Словесность

[ Оглавление ]






КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ
     
П
О
И
С
К

Словесность


Из романа "Массажист"



МАЛЬЧИКИ  ТЕТИ  ЛЮБЫ


[ Заказать роман ]

Невинность я потерял рано - в четырнадцать лет, при роковых обстоятельствах, и с тех пор не знал покоя. Но в другом смысле - я ведь никогда не был бабником, и то, что у них, у баб, между ног, никогда не было для меня фетишем, главным в жизни, как и самочувствие моего собственного члена. Главным для меня было нечто, далеко от меня отстоящее, но, тем не менее, под влиянием прочитанной литературы кажущееся вполне достижимым: я хотел стать сверхчеловеком, я хотел переступить через порог тайны, отделяющей простого смертного от непростого... Я хотел стать особенным, избранным. Я знал: такие люди есть, - я говорю вовсе не о Христе и не о Будде, и даже не о Рамакришне, Кришнамурти и Шри Ауробиндо - я хотел подняться хотя бы на уровень учителей, проповедующих идеи великих, светочей человечества, я хотел стать хотя бы маленьким факелом, фонариком, лазерным лучиком, пронзающим нашу человеческую тьму.

Но тогда, в свои четырнадцать, я был еще слеп, жил, как насекомое - инстинктами, и они, инстинкты, говорили мне, что заниматься онанизмом нехорошо... Тогда уже целый год прошел у меня под знаком борьбы с этим ущербным явлением, - борьбы, заключающейся в том, что, каждый раз, выпуская из себя фонтанчик матовых брызг, я испытывал стыд от собственной неполноценности, поскольку знал, что ТАКОЕ следует делать не с самим собой, а с женщиной. И я твердо решил стать мужчиной. Тем же был озабочен и мой друг Володька, тем более, что он был на полгода меня старше и хвастался тем, что у него уже набухли и болят соски. Он говорил мне, что это признак возмужалости и что теперь от него могут быть дети, однако в голосе у него звучало сомнение - вдруг его грудь превратится в женскую... Успокоился он только после объяснений с отцом. У меня соски еще не болели, но занимался я онанизмом ничуть не меньше Володьки. Иногда мы предавались этому греху вдвоем, избирая в качестве объекта вожделения одну из обнаженных красоток на колоде карт, которую Володька нашел у отца. Карты были явно кустарного производства, может, даже из какой-нибудь зоны. Интересно, что при том совместном удовлетворении своих сексуальных амбиций нам ни разу не пришло в голову попробовать это друг с другом; спасала нас от расширения сексуального поля деятельности, пожалуй, лишь наша дремучесть.

У Володьки были оба родителя, оба работали в гараже, и после школы до пяти вечера комната, в которой они жили, была в нашем распоряжении. Она была гораздо просторней, чем у нас с матерью, и там мы и проводили свое свободное от взрослых время. Деревянный, двухэтажный Володькин дом был как раз на моем пути в школу. Володька жил на втором этаже. Сложив вдоль стенок посторонние предметы, сдвинув в сторону стол и стулья, мы занимались в центре комнаты вольной борьбой, изучали приемы, описания которых вместе с картинками мы нашли в одной замечательной брошюре, выпущенной издательством "Физкультура и спорт". По очереди мы отрабатывали их друг на друге, а затем проверяли на своих хлипких одноклассниках в спортивном зале школы. Бросок через бедро или через плечо в комнате мы не могли себе позволить, так как обязательно что-нибудь опрокинули бы, но борьба в партере почти ничем нас не ограничивала, и мы представляли себе, как будем вот так же распинать и обездвиживать непослушных женщин. Но не только их... После таких занятий мы чувствовали себя сильнее тех, кто нас окружал, мнили себя избранными - не это ли сформировало потом мою идею стать сверхчеловеком? Я был убежден, что в двадцать лет стану мастером спорта, хотя еще не знал, в каком виде. Так и получилось.

Невинность я потерял из-за спичек. Точнее, из-за их отсутствия.

Однажды поздней осенью, в сырь и грязь, когда не переставая шли мелкие холодные дожди, и небо висело над самыми крышами домов, поглотив до того Хибины, когда особенно отрадно было сидеть дома, в тепле Володькиной комнаты с жарко натопленной печкой, мы, отработав очередной прием в партере, захотели чаю. Но спичек в доме не оказалось. Володька уже обшарил все мыслимые уголки и теперь озадаченно смотрел в потолок, что-то соображая.

- Ничего, - почесал он нос. - Щас найду. К соседям схожу...

Он долго не возвращался, а когда вернулся, не мог понять, о каких спичках я его спрашиваю. Был он возбужден, глаза чуть не вылезали из орбит, губы раззявлены от удивления или еще от чего-то.

- Пойдем, - схватил он меня за рукав и потянул к двери.

- Куда? - не понял я, оставаясь на месте, что мне не стоило особого труда, так как я был сильнее.

- Что ты? Пойдем, - уже просительно воззрился он на меня, утрачивая состояние минутного превосходства. - Там такое, не пожалеешь! Баба там дает. Мне дала и тебе даст. Пойдем! Я еще хочу. Вместе ее отжарим.

Надо ли говорить, что это была искра, упавшая на сухой или пусть чуть подмоченный хворост наших мальчишеских фантазий и разговоров. Воображение мое вспыхнуло, под сердцем образовалась пустота, а под животом - холод, будто я глянул в пропасть или улетел на качелях под самые небеса. Но первоначально главное было все же в другом - в том, что я должен был поддержать в глазах друга свой авторитет лидера.

...Дверь в квартиру соседки была незаперта, и Володька, крадучись, без стука проник внутрь и поманил меня. В кухне было полусумрачно, но дальше, в комнате, горел свет. Мы вошли и первое, что я увидел - это пустой стол, на котором стояла початая бутылка водки. Ни стаканов, ни закуски, как будто пили по-простому, из горла, как мужики в подворотне.

- Выпьем? - предложил Володька. Присосавшись к горлышку, он бесстрашно запрокинул бутылку и сделал глоток.

- Для храбрости...- пояснил он. - И чтобы хуй стоял. От водяры стоит лучше. Все говорят.

Я помотал головой. Пить мне не хотелось. К тому же в комнате было жарко, душно и от спертого воздуха меня начало мутить. Но волнение внутри не оставляло меня, я чувствовал, что сейчас может произойти что-то невероятное, страшное и манящее одновременно, хотел этого и хотел убежать и не мог себе это позволить, чтобы не упасть в глазах друга.

- Где баба-то? - тихо спросил я.

- Да вон она. - И Володька отдернул ситцевую шторку, которую я поначалу принял за белье на просушке.

За ней на старой тахте в постели лежала женщина. Она была голая. Она спала. Я не видел ее головы, уткнувшейся в подушку - только гладкую полноватую спину и круглый налитой зад. Трепеща от волнения и облизывая в миг пересохшие губы, не сразу я сообразил, что это соседка Люба, которую я помнил с тех пор, как стал ходить в школу, в один с Володькой класс. Я никогда не говорил с ней, разве что здоровался, сталкиваясь на лестничной площадке. Она работала продавщицей в продуктовом магазине, у нее был муж, дядя Витя, отбывавший срок за соучастие в какой-то краже, к которой он якобы не имел никакого отношения, и теперь она - это для соседей не было секретом - водила к себе мужиков и с ними пила. Ей было лет двадцать восемь-тридцать.

Разочарование мое было стремительным - не такой я представлял себе свою первую женщину. Но я не подал виду. Володька же, словно опытный искуситель, подошел к ней и похлопал ее ладонью по голому плечу:

- Теть Люб, спишь, что ли? Это я, Вовка.

Соседка не откликалась.

- Люб, это я, Вовка, сосед. Люб, просыпайся. Я друга привел. Дай ему - ты же обещала.

Люба спала или притворялась спящей - во всяком случае, на Вовку никак не реагировала.

- Пьяная вдрабадан, - виновато шмыгнул носом Володька. Водка, видно, уже разобрала и его, и он без околичностей спустил штаны и трусы. Член его, еще не обретший взрослых размеров, которые так впечатляли нас в бане, тем не менее стоял высоко и без колебаний. Стреноженный упавшими на лодыжки штанами, Володька на полусогнутых ногах приподсел к Любиному заду и запустил указательный палец туда, где предполагалась ее промежность, и повертел им, внедряясь в глубину. Я услышал легкий чмок, будто от поцелуя, и Володька, вынув палец, торжественно продемонстрировал его мне. Палец был влажным и поблескивал.

- Во, мокрощелка! - одобрительно сказал он. - Вся в моей малафье. Ловко я в нее спустил. Смотри...

Он посунулся к Любе своей тощей смуглой задницей, прилепился бедрами к ее крупным сочным ягодицам, отливающим опаловой белизной, вставил куда-то, не было видно, куда, и задергался, точно так же, как это делали псы с сучками. Зрелище было оскорбительным для моих еще недавно столь романтических видений, оно унижало меня, и в то же время я не мог от него оторваться, дрожа от возбуждения. Что-то влажно чмокало, Володька подстанывал этим звукам, демонстрируя мне свое удовольствие, затем спустя минуты две-три он ойкнул, сделал несколько судорожных движений бедрами и победно обернулся ко мне:

- Видишь, еще раз спустил... Давай, иди сюда, твоя очередь... Не бойся, ей все равно.

С его покрасневшего мокрого конца, который теперь стоял не так высоко, действительно капало.

- Ну чо ты? Будешь? - спросил он меня.

Я хотел сказать "нет", но вместо этого, шагнул вперед, как зачарованный, глотнул из бутылки обжигающей горечи, которую, впрочем, пробовал не впервые, и оказался рядом с Любой, точнее - с ее ослепительным бесстыдным задом, который никак не отреагировал на Вовкино посягательство.

- Да повернись ты, - крикнул прямо на моих глазах возмужавший Володька и довольно бесцеремонно дернул Любу за плечо. Женщина послушно, словно ждала этого, откинулась на спину, но так и не проснулась, лишь поелозила ногами, выбирая удобную позу и затихла, когда левая ее нога, согнувшись, уперлась стопой в икру правой, будто в одной из поз хатха-йоги, о существовании которой я тогда еще ничего не знал. На спящем лице ее гуляла улыбка, лоно же было открыто, но меня прежде всего ударил по глазам вид вздыбленной темной кудели на ее лобке. Это поросль вовсе не походила на аккуратный треугольник между бедер на эротических то ли картинках, то ли отретушированных фотоснимках с игральных карт, который я и ассоциировал с лоном, - была какой-то бесстыдной, наглой и вызывающе-порочной. Мы вообще живем на поводу у зрительных образов, одними восхищаясь и брезгливо морщась от других, хотя нет ничего более обманчивого в этой жизни, чем впечатление глаз. Тогда я этого не знал, и мне показалось невозможным обладать женщиной с таким количеством волос на лобке, мятым кустом уходящих к промежности. Но потом я увидел ее груди - большие, осевшие под собственным весом и так и оставшиеся торчать вверх, увенчанные маленькими сосками на гладких розовых ореолах. Этот детский розовый цвет ореолов (только много лет спустя я узнал, что они так называются) подействовал на мое воображение совсем иначе, чем непристойный вид лобка и полуспрятанная в редеющем книзу кустарнике женская срамота, которую я тоже увидел впервые в жизни, с огорчением отметив ее скорее пугающее, чем привлекательное начало, - да, совсем иначе, и не только на воображение, но и на мое естество, отчего в трусах моих стало тесно.

- Ну что, будешь ебаться? - спросил Володька, которому не терпелось бескорыстно разделить со мной свою мужскую удаль. Я кивнул и спустил брюки. Мне показалось нелепым и постыдным снимать их совсем, будто именно в их наличии заключалась моя принадлежность к мужскому полу, и так, слегка стесненный ими в движениях, я забрался на спящую Любу. Ее лица я теперь почти не видел - только кончик носа и две черные дырочки ноздрей, скорее два черных треугольничка размером, видимо с те, на карточных картинках, которые так легко, воздушно, нестрашно вводили меня в сладкий грех рукоблудия, - да, две дырочки ноздрей да пухлые красные губы, раскрывающие свою извилистую створку через равные промежутки времени, чтобы выпустить порцию перегара. Но еще были ее груди, те самые, возбудившие мое мальчишеское естество, крепкие и одновременно мягкие на ощупь, полные какой-то узнаваемой натальной неги, и я тут же стал инстинктивно мять их руками, словно из них мне, мальчику, теряющему невинность, рождающемуся мужчине, должно было брызнуть млеко тепла, добра и спасения в моем холодном, ожесточенном и не слишком сытом мире. Живот у Любы был мягкий и горячий, но еще горячее оказался ее срам, точнее - ее промежность, в которую я, не касаясь ее руками, словно боясь испачкаться, но необоримо, как под гипнозом, попытался ввести свой дрожащий от напряжения член. Я не сразу попал внутрь, потыкавший поначалу во влажные упруго сопротивляющиеся складки, и вдруг провалился в горячую купель. Ощущение было приятным и одновременно обескураживающим, поскольку какой-то молниеносной догадкой, которая осеняет в итоге пытливый ум исследователя, я понял, что это и есть цель моих чистых подростковых грез и грешных плотских поползновений...

"И это все?" - пронеслась в моей голове испуганная птица истины. А может, я выразил это иначе, например - "вот, что это такое!" или "вот, как это бывает", уверенно заменив знак вопроса восклицательным знаком. Не знаю. Или не помню. Помню, что было разочарование. Будто у меня отняли что-то очень важное и дорогое, может быть, навсегда, потому что с тех пор и начались мои попытки это что-то вернуть, попытки, продолжающиеся до сих пор - когда с большим, когда с меньшим успехом. Да, "и это все?" - пронеслось в моем слегка поплывшем от водки мозгу и я, вспомнив, как это делал Володька, стал двигаться, поднимая и опуская живот, чувствуя им щекочущий клубок волос на Любином лобке, а своим вибрирующим от напряжения естеством горячую Любину хлябь. Я двигался под одобрительные возгласы Володьки, желавшего ко мне присоединиться, но явно не знавшего, как это сделать, и в то же время я спрашивал себя, зачем мне все это нужно, горько сожалея о своей потерянной девственности. Хотя, если понимать под нею ободковое сращение головки члена с крайней плотью, то девственность я потерял раньше - в результате активных мастурбаций, когда головка наконец вырвалась на волю; кровавые же пятнышки на местах отрыва давно зажили.

И тут произошло вот что. Когда я уже почувствовал зуд внизу живота, прекрасно зная, чем это кончается, Люба открыла глаза и стала смотреть на меня. С каждым мои толчком взгляд ее становился все осмысленнее, и вдруг она села, сбросив меня с себя:

-Ты што, малец, женилку точишь? А ну-ка брысь! Мамке скажу!

Голос ее прозвучал вполне внятно, как если бы она не очень-то была и пьяна. Да, успей я кончить, и, наверное, все было бы по другому... Но в тот момент гнев и ярость, каких я еще никогда не знал за собой прежде, оглушили меня, и я, униженный, отвергнутый, выброшенный из женского лона, достоинств которого еще не успел как следует оценить, вернее, к которому я только пришел на первый урок в первый класс школы любви для взрослых, я уперся ладонью в ее сытый подбородок, откинул ее обратно на подушку и снова погрузил свой член в негостеприимные, но сочные Любины хляби.

Солидарный Володька, видимо, возмутившийся не меньше меня (ведь мне было обещано!) вскочил Любе на плечи и зажал ей рот двумя руками. И вот я продолжал окунать свое естество в купель своей первой женщины, а она, мыча, тяжело водила бедрами из стороны в сторону, пытаясь упереться в простыню пяткой то одной, то другой ноги, чтобы в этой партерной позиции уйти от захвата противника, руками же силясь отодрать от губ пальцы Володьки и в нарушение всяких правил укусить его.

Когда ей это удавалось, я слышал ее дурной голос:

"Сопляки! В милицию вас... В тюрьму... За изнасилование... Караул!"

Да, мы уже не сомневались, что так оно и будет.

- Да заткни ты ее! - тяжело дыша, крикнул я, чувствуя, что сопротивление этого большого мягкого и сильного тела только возбуждает меня, меж тем как надвигающаяся истома грозовой тучей закрыла почти весь небосвод моего сознания, истома наслаждения, которое было сильнее всего, что я прежде испытывал, - это наслаждение через насилие охватило мое тело и погасило мой разум.

Володька схватил с тахты соседнюю подушку и, бросив ее на лицо Любы, сел сверху...

Кончал я под содрогания Любы и Володькин комментарий: "Ишь как ее разбирает, а не давала, бля..." Я тоже хотел так думать, но в ее судорогах мне почудился какой-то другой ритм, не совсем сопричастный моему, как будто кроме меня она отдавалась еще кому-то, не Вовке - нет, а кому-то сильному и матерому, прекрасно знающему, как ломать и уламывать. Это ему она покорилась, когда вдруг все в ней неистово завибрировало а потом обмякло.

Мы отпустили Любу и слезли с нее. Теперь она лежала, широко раскинув руки, подушка на голове, и не шевелилась, и все было таким, как прежде, когда она спала, только груди ее вроде стали еще больше и два маленьких розовых сосочка теперь потемнели и набухли.

- Дрыхнет! Видать, понравилось! - уверенно сказал Володька, еще раз отхлебнув из бутылки, которую он теперь протягивал мне, - пей... - И я послушно влил в себя еще один глоток. Теперь водка прошла легко и сняла с меня остатки гнева и напряжения.

- Ну что, Люб, отдохнула? - грубовато, как большой, сказал Володька, стаскивая с ее лица подушку. - Как тебя мой кореш Ан... - Он осекся и мое недоговоренное имя так и осталось повисшей в спертом воздухе маркой отечественного самолета. Лицо Любы было безжизненно, вытаращенные глаза бессмысленно смотрели в потолок.

- Тетя Люб, ты что это, очнись! - пробормотал Володька. - Что это с ней? - испуганно обернулся он ко мне.

- Обморок, что ли? - сказал я.

При обмороке, вспомнил я, бьют по щекам. Но это не помогло.

- Почему у нее глаза открыты? - прерывисто дыша, сказал Володька.

- Почем я знаю! - сказал я. - Принеси стакан воды, надо ее опрыскать. Может, еще придет в чувство.

Володька кивнул и опрометью бросился на кухню, как бы передав мне всю инициативу, и принес алюминиевую кружку с водой. Я брызнул водой на лицо, стараясь избегать страшного и пустого взгляда. Веки Любы не дрогнули, ни одна жилка в лице не шевельнулась. У меня же застучали зубы. Я вспомнил, что еще меряют пульс, но так его и не нашел.

- Сердце надо послушать... - глухо прозвучал рядом голос Вовки, однако сам он не проявлял намерения это сделать.

Я прижал ухо к ее груди, грудь, такая живая, теплая, мне мешала, и я не знал, где слушать - ниже груди или выше....

В теле ее была тишина.

- Сдохла, что ли? - услышал я голос Вовки.

- Не знаю, - сказал я. - Надо скорую вызывать. Врача.

- Какую скорую? - сказал Володька. - Телефон у почты. Пока туда добежишь... Люб, ты сдохла что ли? Отвечай! - Чуть не плача, Володька дергал Любу за руку. Рука ее была безжизненной и упала, когда Володька ее отпустил, упала именно так, как это показывают в кино, не желая показать само лицо смерти.

И тут я вдруг осознал, что Люба действительно мертва.

- Все, - сказал я. - Поздно... Мы ее убили. Она задохнулась

- Кто убил? Я убил? - заверещал Володька. - Я ничего не делал. Это ты ее трахал, а я...

- А ты сидел на ней..

В голове у меня шумело, я плохо соображал, но чувствовал, что жизнь моя непоправимо переменилась, и что случившееся больше меня, больше моих возможностей его осознать, не то что справиться с ним...

- Надо милицию вызвать, - сказал я. - Неважно, кто убил. Все равно вместе отвечать придется.

- Ты что, охуел? - сказал Володька. - Какая милиция...

- Отвечать все равно придется...

- Что ты заладил - отвечать, отвечать... А кто нас видел? Где свидетели? Я вошел, а она лежит голая, вот как сейчас. Почем нам знать, что тут было, кто ее тут трахал, а потом задушил. Или она сама задохнулась. Следов-то нет. Может, сердце остановилось от водки. Перепила...

Я слышал Володьку и с каждым его словом (мысленно я уже развивал его версию) в меня входила надежда на благополучный исход. Оба эти состояния - катастрофы и спасения - пронеслись сквозь меня чуть ли не в одну минуту, и, не вполне поспев за обоими, я то выпадал из реальности, то наоборот воспринимал ее четко и остро, в мельчайших подробностях. Наши роли чуть ли не переменились - Володька, может, потому что его вина была весомей, теперь казался мне взрослее, опытнее, находчивее меня. Мы словно соревновались друг с другом за приз лучшего детектива, демонстрируя изыски изворотливого ума.

- Надо замести следы, - лихорадочно оглядываясь, сказал он. - Водка. Мы держались за бутылку.

В кармане у меня был носовой платок. Я вылил на него из горлышка водки и протер бутылку.

- Кружка, - вспомнил я.

Протерли и алюминиевую кружку.

- А на теле остаются отпечатки пальцев? - спросил Володька.

- Нет, только синяки, - сказал я.

- Да мы ее и не били, - посмотрел на меня Володька, перепроверяя свои слова.

Я кивнул.

Да, наше спасение было именно в этом, в заметании следов, и я, хоть и был охвачен ужасом, вытаскивал из подсознания все новые варианты улик, которые мы должны были устранить. Я даже не ожидал, что способен на подобное - я мигом вспомнил все, что когда-либо читал из детективной литературы, и Конан-Дойля и Агату Кристи и отечественных писателей, на имена которых я не обращал внимания, я вспомнил все фильмы о расследовании убийств, все разговоры, которые я когда-либо слышал на эту тему, соответствующие телепередачи и даже заметки в газетах и журналах, - короче, все, что я успел так или иначе узнать на эту тему за свои четырнадцать с небольшим лет. И я нравился себе в этом качестве, думая про себя, что вот, не потерял самообладание в такой критической ситуации, скорее наоборот - обрел его.

- Надо малафью убрать, - сказал я, - а то нас вычислят, по ДНК.

Володька не знал, что это такое, и мне нравилось, что я знаю больше его.

- Это гены такие, хромосомы, у каждого свои, - пояснил я.

- Так они ж там перемешались! - возразил Володька, хватаясь за это несомненное алиби.

- Все равно могут вычислить, - сказал я. - Ты правда кончал в нее или только делал вид?

- Какой вид? Два раза кончил, по честняку. А ты?

- Раз кончил.

- А как мы уберем малафью?

- Ваткой, - уверенно сказал я. - Надо накрутить ее на что-нибудь там, кисточку, карандаш или пинцет, и почистить внутри. В ней не должно быть нашей малафьи.

- Я не смогу, - сказал Володька, - я сблевну... У меня что не так - сразу блевонтин.

- Ладно, - усмехнулся я, считая, что побеждаю в нашем соревновании детективов. - Тащи вату. Только ничего не лапай. Лучше надень перчатки.

- Да я из дому ... мигом, У мамки, вроде есть, - сказал Володька и исчез

"Ручки дверей надо протереть", - подумал я, услышав стук закрываемой двери.

Володька действительно вернулся в перчатках с комом ваты в полиэтиленовом пакете.

Не скажу, чтобы мне нравилось то, что я творю, но чувство смертельной опасности сделало меня небрезгливым. Я раздвинул Любины ноги, которые оказались довольно тяжелыми, и впервые увидел женское лоно во всей его беззащитной подробности. Оно не было ни красивым, ни страшным - неровная темно-розовая щель между двумя долями больших срамных губ, имеющий коричневатый оттенок возле устья, чахлая по сравнению с пучком на лобке поросль волосков, обрамляющих вход в лоно - все точь-в-точь, как в анатомическом атласе, по которому я буду позднее учиться... И, главное, в нем не было ничего сексуального, - просто какой-то большой диковатый цветок из тех, что растут в субтропиках, похожий на мухоловку...

С некоторой мукой, как когда, скажем, опрокидываешь в мусоросборник помойное ведро и пальцы тебе обрызгивает какой-то дрянью вылетающая из него упаковка, да, с некоторой мукой я раздвинул эту розоватую щель и ввел внутрь тампон, намотанный на карандаш и закрепленный для верности ниткой. Когда щель раскрылась, на меня дохнуло ее парниковым нутром и нашей с Володькой спермой, на запах которой я прежде почти не обращал внимание, в отличие от запаха собственной беловатой субстанции под названием смегма, которая прежде скапливалась по краю головки в складке прилегающей кожи и отдавала соленой рыбой, отчего я при каждой возможности, прежде чем помыть руки, мыл и там... Я погрузил тампон в раздавшуюся щель, которая на самом деле была даже не щелью, а упругой растягивающейся дырочкой, с гладкими стенками, вдоль которых я и стал водить тампоном, собирая наши с Володькой следы. Трудно сказать, что я при этом испытывал, - что-то сложное и противоречивое: помимо отторжения тут было и несомненное удовольствие, и если попытаться выразить причину или природу этого удовольствия, то она (причина), пожалуй, крылась в чувстве безграничного обладания, в чувстве власти и в чувстве превосходства, - я делал с женщиной нечто запретное, недопустимое, и делал это совершенно безнаказанно. Притом, что мне в подтверждение своей власти не хотелось, скажем, ущипнуть ее за ногу или живот, укусить за сосок или отрезать его на память... Нет, во мне не было ни каннибализма, ни вампиризма, а лишь своего рода удовольствие от обладания ее плотью, которая была беззащитна передо мной, и безропотно послушна. Вспомните, как дети играют во врача и больного, с каким наслаждением делают уколы своей неподвижной кукле или отрывают крылья у мухи. Ведь их еще никто не успел испортить и искусить. Это говорит в них дикое животное начало, имманентно присущее любому человеческому существу... Кант утверждал, что человеку изначально присущ нравственный закон, а я вам говорю, что человеку изначально присущ инстинкт насильника и палача. Казни на лобном месте были всегда любимым народным зрелищем. Смерть и секс всегда шли рука об руку. У тех, кого вешают, встает член и происходит выброс семени - петля на шее стимулирует расположенные там эрогенные зоны. То, что потом назовут садо-мазохизмом, есть альфа и омега нашего полового инстинкта. В соитии все мы, пусть подсознательно, хотим убивать и быть убитыми. Но реально это может позволить себе лишь абсолютно свободный человек.

Тампон я вытащил скользким, волглым от нашей с Володькой спермы, и был он в своей липкой волглости похож на шляпку молоденького гриба под названием масленок и имел почти такой же грибной запах, резкий, но не тошнотворный, - острый запах сырой земли, оплодотворенной спорами жизни. Нам отвратительно только то, о чем мы привыкли думать как об отвратительном, в то время как новые ощущения, которые посылает, дарит нам жизнь, - они еще нами как бы не идентифицированы, и это от нас зависит, как мы их обозначим и назовем, а какие затем устойчивые ассоциации они будут у нас вызывать. Именно тогда, у лона мертвой Любы, случайно задушенной нами, я испытал новое чувство, которое позднее не раз пытался определить для самого себя. Секс, переходящий в смерть, - вот как я его в итоге характеризовал. Неизбежная связь одного с другим. Оргазм как умирание для рождения вновь.

Володька завороженно следил за моими действиями. Мне понадобилось три тампона, чтобы вычистить и осушить влагалище Любы, И еще кучу ваты, пропитанной водкой, мы перевели на то, чтобы протереть все предметы и поверхности, к которым мы могли случайно прикоснуться. Все. Чуда не произошло. Люба не очнулась. Она действительно была мертва. Но паники больше не было. Я уже и сам понял, что уличить нас в содеянном будет трудно.

Мы закрыли за собой дверь в Любино жилище и вернулись к Вовке, но меня потянуло домой. Кураж прошел, и я чувствовал страшную слабость. Ни о каких тренировках в партере больше не могло быть и речи. А точнее - мне хотелось быть как можно дальше от этого места. Рано или поздно кто-то заглянет к Любе, и все обнаружится... А мы скажем, что ничего не знаем, не видели, не слышали. Но спросят ли нас?

Утром в школе я перво-наперво бросился к Володьке.

- Ну что?

- Ничего, - сказал он. - Тихо. Я поверял - лежит.

- Ты хоть в перчатках был?

- Само собой.

- И никого не было?

- Почем мне знать? Тихо.

- Кто-нибудь все равно зайдет.

- Пусть, - сказал Володька равнодушно. Похоже, страх перегорел в нем, и вся эта история перестала его интересовать - он жил сегодняшним днем, а сегодня он не сделал ничего такого, за что его можно было бы призвать к ответу и наказать.

На следующий день история повторилась. По наблюдениям Володьки к Любе никто не заходил, даже ее пьяные дружки - словно испарились. А может, кто и заходил, но предпочел по-тихому смотаться. В Любином магазине, куда мы с Володькой после школы молча наведались, было как всегда - никаких разговоров о ней.

- Вам что? - не очень приветливо спросила неизвестная нам продавщица. Мы купили сто граммов карамели "Раковая шейка".

 

То, что знакомые Любины дружки хранили заговор молчания, снова, как это ни прискорбно, стягивало узел вины и ответственности на наших с Володькой шеях. По крайней мере, так мне мерещилось. Ведь кто-то должен был быть виноватым - если не они, то мы. Так далее не могло продолжаться. Надо было что-то делать. Поскольку вызов милиции отпадал, оставалось одно - спрятать труп. Рано или поздно, кто-то все равно настучит в милицию, и тогда соседям не избежать допросов-вопросов, и не было никакой гарантии, что когда очередь дойдет до Володьки, он не расколется и не потащит за собой меня. Володька был моим сообщником. Он знал нашу тайну и вполне мог меня выдать, более того - переложить на меня всю вину. Я теперь зависел от него и должен был полагаться на его душевное равновесие, силу духа, умение молчать, искусство запираться. А я не мог рассчитывать на все это - в глубине души я считал Володьку трусливым, а потому опасным. Может, он никого еще в этой жизни не предал, но по складу своему он был предателем. Именно в те дни я перестал ему верить. Я стал бояться, что, спасая свою шкуру, он обязательно назовет меня. Я плохо спал, прислушивался к шуму за дверью, и мне все казалось, что за мной уже пришли... С каждым днем угроза разоблачения росла, катастрофа представлялась мне неминуемой.

И я убедил его, что мы должны избавиться от трупа. Я провел почти бессонную ночь, обдумывая план действий, голова моя работала четко, и варианты - один за другим - проходили сквозь нее кинематографической лентой, высвечивая наглядные картины на внутреннем экране моего лба. На следующий день я посвятил Володьку в свой план. Труп Любы должен был исчезнуть вместе с ее паспортом, с какой-то ее одеждой, включая пальто. Она вышла из дому, и больше ее не видели. Уехала куда-то. Вместе с одним из своих дружков. Пусть объявляют всесоюзный розыск. Бывает, людей по десять лет ищут... За это время я вырасту и исчезну навсегда из этой дыры... А скорее и искать не будут - уехала и уехала, мало ли что взбредет глупой бабе в голову. Снова вышла замуж, сменила фамилию, и живет себе как новый человек, с новыми паспортными данными... И убийцу искать не будут. Это глупости, что кто-то к ней заходил. Никого и не было. Никто ничего не знает. Нет трупа, нет и убийцы. Ее объявят во всесоюзный розыск и будут искать до конца наших лет...

Шли четвертые сутки после убийства. На эти четвертые сутки родители Володьки работали в вечернюю смену и возвращались заполночь - отец Володьки был водителем "камаза", а мать - диспетчером. В восемь вечера я, сказав матери, что сбегаю к Вовке за учебником, уже поднимался по скрипучим ступенькам на второй этаж злополучного дома. Нижняя, входная дверь у них давно была сломана - Любин муж высадил ее по пьянке, и теперь прохожие порой заглядывали в парадную по малой, а бывало, и большой нужде... Вечер выдался тихий темный глухой, с моросящим дождем - слышен был его шорох по железной кровле крыши. Лампочки на лестнице тоже давно не было, но в стекла лестничной клетки чуть падал уличный свет, и Любина дверь наверху, справа по площадке, темнела едва различимым пятном. Приблизив голову, я невольно прислушался - там было мертвенно тихо, мне же чудился сладковатый душок разлагающейся плоти и я представлял себе, как Люба лежит там, раздвинув ноги, с открытыми глазами, уставленными в потолок, а из ее влагалища выползают черные жуки-трупоеды, точно как в одном американском фильме ужасов, который неведомыми путями попал в кинопрокат Кировска... Ужасы тамошней капиталистической действительности у нас всегда крутили охотно.

Володька открыл мне сам, без моего звонка - ждал у дверей...

- Ну, все готово? - шепотом спросил я.

Он кивнул, прикрыв глаза, будто не в силах произнести и слова. Готовность же заключалась в том, чтобы было, во что Любу завернуть и перевязать веревкой. Володька, похоже, нервничал не меньше меня.

- Андрюх, может, зря мы все это затеяли? Ну лежит там и лежит... Нас это не колышет.

- Не смеши мои ботинки. Ты будешь первым на подозрении. Ты и твоя семья. Твой отец - может, на него первым и подумают. В предварилку посадят, замучают допросами. Тебе не жалко его? Знаешь, как у них. Не признаешься - измором возьмут, бить будут. Даже невинные себя оговаривают, лишь бы не пытали.

- Отец-то при чем?!.

- А им все равно - при чем или нет. Они кого заподозрят, того и будут раскалывать.

- Отец был на работе, у него алиби, - сказал Володька, гордясь своим знанием иностранного слова, - мамка подтвердит. Они вместе...

- Прекрасно, - сказал я. - А у тебя есть алиби?

- На меня не подумают. Я еще маленький, - неуверенно хмыкнул Володька.

- Еще как подумают! - сказал я. - Им же надо на кого-то думать. У них ведь процент раскрываемости преступлений. Ради этого процента они на маму родную подумают.

Чем дольше я говорил, тем больше утверждался в своей правоте и логичности. Нет, я не мог допустить, чтобы цепочка дознания привела ко мне...

- Ну, есть, во что завернуть?

Володька кивнул в сторону. На стуле возле двери лежало покрывало, сшитое из лоскутков, непременный атрибут деревенского уюта.

- У мамки стырил, из чулана, - пояснил он.

- Она не будет искать?

- Это старое, она уже новое сшила. Ничего, поищет и забудет, - сказал он.

- Лопаты где? - спросил я.

- Внизу, за дверью.

Володька действительно сделал все, что я ему велел. Мы вышли в коридор и я, не снимая перчаток, которые специально надел по такому случаю, потянул за ручку Любиной двери. Дверь не подалась. Она была заперта.

Меня мгновенно пронизало холодом. Кто здесь был? Кто ее закрыл?

- Погоди, - нагнувшись, завозился у моих ног Володька. - Тут ключ под ковриком.

- Ты что ли закрыл? - переводя дыхание, спросил я.

- А то, - гордо сказал Володька. - Мамка ж к ней заходит. Хорошо, что они тут поссорились, не разговаривали. А то мамка заподозрила бы...

Так вот почему ничего не раскрылось до сих пор! Как же мне это не пришло в голову. Но почему Володька мне ничего не сказал? Его предприимчивость, не согласованная со мной, мне совсем не нравилась.

Ключ повернулся в замке, мы вошли и включили на кухне, где не было окна, свет.

- А в комнате опущена штора? - спросил я.

- Не боись... С улицы света не видно. Я проверял.

- Все равно лучше не включать, - сказал я. - На всякий случай. Если открыть дверь и так все видно.

Володька пожал плечами.

Я толкнул боком дверь и тихо, словно Люба могла меня услышать, вошел в комнату. Ее я не увидел - точнее, она была полностью накрыта простыней, обозначавшей только нос, груди и ступни. В комнате стоял трупный запах, не сильный, но явственный.

- Твоя работа? - спросил я, хотя мой вопрос не имел смысла.

- А что? - сказал он с вызовом. - Так покойников и держат. Я и глаза ей закрыл. А то ебу, а она смотрит.

- Ты ее еще ебал? - изумился я.

- А чо такого? Баба все-таки, хоть и мертвая. Только вчера не стал, уже подванивала маленько.

- Я же все вычистил, все улики...Теперь только тебя за яйца возьмут. Ты хоть понимаешь?

- Чо там понимать - все одно закопаем...

С логикой у Володьки были явные проблемы. Я ведь лишь вчера сказал ему, что надо избавиться от трупа. А до того... Володька был даже опасней мертвой Любы - просто идиот какой-то, извращенец, дурной, непредсказуемый... В тот миг я понял, что почти ничего не знаю про человеческую природу, и что все мои представления о добре и зле, о том, что хорошо и плохо, и о том, что можно и чего нельзя, подвергаются радикальному пересмотру. Но я, при всем моем изумлении, одновременно испытывал зависть или даже ревность. Не знаю, смог бы я вот так же, как Володька? Может, и смог бы. Просто жизнь потом больше не предоставила мне шанса попробовать.

Я проверил штору на окне - она, похоже, действительно не пропускала света. Мы расстелили возле тахты лоскутное покрывало, на которое собирались опустить Любу, но тут мне пришло в голову, что владельца лоскутного покрывала будет определить не так уж сложно. Володька со мной согласился. В конце концов мы решили завернуть Любу в простыню, на которой она лежала.

Труп ее оказался невероятно тяжелым - когда мы уже опускали тело на пол, углы простыни выскользнули у меня из руки, и голова Любы с тупым стуком ударилась об пол. Мы замерли - что если соседи снизу услышат... Но внизу было тихо. Мы завязали края простыни узлами - теперь из прорехи торчали только Любины груди. В эту прореху мы сунули ее сапоги, юбку, какую-то кофту, накрыв сверху синтетической курткой, снятой с вешалки, - эту куртку я видел на ней. Во внутренний карман куртки я положил ее паспорт, наручные часы. Я поискал ювелирные украшения - ведь если женщина уезжает из дому, она наверняка возьмет их с собой, но ничего не было - ни золота, ни серебра. Я с подозрением посмотрел на Володьку.

- Ну, взял, взял, - не выдержал он мой взгляд. - Это же деньги стоит. Реальные. А так менты придут и все возьмут. Знаю я.

- Где ты это держишь, дома?

- Нет, в надежном месте, - уклончиво отвечал Володька, будто опасаясь, что я потребую дележа.

- Смотри, на ерунде попадешься, - сказал я. - И меня потянешь.

- Не попадусь, - сказал Володька. - Пусть все отлежится. Потом продам. Много не дадут, но на велик хватит.

- Лучше верни. Помнишь - жадность фраера сгубила. Не я сказал.

- Какая жадность! Мне велик нужен. Год коплю, только двадцать рублей набрал. А на "Каму" нужно восемьдесят... Всего-то у нее кольцо обручальное и цепочка.

- Золотая? - спросил я, чувствуя, что мне жалко цепочки.

- Вроде того, - неохотно сказал он.

Чтобы из прорехи ничего не вывалилось, мы перевязали нашу тяжелую ношу бельевой веревкой и попробовали поднять. С трудом подняли и сразу опустили.

- Не донесем, - сказал Володька. - Что делать то?

- Ничего, волоком потащим, - сказал я.

- А по лестнице?

- И по лестнице, - сердито подтвердил я, представляя, с каким стуком будет отмечать каждую ступеньку Любина голова.

Дом этот имел два входа - один со стороны фасада для первого этажа, другой, Вовкин, - со стороны глухого торца. Тылом дом был обращен к старой грунтовой дороге, обычно почти пустой, вдоль которой военные недавно прокладывали кабель. Еще неделю назад кабель этот лежал на дне выложенной кирпичом отрытой канавы, глубиной метра полтора. Теперь она была засыпана, но земля не успела слежаться, и мы с Володькой рассчитывали легко отрыть могилу для Любы.

Эта канава была моей идеей. Во-первых, недалеко, во-вторых - никому не придет в голову там искать, тем более что военные обычно не возвращаются на старые места и штатских к своему имуществу не подпускают. В любом случае кабель лежит долго - лет двадцать, огромный срок. Кто будет искать убийц через двадцать лет? Я же был уверен, что в Кировске не задержусь - меня манил Питер, Васильевский остров, бабушка с дедушкой, с которыми я еще ни разу не виделся.

Заперев Любу, готовую для своего последнего пути, мы с Володькой крадучись спустились по скрипучей лестнице, взяли запасенные лопаты и, обогнув освещенный возле дома участок, пошли в темноте к дороге. Сразу за дорогой начиналась заболоченная низина, дальше - сопки, которые сейчас угадывались лишь по точкам света. Летом низина была вполне проходимой, там мы собирали клюкву и морошку, а на сопках было много грибов. Зимой мы там катались на лыжах.

Володькин дом светил в нашу сторону четырьмя окнами нижнего этажа и хотя нас наверняка не было видно, хотелось вжать голову в плечи и спрятаться. Однако тьма и так надежно укрывала нас, только в метрах ста ниже по дороге горела на телеграфном столбе одинокая лампочка, чудом уцелевшая, - все мы тут упражнялись в меткости, швыряя камни или стреляя из рогатки. Она слегка покачивалась от ветра, будто световой колокол во тьме, совпадая ритмом с ударами моего сердца.

Земля оказалась тяжелая, даже не земля, а глина, и ее комья не хотели сползать с лезвия лопаты. После глины пошел песок, а затем слой щебенки, и когда наконец мы добрались до кабеля, на часах уже было десять. Ясно, что дома мамаша устроит мне скандал, но об этом некогда было думать. Я промок насквозь от дождя и собственного пота - мне было жарко, а во рту сухо. Володька тяжело дышал рядом - ему было не лучше.

Бросив лопаты у канавы, мы вернулись домой. Люба лежала в своем свертке и терпеливо ждала, когда наконец мы предадим ее земле. Вряд ли ей нравился собственный запах. Ее душа находилась где-то рядом и, глядя на нас, укоризненно покачивала головой. Умершим, как и живым, надлежало соблюдать определенные правила.

Мы спустили труп по лестнице, и я на каждой ступеньке подставлял ногу в ботинке под голову Любы - чтобы ей не было больно. Дальше мы поволокли ее по мокрой траве и земле, и это оказалось легче, чем мы ожидали. Мы дотащили наш груз до края канавы и столкнули вниз. Люба со своим небогатым скарбом для загробной жизни упала на бок и не пыталась пошевелиться, чтобы лечь поудобнее. Скорее всего, эта поза ее устраивала - в ней она спала, когда мы вошли. Только тогда она была живой, а теперь вот мертвой. Оба ее состояния объединяла только поза. Мы не догадались положить рядом с ней еды, как то делали древние египтяне, отправляя своих усопших в потусторонний мир, но с другой стороны запах съестного мог привлечь голодных одичавших собак, которые стаями слонялись окрест, а нам лишнее внимание было ни к чему.

Да, жизнь у Любы определенно не задалась - муж в тюрьме, детей нет, кроме как принимать и отпускать товар, она больше ничего не умела. Жила бесцельно, бестолково, поддавала, любила сладкое, в карманах у нее всегда водились конфеты. Однажды, когда я, еще малец, взбегал по лестнице к Вовке, она, спускаясь навстречу, вдруг протянула одну мне:

- Хочешь?

- Хочу, - растерявшись, сказал я, забыв поблагодарить ее, как тому учат дома и в школе.

Что ж, лучше поздно, чем никогда: - Спасибо, Люба.

Когда мы засыпали ее землей, я поднял голову и увидел, что окна в нижнем этаже Вовкиного дома погасли. Словно досмотрев этот спектакль.



Смотрите также: Сильвия и дядя Коля



 
Издательство "Институт соитологии", Санкт-Петербург, принимает заявки на приобретение эротической серии книг Игоря Куберского "Массажист", "Лола", "Маньяк". Помимо произведений, давших названия этим книгам, туда вошли и другие повести и рассказы известного петербургского прозаика, фрагменты из которых публиковались в "Сетевой Словесности" или появлялись в его гостевой книге.
E-mail: soitology@soitology.com
тел.: (812) 315-6491



© Игорь Куберский, 2004-2017.
© Сетевая Словесность, 2004-2017.






 
 

Быстрый ремонт ПК Киев за разумные деньги!

www.vladislav-comp.com.ua


НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Сергей Сутулов-Катеринич: Наташкина серёжка (Невероятная, но правдивая история Любви земной и небесной) [Жизнь теперь, после твоего ухода, и не жизнь вовсе, а затянувшееся послесловие к Любви. Мне уготована участь пересказать предисловие, точнее аж три предисловия...] Алексей Смирнов: Рассказы [Игорю Павловичу не исполнилось и пятидесяти, но он уже был белый, как лунь. Стригся коротко, без малого под ноль, обнажая багровый шрам на левом виске...] Нина Сергеева: Точка возвращения [У неё есть манера: послать всё в свободный полёт. / Никого не стесняться, танцуя на улице утром. / Где не надо, на принцип идти, где опасно - на взлёт...] Мохсин Хамид. Выход: Запад [Мохсин Хамид (Mohsin Hamid) - пакистанский писатель. Его романы дважды были номинированы на Букеровскую премию, собрали более двадцати пяти наград и переведены...] Владимир Алейников: Меж озарений и невзгод [О двух выдающихся художниках - Владимире Яковлеве (1934-1998) и Игоре Ворошилове (1939-1989).] Владислав Пеньков: Эллада, Таласса, Эгейя [Жизнь прекрасна, как невеста / в подвенечном платье белом. / А чему есть в жизни место - / да кому какое дело!]
Словесность