Словесность

[ Оглавление ]






КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ

Наши проекты

Теория сетературы

   
П
О
И
С
К

Словесность




МАНЬЯК



У сих свадьбу творят, а у других мертвеца плачутся.
Изборник 1076 года



Ночь первая

Ровно в двенадцать ночи я начал спуск. В это время она заканчивала принимать ванну. Через минут пять она появится в своей спальне в шелковой золотистого цвета пижаме. Она сядет на круглый пуфик перед зеркалом и, пристально глядя на себя, будет расчесывать волосы с потемневшими от воды кончиками. У нее серьезное, почти строгое лицо, и видно, что мысли не отпускают ее. В квартире она одна. Я узнал о ее существовании лишь неделю назад, и вот уже третий раз отправляюсь к ее окну. Сегодня воскресенье - вернее, уже понедельник. На стене я проведу час-полтора - завтра я работаю.

Этот дом я облюбовал прежде всего потому, что двумя стенами он обращен в парк, к деревьям, откуда в этот поздний час меня никто не увидит. Фонарей в парке нет. Ночь теплая, в ней еще слышится дыхание только что миновавшего августа, первой опавшей листвы. Вообще, август и сентябрь - мои любимые месяцы, когда тепло и темно. Я жду их целый год, готовлюсь к ним, усовершенствуя свою технику. Я, конечно, могу бродить по стенам в любой сезон - холодной зимой и в слишком светлую пору весны и лета, но конец лета - начало осени - это для меня звездное время. Моей экипировке позавидует любой альпинист. На нее я трачу добрую часть зарплаты. Основное мое требование к ней - легкость, прочность и компактность. Большая часть моих спусков или восхождений проходит без страховки. Мизерного заработка старшего библиографа, а я работаю в Государственной публичной библиотеке, на это, естественно, не хватило бы, и время от времени я подряжаюсь на различные высотные работы, когда хотят сэкономить на лесах: крашу стены, спускаясь на дощечке, кладу на высоте двенадцатого этажа отвалившуюся плитку, залезаю на проржавевшие купола церквей. В городе меня в этом качестве знают и зовут, когда нужно. Но никто не знает о моем хобби.

Стена еще теплая. Потравливая лавсановую веревку, я спускаюсь в петле, пропущенной сквозь кольца на моем поясе. На стене у меня нет соперников - я тут хозяин. Но, как и в дикой природе, есть у меня и естественные враги - бомжи, живущие на чердаках и испытывающие какой-то патологический интерес ко всякого рода веревкам, да ночные балконные курильщики. Поэтому стена с балконами и лоджиями для меня - зона повышенного риска.

Я невысокого роста - 167 см. Но Михаил Барышников еще ниже. Между прочим - это рост Пушкина, которого традиционно считают маленьким. Видимо, из-за Натальи Гончаровой, которая по тем временам была просто дылдой - 174 сантиметра. Я русый, широкоплечий, с узкой талией и легкими ногами. Руки - мое главное оружие. И еще - отсутствие страха высоты: для меня все равно, где жердочка, по которой надо пройти, - на земле или на высоте десятиэтажного дома. В детстве я лучше и быстрее всех лазил по деревьям. Но больше всего я любил лазить по развалинам, в старых ремонтируемых домах... Однажды я чуть не погиб... Когда подо мной рухнул в пролет целый лестничный марш, и я чудом остался жив, зацепившись за перила лестничной площадки, повисшей на арматуре...

Два самых сильных и несбывшихся желания моего детства - быть невидимкой и уметь летать. Хождение в ночное время по вертикальной стене - это все, чем я смог заменить в подлунном, железобетонном мире свои золотые грезы.

Вот и ее окно - я приспускаюсь ниже, так чтобы моя шея была на уровне карниза и... утыкаюсь в тяжелую малиновую штору, которой она завесила всю ширину трехстворчатой рамы. В панике я быстро перебираю ногами, смещаясь к левой стороне, но там между косяком и краем шторы - лишь узкая щель, слишком далекая от меня, чтобы приникнуть и расширить угол обзора. Итак, сеанс окончен. Мне трудно пережить крайнее разочарование, и я готов стучать в стекло, открывать форточку, залезать на балкон... Но, слава богу, у нее нет балкона - балконы здесь через два этажа, и можно только подивиться идиотизму архитектора, расположившего их так по своей эстетической прихоти. Впрочем, допускаю, что идиотов тут было два: он плюс экономист, или даже три - оба они плюс советская власть, которую я вспоминаю без ностальгии. Дом совковский, панельный, начала семидесятых, когда строили очень много и очень плохо, зачастую оставляя щели между панелями в палец или даже в руку толщиной, которые я по заказу жилконтор затыкаю паклей и замазываю до сих пор.

Зачем она зашторила окно - ведь за ним никого и ничего... кроме меня и тьмы. Чем мы ей помешали? Или сегодня она не одна? Кровь ударяет мне в голову. Как, по какому праву?! Как же я это упустил? Или надеялся, что она всю жизнь будет одна садиться перед зеркалом, а я, затаив дыхание, смотреть? Я перебираюсь к кухонному окну, но оно занавешено и темно. Я подтягиваюсь к открытой форточке на почти неслышно стрекочущем ручном подъемнике - хитрая система шестеренок позволяет почти не тратить при этом усилий - и жадно вдыхаю тихо веющий в лицо воздух женского жилья, пытаясь уловить в нем слабый аромат ее духов, растворенный в запахе кожи, влажного полотенца, только что обнимавшего ее, льнувшего к ней в самых сокровенных местах, или хотя бы мыла, которым дышит сейчас ее омытое свежее тело. Где та вода, что жемчужными струйками разбегалась по ее шее, ложбинке спины, плечам и груди, и снова собиралась у ее таинственного лона в прозрачный нервный жгутик, сладко вздрагивающий от соглядатайства и приобщенности к тайне? Тот жгутик - это я... Нервы мои напряжены до предела и мне срочно нужна разрядка. Иначе я сойду с ума.

Словно из мести, я бросаюсь на поиски другого окна, которое, пусть лишь условно, заменит мне окно моей неверной возлюбленной. Я перебираю интимные подробности чужих жизней, словно листаю, забравшись в детстве под одеяло с фонариком, толстую дореволюционную книгу с картинками под ошеломляюще-бесстыдным названием "Мужчина и женщина"... Там в теплой пещерке собственного мира я испытал самые восхитительные коитусы, которые потом уже никогда не повторились.

...На десятом этаже голая двенадцатилетняя девчушка изучает себя, стоя задом к трюмо и опустив голову между колен. Что она там видит, мне неведомо, потому что зеркало боком к окну, за которым я подзавис, но я легко могу себе это представить. Однако сцена оставляет меня глубоко равнодушным - нимфетки не в моем вкусе - и я спешу дальше, к еще освещенным окнам. На том же десятом муж и жена средних лет лежат по разные стороны огромной супружеской постели - у каждого свой ночной столик, свой светильник - читают, спиной друг к другу. Для этих секс - в прошлом. В лучшем случае, они время от времени громоздятся друг на друга, чтобы избавиться от зуда в чреслах. Если бы мне предложили за ними понаблюдать, я бы попросил плату и желательно вперед. На девятом мне попадается сцена позанятней - два юноши лежат бочком в обнимку, закатив глаза, в ушах - черные раковинки наушников: накурились или нанюхались, поимели друг дружку и теперь оттягиваются на музыкальной волне. Нирвана... Голубых не терплю. Наконец на шестом этаже - крайнее окно слева, мне попадается примерно то, чего и хотелось. Одинокая миловидная женщина лет сорока в фиолетовой сорочке на тонких бретельках, без трусиков, грустно мастурбирует на старинный манер, многажды запечатленный художниками, - зажав между ног подушку. Она придерживает ее правой рукой, как мужской зад, левая же внизу... и видно, что рука эта ее давняя верная подруга - не предаст и не подведет, хотя чудес и волшебных превращений от нее ожидать и не приходится.

У меня два варианта - испытать оргазм прямо здесь, на стене, обрызгав ее на память опаловым фонтанчиком низменной страсти, или же открыть окно, тихо войти и спокойно изнасиловать жертву, зажав ей рот рукой. Можно и соблазнить, но для этого потребуется больше времени, а мне завтра с утра на работу. В разное время мне хочется разного. Сегодня я оскорблен и отвергнут ради кого-то - месть моя будет стремительна. На несчастье или счастье сорокалетней дамы, у нее есть балкон - дверь в комнату, окно на кухню. Я неслышно перелезаю через перила, отпускаю конец веревки, дергаю за другой, и она, перелетев через блок, оставленный на крыше то ли строителями, то ли кровельщиками, поднимавшими в бадье свою смолу, возвращается ко мне, - легко, как капли воды, простучав по перилам балкона. Звук этот не привлекает внимания моей сегодняшней избранницы, которая, похоже, уже всерьез увлечена воображаемым партнером. Пора в него воплотиться.

Я решаю начать с кухни, точнее, с коридора, в котором темно и глухо - лишь там, где двери в туалет и ванную - слабый блик света из щели под дверью в комнату. Надо срочно чем-то пошуметь, а то она там кончит без меня и будет потом вялой, как размороженная пикша. Я останавливаюсь возле вешалки, на ощупь снимаю что-то вроде плаща и прямо с плечиками бросаю на пол. Звук негромкий, но явственный под названием "что-то упало". Может быть включен в каталог звуковых файлов компании "Микрософт". Дверь в комнату открывается, и я вижу силуэт своей избранницы - в одной короткой сорочке, доходящей ей до голых бедер, линии которых мне безотчетно приятны. Настороженно вытянув вперед шею, она идет к выключателю возле входной двери, но тут же спотыкается о свой плащ, поднимает его - я делаю шаг и, оказавшись за ней, правой рукой властно хватаю за талию, а левой накрепко закрываю рот.

Ее придушенный крик уходит в мою ладонь, а тело дергается, будто прищемленное в мышеловке. Она может сейчас потерять сознание и, чтобы этого не случилось, я приникаю горячими губами к ее уху и тихо безостановочно говорю. Почти неважно что. Голосом можно творить чудеса.

- Простите меня, мадам, что испугал вас, - говорю я. - Но вам нечего бояться. Я не насильник и не вор, я просто несчастный человек, который пришел просить у вас милостыню любви. Дайте ее и ни один волос не упадет ни с вашей головы, ни с вашего лона. Разве мы с вами не одиноки? - голос у меня - вкрадчивый баритон с бархатными низами и гибкими модуляциями. Выражаюсь я старомодно, велеречиво, как три мушкетера Александра Дюма и рыцари круглого стола Короля Артура. Я воспитан в лучших домах и исповедую культ Прекрасной Дамы. От меня пахнет дорогим одеколоном "Минотавр", перемешанным с молодым мужским потом - увы, трудно не вспотеть на стене - и если мне позволят раздеться, я продемонстрирую великолепный торс мужской фотомодели с обложки модного дорогого журнала для женщин.

Наконец избранница перестает биться в моих руках, и по ее движению я чувствую, что она хочет вступить в диалог. Я отпускаю ее рот - не талию, которая по-прежнему в капкане моей железной руки, - и слышу:

- Кто вы такой, что вам нужно? - судя по голосу, она смертельно испугана и сбита с толку. Голос у нее вполне интеллигентный и я облегченно вздыхаю. Поведение интеллигенции, в общем, предсказуемо.

- Ничего, мадам, абсолютно ничего мне не нужно, - отвечаю я, - ни золота, ни бриллиантов. Ни жизни вашей. Я не насильник и уважаю чужую свободу и право выбора. Если вы мне скажете уйти, - я уйду. Но прежде прошу вас меня выслушать, - меня разбирает смех от собственных слов, и я едва сдерживаю улыбку

- У меня нет золота, - говорит она. - Уходите, я не хочу вас слушать. Я позову милицию.

- Это совершенно невозможно, мадам, - говорю я. - Я не дам вам сделать ни шагу... - рука моя быстро опускается с талии и оказывается у нее в промежности - приятно горячей и кудрявой.

- Ай! - тихонько вскрикивает женщина, и этот беспомощный вскрик жертвы привычно и безотказно возбуждает меня. Теперь она понимает, что мне нужно, и ее трясет, будто под током.

- Вы не смеете, вы не смеете! - повторяет она свистящим шепотом, обхватив руками мою беззастенчивую руку, пытаясь вернуть себе то, чем я завладел. Но в ее движениях нет решительного протеста, и я продолжаю:

- Я бы не посмел, мадам, если бы не видел, как вы занимались рукоблудием. Где ваш мужчина? Почему вы одна? Такая женщина!

- Я не одна. Ко мне должны прийти.

- Никто к вам не придет, иначе бы вы не занимались таким грустным делом.

- Вы маньяк! - слышу я и охотно соглашаюсь:

- Да, это правда, мадам, и потому советую быть со мной поосторожней. Я сам не знаю, на что способен в минуту гнева.

Тем временем, несмотря на помеху из двух ее рук, мои пальцы торопливо оглаживают ее пах, теребят мокрый пупырышек клитора, окунаются в смазку ее довольно упругой вагины. Женщина закидывает голову, и я слышу, как у нее перехватывает дыхание.

- Вы меня не убьете? - слышу я и тихо смеюсь:

- Конечно, нет, мадам... Если вы не будете шуметь. Знаете правила поведения жертвы? Отдаваться, когда нет иного выхода. Расслабиться и получить удовольствие.

- Вы не мужчина...

- Это правда, мадам. Я не мужчина - я импотент. Меня возбуждает только то, чего нельзя.

- Я вас презираю...

- Я тоже, - отвечаю я.

Она начинает плакать. Так-то лучше.

Силой я ставлю ее на колени и мгновенье жадно изучаю в полумраке коридора ее вздрагивающие от всхлипов небогатые сокровища. Талия у нее узкая, а зад плосковат, и вся его гладкая масса пошла на ширину, но сам переход от узкого к широкому красив. Опустившись, я с удовлетворением тихонько сжимаю его с боков, подправляя под себя, потом достаю свой восставший фаллос и нежно, его головкой, глажу влажную промежность женщины. Она вдруг перестает всхлипывать, как бы прислушиваясь к неожиданным для себя ощущениям. Наконец я медленно и властно погружаюсь и слышу ее невольное "ух".

Что такое вагина? Мускулистая трубка, в которой, как поршень в цилиндре, ходит член, вырабатывая, вернее, тратя огромное количество энергии. Почему же она мне так дорога, что я готов на безумства снова и снова?

...Резко выдернув фаллос, так что широкие скулы его головки выбрали из глубины добрую порцию капнувшей на пол смазки, я быстро переворачиваюсь на спину и жадно слизываю ее остатки с прилегающих к незакрывшейся дырочке складок, чуть горчащих, как дымок от палой листвы в осенних садах. В таком положении я довольно уязвим и беззащитен, но женщина и не думает воспользоваться этим - она дрожит, и дрожит, и дрожит, молча, как ученица на уроке маэстро.

И в это время раздался звонок в дверь. Прямо как в знаменитой кинокартине Эльдара Рязанова "Ирония судьбы или с легким паром!", вздумай он снять ее, так сказать, сексуальный вариант. Машинально я глянул на свои светящиеся часы - было половина первого: время прибытия загулявших мужей и недогулявших любовников. Но мужья открывают сами... Я сделал резкий нырок от ее беззащитного испуганно-податливого лона к ее лицу, засветившемуся надо мной, как печальная луна, и грозно прошептал, крепко схватив женщину за плечи: "Молчать!" И она - о, Господи, неисповедимы пути твои! - готовно кивнула мне. Теперь она будет моей верной рабой - я надену ей ошейник и выпущу погулять. Она будет бежать рядом и повиливать хвостом, заглядывая мне в глаза. И за что? За минуту пронзительной ласки, которой она - бьюсь об заклад - никогда не знала...

- Кто это? - оставаясь под ней, уже как хозяин шепнул я.

- Так, один... - повела она небрежно плечом. Плечи у нее были на диво хороши, а под сорочкой круглились не потерявшие форму груди, похоже, не кормившие детей. Я снизу поддел туда руки и стал тихо катать между пальцами ее еще свежие соски. Женщина часто задышала носом и упала мне лицом на щеку. Я запустил левую, мою более энергетическую руку в пряжу ее довольно густых, но нежных, как паутинки, волос и послал луч ослепительного импульса ей в затылок. Не знаю, может, все это мне только чудилось, но после того, как женский затылок оказывался на моей левой ладони, я мог делать все, что хочу. Не помню случая, чтобы было иначе.

Дальше началась какая-то сплошная "Песнь песней", постепенно переходящая в "Вечера на хуторе близ Диканьки", потому что звонок звонил и звонил, и было три варианта - не открывать, открыть дверь и набить морду или открыть лишь на цепочку и объяснить, чтобы не шумел, не будил соседей, а по-тихому уматывал, пока метро не закрылось. Надежда - черт подери, ее звали Надеждой! - так и сделала. Свет она, естественно, не включила и пока она убеждала в щелку неразумного дядьку по имени Володя не валять дурака, я, удобно пристроившись сзади, не избежал искушения воспользовался другой щелкой. Самое забавное были, видеть как корчилась она перед очами экслюбовника, объясняя свои судороги менструальными болями в паху.

- У тебя ж только было, - оторопел памятливый Володя.

- Снова началось, - сделав глубокий вдох по вхождении моего фаллоса, нашлась Надя.

Ночь мы провели в каких-то безумных скачках - со сменой седоков и лошадей. "Ах ты, озорник! Ах ты, проказник!" - счастливо смеялась она, обнаружив изобретательность почище моей. Я вернул ей детство, не сказав только о плате. Рано утром я ушел, не попрощавшись, - лишь взяв с балкона свою экипировку, умещающуюся в маленьком компактном рюкзаке. Впрочем, я обещал на днях зайти. Только и узнала она, что я искатель ночных приключений по имени Матвей, умеющий проходить сквозь стены, и что у меня было несчастливое детство. В свете утренней зари ее спящее лицо утратило одухотворенность, и я с облегчением закрыл за собой входную дверь.



Не помню, кто из древних философов - Демокрит? - с облегчением сказал в восьмидесятилетнем возрасте: "Наконец-то этот зверь перестал меня мучить". Катастрофа! Еще пятьдесят лет быть на поводу? Сколько раз я обращался к Господу Богу: "Сделай так, чтобы я не хотел. Обрати в смиренного Агнца". Нет ответа.

Все мои любовные истории развивались по сценарию вычитания: не получилось, не произошло. Получалось же то, что, в принципе, меня не интересовало: собачья случка, с заклиниванием в конце - когда я смотрел в другую сторону, но не мог тут же убежать. Хотя поначалу каждый раз мне казалось, что теперь-то все будет иначе...

Однажды вечером она прошла под моими окнами, и я увязался за ней, точнее за ее походкой - столько там было скромного достоинства, юного азарта и доброго нрава. Она не была девственницей, но ее женский опыт ограничивался лишь одним олухом, который успел сделать ее фригидной.

Когда я впервые привел ее домой и, с трудом преодолев ее деревенское сопротивление (почему-то она не могла быть передо мной голой), алчно, но нежно погрузился в нее, она сокрушенно призналась, что ничего не чувствует. Еще, примерно, месяц я терпеливо разжигал в ней огонь, по веточке подбрасывая хворост и сосновые шишки, чтобы она наконец поднялась высоким страстным костром, на котором я и стал сжигать ее два раза в неделю. Она тогда училась в Кульке - так назывался институт культуры имени Крупской, и подрабатывала на почте, разнося газеты и письма. Вечером по вторникам и пятницам - в ее смену - я приходил за ней на почту и уводил к себе. Еще не раздевшись, распахнув полы пальто, как демон - крылья, я прижимал ее к себе, спускал с нее джинсы, трусики и, обежав языком горячую мокрую пещерку ее послушного рта, тайком любовался в большом зеркале прихожей ее смуглой живой попкой, словно вылепленной Бенвенуто Челлини для эротических утех. Моя рука жадно бродила по ней, исследуя подробности, и я завидовал руке и этому зазеркальному образу, который был идеален, как бы вещью в себе, но, увы, оставлял меня лишь на пороге моих запредельных порывов.

У нее, псковской русачки, была смуглая кожа, и она сама шутила, что без татарского нашествия тут не обошлось. В ее шафранной подпалине рдела роза с крупными лепестками, за которыми во время любовной гимнастики открывался алый, словно раскаленная печная дверца, вход. Там тоже что-то обещалось - Геенна Огненная, Огнь Пожирающий, Агония Огня, Агни-Йога, но, углубившись, я вместо всеобновляющего ожога получал все те же влажные всхлипы плоти, телесные судороги и обморок в конце, который я не раз нечаянно пропускал, продолжая распинать уже бесчувственное тело.

И все-таки я хотел на ней жениться - верная, страстная, бессловесная, родственники далеко - и даже устроил в нашу библиотеку в отдел внешних связей, или "сношений", как изволил шутить ее шеф, мой коллега. Иногда, не дождавшись вторника или пятницы, я тайком прибегал к ней на третий этаж и, заперев служебную дверь, набрасывался на ее послушное тело. Лучше всего это получалось на столе, и, чтобы у нее на спине не оставалось синяков, мне приходилось контролировать ее конвульсии. Но меня на нее не хватало и, посадив ее голую, дрожащую, что-то безумно шепчущую, на корточки, я продолжал, уже рукой, терзать ее распустившийся цветок - и он без устали стрелял мне в ладонь бартолиниевой струйкой, как хамелеон языком. Такое могло длиться долго, и порой я уже не знал, хорошо это или плохо, что моя тихая и приветливая подружка, готовая за меня в огонь и воду, превращается в неведомое существо из каких-то древних мифов, откуда она не сразу возвращалась ко мне, - я же тормошил ее, расспрашивал, заглядывал в ее еще не видящие, распахнутые, как у куклы, глаза, будто надеясь увидеть в них отсвет иного - обетованного - мира, куда мне почему-то был заказан вход.

Расстались мы через год и довольно болезненно. Она никак не могла взять в толк, что наскучила мне со своими вечно мокрыми от обильного секрета простынями и полетами, в которые так и не смогла взять с собой. Ей, бедняжке, пришлось даже побывать в Бехтеревке, после чего уволиться. Последний раз я ее видел минувшей весной - уставившись в никуда, она продавала журналы с женскими головами и издали показалась мне одной из них, словно тело ей отсекли.




Ночь вторая

Сегодня на службе, помогая какой-то томной студентке с копной тяжелых черных волос, я наткнулся на Юнга, машинально открыл его книгу об архетипах и коллективном бессознательном, и аж дыхание перехватило. Он написал, что образ Полифила, окруженного нимфами, восходит к одной из самых древних и глубоко укорененных в человеческом сознании фантазий. А ведь - это мои подростковые грезы, когда я не знал ни Юнга, ни Фрейда, блуждая потерянным одиночкой по лабиринтам своих эротических видений. Главное из них - небольшое пространство, задрапированное нежным алым шелком, так что его полотнища реют свободными концами там и тут. Среди них медленно танцуют полуобнаженные девы в таких же шелках, и я - счастливый - вместе с ними. Почти сцена из балета "Аполлон Мусагет" в постановке Михаила Фокина - только вот какими все-таки средствами передать томленье поющих чресел?

Я потерял отца, когда мне было пять лет. Видимо, вместе с ним я потерял возможность стать полноценным мужчиной. Мой отчим - стодевяностосантиметровый мустанг-производитель, в прошлом довольно известный артист балета, типа Джона Марковского, с которым в восьмидесятые годы выступала Осипенко, растоптал мое детство, а потом мою юность. Что было до него, я помню смутно - всего несколько мгновений с отцом, но все они озарены светом, добром и маминой улыбкой. Помню, как мы возвращались втроем из гостей - уже на лестничной площадке нашего дома я услышал, как по радио гремит гимн Советского Союза, и пришел в полный восторг - до полуночи я еще никогда прежде не бодрствовал. Помню салют на Неве, себя на папиных плечах и тысячи кричащих голов на фоне аспидного неба, с громом и треском раскалывающегося на разноцветные вспышки огней... Помню... впрочем, какое вам до этого дело? Ведь я помню и другое. Как однажды, в первом классе, я заболел, и по ночам у меня были галлюцинации, и однажды я не выдержал и пошел в спальню, от которой меня почему-то отлучили, когда умер папа. Дверь в нее была приоткрыта, и в приглушенном свете от красного абажура я увидел на постели мою маму, а сверху титана-отчима, который что-то с ней делал. Я думал, что он ее мучает, - она стонала и металась под ним, а он ее не отпускал. Ее белые ноги были широко раздвинуты, как у курицы, которую мы недавно вместе покупали по пути из школы, а между ними безостановочно ходили вверх-вниз бесстыдные ягодицы моего отчима, на которых почему-то были мамины прекрасные руки. От ужаса я лишился дара речи и замер, не в силах сдвинуться с места. Потом, отчим, прорычав, как зверь, отлепился от мамы, потянулся к сигарете на тумбочке, сел и закурил, а мама вдруг прильнула к нему с благодарной улыбкой, несоответствие которой тому, что я сам минуту назад видел, прогремело во мне какой-то навсегда непоправимой катастрофой. Став взрослее, я расшифровал свое тогдашнее впечатление - так жертва улыбается своему палачу.

С тех пор больше всего в жизни меня стала занимать тайна человеческих отношений, интимных прежде всего, - и чем больше я в нее проникал, тем меньше верил людям, тому, что они говорят, показывают и пишут. "Это все обман, - говорил я себе. - Не обман лишь то, что ты видишь про них сам". Так я стал соглядатаем. Сначала это было моим капризом, потом стало страстью, потом маниакальным психозом, паранойей.

Мне часто снится, что на моей совести несколько убийств, никем не раскрытых, и они мучают меня в моих недолгих снах - сплю я четыре-пять часов, не больше. Мне снятся места, где закопаны мои жертвы, снится, как строители случайно открывают один из моих страшных кладов, - он присыпан ржавой жухлой листвой, и труп еще не разложился, и, стало быть, может вывести на след. Мне снится, что круг следствия все сужается и сужается, но каждый раз я просыпаюсь прежде, чем меня поймают, и, значит, в следующем сне все начнется сначала. На самом же деле я помог умереть лишь одному старику, развращавшему в своей поганой холостяцкой квартирке, забитой порнографическим хламом, пятнадцатилетнюю сдобную девчушку, которой он заплатил. Я надел резиновую маску монстра и постучал в стекло. Видимо, у него случился инфаркт...

Не скрою, чем дальше я захожу в своих поисках новых чувств, тем чаще меня искушает инстинкт палача, но мне не нравится вид крови - по этой причине я избегаю девственниц - и если говорить о моем садомазохизме, то он скорее психологического свойства. Безграничная власть над человеком - вот, что пьянит меня. Но для этого ведь совсем не обязательно убивать. Я имею в виду - физически... Иногда я себя ощущаю всемогущим Бэтменом, человеком-летучей мышью, защитником слабых и обиженных. (Женщин, - добавил бы я, потому что мужчины сами должны себя защищать). Иногда - изгоем, горбуном Квазимодо из Собора Парижской Богоматери, внешние стены которого я бы легко прошел на руках и ногах, без веревок. Иногда - булгаковским Воландом. Но не реже посещает меня и ощущение собственного ничтожества. Тогда я не поднимаюсь на стену, а лежу лицом к ней в квартире, которую снимаю. Там я прохожу точку своей очередной смерти, а потом встаю и живу дальше. По причине своей ночной профессии я не пью и не принимаю наркотики, даже кокаин. Одно неточное движение может стоить мне жизни - а жизнь я, в общем, люблю и, можно сказать, дорожу ею.

Истории, случающиеся со мной, иногда по нескольку месяцев не дают мне покоя, но в конце концов уходят куда-то, в безопасное беспамятство. Так что совесть моя не очень обременена - не больше, чем у библейского бабника царя Соломона, на перстне которого было написано: "И это пройдет".

Однажды, едва спустившись с крыши на чей-то балкон, я попал на свадьбу, вернее, на ее окончание, когда последние из гостей уже делали молодоженам ручкой. Жених сидел в торце опустевшего стола, положив голову на тарелку, - что называется, отдыхал, а невеста, бойкая, кровь с молоком, девица рабоче-крестьянского помета, тоже изрядно поддатая, но в разуме, как верная жена-выручальница выпроваживала последних свидетелей жениховского конфуза. Я почувствовал себя охотником за дичью и затаился. Я сидел и ждал: подо мной было пять хрущевских этажей и дворик с чахлыми деревцами, надо мной - небо с мохнатыми, как подсолнухи, августовскими звездами, во мне же самом, если продолжать аналогию с Кантом, - никаких нравственных законов… Я был абсолютно уверен в себе, знал наперед каждый шаг и испытывал упоение - не столько от перспективы обладать очередной девицей, пусть даже в редком ранге невесты, сколько от ощущения тайны бытия, соединяющей вдруг одних людей и разделяющей других. Этой аппетитной матрешечке вскоре предстояло узнать, кто ее настоящий суженый. Пока же, ничего о том не ведая, она тщетно пыталась привести в чувство своего жениха, который, как муха, волокся крыльями нового пиджака по краю тарелки, оставляя свекольный след. Нет, ему не дано было преодолеть этот очерченный волей небес магический круг, в который уже нацелился я. Смирившись, она кое-как перекантовала жениха на диван, подложила под его падающую голову подушку и одна-одинешенька ушла в спальню, в сердцах тут же выключив везде свет. Жадно приник я к ночному стеклу, но ничего, кроме нескольких бледных взмахов подвенечного платья, не разглядел. Я подождал еще немного и тихо проник в гостиную. Жених спал, как могила, и я двинулся в спальню. Из нее раздавались всхлипы. Я вошел, скинул все с себя и закрыл на защелку дверь.

Невеста перестала плакать, подняла голову и удивленно спросила:

- Руська?

Мне же понравился ее темный силуэт на фоне заполненного ночными бликами окна.

Я мыкнул в ответ, забрался под одеяло и прижался восставшим членом к ее голому ядреному заду. Он был как два детских резиновых мяча - тугой и гладкий. В одной майке, она хотела повернуться ко мне, но я капризно-пьяно замычал, удерживая за плечи и, пристроившись, вставил, пока не поздно. Там тоже было туго, так туго и упруго, что несколько раз меня выталкивало на поверхность, - такой вагиной можно было бы метать копья... Юная телочка была малоопытной, но прилежной, и у нас получалось все лучше и лучше. Она кончила раз и два, однако в спине ее ощущалось какое-то растущее недоумение, и вдруг ударив меня задом так, что я чуть не свалился на пол, она села на постели и прорыдала:

- Ты не Руська!

- А кто же? - трезво спросил я, тоже кончив и чувствуя, что больше мне не хочется.

- Не знаю, - трагически прошептала она и вдруг схватила себя за шею, задавив вырвавшийся вскрик, похожий на позыв к рвоте.

В это время в дверь ткнулось что-то рыхло-тяжелое и пьяный голос Руськи глухо сказал:

- Люся, открой, я уже в порядке.

- Руслан и Людмила - цирк! - пробормотал я, почувствовав себя неуютно.

- Ой! - прижав ко рту руки, тихо запричитала рядом со мной поруганная невеста. - Ой, мамочки, что же это!

- Скажи ему, что не откроешь, пока он не прочухается. Тоже мне, жених - надрался до бесчувствия.

- Это не ваше дело. Уходите, уходите скорее. Стыдно вам. Мы не для того вас приглашали. Ой, мамочки, беда-то какая! - Видно, она принимала меня за шаловливого гостя со стороны мужа, какого-нибудь дальнего родственника, троюродного брата.

- Ладно, так и быть, - с притворным равнодушием сказал я, хотя сердце мое как-то горестно сжималось, встал и оделся под мерные вялые удары в дверь и унылые мольбы жениха. Я не видел лица невесты - она моего, и это почти снимало с меня ответственность за происходящее. Ночью все кошки серы.

Я открыл окно и вылез на балкон - оттуда до крыши мне было три шага.

- Пить надо меньше, ребята, - сказал я ей на прощание, чувствуя, что что-то упускаю, но не понимая, что.

- Не на ваши пьем, - стоя в постели на коленях, ответила невеста, уже непоправимо далекая, хотя еще пять минут назад она так простодушно делилась со мной тем, что у нее есть. Похоже, ей было безразлично, каким образом я исчезну - улечу, испарюсь, навернусь с пятого этажа. Лишь бы с глаз долой, из сердца вон. Да я и не был в нем.



Я снова на стене. Моросит мелкий теплый дождик, несколько усложняя мне мою подвешенную на веревке жизнь, - все мокрое, ненадежное, но так даже интересней. Одно место почему-то особенно скользкое и припахивает неочищенным подсолнечным маслом - видимо, какая-нибудь разиня Аннушка уронила с подоконника бутыль. С какого? - пытаюсь вычислить я. Надо будет к ней наведаться на пироги. Мысль о теплых сдобных пирогах - лучше с яблоками - снова возвращает меня к детству, к матушке, к противню с пирожками, который она достает в праздничный день из духовки, и смотрит, как мы с папой их поглощаем. Ей нельзя - она балерина, у нее сегодня репетиция... Отчиму тоже было нельзя - и пирожки исчезли из нашего дома. Мой отец был режиссером-постановщиком в том же Кировском-Мариинском театре и хорошо знал отчима. Более того - по иронии судьбы они были приятелями, и отчим вошел в наш дом, как бы исполняя предсмертную просьбу моего отца... Вы уже догадались, что отчима я ненавижу и лелею день и час, когда он с перерезанным горлом выпадет из окна квартиры, в которой я родился, и которая перешла к нему после смерти моей матушки. Впрочем, я и тогда уже жил отдельно. Моя матушка умерла три года назад - в октябре ей бы исполнилось пятьдесят. Но я ее потерял гораздо раньше - я ушел из дому еще юнцом. И наведывался к матушке редко - лишь по самой крайней нужде. Она, естественно, понимала, что все дело в ее новом муже, но любила его, пожалуй, больше, чем меня, на что, конечно, имела полное право. Дети зачастую лишь побочный продукт отношений мужчины и женщины, и должны, на всякий случай, помнить об этом.

Впрочем, я многим обязан отчиму. Даже тем, что провел семь лет в Вагановском училище и, говорят, подавал большие надежды. Но страсть к книгам, к раздумьям в одиночестве и к тайному наблюдению над людьми плохо сочеталась с постоянными коллективными упражнениями у станка, потными мускулистыми партнершами и всем этим театрально-балетным дебилизмом, считающим сцену подлинной жизнью, а убогий набор условных поз и движений - истинным выражением человеческой души. Когда твоя партнерша крутит, дрыгая ногой, тридцать два фуэте, ее душа писает под себя от страха и изнеможения, и больше ничего.

Обладание объектом желания убивает и объект и само желание. Мне всегда хотелось уничтожить женщину, в которую я кончил. Будто она вбирала в себя не только мой неистовый выплеск, но в нем - мою мечту дойти однажды до вечного блаженства и раствориться в нем без остатка и навсегда. Бедный Будда, достигший нирваны, но не оставшийся в ней - он решил подождать, пока к нему не присоединится все остальное, просветленное наконец, человечество. Ненавижу всех этих спасителей и моралистов! Человечество нельзя спасти, ему нельзя помочь, потому что ему ничто не угрожает. Человечество расползается по телу земли как первородная плесень с единственной ветхозаветной целью плодиться и размножаться, все же остальное, в том числе отпущение грехов, - от лукавого. Я не хочу размножаться, я не хочу плодиться, я восстал против естественного хода вещей, потому что он откровенно пошл. Я не хочу, чтобы в матке женщины из моих сперматозоидов начиналась алхимия еще одной бессмысленной жизни. Я желаю хотя бы собственным примером остановить этот процесс переливания из пустого в порожнее. Онан, проливший свое семя не в женское лоно, а на землю, представляется мне первым великим бунтарем против пошлости бытия. Но я живу среди людей, и потому знаю, что однажды за мной придут и поместят то ли в психушку, то ли в камеру смертников. Пока же не настал этот час, я спешу жить мою собственную жизнь.

Вот и ее освещенное окно - и снова оно занавешено! Это прямо какой-то вызов, брошенный мне в лицо. Холодная надменная красавица, Наталья Гончарова, прекрасная дева, явившаяся мне однажды на Эльбрусе, как София - Владимиру Соловьеву в Аравийской пустыне, я поставлю тебя на колени - ты будешь с упоением, по халцедоновой капельке, брать на кончик языка мой романтический экстаз и глотать его плавными подъемами гортани, вытянув высоким столбиком снежную шею. Гневно я перебираюсь к кухне - темно, но окно приоткрыто и занавеска раздвинута. Пахнет творожными сырниками - скорее всего, с изюмом. На ужин мы предпочитаем легкую пищу... Чашку кефира, парочку хрустящих крекеров. Дыхание у нас чистое, а зубки белые, как яичная скорлупа. Я влезаю, кладу на верхнюю полку рядом со старинным тульским самоваром свой рюкзак и на цыпочках выхожу в коридор. Квартира - чета той, где я на днях побывал, разве что без балкона. Мужчиной не пахнет. Из ванной комнаты плеск воды, трубный шум ее, льющейся из крана. Шум мне на руку. Дверь не заперта, но в розовую щелку виден лишь выступ косяка. От розового света в ванной, вместе с этими звуками плесканья и журчанья, голова моя начинает кружиться, а в животе ниже пупка, прямо над лобком, как лотос, раскрывается витальная чакра земного желания, чакра притяжения мужского к женскому. Однако в ее гонге я слышу и иные голоса - они все явственней, все яснее, они возвращают меня к моему началу, к нирване материнского чрева, где я был невесом и покоен, и бытие мое состояло из теплого света и теплой тьмы да мерных ударов материнского сердца, отсчитывающих срок моего появления в мире, который я так и не признаю своим. Я еще не знаю, кто я, у меня нет ни имени, ни пола, я маленькое божество вселенной. Правда, я подозреваю, что там, за хрустальной плацентой, живут иные боги, но в их Пантеоне я еще равен им.

...Я вспоминаю, что в полутемном коридоре на меня вопросительно глянула круглая лужица зеркала на столике у стены - взяв его, я тихо открываю дверь туалета, затем дверцы стенного шкафчика и вижу то, что мне нужно - небольшое незарешеченное оконце в ванную. Точно в такое же оконце с помощью зеркала подглядывал я мальчиком за своим отчимом и матушкой, когда желание заставало их среди бела дня в моем присутствии. При сем они всегда включали воду, и иногда я путал ее разнообразные звуки со сдавленными стонами любви. Встав на обруч унитаза, я подставляю зеркальце под углом и гляжу в него. Я вижу ее темный затылок, белые плечи и спину, и больше ничего. Зеркальце тут же запотевает и, быстро протерев его рукавом, я снова наставляю его. Затылок, плечи, девичья узкая спина, кажется, с родинкой под левой лопаткой, Я еще раз протираю, еще раз смотрю - уже только на родинку - это я сам приник к ее нежной коже, мозги мои плывут наискось, второпях я свободной рукой вывожу своего жеребца, взнуздываю его и пускаю вскачь. Закусив удила, он успевает пролететь лишь короткое расстояние, пасть его ощеривается и белая пена хлещет во все стороны... Мокрый, обессиленный, я спускаюсь с унитаза, закрываю шкафчик, не потрудившись утереть обрызганную черную фановую трубу, беру на кухне свой рюкзак и ухожу в дверь. Мне нужно немножко побродить по улицам перед тем, как снова вернуться на стену...

Дождик продолжает мелко сеять с неба - тепло, темно и глухо, под ногами скользят раскисшие листья. В парке какой-то мужчина в затрапезной куртке прогуливает собаку. Я пристально вглядываюсь в него - не видел ли он меня на стене. Глупые опасенья. Я брожу по парку, пытаясь найти открытое пространство, откуда была бы видна стена дома, но не нахожу. Везде деревья... Освещенных окон становится все меньше - темны уже окна моей снежной красавицы, окна старушки Нади, к которой меня на аркане больше не затащишь, - только на самом верхнем этаже первое окно слева едва обозначено приглушенным карминным светом - за такими окнами, как правило, и занимаются любовью. Я возвращаюсь к подъезду, набираю код замка, легко вычисляемый: три кнопки с цифрами, его обозначающими, заметно западают и больше отшлифованы. Лифт возносит меня на последний этаж, я поднимаюсь к железной двери на чердак - она подперта доской изнутри, как я ее и оставил, - я достаю припрятанный за трубой металлический прут, просовываю его в щель под дверью и отталкиваю доску. Я вхожу в кромешную тьму чердака, но у меня все равно нет уверенности, что я один, и, включив мощный фонарь, говорю негромким властным голосом хозяина положения: "Бомжи, на выход! Дом охраняется концерном "Защита"". Как правило, подобная заявка действует. Если бы я назвался участковым, эффект был бы меньший - с милицией бомжи непрочь попрепираться. В ответ - молчание. Луч моего фонаря быстро обшаривает углы - и только в одном из них раздается испуганный вспорх крыльев - голуби. Никого. Я снова подпираю дверь доской и вылезаю на крышу. Внизу - темное пространство парка, дальше - многоэтажные дома, потихоньку обживающие берег залива, еще дальше - несколько одиноких огоньков на том берегу - Лахта, Ольгино, Лисий Нос... Небо над заливом - как огромная черная яма, а над городом - угрюмо-багровое от уличных огней. Раскинуть крылья и полететь. Вместо этого я закрепляюсь, пристегиваюсь и повисаю на тридцатипятиметровой высоте.

Как я и предполагал - за карминным окном идет бурный трахач. С минуту я наблюдаю за ним, но заглавные чувства мои молчат, и меня почему-то начинает разбирать смех. Балкон позволяет мне укрыться от дождя, но на всякий случай я не выпускаю веревки и вежливо стучу в стекло двери, попутно отмечая, что она не деревянная, а алюминиевая, как и весь переплет витражного окна. Хозяева тут явно не бедные. Парочка мгновенно приходит из лежачего в сидячее положение, и по ужасу в глазах довольно рыхлого белесого мужичонки моих лет я вдруг безошибочно вычисляю, что он здесь залетный гость и подлежит отстрелу. Так вот, что делает супруга одна в отсутствие супруга... Я вытаскиваю газовый пистолет - он у меня ни разу не был в действии - показываю его гостю и приманиваю пальцем: открой, дескать, мил человек, не то хуже будет. Он, как завороженный, прижав к животу подушку, движется к двери и открывает ее. Я показываю оружием, чтобы он вернулся к даме, и вхожу. Фу, как здесь душно. Пахнет дорогими духами, потом, куревом и распаленными гениталиями.

- Частный детектив охранного концерна "Защита", - представляюсь я, демонстрируя издали давно изжившую себя красную корочку члена Всесоюзного общества по охране памятников старины. - Ваши документы! - требование мое обращено к мужичку, и он понимает, что я понимаю, кто он такой.

- Документы... - в прострации мямлит он, беспомощно глядя на меня. - Нет у меня документов.

Тогда я с наслаждением опускаюсь в просторное бархатное кресло возле окна и теперь уже обращаюсь к даме, которая, хотя и в легком шоке, но как хозяйка дома чувствует себя все же уверенней и уже стремительно подсчитывает в уме, во что ей может обойтись ее приключение. На вид ей под тридцать, миловидна, полновата, взгляд наглый и беспокойный, как у всех новых русских. Возможно, сама содержит магазинчик шведских пылесосов или французских кофеварок.

- Сударыня, - говорю я ей. - Простите за столь поздний визит, но сами понимаете - служба. Выполняем заявку вашего мужа - проследить, так сказать...

- Какая сволочь! - говорит госпожа, чем мне сразу начинает нравиться. - Какая он все-таки сволочь! - убежденно повторяет она и поворачивается к своему дружку: - Иди, Петя, мы тут без тебя разберемся... - она явно не уверена, что я его отпущу так просто, без предъявления документов, и блефует.

- Минутку! - поднимаю я руку, спокойно достаю из рюкзака "поляроид" и, прежде чем они успевают отвернуться, щелкаю их со вспышкой на вечную память. Фотоаппарат всегда при мне, но впервые я его использую как сыскной агент... Затем я благодарно киваю онемевшей парочке. Моя акция, похоже, добила их окончательно.

Тот, кого назвали Петром, трясущимися руками подхватывает с другого кресла брошенную одежду и, продемонстрировав мне свою бабью задницу, скрывается в коридоре.

А хозяйка смахивает набежавшую слезу, встряхивает густой шевелюрой коротко стриженных каштановых с позолоченными концами волос и говорит ему вслед:

- Тихо! Ребенка не разбуди!

Затем она с презрительно-неуверенной и, в общем-то, жалкой усмешкой поворачивается ко мне, смотрит мне прямо в глаза, как бы говоря: да мы такие, и вы не лучше.

- Вот за ребенка ваш муж и беспокоился, - голосом доктора Спока говорю я.

- Да пошел он... - сквозь зубы цедит она и, придерживая рукой на груди простыню, тянется другой к ночному столику берет узкую пачку сигарет "Davidoff", ловкими пальцами достает одну:

- Курите?

Я мотаю головой.

Она с моей помощью закуривает, глубоко затягивается, снова смотрит на меня, словно колеблясь, нужно ли посвящать меня в семейные тайны. Потом говорит зло, с надрывом, будто в кабинете следователя:

- Мой муж импотент... - и, видя в моих глазах немой вопрос, продолжает: - А ребенок - ребенок не от него. Так ЧТО ваша сраная "Защита" прикажет делать молодой женщине, можно сказать, ягодке в самом соку? А он еще, сволочь, ревнует. Думает, за деньги все можно купить... Член бы себе купил, паскуда... - она всхлипывает.

- Такие члены есть, - говорю я. - Вживляются в настоящий, наполняются специальным составом. Действуют безотказно. Читал в одном журнале, собственными глазами. И потом есть масса способов удовлетворить женщину и без члена.

- Он не умеет! И не хочет учиться. В церковь ходит. Он у меня того, христосик... - она повинтила пальцем висок и звучно щелкнула языком, открыв розовую изнанку влажных полных губ. Губы эти словно поцеловали меня в пупок, и я встрепенулся.

Дверь робко приоткрылась, всунулся одетый Петя и, обращаясь неведомо к кому, проблеял:

- Так я пойду?

- Иди, - сказала хозяйка.

Я же молча, деловито кивнул, как бы занятый допросом основной участницы бытового преступления.

Оба мы отметили, как за ним тихо закрылась входная дверь, и с облегчением посмотрели друг на друга, будто без него нам было легче договориться.

- Ну, так что прикажете делать? - вопросительно смотрит на меня хозяйка.

- Ничего. Составим акт. Вы подпишетесь. И разбежимся.

- Триста... - говорит она и выдыхает в мою сторону голубую струйку дыма.

- Чего триста? - ломаю я ваньку.

- Баксов... Не рублей же.

- Между прочим, у меня сертификат надежности высшей категории, - леплю я первое, что приходит в голову, помня ее губы и то, что под простыней на ней ничего нет.

- Четыреста...

- Мда... - тяну я.

- Пятьсот, - выдыхает она. - Больше у меня с собой нет.

- А у Петра?

- Вы же его отпустили! - недоуменно вскидывает она брови и что-то вычитывает в моем лице, потому что вдруг спокойным, почти царским движением убирает простыню и выпрямляет спину, являя мне свои тяжелые полновесные груди с коричневыми красивыми сосками. Движение давнее, заученное, проверенное на многих...

- Интересное предложение, - говорю я, колеблясь в выборе.

- Триста сверху, - говорит она, явно себя недооценивая.

Если бы не этот рохля, побывавшей в хозяйке до меня, я бы, пожалуй, выбрал то, что у нее между полных тугих ляжек, теперь же меня скорее возбуждает минимум и я говорю:

- Ладно. Остановимся на поцелуе...

- Чего-чего? - говорит она.

- На поцелуе, - повторяю я. - Как это по-французски?

- Минет, что ли? - спрашивает она.

- Что ли да, - охотно киваю я. - Кстати, о минах. Когда во время второй мировой войны наши саперы разминировали Белград, они оставляли после себя таблички с надписью "Мин нет". Но к командиру стали приходить смущенные жители города, особенно женщины. Командир оказался человеком образованным. На следующий день все таблички в городе были заменены - теперь на них писали "нет мин". Что было, естественно, ближе к истине, потому что тмином там и не пахло.

Говоря все это, я уже стоял перед ней и нетерпеливо ждал ее рук.

- Так и будешь стоять? - вмяв сигарету в пепельницу, усмехнулась она и расстегнула мне ширинку.

- Угу, - сказал я.

- Ох, какой, - сказала она, осторожно вынимая моего китайского дракона, прямо на глазах наполняющегося встречным ветром ее влажного теплого дыхания. Она сразу без околичностей вобрала его, стала обхаживать губами и языком, и кончик молнии, начинающейся прямо в чреслах, завибрировал у меня в затылке. Я запустил руки в ее густые волосы, слегка подаваясь вперед, но лишь слегка, чтобы не перекрыть ей горло. Я стал стремительно набирать высоту и прежде чем сорваться с крючка и уйти в свободный полет, успел крикнуть: "Глотай!".

На прощание я не без сожаления похлопал ее по крутому заду, вынул из "поляроида" снимок и подарил ей. Она тут же порвала его.

- А на триста долларов купи сыну велосипед, - сказал я.

- У него уже есть, - ответила она, прислонившись к косяку двери и, похоже, тоже сожалея, что мы расстаемся.



Дети - особая статья в моих ночных приключениях, хотя ночью они обычно спят и, стало быть, как правило, выбывают из игры. Но случаются и исключения, и тогда...

Во-первых, они меня не боятся, а во-вторых, принимают всерьез - за кого-то вроде Карлсона с крыши. По правде говоря, этот детский любимец мне ненавистен. Мало того, что от него одни неприятности, - наш бравый шизик вдобавок еще труслив, жаден и вероломен, и патологическую привязанность к нему Малыша, постоянно оказывающегося в страдательном залоге, я не могу объяснить иначе как комплексом безотцовщины. Так я когда-то тянулся к отчиму, который ведь тоже по-своему меня любил. Если бы не балет, он мог бы стать выдающимся спортсменом, легкоатлетом, десятиборцем. С детства я бегал с ним кроссы, купался в любое время года, играл в футбол, подтягивался на перекладине. Он меня закалил, он помог обрести мне сильное и гибкое тело, послушное, как мысль. Физически нормально развитый человек подтянется на перекладине раз десять-пятнадцать, отожмется раз пятьдесят. Я подтянусь и отожмусь на порядок, то есть в десять раз, больше. Но тот же отчим, совсем как Карлсон, просто в силу своего веселого эксцентрично-эгоцентричного нрава, - на вечеринке с приемом гостей, на утренней кухне с завтраком на троих, в училище в репетиционном классе, ухитрился нанести мне столько незаживающих ран, что, существуй на земле правый суд, этого весельчака отправили бы в ад на сковородку. Помню, когда мне было те же семь лет, кто-то из наших гостей принес нам под Новый Год большую коробку импортных шоколадных конфет. Каждая из них была завернута в тонюсенькую красивую фольгу - желтую, синюю, розовую, фиолетовую, с такими же разноцветными звездочками. На мое несчастье, в доме было много народу, включая детей, и от конфет через десять минут ничего не осталось. Я успел съесть лишь одну, и не самую красивую. Я очень горевал, хотя и крепился из последних сил, чтобы не заплакать. Помню, отчим лукаво глянул на меня, поманил пальцем, заговорщицки отвел в уголок и прошептал, что для меня он отложил еще одну "вкуснятную" конфетку. Я, как счастливый троглодит, раззявил рот, и отчим, как бы тайком развернув нарядную облатку, торопливо сунул мне в рот хлебный мякиш, притом он громогласно загоготал, приглашая гостей посмеяться над жадным и завистливым мальчиком. Вкус этого отвратительного мякиша до сих пор у меня во рту.

Однажды путешествуя по полуночной стене, я почувствовал на себе чей-то взгляд из темного открытого окна и вместо того, чтобы поскорее удалиться, наоборот задержался и увидел пятилетнего мальчика. Он стоял на стуле и смотрел на меня во все глаза. У него было умненькое лицо. Я улыбнулся ему, и он мне ответил.

- Ты кто? - спросил он.

- Догадайся, - сказал я, забыв про всякую осторожность.

- Ты Карлсон, который живет на крыше. Я давно тебя жду. Входи. Будем играть.

- Поздно, - сказал я. - Тебе пора спать. Где твоя мама?

- Она с дядей Мишей в другой комнате...

Про папу я уже не спрашивал. А присутствие дяди Миши было чревато осложнениями. Но я пообещал мальчику в следующий раз обязательно зайти.

- Когда? - спросил он.

- Завтра... - ответил я, - вечером. Только маму предупреди.

Он серьезно кивнул и я понял, что не имею права его обмануть.

Назавтра, с цветами и подарком я позвонил в их дверь на пятом этаже. Мне открыла молодая высокая женщина, с горделивым носом и подбородком, из той элитной театрально-филармонической питерской породы, которая в постперестречные времена впала в депрессию и нищету, но не утратила интеллигентской спеси. Из-за нее выглядывал мой маленький мальчик:

- Мама, я же говорил, что он придет!

- Значит, заговор, - усмехнулась мама, - а я ничего не знаю. Проходите, садитесь, объясняйтесь. Это мне? - притворно удивилась она цветам. - Спасибо, спасибо... И все же потрудитесь объяснить, что все это значит? Откуда вы взялись на нашу голову?

- Он не взялся. Он Карлсон, который живет на крыше. Я сам видел... Только он без... - и мальчик вдруг осекся, не обнаружив на моей спине пропеллера.

- Сломался, - глядя на него, похлопал я себя тыльной стороной левой руки по лопаткам. - Хожу на веревке и пешком.

- Мой сын утверждает, что видел вас на стене. Что вы там делали в поздний час?

- Тренировался, - не моргнув ответил я. - Через две недели сборы у семитысячника... у пика Коммунизма... в Таджикистане. Восстанавливаю форму.

- Вы что, из этого дома?

- Нет, но здесь живет мой приятель.

- Значит, с ним на пару? - похоже, вполне принимая мою версию, усмехнулась женщина.

- Нет, - сказал я. - Он техник-инженер. Мастерит оборудование, а я опробую.

- А что, нет каких-то специальных полигонов? - делая слабую попытку осознать неинтересную ей область, спросила женщина.

- Дорого нынче, - сказал я, и она с серьезным видом кивнула. Это был весомый аргумент.

Потом она поднесла красивую вялую руку к виску и тронула его, как бы пробуждая резервы памяти:

- Этот пик Коммунизма... он что, так до сих пор и называется? - тема общения была исчерпана, и женщина не знала, о чем еще со мной говорить.

- Сам удивляюсь, мадам, - сказал я. - Впрочем, разве вас не удивляет двуглавый орел рядом с пятиконечной звездой на фуражках наших военных. Наша история, как и жизнь, амбивалентна...

Последнее слово пришлось женщине явно по душе и она оживилась, словно почувствовав во мне ровню. Я же наоборот скис и фитилек любопытства угас. Хоть я и считаю интеллигенцию, особенно творческую, гордостью нации, это не мешает мне ее презирать. Я глубоко убежден, что русская интеллигенция роковым образом виновата перед своим народом, который ведь еще так и не вышел из младенческого состояния души и ума, и с ним нужно обращаться аккуратно. Короче, я трижды выругал себя за то, что допустил непростительную сентиментальность, ввязавшись в эту историю, и уже искал пути для отхода, но тут меня посадили пить чай с домашней выпечкой. Эта проклятая выпечка тронула мои детские струны, и я снова размяк, как обслюнявленный пряник. Мы сидели за узким кухонным столом и наши с мамашей коленки раза два встретились. Я заметил, как при этом вспыхнуло изнури ее лицо, и понял, что дядя Миша не выполняет возложенных на него обязанностей. Я повеселел и представил, как поимею ее. По ее лицу я видел, что она читает мои мысли и не очень-то скрывает свои. Мальчик же, торопливо выхлебав чай, сорвался со стула и приволок мне большую детскую книгу с картинками. Вежливо, не говоря ни слова, он положил ее мне на колени и встал рядом.

- Все, теперь это надолго, - не без досады усмехнулась мамаша, словно рассчитывала, что мы с ней сами что-нибудь почитаем.

История про Маленького Мука заняла много времени, но кое-где я узнал перипетии своей собственной судьбы. Мамаша тоже слушала с сочувствием. Она двигалась мимо нас по кухне, и одним глазом я следил за взмахами ее длинной - до сухих щиколоток - шелковой юбки. Мальчик тоже, видимо, следил за мамой, потому что когда она закончила свои кухонные дела, он попросил ее посидеть с нами. Он хотел, чтобы нас было трое. Он справедливо считал, что первоначальная семейная ячейка состоит из трех человек. Это был мальчик-объединитель. Мамаша не без робости опустилась рядом со мной - с другой стороны места не было. Наши бедра соприкоснулись и высекли искру. Я читал уже не так внимательно, и иногда она наклонялась передо мной к книге, чтобы меня поправить. Тогда я специально стал делать ошибки, и мальчик тоже стал поправлять - оказывается, он знал эту историю наизусть. И вот я ошибался, а они дуэтом поправляли - получалась игра, и всем стало весело. Тогда я чуть развернул левое плечо, загораживая от мальчика маму и, глядя в книгу, положил левую руку на мамашино бедро. Она двумя пальцами, как лягушку, сняла ее. Прочтя еще два предложения, я робко, просительно провел указательным пальцем по шелку юбки от колена до бедра, на что никакого ответа не последовало. Тогда я снова вернул руку на ее бедро, и больше меня не прогоняли. Я смотрел в книгу и видел фигу, и мальчик читал за меня наизусть целые куски. Юбка оказалась не сплошной, - она запахивалась - и я легко нашел путь внутрь. Чтобы я не повел себя как слон в посудной лавке, мамаша придерживала мою руку - по сантиметру, в борьбе, уступая свою территорию. Собственное сопротивление возбуждало ее и поддерживало иллюзию благонравия. Так, вдвоем, мы добрались до трусиков, и я заглянул за барьер. Там все было в соку и цветении. Мамаша закинула голову и еле слышно засопела своим недавно горделивым носом, я же в предвкушении финала повысил голос - впереди оставалась еще одна страница. Когда же остался лишь один абзац, мамаша стала крупно вздрагивать и до боли стискивать мне руку. Обожаю женский оргазм - в этот миг я себя чувствую Творцом, Демиургом. Кончиком указательного пальца, как микеланджеловский Саваоф, я поджигаю фитиль первоматерии и из гигантской силы взрыва рождается новая вселенная.

В этот момент я глянул на мальчика и увидел, что он больше не слушает меня а, чуть вытянув голову, внимательно смотрит в направлении моей левой руки. Я же не успел сам туда глянуть, потому что мамаша резко встала и, закрыв лицо руками, быстро вышла из кухни.

- Дядя Карлсон, моей маме плохо? - громко спросил мальчик.

- Нет, сынок, - раздался из ванной ее голос. - Твоей маме хорошо.

Я успел дочитать историю, хотя не уверен, что мальчик меня слушал.

Потом она отвела ребенка в комнату, вернулась и, в праведном гневе встав передо мной, велела убираться. Я понял, что навсегда.




Ночь третья

Да, в пору своего сексуального пробуждения, где-то лет в двенадцать, когда я, долго мучая свой маленький пенис, стал наконец извлекать из него по несколько матовых капель нового для себя снедающе-сверкающего чувства, я стал мечтать не просто о полетах, но о полетах перед окнами высоких домов, где красивые девочки укладываются спать. Я мечтал влетать к ним и смотреть на них, сонных... Для моего детского либидо это представлялось достаточным. Я был тогда влюблен в Мальвину - девочку-куклу из сказки про Буратино. Я завидовал ее верному псу Артемону, который жил в ее домике, я чувствовал себя Пьеро и не терпел тупую деревяшку Буратино. Почему-то большинство мужчин вырастают из таких вот Буратино, и очень мало кто - из нежных, чувственных и тонких Пьеро. Я много влюблялся: в детском саду, в школе, в хореографическом училище, но всегда - в девочек и девушек с правильными чертами лица, с кукольными личиками. Мой идеал - немецкая манекенщица Клаудия Шиффер, женщина-кукла, рlastic girl, длинноногая Барби из пластмассы. В юности, до встречи с первой своей женщиной, я мечтал о большой надувной кукле, с какими отправляются в море моряки дальнего плавания. Пока же я не познал первую женщину и целых пять лет чуть ли не ежедневно выпускал из себя белесый фонтанчик мечты, кропя им сокровенные страницы взрослых любовных романов и картинки обнаженной женской натуры, я создавал тела своих возлюбленных из подушек, а то, что по-русски названо жутковатым, как ночной кошмар, словом влагалище - из полотенца, тугим узлом обхватывающего под головкой мой неутолимый мужской феномен. Я экспериментировал с мочалками и губками, с дыней, в которой вырезал дырочку, выбирая изнутри лишнюю мякоть, я применял даже хурму, но, бедная, обычно она расползалась раньше, чем я был готов, закрыв глаза, раствориться в ее волглой клетчатке... Примерно, тогда же я познал сладостный поцелуй сильной водяной струи из крана, дробной лаской, как языком, колотящей в точку экстаза - прямо под головкой моего машущего крылами сладострастия.

Я хорошо помню свою первую женщину и часто вспоминаю ее, хотя мой первый коитус закончился для меня полной катастрофой - разрушением чуть ли не до основания возведенной мною сверкающей пирамиды под названием ЖЕНЩИНА. Я уже так никогда и не смог водрузить на прежнее место те фантазмы, из которых ее сложил. Мы были пьяны, к тому же у нее еще не кончилась менструация, и пока я делал то, что в моем представлении и было соитием, на простыне под нами натекло огромное розовое пятно... Потом мы куда-то ехали и, приехав, снова занимались тем же, словно я каждым новым разом пытался перечеркнуть уже пережитое мною сокрушительное разочарование, - ее раскрытая розовая ракушка, которая, как я теперь понимаю, была вовсе неплоха, издавала какие-то непотребные звуки, разя наповал самые дорогие мне упования, а я все не мог остановиться. Так порой, взяв вещь, чтобы ее починить, мы словно в чаду злых чар, доламываем ее до конца.

Кстати, насколько безобразен наш великий и могучий... - я имею в виду русский язык, когда он обращается к, так сказать, первичным половым признакам женщины и мужчины. Каждое слово - как удар пыльным мешком по голове. Не это ли и есть исторически закрепленное в нашем сознании отношение к сексу и всему, что с ним связано. Несчастен тот народ, который издревле называл это срамом. Даже хорошее слово пах, выдохом трех легких своих звуков, обозначающее впадинку, углубление, и так живо сразу рисующее в моем воображении равнобедренный треугольник женского курчавого лобка с углами "П", "А" и "Х", для меня непоправимо испорчено намеком на аббревиатуру самой популярной в нашем лексиконе похабщины и трагическим созвучием со словом пахнуть. Для расшифровки же буквы "А", напоминающей мне отдающуюся женщину, в моем сознании нет более близких аллюзий, чем слово Антихрист.

Или Антагонист. Как Синди Крауфорд, патентованная модель фирмы "Ревлон" - помада, помада и еще раз помада. Ее я не выношу, как вампир не выносит света, как нечистая сила - креста. У нее лицо своего в доску парня - она смотрит на тебя со всех углов и реклам как добрая спутница жизни, боевая подруга. Она видит тебя, сочувствует тебе, она улыбается тебе и говорит: не робей, не вешай нос, смело иди вперед, тебе все по плечу. А я вижу другое - что внутри она промокла от феминизма, слез и одиночества, и печень ее высохла от противозачаточных пилюль и этого голубка Ричарда Гира, по слухам, такого же голубого, как американские небеса. Она похожа на мою первую любовь, маленькую блондиночку с карими глазами по имени Регина, и нет для меня горше воспоминания.

Куда как симпатичней мне парочка Шиффер и красавчик Копперфильд, настырный поставщик иллюзий, распиливающий себя циркулярной пилой, а затем взмывающий в небеса... Сколько я ни вглядываюсь в их лица, ни одной досужей человеческой мысли не могу вычитать там - они настолько неуязвимы и лишены слабостей, что их даже не пожалеть, они совершенны в своем монументальном равнодушии ко всем нам, как древнеегипетские колоссы храма Абу-Симбел. От них веет холодом тупого совершенства, бесчувствием бессмысленной истины. Они божественно безобразны. Они как две куклы - Барби и Кен. Они мои самые любимые монстры.

Ах, эта кукольная красота Шиффер, что с ней сравнится! Я ее обожаю за то, что никогда не буду ею обладать. За то, что обладать ею невозможно, потому что она не женщина. Она живет со своим Копперфильдом на столе в розовом пластмассовом домике, они ложатся спать на розовую кроватку и лежат, глядя в розовый потолок незакрывающимися глазами, и если провести у них пальцем между ног - там гладко, как на стене в осеннюю ночь. Но вспомните феллиниевского Казанову - его секс с куклой... Так и не успел я спуститься по римской стене в квартиру гениального маэстро, чтобы благодарно пожать ему руку.



...Наконец-то я увидел мою снежную деву, в чем мама ее родила. Целое бесконечное мгновенье я впивался взглядом в ее тело. Предчувствия не обманули меня - она совершенна. Тонкая кость, в каждом движении запаздывающая грация, как бы передающаяся волной от бедер к подбородку, от ступней к коленям, от тонко заштрихованного лобочка до небольших, исполненных нежного достоинства грудей. Как всегда серьезно-печальная, она разделась прямо на моих глазах и пошла в ванную, я же, наслаждаясь вслед легкими вздрогами ее розовых, каких-то по-детски беспомощных ягодичек и любимой мной родинкой под левой лопаткой, уже полез за своим началом, как вдруг откуда-то сверху проскрежетал мужской голос, полупьяный, дурной и опасно-агрессивный:

- Ты что, падла, там делаешь?

Я всегда готов к неожиданности, но тут растерялся.

- Я тебя спрашиваю, падла!? - и возле моего уха, посвистывая горлышком, пролетела бутылка.

В другой раз я бы выдал что-нибудь типа "сигнализацию на окнах починяем, Дельту ставим, антенну меняем", но тут, поскольку еще секунду назад я витал совсем в иных мирах, меня словно заклинило и я судорожно, предательски-торопливо, как ночной вор и разбойник, стал спускаться. Тут рукой я услышал, что моя веревка агонизирующе звенит и, подняв голову, увидел в тусклом свете, льющемся из окна, что мужик перерезает ее. А до земли оставалось еще восемь этажей. Каким-то сверхчутьем я понял, что вразумлять оппонента поздно и что у меня остается не больше пяти секунд, чтобы сохранить себе жизнь. Рывком я передернул рюкзак себе на живот, рывком вынул из него свой верный якорек-кошку с аварийным запасом веревки, запустил его на ближайший балкон, и запер веревку в горле рюкзака. Тут же я стал падать, обгоняя не долетевший до меня перерезанный конец, но сердце мое билось ровно, потому что через секунду меня сильно тряхнуло и я повис двумя этажами ниже. Далеко наверху маячило сероватое пятно - это мужик онемело смотрел на меня, видно, плохо соображая.

К сожалению, мы наделали много шума - я услышал, как скрипнув, открылась дверь на балкон, за перила которого я уцепился, и еще одна физиономия - женщины в ночных бигудях - зависла надо мной. И тут же раздался ее ярый вопль: "Воры! Воры! Милиция! Воры! Степан, звони в милицию!"

Степана я уже видел и не рассчитывал на его адекватность происходящему - милиция прибудет через пять минут. Я ослабил зажим на горле рюкзака и плавно заскользил по веревке вниз, как паук, выпускающий из себя паутину. Увы, в таких случаях я оставляю улики - царапины на стенах, обрезанные концы, сверхпрочную кошку из космического сплава... Ничего не поделаешь - это так, сказать, плановые потери. Хуже другое - теперь на этой стене мне лучше не показываться... На полгода - разговоров и проверок. Наша правоохранительная система замечательна тем, что никого и ничего не охраняет, но вслед любит распушить пальцы веером, демонстрируя замечательную боеготовность.

Через три дня, любопытства ради, я прошелся под вечер мимо того дома - так и есть, напротив подъезда стоял милицейский уазик... Раньше всем нам привычно было думать о вооруженных людях, состоящих на службе у государства, как о высоких профессионалах, тем более, что их подвиги были многажды воспеты в соответствующей литературе и в масс-медиа, но вот вместе со свободой слова настали времена постперестроечной смуты, и оказалось, что эти самые вооруженные службы даже в самых что ни на есть штатных ситуациях беспомощны, как телята... Вот уж кого я не боюсь, так это их. Любой забулдыга, по своей русской непредсказуемости, для меня гораздо опаснее.

Мне тридцать лет, но я не знаю, как жить дальше. Кроме стены и чужих окон, у меня ничего в жизни не осталось. Сначала у меня отняли отца, потом детство, потом мать, потом мою первую юношескую любовь. У меня всегда отнимали то, чему я отдавал душу и сердце. Да, ее звали Регина - она была из Риги, и тоже училась в Вагановском, на два класса младше, как раз у отчима и моей матушки. Она жила в интернате училища, но часто бывала у нас дома. Мы с ней не раз выступали в детских массовых сценах в "Щелкунчике" и "Спящей Красавице". Небольшого росточка, легкая как пушинка, она говорила всегда с улыбкой, украшая ею свой певучий латышский акцент, и выглядела словно младшая сестренка Синди Крауфорд. Она была как бы под попечительством моей семьи, потому что ее разведенные родители были заняты собой и своими новыми семьями, и в Ригу она возвращалась не к ним, а к бабушке. Я впервые поцеловал ее, когда ей было пятнадцать лет. А еще через два года произошло то, что будет терзать меня до конца моей жизни.

Были зимние каникулы, и всех распустили по домам, в училище остались только те, кто был занят в новогодних детских спектаклях - в Мариинском театре и на других площадках города. Как и договаривались, я должен был зайти за Региной после репетиции, но дверь в танцевальный класс оказалась закрыта изнутри, и сам не знаю, почему, я не стал стучать, а вдруг опустился на колени и приник к замочной скважине. То, что я увидел, навсегда сделало меня другим. Я увидел своего могучего отчима - он стоял почти спиной ко мне, выгнув выю, как Приап, на руках на уровне пояса он держал хрупкую девушку, - ноги ее, с почему-то вытянутыми носочками, раскачивались вверх-вниз по обе стороны его чресел, руки с полураскрытыми кистями вольно висели к земле, голова была откинута и светлые хвостик собранных резинкой волос мотался по воздуху. Отчим молчал, работая бедрами, как шатунами, а девушка издавала тихие вздохи, в которых, как я ни напрягал слух, не слышалось ни боли, ни протеста. Потом она сладостно простонала, подалась вперед, подняла голову и, словно пробуждаясь, со слабой улыбкой посмотрела на него - эта была моя Регина. Этот взгляд восхищения и робости и еще чего-то, какого-то спокойного расчета, сказал мне больше, чем все остальное. Затрясшись, как заяц перед смертью, я на цыпочках отошел от двери, ничего не видя перед собой, кроме какой-то белой завесы, затем обозначил каблуками деловые шаги, подошел, дернул ручку и деловито постучал.

Отчим почти сразу, насколько ему позволяло расстояние до двери, открыл ее. Регина стояла возле станка, подняв на него левый носочек, и делала растяжку. Она приветливо махнула мне рукой и продолжала свои упражнения, как бы решив довести урок до конца. Учитель и ученица стоили друг друга - они вели себя превосходно. Я дождался, пока отчим уйдет, дав ей как бы последние наставления и пожелав нам счастливого Рождества, да, это было шестое января, подошел к двери и закрыл ее на задвижку. Надо сказать, что мы еще ни разу не были физически близки - я считал, что пока не имею на это право, и наши ласки заканчивались не ниже ее девичьих грудок. И хотя я уже знал женщин, с ней я вел себя почти целомудренно, лишь раз или два разрядившись в одежде незаметно для нее во время наших не совсем безгрешных касаний друг к другу. Я был уверен, что она еще девочка.

Тогда же, закрыв дверь, я подошел к Регине, стал ее бешено целовать, а потом, схватив за горло, повалил на пол, сорвал трико, которое, оказывается, можно так быстро надевать, тоненькие, запятнанные отчимом трусики, и изнасиловал. Не знаю, сколько это продолжалось - час или два, потому что я кончал и кончал - а она молчала, непрерывно дрожа и не сводя с меня неузнающих глаз. Потом, мертвый, опустошенный, я встал, застегнулся и ушел. А она осталась лежать. Больше мы с ней никогда не были вместе. Теперь, по слухам, она работала в Гамбурге, в труппе городского театра оперы и балета, танцевала заглавные партии.

Да, у меня отняли отца, мать, потом девушку - но я не стал Гамлетом. Я стал маньяком, ходящим по стенам домов аки по полу. Дом для меня - это вертикальная полоса препятствий, которую я сразу же прохожу мысленно вверх... Есть три основных способа лазанья по стенам: свободное, без крючков и страховки, на веревках - в основном, с крыши - и с помощью вакуумных присосок. Последний способ - самый медленный и неудобный, но в то же время почти универсальный: ты движешься по стене и даже по потолку, как муха или, скажем, таракан. Один присосок держит мой вес на стене, в зависимости от качества поверхности, максимум две минуты, затем вакуум рычага-поршня нарушается. За две минуты я должен найти другую опору и повиснуть на ней - иначе крышка. Голую торцовую стену двенадцатиэтажного дома я пройду вверх на присосках за пятнадцать минут. Есть у присосок и недостатки - для кирпичной кладки они не годятся.

Я люблю рассматривать старые дома - в центре, но особенно на Петроградской стороне, где в конце прошлого века стали селиться богатые и, следовательно, вкладывать деньги в улучшение окружающей их микросреды. Там много дивных зданий, красивой эклектики и модерна. Я смотрю на них как эстет и как скалолаз, просчитывая выступы и площадки, созданные всеми этими пилястрами, пилонами и антаблементами. Кроме того, многие дома напоминают мне женщин: взойти по стене - это не только преодолеть земное тяготение, но и привычное женское "нет", заложенное инстинктом природного кокетства и верности своему племени да семейным воспитанием, вкупе с вычитанными из книг глупостями и откровениями подруг. Дома напоминают мне и другое: разные формы женского оргазма - от легких, открытых, в духе барокко, многократных, трепещущих обращенными к небу крылышками, до фундаментальных классических, имеющих долгий, плавный подъем, короткий, но весьма выразительный пик, и столь же плавный спуск. Между ними - целый набор разностильных оргазмических помешательств, занимающих по времени от нескольких минут до нескольких часов. Только с готикой среди нежной русской половины я так пока и не столкнулся, хотя подозреваю нечто нереидно-вампирическое, на грани жизни и смерти.

Окна, окна, окна... "Вот уж окна в сумерках зажглись. Здесь живут мои друзья и, дыханье затая, в ночные окна вглядываюсь я". Приотцовские песенки из моего раннего детства... Если убрать друзей, то все остальное сошлось. Только не спросить мне у покойного песенника Михаила Матусовского, от чего же все-таки у него перехватывало дыхание. Я же, когда еду вечерним троллейбусом по улицам города, просто пьянею от этих окон, от жизни, вершащейся за ними, от сладкой истомы искушения снова исподтишка заглянуть в них.

Я не знал, когда теперь снова увижу свою Снежную Деву, - связь наша была слишком сокровенна, чтобы иметь расписание встреч. Да, она явилась мне впервые на Эльбрусе, ранним утром, когда от солнца порозовел снежный восточный склон, и слева, в тени, среди расселин, на голубом фоне нарисовался ее абрис - задумчиво склоненная голова с длинными распущенными волосами. Я замер от счастья и какого-то щемяще провидческого предчувствия, что эта встреча даром для меня не пройдет. Но прошло еще несколько лет, прежде чем я нашел ее во плоти, путешествуя по стенам. И то, что это не мое заблуждение, не трагическая ошибка, вскоре поспешила подтвердить сама судьба, словно ей самой было невтерпеж поглядеть на продолжение. Всего лишь через неделю после того позорного бегства со стены, совершенно случайно заскочив в магазин итальянской одежды на Среднем проспекте, я увидел мою Прекрасную Даму. Она обслуживала состоятельную покупательницу, задумчиво держа на плечиках нечто модное, - мысли ее были далеко...

То, что она оказалась продавщицей, не уронило ее в моих глазах, но сделало ее более земной и желанной. И не из-за нашего, примерно одинакового по своей никчемности, социального статуса - библиограф-продавщица - а из-за того, что оба мы в таком случаем должны были испытывать одинаковое неприятие действительности, и, значит, иметь какую-то большую мечту. Она машинально повернула голову в мою сторону и, видимо, прочла в моем лице нечто такое, что снова, уже более внимательно, глянула, и в ее левой брови задрожала досада. Даже несмотря на униформу, она была прекрасна - и прекрасен был гнев, озаривший изнутри ее лицо в ответ на мой настырный восхищенный взгляд. Больше она не оборачивалась - я же, прежде чем уйти, мысленно снял с нее все покровы и обласкал девические груди, персиковые ягодички, родинку под левой лопаткой... Все это было моим и для меня.




Ночь четвертая

В магазин я больше не наведывался, чтобы не наращивать явно отрицательное впечатление от своей персоны. Лишь на бегу, под вечер, когда витрина была освещена, а лица пешеходов сливались в одно лицо, я призадерживался на тротуаре, словно поджидая автобус, и украдкой выискивал в освещенных глубинах магазина ее милый абрис. Но прошло еще две недели таких почти ежедневных, мучительно-неполноценных встреч, прежде чем я решил снова отправиться на свидание к ее окну на двенадцатом этаже.

Наверху меня ждало разочарование - ход на чердак был перекрыт новой стальной дверью, открыть которую я не мог. Оставался лишь горизонтальный путь снаружи из оконца лестничной клетки, но ее окна были далеко справа: чтобы добраться до них, полагалось или вбивать крюки, что на панельном доме весьма проблематично, или идти на присосках, которых у меня с собой не было. Но я не мог ждать другого случая - жажда видеть мою возлюбленную разбередила мне душу, и я, потеряв еще час, снова вернулся к ее дому, на этот раз вооруженный до зубов. Был час ночи, и я уже не надеялся увидеть освещенным ее окно, но на удивление оно продолжало светить во тьме, будто поджидая меня. Я неслышно поднялся на двенадцатый этаж - к счастью, жильцы не догадались сменить код на входе - и осторожно влез с лестничной площадки на подоконник. Полуметровые двойные оконца оказались накрепко забиты гвоздями и, соблюдая все меры предосторожности, я, провозившись минут десять, втихую открыл одно из них. Пахнуло ночью, ночной свежестью, мокрым парком, дымком ночного костра с берега залива и самой водою. А дом спал, и спали его запахи, его кухни, его кладовки с осенними маринадами, солениями и варениями, его платяные шкафы с одеждой, его урчащие холодильники, его прекрасные и безобразные женщины, положившие одну руку под голову, а другую на чресла, спали его обобранные временем мужчины, закрывшие свои тоскливые, растерянные глаза, спали его безумные старики и старухи, его бесстрашные дети, еще не ведающие, что уготовила им судьба, его хлипкие осенние пауки, его равнодушные кошки и беспокойные собаки, - внизу из-под козырька парадной двери на асфальт падал свет, и оттуда внимательно смотрел на меня черный глаз осенней лужи с рыжим, из кленовых листьев, зрачком. Я встал на железный козырек карниза, впившись в него когтистой сталью кошек, прижал к стене присосок на левой руке и движением пальцев перевел рычаг вправо. Чавкнул воздух и я повис. Вонзив правый носок в стыковочный шов, я чуть приподнялся, ослабив напряжение руки, внахлест наложил правую, пальцами перевел рычажок и повис на двух скрещенных руках. Затем - на одной правой. Единственной моей заботой было - ненароком не задеть стальными кошками за какой-нибудь карниз. Ночь была тихая, тише, чем мне бы хотелось, - только внизу из парка иногда доносился шорох какого-нибудь дерева, затрепетавшего листвой во сне.

Признаюсь, не люблю передвигаться без страховки - на это требуется максимум внимания, а я по своей природе человек рассеянный, созерцательный. Можно было надеть все четыре присоски - но я бы передвигался вдвое медленнее. Присоски исправно чавкали и прекрасно меня держали - слава богу, не было дождя и стена была сухой. В дождь меня потащило бы вниз... Вот и темное окно ее кухни - форточка открыта. В окне же комнаты по-прежнему свет и, дойдя до него, я осторожно, сбоку, выглядываю. Она лежит на постели лицом к потолку - глаза ее закрыты. Спит. Сердце мое сжимается от нежности. Я сам не знаю, что будет дальше. Возвращаюсь к кухне, подтягиваюсь, держусь за фрамугу - окно закрыто лишь на нижний шпингалет. Ловлю петлей шнурка хоботок и тяну на себя. Открыто.

Я проникаю внутрь, ревниво ловя запахи. Ничего - лишь слабый лекарственный дух, то ли валерьяны, то ли сердечных капель. Кто расстроил мою красавицу? Нервной пантерой, жадно дрожа ноздрями, я крадусь по темному коридору. Дверь в комнату закрыта - под ней яркая щель света. Заснуть при свете? Видимо, очень устала или приняла снотворное. Боясь разбудить ее, я не тороплю наше свидание. Мне некуда спешить. Впереди у нас целая ночь. Надо сделать так, чтобы она не испугалась - с ней я не могу быть насильником. Я сяду на кухне. Заварю себе кофе, включу приемник на ультракоротких волнах с какой-нибудь ночной музыкально-эротической программой, где между музыкальными оттягами ведущая под украденной кличкой "Шаде" разглагольствует о преимуществах орального секса. От телефонных звонков возбужденных ночных слушателей не будет отбоя. Я сяду спиной к кухонной двери - она войдет и строго спросит: " Кто вы такой? Что вы здесь делаете?" Тогда я медленно повернусь к ней, опущусь на колени и протяну пурпурную розу, похожую на мое бедное сердце. Я купил ее сегодня вечером и хранил в рюкзаке в специальной трубке, чтобы ненароком не сломать на стене. Она будет говорить: "Уходите, я вас не знаю", а я буду молча протягивать ей розу, другую же руку на рыцарский манер прижимать к груди. Моя покорная робость в конце концов тронет ее, и завяжется интрига. "Если вы настаиваете, я уйду, - скажу я ей, - но сначала выслушайте исповедь разбитого сердца. Я впервые увидел вас на Эльбрусе, на утренней заре, окрасившей розовым цветом снежный восточный склон. Вы были Снежной Девой и ваши волосы..."

Я уже собираюсь приступить к осуществлению своего блестящего плана, но сладкая дрожь в паху неумолимо влечет меня в ванную. Я плавно без щелчка включаю в ней свет и прикрываю за собой дверь. И вот я здесь - в светелке ее девичьих сокровенностей. Сияет бело-голубой кафель, благоухает мыльница с розовым дорогим французским мылом, замерли многочисленные нарядные баночки и пузырьки, каждый вечер водящие хороводы вокруг ее шеи, бедер, грудей, узеньких ступней с наманикюренными ноготками... Молчит удивленно зеркало, отражая не ее, а мой воспаленный взгляд. Под раковиной пластиковая корзинка для грязного белья. Задыхаясь от предвкушений, я открываю ее, выбираю легкий лифчик с тонюсенькими бретельками и жадно ищу на нем запах ее тела. Но пахнет лишь неизвестными мне духами - слабо и неопределенно. Я ищу трусики, нахожу их, подношу к носу заветную перемычку, где на дополнительной полоске мягкой ткани можно всегда найти хотя бы одно интимное, пряное пятнышко от естества, но, увы, моя чистюля не оставляет следов... Впрочем, еще не все потеряно. Я возвращаюсь на кухню, открываю мусорное ведро и копошусь на самом дне среди нескольких исписанных женским почерком смятых бумажек. Ничего - ни ватки, ни женской прокладки - лишь холодный, пахнущий тмином мокрый мешочек чая "Earl Gray". Ладно. Чем недоступней, тем желанней она мне. Ведь она Снежная Дева. Чем пахнет снег? Арбузной коркой? Облаком? Мечтой?

И в это время я слышу из коридора какой-то неожиданный звук, которого быть не должно в вычисленном мной мире этой ночи, но звук настойчиво повторяется и, с усилием стряхнув наваждение грез, я осознаю, что это звонит телефон. Сейчас она проснется... Уже проснулась... Удивится, что и на кухне оставила свет. Войдет, чтобы выключить... Я срочно распаковываю свою розу... Но телефон больше не звонит. И я не слышу ее шагов. Уф... Хотя я давно все обдумал, но чувствую, что меня прошиб пот. Значит, я действительно волнуюсь. Редчайший случай. Сам себя не узнаю. Вот, что делает с человеком любовь, мысленно говорю я, и, похоже, недоволен собой. Это инстинкт самосохранения сигнализирует мне о том, что я не полностью контролирую ситуацию. А значит, возможно и непредвиденное. И все-таки я, следуя своему плану, нахожу кофе, правда, растворимый, кипячу воду, завариваю, добавляю ложку сахара... Правда, коротковолнового приемника под рукой не оказывается, и я включаю трехпрограммную радиоточку. Льется ночная музыка, я отхлебываю кофе, жду. Снова звонит телефон - это уже становится интересным. Два часа ночи. Кому-то позарез понадобилась моя спящая принцесса. Я снова напрягаюсь - и снова напрасно. Ноль внимания. Еще интереснее. Так она и проспит нашу ночь, а я просижу, как деревенский телепень, на кухне. Хватит, я сделал все что мог, чтобы было, как лучше. Теперь будет, как всегда... Резко отодвинув табуретку, я встаю из-за стола, щелкаю выключателем и иду в комнату. Рывком открываю дверь и смотрю на мою деву. Она все в том же положении, в глубоком сне. Голова на подушке, одеяло до подбородка. Внезапно взгляд мой останавливается на огромной черноте незашторенного окна - я, представив свое лицо за ним, чувствую, как у меня по спине бегут мурашки.

Какой ослепительный свет, будто специально оставленный. Ну и сон у нее. Так можно спать только в ранней юности. Я подхожу к ней, нагибаюсь, смотрю на ее прекрасное лицо и вдруг понимаю, что это лицо смерти. Она мертва. Я срываю с нее одеяло, хватаю запястье - пульса нет. Я прижимаю ухо к ее груди, чувствуя щекой ее плотный сосочек - но внутри ее тишина. Я не могу этому поверить - просто у меня начались галлюцинации. Я хватаю зеркальце с ночного столика, подношу к ее чуть приоткрытым губам, к ноздрям - она не дышит. Там же, на столике, - снотворное. Она приняла слишком большую дозу... Она мертва. Но ведь это невозможно! Мы так не договаривались! Схватив себя за волосы, я смертельно раненым зверем мечусь по квартире. Поздно! Она умерла минимум час назад! Поздно! Никакая самая лучшая в мире команда реаниматоров ее уже не спасет. Я начинаю плакать. Молчаливые слезы льются из моих глаз. Я сижу рядом с ней на кровати и плачу. На ней тонкая сорочка с кружевами на вырезе и на коротких рукавах. Под сорочкой всхолмия грудей. Я к ним не успел. Я начинаю плакать в голос. Я снимаю с нее сорочку. Моя Дева еще мягкая, гибкая, тело ее не остыло. На пальчиках маникюр, на лобочке нежная поросль. Я поднимаю ей веки - она смотрит на меня неподвижным взглядом прекрасной куклы. Я раздеваюсь, ложусь рядом, натягиваю сверху одеяло, прижимаюсь к ней. Я согрею ее своим теплом, растоплю своими горючими слезами ледяной комочек ее сердца - оно вздрогнет и снова забьется, моя Снегурочка, моя Спящая красавица вздохнет и скажет: "Здравствуй, прекрасный принц!" Я опускаю руку и кладу пальцы на ее лобочек. Мне кажется, что он отзывается. Когда я был совсем маленьким и боялся темноты, мама иногда брала меня к себе в постель. Я всегда мечтал об этом, и даже во сне рядом с ней я помнил свое счастье, и еще я помнил, что мои ножки прикасаются к чему-то чудесно живому, упруго-курчавому, нежно щекочущему, как теплый податливый сухой мох в летнем сосновом лесу, куда мы ходили по ягоды.

Нет, я не отдам ее смерти. Она моя. Я снова скидываю одеяло, прижимаюсь лицом к ее лобочку, целую его, потом целую ниже две прохладные карамельки и раздвигаю их языком. Вход в ее юное чрево еще дышит жизнью, там еще тепло, там в вешние дни из куколки снова появится прекрасная бабочка - мы будем летать друг за другом в прекрасном мире эльфов, и пусть этот сон в летнюю ночь никогда не кончается. Языком я увлажняю путь в ее теплые недра и наконец погружаюсь сам. О, господи, как прекрасно! Нежной упругой волной я льну к ее бедрам, и они отвечают мне. Я закидываю ее руки себе на плечи, шепчу ей на ухо признания и восторги и невозможным, необоримым вздрогом всего своего естества бросаю в ее темные теплые глубины белую лилию бессмертной любви.



Откуда-то раздается звон. Погребальный звон. Это звонят колокола на звоннице. И еще - какие-то глухие удары. Это салют в нашу честь. К нам идут. Нас осыпят золотым дождем и лепестками роз.

"Откройте! Милиция!"

Но я не открою. Вскочив, я выключаю свет и, распахнув окно, смотрю вниз. Внизу, под козырьком парадного входа - два задних огня милицейского уазика. Там остался один шофер - до того, что здесь происходит, ему нет никакого дела. Мгновенно я одеваюсь.

"Откройте, иначе взломаем дверь!"

Ломайте, ребята. Только не так быстро. Я хватаю на кухне рюкзак, распихиваю по карманам подозрительные бумажки из мусорного ведра, возвращаюсь в комнату, вылезаю на карниз и, раскрутив свой верный якорек, бросаю его на крышу. Якорек уцепился за ограду на крыше - веревка упруго вздрагивает, поторапливая меня. Пропустив ее в ручной подъемник, я возвращаюсь к своей возлюбленной, поворачиваю ее на бок, обертываю простыней, ложусь спиной рядом и завязываю на себе концы простыни. Теперь нас снова двое - ее веса я не чувствую, однажды вот так же я поднимал из расщелины на Эльбрусе разбившуюся альпинистку. Она была в связке со мной и поскользнулась на ледяном склоне. Я не смог ее удержать и, чтобы не погибнуть за компанию, расстегнул карабин. Тем более, что она сама мне об этом кричала, болтаясь над пропастью. Потом я взялся ее вытащить, но меня все равно дисквалифицировали.

Закрепившись, я с драгоценной ношей осторожно вылезаю на карниз и вращаю ручку подъемника. Он рассчитан на двести килограмм, в нас же - чуть больше половины. Моя возлюбленная крепко прижимается ко мне - на этот раз я ее не упущу. Вот и спасительный склон крыши. Никого. Мы одни. Внизу темное пятно пропасти, а дальше за ней огоньки на том берегу. Нам - туда. Пока же я переношу ее на чердак, кладу возле люка на гаревый пол, хрустящий под ногами, как фирн, как утренний горный снег. Снизу из оставшегося открытым окна я слышу возбужденные голоса: "Он где-то здесь!" Сейчас они побегут вниз и будут прочесывать парк. Потом они вызовут дворника и поднимутся на чердак. Я же тем временем тихо, как осенний паук, спущусь и уйду.

Откуда они знают про меня? Этот вопрос вдруг альпинистской киркой застревает у меня в груди. Кто сказал? Кто видел? Кто позвонил? В поисках ответа я включаю фонарь, шарю в карманах, выгребаю скомканные листочки, дрожащими руками расправляю один. Читаю... Расправляю другой... Это про меня. Про то, что я ее преследую. Что как лунатик хожу по карнизам...

Боже мой, неужели это я ее погубил?!

Снизу раздается фырчание моторов - я возвращаюсь на крышу и выглядываю из-за козырька. Внизу стоят две пожарные машины. Их оранжевые вращающиеся мигалки напоминают мне салют на Неве, новогоднюю елку, праздник, но тут я слышу, как за спиной, на чердаке с железным стоном распахивается дверь, и раздается голос: "Он здесь!" К моей возлюбленной мне уже не успеть. Они разлучили нас. Я гляжу, как вытягивается в мою сторону пожарная лестница с неуверенным человечком в каске на верхней ступеньке, сзади же из чердачного люка высовывается еще один и, направив на меня пистолет, кричит фистулой: "Ни с места! Стрелять буду!"

Господа, как вы мне все надоели! Я хотел укрыться от вас в горах, потом вы прогнали меня на стену, но и здесь нет для меня места. Я смотрю на огромное черное пятно парка, на огни на том берегу. Я становлюсь на край крыши, расправляю, как крылья, руки и отталкиваюсь, не сводя взгляда с тех далеких огней. Лахта. Ольгино. Лисий Нос.

В Лисьем Носу мы когда-то снимали дачу.

Январь, 1997
Санкт-Петербург



© Игорь Куберский, 1997-2017.
© Сетевая Словесность, 2001-2017.






 
 


НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Сергей Сутулов-Катеринич: Наташкина серёжка (Невероятная, но правдивая история Любви земной и небесной) [Жизнь теперь, после твоего ухода, и не жизнь вовсе, а затянувшееся послесловие к Любви. Мне уготована участь пересказать предисловие, точнее аж три предисловия...] Алексей Смирнов: Рассказы [Игорю Павловичу не исполнилось и пятидесяти, но он уже был белый, как лунь. Стригся коротко, без малого под ноль, обнажая багровый шрам на левом виске...] Нина Сергеева: Точка возвращения [У неё есть манера: послать всё в свободный полёт. / Никого не стесняться, танцуя на улице утром. / Где не надо, на принцип идти, где опасно - на взлёт...] Мохсин Хамид. Выход: Запад [Мохсин Хамид (Mohsin Hamid) - пакистанский писатель. Его романы дважды были номинированы на Букеровскую премию, собрали более двадцати пяти наград и переведены...] Владимир Алейников: Меж озарений и невзгод [О двух выдающихся художниках - Владимире Яковлеве (1934-1998) и Игоре Ворошилове (1939-1989).] Владислав Пеньков: Эллада, Таласса, Эгейя [Жизнь прекрасна, как невеста / в подвенечном платье белом. / А чему есть в жизни место - / да кому какое дело!]
Словесность