый снегом, мокрый, спящий город.
Час ночи. Мысли. Жесткая кровать.
(Да, право же, вдвоем здесь было б тесно.)
И в сумраке почти не разобрать,
что тут духовно, ну а что телесно.
В груди, как бес, клокочет желчный смех,
потом смолкает и твердит устало
про рай гастрономических утех,
про прелести, которых не хватало...
Густеет снег. Маячит храм в окне,
как оттиск у судьбы на обороте.
(И что вообще есть наша жизнь, как не
автограф духа на открытке плоти?)
Но плоть не даст забыть себя. Изволь
ей подчиниться. Сдайся ли, борись ли...
И странно, как легко тупая боль
умеет обуздать движенье мысли.
Час ночи. Лампа. На столе - бардак.
Зловонные микстуры в рюмках узких.
И, взяв перо, он начинает так:
"Где соберутся двое-трое русских..."
Но, вздрогнув, устремляет взгляд во тьму,
туда, где за обвисшими плечами,
по признакам, известным лишь ему,
присутствие он чье-то замечает.
Кто там таится? Кто там? Ангел, ты?
В неясные одежды ты рядишься.
Растерянно глядишь из темноты?
Стоишь за дверью и войти боишься?
Иль это тот, кто, продолжая спор,
ответа, словно милостыни просит,
а между тем, наточенный топор
над головою слабого заносит?...
Но тщетно. Тихо. Муторно. Никак
во мраке не начаться разговору.
И никого там нету... Лишь сквозняк
рукой холодной выбирает штору.
Час ночи. За окном - собачий вой.
Да что там двое-трое, для острога
достаточно порой и одного.
Порою это даже слишком много.
Впиши в тетрадь, что в стонах проку нет,
как нет его в словесной круговерти,
и что бывает белым черный свет,
что ангел жизни - это ангел смерти,
что под ногами палая листва
в осенний воздух отдает броженьем,
и дым висит, как профиль Божества
добытого духовным напряженьем.
Ну вот, рассказ дописан до конца.
Скребет лопата. За окном светает.
Похожий в полутьме на мертвеца,
проспект черты живые обретает.
Повсюду снег. Зиме подходит грусть.
Летят снежинки... Преданность холопья
земле претит... Претит, но смирно пусть
лежит земля, глотая эти хлопья.
2005
***
Сижу в кафе. Передо мной - кофе.
Столики, люди, прочий фон.
Сижу в черной куртке, как в душном кофре
потеющий саксофон.
Позвякивают ложки. На полках стоят тома.
Деревья в окне до неприличья раздеты.
А вокруг деревьев стоят дома,
похожие на газеты.
И тем, и другим придется однажды лечь.
Президенты нажмут на красные кнопки.
А потом их самих сомнут и сунут в большую печь
для растопки.
2009
ИЗ "ЛИСТКОВ"
*
Смерть не водичка, жизнь - не кока-кола.
Настала ночь, окончены забавы.
Всё тихо, только челюсть дырокола
обугленными щелкает зубами.
Есть верные приметы пораженья.
Я весь - сосуд для зрелости и злости,
который в вертикальном положенье
уже лет восемь держат только кости.
Я пью коньяк. В окне - дождя завеса.
Коньяк глотая, я гляжу наружу
и думаю о том, что и железо
при переплавке оставляет лужу.
*
Снег шёл весь день, весь вечер, превратив
мир за окном в апофеоз распада.
Газета - это снимок снегопада,
точней, его кошмарный негатив.
Стучит лэптоп, топорщится халат.
Лапша "мивина" сохнет на тарелке.
При взгляде на окошко циферблат
в растерянности стискивает стрелки.
В газете пишут, что реальность - сон,
что чувства в небо улетают клином,
что сердце - только мёртвый эмбрион,
парящий в банке с жидким формалином.
Смотрю в окно. В окне метут снега.
Ночь не проходит, циферблат в смятенье.
И кожа серебрится, как фольга...
Но это, слава Богу, не смертельно.
|