Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


   
П
О
И
С
К

Словесность




ПРОБУЖДЕНИЕ  МЫШЛЕНИЯ

(История еще одной неудачи)


Трудно найти, тяжело нести,
да кинуть жалко?
(Народная загадка)


Только ego

Давным-давно, когда мир еще был осенен присутствием Его, в маленьком северном городке жил-был мальчик. Это был совсем еще маленький мальчик, когда пришла весть о Его тяжелой болезни. И это была совершенно неправильная, невероятная весть, которая наутро должна была исчезнуть, смениться правильной, о том, что Он полечился и уже здоров, но она повторялась в своей невероятности вновь и вновь пока не стала вестью о Его смерти. Теперь говорили, что Он умер. Он, который не мог умереть, и пошли газеты с Ним в черной рамке и со словами - от них так легко бежали у мальчика слезы, слезы по Нему и по собственной жизни, должной вот-вот остановиться тоже, как и все-все другие жизни, ибо не уберегли. И мальчик просил боженьку в углу забрать его жизнь поскорее - он устал уже плакать. Но мамка с папкой пошли снова на работу, а бабушка пыталась впихнуть ему в рот напеченных пирожков: "Ешь давай, внучек, а то загнесси!" Все они как будто не знали того, что совершенно точно знал он: нельзя жить в мире, где нет Его.

Также довольно давно одному юноше довелось оказаться совсем на Севере, там, где "кругом сплошные лагеря". Только в них сплошняком было пусто: чистенько убрано, свеженько побелено, но пусто. А те, что в них когда-то сидели, жили теперь в своих домах вокруг, вместе с местными, что их тогда охраняли и получали за это зарплату. Как водится, за стол садились тоже вместе, разливали по кружкам и первым делом поминали Хозяина. Заводили разговор местные про то, как при нем было: и дроби-пороху давали, и снабжение вообще не в пример, да и зверя-рыбы в тайге тоже, при том, что народу раз в десять или сто здесь было поболее, и все потому, что порядок был, и каждый знал свое место.

- А деньги, слышь, за что платили? Эти бегали, а мы их ловили. Почитай, "за так", значит - куда им от нас. Да и бегали лишь в лето, а в осень-зиму никогда. "За так", почитай, а деньги хорошие.

Те, у которых место тогда было в зоне, кивали согласно головами и вспоминали иных, кто побежал и сгинул в тайге и кто не бегал, но все одно сгинул. И тоже соглашались, что теперь ни пороху, ни рыбы, ни денег - и все потому, что порядка нет, люди своего места не знают.

- Вон, геологи носятся по тайге на своих амфибиях, прости господи, все зверье распугали, а уж денег у них, денег-то... Недавно на Печоре, говорят, баржу с пивом в абордаж взяли, все пиво и вино к себе увезли и враз расплатились. Это ж какие дуровые деньги надо иметь, чтобы баржу купить? Нет, Хозяин скоро бы место им определил, таким самовластным.

Впечатлительный юноша тоже пил за Хозяина и знал совершенно точно: жить так нельзя, что Хозяина надо было кончать, если не в колыбели, то году в тридцать третьем точно. И он бы это сделал сам, нашел бы как, если б там оказался. Прикончил бы, и вместо всех этих лагерей - тайга нетронутая, и жизнь нормальная, и никто б теперь не помнил того Усатого. Также люди сидели бы за столом и разговаривали, но за спиной у них было бы другое прошлое.

Юноша совершенно точно знал, как нужно было сделать этот мир нормальным и счастливым тогда, но не знал, как поправить его теперь, какой такой винт в нем повернуть, чтоб он на верную дорогу выбрался, а что винт этот существует и человеку доступен - сомнений не имелось. Надо было только поискать хорошо.

---------

- Это должно быть про "детство, отрочество, юность" твоего философа? Не очень вразумительно, но придурь уже тогда заметна.

- Ничего никакая не придурь... Впечатлительный был просто.

---------

Поехал тогда юноша в университет учиться философии, чтоб разобраться с устройством мира этого. Может и поправить потом, где нужно, или другим указать, как им надлежит поворачивать мир к счастью. Но разбираться там оказалось некогда: надо было сессии сдавать, водку пить и, главное, искать достойное место в самом высоком в этом мире университете. Забот невпроворот, и потом оттуда мир показался совсем не так плох: пожалуй, только дураков в нем могло быть поменьше, а денег у хороших людей побольше.

Так что вышел он оттуда молодым человеком с записью "Философ", с направлением дальше в науку, полностью примиренным и с собой и с миром, безо всякого желания разбираться с последним, зато с желанием жить в нем красиво и с удовольствием, к чему, без сомнения, у него имелись всяческие основания. Все бы оно так, если б судьба не взбрыкнула, не понесла, не пронесла его мимо удела уже предназначенного, и вместо возвращения на знакомый этаж только в новом более высоком статусе погнала его по союзным просторам в поисках службы и крова.





Перемещения в пространстве

Он быстро узнал, что значит выпасть из обоймы, из своего коллектива и выкатиться на простор: люди на местах сплошь и рядом оказывались куда менее понятливыми и требовали от него совсем не того, про что он сессии сдавал.

Так было в выглядевшей нищей тургеневской провинции, где в тамошнем образцовом институте сидел безногий ректор и держал у своего кресла телефонный коммутатор, чтобы самому производить соединения своих сотрудников, если полагал это необходимым. Телефоны на всех кафедрах находились под замком, но студентам удавалось иногда улучить момент и сообщить любимому ректору несколько добрых слов. Здесь упомянутому молодому человеку предлагали не просто службу, но участие в "Великом походе на жидов", которые, как оказалось, и сюда умудрились проникнуть и все здесь совершеннейше изгадить. Выказанное замешательство и очевидное отсутствие энтузиазма было расценено как глубокая порочность претендента на место и нечерноземные грязи ему бесславно пришлось покинуть.

Покинуть... Но на милом сердцу Севере он был принят-таки на службу на самую маленькую должность, которую смиренно выполнял некоторое время, пока не узнал, что в начальстве его полагают "антисоветчиком, развратником и алкоголиком". Понимая, что для одного человека всего этого слишком много, молодой человек поинтересовался основаниями для столь решительных заключений. На что ему было отвечено, что и так видно, а его задача не рыпаться и за три-пять лет упорного труда и примерного поведения доказать, что он исправился. Но молодой человек, по молодости и глупости, исправляться не захотел и немедленно поменял тепло родного дома на жизнь человека, адрес которого Советский Союз.

Цепь путешествий по столице от знакомых к незнакомым и обратно привела наконец к тому, что гостеприимная Одесса согласилась раскрыть ему объятья. Но новый поворот судьбы, совершеннейше внезапный, поднял его в самолете и опустил в не менее гостеприимную столицу Советского Закавказья, и опустил, как выяснилось потом, на долгие годы.

Остановка случилась не потому, что он захотел остановиться именно здесь. Напротив, перемещения в пространстве убедили его в том, что все места схожи лишь одним - во всех ему одинаково неуютно и отовсюду хотелось назад в славное, всем известное здание под шпилем: книжки читать, дурака валять. Ради пребывания в привычном душевном уюте принципами, идеалами высшими можно было б поступиться. Но ему не предложили.

Везде было невозможно жить, но здесь, в этом, по общему мнению, лучшем на земле месте, положение его отличалось тем, что отсюда нельзя было удрать, когда захочется. Впервые около молодого человека оказались другие люди, которые зависели от него и нуждались в нем, в том, чтобы он был постоянно рядом. А раз бежать нельзя, то надо было устраиваться, обживаться.

---------

- Скука, скука, скука была везде... А парня жалко. Разумным мог стать человеком. Так больше и не повезло?

- Шут его знает? Смотря что везением считать.

- Успех. В жизни успех. Так был или как?

- "Или как..." Говорю же - не знаю!





Постижение места

Обживаться, устраиваться в месте, показавшемся молодому человеку на первый взгляд (а после на второй, третий и последующие) наиболее чуждым из всех им осмотренных.

Чужое пространство. Здесь нигде не было линии горизонта, взгляд там, где отсутствовала стена соседнего дома, упирался в гору, упирался слишком близко, чтобы можно было вздохнуть полной грудью, распрямиться. Но эту спертость пространства оказалось совсем просто уравновешивать каждодневными путешествиями на соседнюю горку: всего несколько минут и непостижимость дали освобождала душу. Можно было спускаться снова терпеть эту жизнь.

Чужая речь. Не другой язык с непонятными словами, с каким молодому человеку уже приходилось сталкиваться при осмотре одной из братских стран социализма. А непрерывный поток, в котором ухо не способно было вычленить ни единой фразы, наполненный странными звуками, воспроизвести какие его артикуляционный аппарат никогда не сможет, просто потому что не так устроен.

Непонятность речи казалась непреодолимой, значит, с ней надо было смириться, научиться в ней жить. Ощущение себя на людях замкнутым в коконе из звуков чужой речи, сперва странное, постепенно становилось привычным и естественным как самый простой и легкий способ побыть наедине с собой, так что вскоре зазвучавшая вдруг поблизости родная речь раздражала бесцеремонностью вторжения в покойное течение мысли. И покидать этот кокон было несложно, ибо окружающие легко, без явного неудовольствия переходили на родной ему русский, как только осознавали его непонимание.

Из этого своего непонимания молодому человеку удалось извлечь и чисто социальную пользу: его как "глухонемого" освободили от обязательного присутствия на всякого рода собраниях-совещаниях. Ими повсеместно была столь наполнена социалистическая действительность, что память об этом, вероятно, до сих пор мешает многим воспринимать утраченный мир как рай. Чувство законной свободы, когда сослуживцы влекутся в зал, было столь восхитительным, что если б он даже сумел преодолеть лень и выучил язык, то никому бы об этом не сказал, предпочел бы жить как разведчик.

Чужая жизнь. Она пришла сразу болтовней соседок под окнами, когда был день, и советская женщина - этот главный приводной ремень общества - обязана быть всегда и везде на работе, если не больна и не беременна. Пришла улицами, заполненными неспешно гуляющими людьми с лицами без привычного тавра заботы на них. Пришла соседом - подлинным героем улицы. Он вернулся из "зоны", куда ушел добровольно 12 лет тому сидеть за людей уважаемых. Зато присмотрен был он - там, а его семья - здесь. И теперь еще вовсе не стар, а дом уже полная чаша, жена ни дня не работала, дети ухожены, их будущее обеспечено, и сам на хорошей, "хлебной" должности. Его семье выпал шанс, и он, как подобает истинному мужчине, этот шанс не упустил.

Здесь жизнь имела чуждое молодому человеку устройство. Он пришел из мира, где семья была где-то там, позади массы других вещей поважнее: работа, скажем, друзья-подруги, принципы и идеалы, наконец, собственная свобода, - в мир, где семья была центром мироздания, тем самым, ради чего должен жить и умирать человек. Именно из нее производился расчет мира на "своих" и "чужих", и мир в результате обретал иерархическую стройность. Папа-мама, жена-дети, сестры-братья - в общем близкие, безусловно "свои" - это самое святое, ради них можно и должно все. После другие родственники - это "своя фамилия", она собирается раз-два в год на свадьбах-похоронах, где обо всех и всем судачат, и самые уважаемые решают, кого-куда нужно продвинуть, кого стоит пожурить, кому следует помочь и т.д., чтобы "фамилия" не терпела урона, напротив, ее влияние и уважение к ней в обществе росло. Следующий круг "своих" - это соседи, которые также имеют безусловное право на внимание и заботу. К ним могут примыкать иные: друзья, сослуживцы, но "свои" однозначно очерчиваются последним кругом - своя нация, народ. По другую сторону все "чужие", чье существование человека заботить не должно, если оно не угрожает "своим".

---------

- "Чужое, чужое!" Зря он. Пусть скучно, но верно. Так и здесь будет. Только не быстро.

- Кто знает, чего там будет?

- Я знаю, что будет так, как я сумею сделать. Только вот как сумею, пока не знаю.

- То-то, не знаешь, тогда слушай дальше...





Проблема самоидентификации

Это был совершенно чужой молодому человеку мир. Свой остался там, далеко на Севере или в башне под шпилем. Тот, разумеется, был замечательно как хорош, особенно теперь, на фоне этого. Во-первых, он прогрессивен и за ним будущее, а этот отсталый, родо-племенной пережиток какой-то.

Правда, лез тут местный голос со своим "Почему? Почему?" Да потому, что в том человек свободнее, здесь вдобавок к парткомам-КГБ-комсомолу, еще и семья, родственники, соседи - и все все знают, и все лезут, и все учат жить: "На той не женись, с этим не дружи, там не служи! Ты позоришь семью, фамилию, нацию!" А в гробу ее, эту нацию! Там принцип выбора справедливее: "Главное, чтоб человек был хороший!" Какая у него нация, кому какая разница? И, главное, потому, что тот мир честнее, не в пример честнее лицемерного этого. В интересах фамилии сдают папа-мама нецелованную девушку в замуж, а муженек ей наследничка сбацает, на природу их спровадит под присмотр родственничков и сам в Сочи "за белым мясом". Оправдываясь интересами семьи, идет человек на подкуп, взятки, воровство, в интересах нации сталкивает инородца с желанного для себя места и т.д. и т.п. Нет, в мире восторжествует только тот мир, ибо он свободнее, справедливее и честнее! Этот обречен, очевидно.

Но приходилось слушать и того, который "Почему? Почему?"

И тот соглашался, что лицемерие плохо, только лучше ли честность и искренность, при которой бывшая нецелованная девушка свободно пару раз сходит замуж, потом скинет нажитое дитя родителям или государству, а сама в Сочи в качестве "белого мяса"? Так может быть, свобода она не всем?

Плохо, когда благосостояние семьи из казнокрадства и взяток, а карьера из подсиживания и доносов, но только лучше ли, когда украденное проматывается все целиком, а семья остается нищей, ибо нехорошо в нее грязные деньги? Честнее ли спихнуть человека с желанного места под другим, не национальным предлогом? Суть в том, что богатства и власти на свете слишком мало и по- справедливому их на всех все одно не поделишь, так пусть хоть семье останется, что достанется, она лучше сумеет сохранить и умножить.

Действительно, парткомы и КГБ здесь не нужны, где довольно родителей, родственников, соседей. Если без них там, по ту сторону Кавказа никак, пусть там будут. А здесь будет жизнь, основанная на других, на своих принципах, и она такой непременно будет, просто потому что такая она уже есть.

Но молодого человека эдак было не убедить, он уже выбрал тот мир в качестве своего - этот чужой. Однозначно. С "ними", которые в мире этом, ему все ясно - "они" не наши. Сложнее стало с "мы". Кто такие эти "мы"? Как она устроена эта самая "наша" жизнь?

Картина мира, с которым себя отождествлял молодой человек, не выглядела стройной, напротив, это были скорее отдельные яркие пятна в общей неопределенности, пятна в тумане.

В его мире нет безнадежно чужих людей, как нет и запертых дверей: кто бы ни пришел, раз пришел, значит, свой. В нем деньги весят мало, а слова человеческие - много. Здесь, если у человека есть дело, то "понедельник у него начинается в субботу". А отдых прост и безыскусственен: река, костер, гитара и вокруг друзья. В нем есть и семья, просто потому что два человека любят друг друга. Семья несокрушимая, как любовь. Не менее, но и не более. Не более, потому что свобода для человека здесь дороже всего и всякие рамки и ограничения существуют только пока принимаются самим человеком, когда они становятся оковами, то он может вышагнуть из них в мир, который весь его, ибо везде он дома. Мир этот все время манит человека в даль. Чем дальше нечто, чем недостижимее, тем значительнее, желаннее. Потому люди здесь, прорывающие горизонты в пространстве, времени, познании, столь неприхотливы, непритязательны, терпимы к тому, что окружает их непосредственно. И они честны и искренни, ибо вокруг них слишком мало почвы для лицемерия.

Еще больше проблем оказалось с идентификацией самого мира: где границы его во времени и пространстве, откуда он взялся и куда стремится?

Только на последний вопрос имелся ясный и простой ответ из самого этого мира: стремится он в даль, с каждым новым мгновением расплескиваясь во Вселенной все шире и шире, включая в себя все больше и больше людей и, главное, даруя им все новые и новые возможности для их реализации. С ответом на первые два ясности было куда меньше.

Непосредственная пространственная привязка не удавалась просто потому, что не существовало такого солидного куска территории, где бы этот мир господствовал. Он скорее был в виде хаотично разбросанных кусочков, частичек. Чтобы их отыскивать, молодой человек сумел определить лишь общий себе ответ: мир этот там, где есть люди, что живут его принципами, то есть мир этот там, где "мы".

Он еще очень молод, значит, он, прежде всего, там, где молодежь, которой свойственно стремиться далеко куда-нибудь в пустыни, в тайгу "голубые города" строить, где не было еще ничего и можно с чистого листа делать правильную жизнь. Но и в обжитом уже мире он разбросан отдельными искрами везде, где есть люди беспокойные, с неодолимой тягой к иному, способные взрывать застоявшуюся косность и инерцию жизни и отворять людям новые, невиданные горизонты, тем самым превращая некоторых из них в новых граждан этого нового мира.

---------

- Нет, дурь детская неистребима не только в народе. Тоже мне фил-ло-соф! Еще говорят - неудачи учат. Чепуха! Иначе откуда кругом было бы столько придурков? Понятно, сколько-то придури положено всем философам, но у наших, согласись, она как-то особо заметна, выпирает даже у самых маленьких. Почему?

- Бог знает... Может, в том дело, что в России первого ее философа сумасшедшим признали. По требованию общества. С того и повелось...





Проблема укорененности

Сложнее всего оказалось ответить на вопрос: откуда он взялся, этот "наш" мир, каковы его настоящие корни, наследником какой реальности он является?

Первая же реакция: никакой. А взялся он из человеческой головы, из идеи той самой счастливой жизни, какой хотели бы и могли жить люди. Идею эту люди теперь стали вживлять в реальность тем в первую очередь, что пытаются по ней жить, и потому как все большему числу людей это нравится, она может быть и не очень скоро, но завоюет весь мир или, по крайней мере, значительный его кусок.

Однако так просто молодому человеку отбиться не удавалось даже от самого себя, ибо подобный ответ сам порождал град других вопросов:

Откуда взялась сама эта идея? Давно ли она появилась в головах людей? Если недавно, то что мешало ей появиться раньше? Если уже давно, то почему так долго не реализовывалась, что было главной помехой? Какого рода действительность благоприятна для ее реализации и почему? На чем основана уверенность в ее конечном торжестве? И т. д...

Вопросы шли "свиньей" и порождали у молодого человека чувство безнадеги, острое желание повернуться к ним... "спиной" и забыть. Забыть и жить себе по принципам того мира. Просто потому что так хочется. Жить себе и жить и не снисходить до объяснений, оправданий, в том числе и себе самому.

Он так и делал временами. Жил себе, не задумываясь, "почему" да "как", иногда подолгу, пока судьба опять, махнув копытом, не сбрасывала его в грязь, и, сидя в ней и отираясь, он принимался снова возиться с проклятыми "откуда" и "почему". Бог знает, как там было у других, а у него размышления своим источником имели житейские неудачи, пока, наконец, не стали дурной привычкой. Безусловно дурной, ибо поселившись она сумела отбить всякое желание хотя бы иногда являться к нему в судьбу столь же безусловной удаче. Удаче такой, чтобы "Ах!"

Предметом этих размышлений все чаще становилась советская действительность сама по себе. И его вполне можно понять, поскольку копыта судьбы топтали именно эту почву. Нет, молодого человека и теоретически по-прежнему занимал его возлюбленный мир, просто, потерпев неудачу с прямым обоснованием, он продолжал держать его как бы на периферии внимания, контролируя постоянно боковым зрением, чтобы если случится подходящий момент, тут же выдвинуть его в фокус.

Кроме того, советская действительность не совсем посторонний для его мира предмет. Несмотря на очевидную альтернативность, какая-то внутренняя связь между ними ощущалась: к примеру, и там и тут деньги были несущественны. Вернее даже у этих миров был общий источник: и тот и другой сподобились родиться "на той далекой на гражданской", той самой, где "комиссары в пыльных шлемах" и "комсомольские богини". Возможность его мира родилась тогда, как идея, овладевшая пусть не массами, но многими отдельными людьми, поэтому он мог стать уже тогда, и первые его ростки появились, однако были задавлены дремучей неграмотностью и массовым хамством, которое хотело всего и немедленно, потому и получило, что получило - железный кулак диктатуры. Она стала становым хребтом советской действительности, тем, что определяло ее облик и характер - только власть сверху донизу, голая власть.

Лишь когда власть эта стала дряхлеть и в ее везде непрерывной сети появились прорехи, тогда возникла возможность появления другой жизни, не спрашивая соизволения у власти. И тогда, когда власть ослабила хватку, а люди достигли минимально необходимого для его мира уровня просвещенности, пришло время рождения его мира. То есть он рождался и жил в прорехах действительности уже сделанной, сотворенной по советскому образцу, там, где расползлись нити власти, вырастал из нее, как из почвы.

Насколько же укоренена была сама советская действительность? Была ли она капризом истории, державшимся остервенелым упрямством людей, который должен сгинуть, когда остервенелость неизбежно сойдет на нет, или она каким-то образом устаканится, войдет в берега некоторой нормы, где уже не будет требовать для своего продолжения от людей сверхусилий?

Вопросы противные, как и сама действительность, и они тоже "ходили толпой", но про нее можно было поспрашивать в книгах и у людей, у людей и в книгах... Что было важнее, молодой человек во всю жизнь так и не установил, но сам он пытался долгие годы ворошить книги, выискиваю ту, что сумеет все объяснить, а люди случались сами и оказывались важнее книг. Впрочем, вслед за ними приходили другие книги такие, что "Ах!", но той единственной, искомой, так и не нашлось.

---------

- Тогда они были впустую, эти книги?

- Нет, тогда не впустую, тогда вместо жизни.





Время литературы

Тогда были такие места, где платили деньги за чтение книг. Просто так читаешь все, чего хочешь, и без всяких последствий, а тебе деньги дают. Скромные такие деньги, небольшие, но к ним уважаемый статус: "научный работник" назывался. Мест, разумеется, на всех не хватало, но молодому человеку судьба стульчик такой поставила.

Устроился он на нем и решил читать которые "про действительность". Сперва Канта-Гегеля в сторону отставил: непонятно все-таки писали, да и про другую жизнь. И нырнул в литературу, всякую: советскую, досоветскую, антисоветскую и даже ту, что в школе проходят. Читал себе и думал, думал и читал, а четкий образ советской жизни все не складывался, такой, из которого стало бы ясно, за счет чего она держится.

И все же небесполезно, нет. Образовался немного. Потом обнаружил, что периодам литературы вполне соответствуют исторические периоды, сформулировал эдакую общую формулу: "Чем богаче и разнообразнее литература, тем богаче и интереснее та реальность, в которую она появилась." При приложении к прошлым векам иногда оказывалось не совсем, требовались примечания, а с советской действительностью оказалась один в один: была при НЭПе литература, и жизнь была интересная; стала в следующее десятилетие в литературе пустыня, и в жизни тоже пустыня наступила, причем премерзопакостная. Благодаря этому удалось выделить самый гнусный период советской истории - это перед уходом из жизни Усатого, когда не жили - ждали. А также и самый лучший, самый веселый, самый свободный: понятно, двадцатые.

Они стали любимым временем молодого человека. Туда он хотел жить. Если б ему предложили поменять его теперешнее время на то, он бы ни секунды не сомневался. Из этой серятины да в то разноцветье... Без раздумий! Зная даже, что впереди тридцатые, которые ему конец: в той литературной и вообще словесной пошлости ему выжить невозможно.

---------

- Врет все! С литературой бы выжил, со всякой. Это в лагере - нет.

- Не спеши так. Говорю же, впечатлительный очень. Тогда он еще не знал, что сам доживет до "интересных времен".

---------

Чего такого завлекательного было в этих двадцатых? Если одним словом, то - возможности. Веер разнообразных возможностей для человека. Который в следующем десятилетии усох до двух: командовать и подчиняться. Остальное все в тогдашней жизни стало несущественным. Этого не должно было случиться, поскольку прогресс, суть которого - расширение возможностей реализации человеческой личности, молодой тогда еще человек полагал необратимым. Следовательно, здесь произошло, временное отступление.

Виновата власть, но почему у нее это получилось? Опять же литература открыла ему, чья была здесь задумка? Государства. В начале века интеллигенция раскачала революцию, чтобы снести ту Российскую империю, а она в массовом кровопускании только омолодилась и стал могучей, как никогда. Потому что государство сделало правильный выбор, верную ставку на большевиков, несмотря на то, что они обещали его уничтожить, ибо сперва они обещали уничтожить в обществе всех вне- и антигосударственных людей, то есть сделать каждого частичкой государства. А идея будущего безгосударственного рая тоже говорила в их пользу: она облегчала введение тотального государства, которое если объявляет себя лишь на время, чтобы потом добровольно освободить место человеческой свободе, кажется людям неопасным и даже желанным.

И действительно, с ними государство, наконец, избавилось от посторонних: сперва от дворян-буржуев, а в Великий перелом взяло в себя мужика. Исполнилась его вековечная мечта: все люди стали служивыми, все попали внутрь его.

Революция эта оказалась Башмачкина Акакия Акакиевича великой революцией. Она сделалась, чтобы сделать его уважаемым человеком. Чтоб не смели обижать его посторонние из благородных там или толстобрюхий какой купец-заводчик. Нет их больше и не будет. А Акакий Акакиевич будет и будет всегда, потому что это он стал теперь на деле самым нужным и самым важным. Это через него проходит главная пуповина мира: по одну сторону - заоблачные выси управления, по другую - все, которыми управляют: народ, общество. Это к нему обращаются управляемые со своими нуждами, а он судит, что заслуживает быть отправленным наверх, а что нет, и он же, знающий этот народ, как никто, решает, каким распоряжениям сверху давать ход, а каким стоит вылежаться, чтобы надобность в них стала очевидной ему. Да, он мал, но неисчислим и повсеместен и в этой своей неисчислимости неотменим. Неотменим как тот, кто в действительности определяет, как самой жизни жить и когда и как ей не жить.

---------

- Точно! Повсюду сидели вши канцелярские, любую дорожку в жизни перегораживали. И теперь еще не повывелись. Но ничего, скоро всех к делу пристроим. И их тоже.

- Ты и впрямь полагаешь так?

- Так-так. Писаришками станут: какую скажу, бумажку сочинят и куда покажу, отнесут. После подождут, сколько я соизволю подать. Так-так...

- Ну-ну...

---------

Такое башмачкинское государство очевидно намеревалось и считало, что и должно было жить вечно, несмотря на сказки о безгосударственном рае. Потому что для этого все основания полагало в себе самом.

Но достаточно ли для абсолютной несокрушимости государства, чтобы все стали его частичками, и вся жизнь всех находилась внутри него и проходила с его ведома? Способно ли оно навсегда замкнуть в себе человеческую свободу? "Навсегда", то есть вопрос был о вечности - слишком серьезный вопрос, чтобы довольствоваться здесь чувством несокрушимости своего государства, естественно присущим молодому человеку как государственному жителю. Тут требовались рациональные основания. "Навсегда", значит, и обо всем будущем, о будущем до конца. Куда нельзя заглянуть рационально обоснованно даже поблизости, недалеко, не оглядевшись сперва позади, в прошлом, в той самой истории, которую это государство намерено прекратить.





Время истории

Правда, вечного государства в истории не отыскать, тогда бы самой истории не было. Разве что летопись. Но государств с претензией на тотальность и на вечность достаточно. И все уже кончились, кроме советского. История об этом свидетельствовала неопровержимо. А также и о том, что чем ближе они к сегодняшнему дню, тем короче их жизнь. Самый близкий пример - Тысячелетний Рейх, у которого вместо первой тысячи и тринадцати лет не получилось. Если взглянуть глазами статистики, то картина неутешительная. Для государства.

История демонстрировала и общую причину падения государства: оно надоедало людям настолько, что они не хотели больше в нем жить. Потому если советским людям государство их настобрыдло, значит, и ему судьба скоро сойти в историю. Сойти, чтобы потом когда-нибудь в каком-либо месте случилась новая попытка захлопнуть жизнь людей в капкан государства в расчете, что она больше никогда не вырвется. Случилась, чтобы снова окончиться неудачей. И т.д... В истории однажды происшедшее, обречено повторяться - этому, как представлялось молодому человеку, учила история.

Однако при всей своей безысходной цикличности история вовсе не была столь же безысходно монотонной, единообразной. Разнообразие исторических событий - не только кажущееся, видимость, покрывало майя, скрывающее общую механику, единый закон. Нет, среди них встречалось и другое по существу, в принципе, по своей природе. В частности, там было и совершенно другое государство.

Пространство единой цивилизации, культуры, одного образа жизни иногда не было схвачено рукой единственного хозяина или нескольких серьезных претендентов на единственность. Его покрывала россыпь маленьких государств, сверху, издалека выглядевших микроскопическими до неразличимости. И "иногда" это продолжалось многие столетия.

Сама крохотулечность должна была обрекать их на мимолетность или в лучшем случае на прозябание в каком-либо замшелом углу истории. Но нет, россыпь их располагалась на самом виду, на авансцене, в фокусе внимания и зависти современников и, тем не менее, пребывала там подолгу.

Подолгу, несмотря на очевидную служебность этих государств. Они выглядели как слепленный людьми козырек, навес над собственной жизнью, прикрывавший столь незначительную и ограниченную ее часть, что на деле почти вся она располагалась под небом, открытая ветрам судьбы и свободы. То есть человек жил по преимуществу сам по себе, не спрашивая государственного соизволения. Потому многие события, становившиеся вехами в истории человечества, протекали как повседневные случаи частной человеческой жизни и не нуждались в санкции государства. Так, один каменотес не любил свою профессию, а любил болтаться по улице, с кем придется, и болтать с ними, о чем придется. Тем и занимался с утра до ночи всю свою жизнь. Потом эта самая его частная жизнь стала в истории олицетворением свободы человеческой мысли, а его имя - синонимом слова "философ".

Власть там была лишена всякой тайны и мистики. Да и какая может быть мистика, когда власть каждый день торчит перед носом управляемых, когда ее можно встретить на улице, рынке, площади. И не каких-то там Башмачкиных, а самых-самых, выше которых во власти только боги и которые потому доступны любому гражданину, а, значит, и любому авантюристу, проходимцу, наглецу и нахалу, пожелавшему их этой власти лишить в свою пользу. Лишить, чтобы после расползаться, пухнуть во власти, проглатывая все новых и новых соседей и не соседей.

Так должно было быть, ибо имя таким проходимцам - миллион. Или даже два. Но синдром неограниченной власти, несмотря на повсеместность, подолгу оставался местным феноменом, никак не способным захватить обширные территории. Кандидаты в Наполеоны или Чингизы не добивались желанного успеха не потому, что люди так обожали свои малюсенькие государства, чтоб за них, как за родину, в смерть. Вовсе не за них - за свою свободу. Она, на которую не посягали эти государства, именно она стоила того, чтобы победить или умереть. Каменотесу этому, ставшему философом, государство осмелилось-таки запретить его беседы. Он в ответ выбрал смерть. Выбрал свободно, ибо мог также переместиться в другое государство, как поступали многие другие. Но он Сам выбрал.

Конечно, государства эти погибали в силу размеров от эпидемии, мятежа, вражеского нашествия и т.п., но воскрешались людьми почти в том же виде. Все потому что подвешены были к человеческой свободе, оказались наиболее удобной формой сосуществования с ней порядка в обществе. И потому, когда в истории наступало время сумерек человеческой свободы, они либо растворялись в гигантских империях либо уходили на задворки, чтобы вновь оказаться на авансцене с новым броском человека к свободе.

Качели между свободой и властью представлялись молодому человеку важнейшими в истории. То есть в некотором месте люди начинали жить по закону свободы, пристраивая всякое устройство общества под возможность ее реализации. Но жить так людям трудно, и когда они изнемогали под тяжестью ее ответственности, то прятались под крышу неограниченной власти, в комфорт безответственности, где и дремали до состояния обрыдлости, нестерпимости тоски, из которой, правда, не обязательно в свободу, но чаще в столь же неограниченную, как власть, волю, порождающую хаос и смерть и новое стремление к власти как к спасительному порядку. И все-таки свобода появлялась снова и снова, чтобы расцвести и опять уйти под власть.

Демонстрируемая историей неистребимость стремления людей к установлению жизни на основах свободы поражала и позволяла предполагать подобные колебания и в будущем. Но история не могла показать, откуда берется это стремление, чем оно вызвано, и потому из нее самой по себе нельзя было заключить о том, как, наконец, решится будущее? Уходят ли эти циклы "свобода - власть" в непостижимую еще даль будущего или случится так уже скоро, что одному из тотальных государств, заключив в себе все человечество, удастся захлопнуть человеческую жизнь навсегда, либо, напротив, человек сумеет жизнь в свободе сделать своим нормальным состоянием и тогда тотальные и "вечные" государства станут только музейным экспонатом, окаменелостью, заботой специалистов и любопытствующих?

---------

- А вот это совсем пустое. Ясно - лишь некоторые достойны свободы. Их немного всегда. Просто людям, чтоб вынести рабство, его нужно свободой назвать. Человек живет себе спокойно рабом, но стоит узнать про это - скажут ему, скажем, - и пошел все крушить. Жизнь ему становится хуже смерти. Как это поправить? Он ответить может - как?

- Едва ли?

- Вот-вот, а в жизни самое главное знать "как?". Отсюда все получается. И в философе нужда лишь, чтоб это установить. Остальное - пустое умствование.

- Но людям нужно и просто интересно их будущее?

- О будущем людям сказки нужны: розовые или страшилки, но только сказки. Знать должны те, кто "завтра-послезавтра" делает сегодня. Им и только им надо знать "как"? Этот твой может сказать?

- Он? Говорю же: едва ли...

- Тогда зачем он все это делает?

- Так... Думаю, интересно просто.

---------

Молодому человеку желательным представлялся последний исход. Но "желательным" - не значит более вероятным. История лишь подвела к альтернативам, но взвешивать их требовалось в другом месте, в доме под названием "философия". Так считалось в самой истории, и для молодого человека наступило время философии.





Время философии - раз

Наступило оно довольно поздно, когда он потерял, собственно, право называться молодым человеком. Поздно, несмотря на то, что далеко в юности уже были сданные-пересданные разные философии, давшие ему основание в продолжении многих лет именоваться "философом". Именоваться так было в целом приятно, хотя и не без неудобств. Особенно когда требовалось объяснять, что приходится делать ему, философу.

- Да вот, - говорил он, - пишу-читаю...

- Для чего? Что потом?

- Потом работы получаются, статьи иногда в сборники.

- И что статьи эти... Их кто читает?

- Едва ли. Кому они, скукота такая.

- Тогда для чего? Читать-писать для чего?

- Да так как-то принято и вообще...

- Вообще какой-нибудь смысл в этом есть? Польза какая?

- Смысл? Смысл безусловно есть и польза тоже. Несомненно. Смысл в том, чтобы смысл этого мира понять. Того, что за окном, за занавескою. Устройство его. И смысл себя в это мире. И вообще...

После невнятица демонстрации смысла мира, в удачный день невнятица яркая, броская, способная впечатлить, ошеломить как демонстрация пользы чтения умных книг философских, в которых разгадки всех тайн, доступных, разумеется, людям опять же специально предназначенным, философам.

И после вранья, как всегда, пусть вранья неизбежного, неуют внутри и стылая ясность полной неуместности на деле этих книг для попытки понять чего-либо в этой жизни вообще. На деле то, что было понятным ему в этих книгах, казалось тривиальным, известным и без них, а остававшееся темным умствование - словесными заморочками чужих голов, за которым если и было что, так только глумливая издевка над искренним и усердным читателем. Он был уверен, что все нормальные люди понимали это, но помалкивали. А другие? Другие неукротимо жаждали веры и находили ее везде, здесь тоже.

Ему, человеку уже средних лет, философия никак не открывалась в книгах и самых-самых. И полетел он за людьми, искать их, которые знают сокровенные слова, открывающие, отворяющие ему понимание и книг этих, и мира и себя. Опять: "В Москву! В Москву!" Там, говорят, все есть...

Этого, однако, не было. Нашлись искусники, умело маскирующие словесной вязью, орнаментом пропасть непонимания и от себя тоже. Счастливые люди! Им было хорошо и возле них тоже: если слушать и повторять эти чудные слова, в конце концов приходило доверие к ним и покой. Которые лучше понимания. Лучше, но не то самое, искомое. Потому можно было катиться назад, в мир ясного неба и безудержного солнца.

Там были свои игры с умными словами. В них играли милые приятные люди, добрые знакомые, которые, собираясь вместе бросали друг другу мячики: "бытие"-"ничто", "тематизм"-"нетематизм", "диалогичность"-"монологичность", "цивилизация"-"культура"... Ему нравились эти люди, из-за чего он тоже стал принимать участие в подобных играх в меру своих сил, пока они не забирались слишком высоко, где ему не хватало воздуха. Тогда он замолкал, отходил в сторону посторонним, поскольку все одно брал их за забаву: они не могли относиться к человеческому миру, потому что не имели смысла на обычном человеческом языке. Ибо какой прок миру и ему самому от выяснения того, куда и как "бытие временится"? Что миру будет с того, что он узнает о своей неизбывной "онтотекстуальности", или о том, что Гуссерль вытворил с картезианским переворотом в мышлении? Тем более, что мир все одно об этом не узнает, ибо с птичьего на человеческий это не переводится.

Литература помогла ему опять найти подходящее имя для этих игр - "игра в бисер"- и тем самым объяснила их и позволила сформулировать для себя отношение. Игроки были хороши и легко менялись ролями, но в то же время у каждого была и своя единственная партия, своя тема, которую он ни на секунду не забывал, и если и не обсуждал явно, то неявно всегда имел ввиду, всегда помнил и все суждения к ней примерял. У него самого такой темы не было, потому что он не ведал, зачем переводить в философскую тайнопись мучавшие его проблемы, если их даже случившееся там решение все одно там и останется? Однако само участие в этой игре, пусть даже только как в игре, которое ему чрезвычайно нравилось, требовало вернуться к чтению философских книжек, чтоб за балду не держали. Пришлось, чтоб научиться естественно на философском изъясняться языке.

Иногда выходило похоже, почти как у других, но случавшиеся ляпы, от которых все морщились, возвращали все на место, когда они все там, а он еще здесь, где правила игры не чувствуются, не понимается природа, потому совершаются недопустимые ходы, демонстрирующие профана.

Долго так тянулось, когда он, про себя посмеиваясь над их серьезностью, тем не менее, хотел стать полноценным игроком, своим, одним из посвященных, но все никак не удавалось: все сокращающаяся как будто дистанция, вдруг снова становилась очевидной, и снова он ощущал себя по ту сторону от них, вместе со всеми другими. Где ему, впрочем, тоже хотелось остаться своим, обычным, в то же время став своим и там, где были они.

Желание стать меж ними своим усилилось вместе с появившимся ощущением глубинного в игре ритма. Ритма, который, как стало ему казаться, пронизывал ее всю, присутствовал всегда, в каждой партии, в каждом ходе. Как только он не слышал его раньше? Это было по сути то самое, ради чего тянулась до сих пор вся эта бодяга с его жизнью - его тема только в совершенно чудовищном облике. Такой она не могла быть даже помыслена, может быть поэтому столь долго и не узнавалась: здесь, оказывается, взвешивали его мир со всей коммунистической почвой, из которой он вырастал, и обнаруживали, что нет ни того, ни другого.

В реальности нет. Нет так, как существуют другие миры, как существует Запад и Восток. Когда он впервые осознал это, то почувствовал себя до глубины души оскорбленным: "Как это так мира нет? Это значит и его самого нет? Но он жив и вот здесь сидит. Пусть они все пощупают и убедятся, что он совершенно реален и жив".

Его возмущение эдаким взвешиванием было совершенно искренним. Как можно человеку сомневаться в очевидности очевиднейшего: в реальности его собственной жизни? И потом, пусть они решают там за себя, если им нравится числить себя несуществующими, но не за него. Он никакая не тень и не химера, а вполне живой человек из плоти и крови, и мир его тоже живой. Вот...

Возмущался, кипел и ловил на себе сочувствующие взгляды других игроков. В них читалась неуместность его жеста: правила философской игры делали бессмысленными подобные самопредъявления - они не могли ничего доказать, ничего опровергнуть, они просто разрушали пространство игры. Сочувствие, потому что опять он не понял, снова не свой, чужой, снова игру испортил.

---------

- Так философия тоже игра. Забавно... И что в ней проиграть-выиграть дают?

- По-всякому. Говорят некоторые, что выиграть можно понимание, а проигрывают жизнь.

- Недурно звучит, но слишком долго, утомительно тянется - жить некогда. Выходит, что "философское понимание" - это когда долго и мучительно ползут к тому, что неглупому человеку итак ясно, навскидку.





Время философии - два

Крепко его тут зацепило: он надеялся понять, как его мир будет дальше существовать и сколь долго, а его, оказывается, вовсе в живых не было. То есть его самого тоже не было. А было и есть, оказывается, зазеркальное пространство, где существуют некие тени, которые тщатся себя живее всех живых считать и для доказательства этого втянуть в себя весь мир живых людей. Тогда как мир их - лишь некий выкидыш истории, неспособный к собственному существованию, потому обреченный передразнивать миры чужие и полагать это передразнивание самодеятельной жизнью. Осознание им собственной химеричности ожидается вот-вот, а вслед за этим и обращение людей к живой жизни, стремление к ней. Сумеют ли люди в ней освоиться, они, привыкшие жить в зазеркалье - вот что полагается проблемой, или осыплются в чрево истории, туда, где замешивается глина для новых попыток?

С этого момента игра стала и для него серьезной, поскольку и у него возникла в ней своя тема: попытки отыскать обоснование мира как самостоятельной реальности. То есть представить рациональное описание мира как он есть, и то, как он есть, есть самодеятельно.

Оказывается, это невозможно, если просто осматриваться в мире, в котором живешь. Чтобы себя увидеть, нужны зеркала, и в качестве зеркал рациональные модели других миров или хотя бы другого мира. Языком, наиболее подходящим для описания советского общества, оказался язык ницшевой философии, точнее язык воли к власти.

Если оттуда посмотреть, то мы были миром, где воля к власти вырвалась на волю и творила всю реальность под себя. Миром, где власть тотально господствовала, миром вертикальным целиком, на всем протяжении. По смыслу в нем были лишь начальники и подчиненные, и людей связывал приказ, команда. Власть определяла всякое существенное проявление человеческой жизни и в драку за нее мог включиться каждый. Она ни для кого не была запретной. Потому давление на верхние эшелоны власти оказалось колоссальным, может быть никогда невиданным ранее, потому что никогда ранее она не была столь свободной от любых рамок. Но всю эту свободу власть получила только для того, чтобы потом отмереть. Это "потом" должно было последовать совсем скоро и необходимость добровольного ухода воли к власти делала созданное тотальное государство абсурдным.

Такого не могло быть, чтобы воля к власти получила полный простор для реализации, для своего свободного осуществления, создала государство, в котором тотально господствовала, и все затем, чтобы на вершине своего могущества добровольно отмереть, умереть, исчезнуть, оставить мир без своего присутствия. Для разума это было нелепостью, которую тем не менее люди совершенно естественно воспринимали, в которую даже верили, следуя доброму старому принципу: "Верую, ибо нелепо!" - хотя и едва ли осознавали это. Но оттого, что люди не замечали абсурдности, она вовсе не исчезала, не переставала быть таковой и должна была в конце концов быть осознана обществом, выйти в свет сознания. Конечно, не всех, не народа, не масс сначала, а тех, кто эту власть осуществляет, кто находится при ней и живет с ее стола.

Однако само по себе эдакое абсурдное сожительство в сознании полного господства воли к власти с неизбежностью ее скорого исчезновения, тем не менее, не помешало ей выстоять в схватке со своим открытым, "голым" вариантом, с нацизмом, где власть публично заявляла свои претензии на вечность, но не смогла-таки одолеть свое стыдливое, даже трусливое воплощение. И все-таки реальное господство воли к власти не могло сколь угодно долго длить свое согласие с идеей собственного исчезновения. Такому ее браку пусть по гениальной "хитрости разума", но непременно должен был прийти конец. Иными словами, господство воли к власти должно было быть закреплено и в теории. Это не давало много времени коммунизму в советском варианте: он должен был быть заменен так, чтобы господство воли к власти стало узаконенным и более не могло быть подвергнуто сомнению даже в человеческих головах.

Исходя из Ницше, коммунизм мешал больше всего тем, кто при нем эту власть получил и ее осуществлял, то есть бюрократии. Именно стоявшие во главе государства более всего были заинтересованы в переустройстве власти так, чтобы сама их власть стала никак неотчуждаемым элементом общества, главным опорным камнем, китом в трех лицах. За ними вполне солидарными стоит весь легион госслужащих, чье само существование связано с наличием государства, причем чем более это государство абсолютно в осуществлении своей власти над обществом, тем лучше себя чувствует госслужащий, и уж никак не приемлет идеи отмирания государства, что есть неизбежно и его собственное отмирание. Идеологически возглавить увековечение государства и дискредитацию идеи отмирания власти когда-либо вполне готовы были интеллигенты - элита госслужащих.

При этом они не должны были испытывать любви к тоталитарному государству. Их стремление к увековечению власти исходит не из ницшевой идеи воли к власти непосредственно, а из его же идеи сверхчеловека. Сверхчеловек - вот что манит интеллигента. Он мечтает о продвижении к этому статусу, и только власть сумеет оградить его от постоянно желающей его поглотить, растворить в себе массы, а уж он сам заставит служить себе эту власть, сумеет превратить ее в обслугу. Ницше был совершенно прав в одном: только власть может огородить пожелавших считать себя лучшими, другими от посягательств всех остальных.

Нет, Ницше не давал много времени советскому обществу, а вместе с ним и всему коммунистическому миру. Осуществляющие власть слои воспользуются первым же поводом, возможностью увековечить свою власть, даже посредством изменения ее масштабов и принципов осуществления. Теперешняя власть на языке Ницше была хамской властью, властью толпы и должна будет претерпеть изменения, чтобы сохраниться. И также, по Ницше, массы воспрепятствовать этому неспособны, не сумеют, поскольку теперь уже не сумели воспрепятствовать концентрации власти в руках некоторых и полной потери над ней контроля, не смогли помешать использовать власть в своих интересах власть эту осуществляющими. Потери контроля над властью тогда, когда в руках этой массы вроде бы всякие права и возможности такого контроля имеются.

Так что, по Ницше, скорое падение советского общества возглавят начальники и интеллигенты, за которыми пойдут массы госслужащих. А народ? Народ, тот не будет понимать, что творит. Не поймет и вновь привыкнет к власти как к неизбежности, тем самым сотворив себе новую касту властвующих.

Выстраивание модели существующего коммунистического мира в языке Ницше демонстрировало его посюсторонность, совсем не зазеркальность: он был здесь одним из способов реализации жизни общества как воли к власти. Способом может быть несколько экзотическим, но обнаруживающим надлежащую, предписанную сущность жизни, а экзотичность осыплется как детская болезнь, когда потребность в ней отпадет.

Эти рассуждения рационализировали советскую действительность, делали ее судьбу вполне предсказуемой, то есть то, что она станет иной, открытой формой воли к власти, утратив в качестве цели, неизбежного исхода собственное исчезновение. И судьба эта тем более предсказуема, что подобные рассуждения должны стать обычными для людей, родившихся при власти и связывающих с ней свою судьбу навсегда.

В публичной системе ценностей коммунистического мира привилегии деток властителей и даже интеллигентов, их другая жизнь были совершенно незаконными, поскольку путь во власти должен был быть у каждого свой, каждый должен был сам доказать свое право на место, взяв его в драке с другими, но никак не получить в подарок по праву родства или даже дружбы. Наличие множества таких людей, понимающих, что они ради сохранения власти должны "ударить первыми", убедить массы, народ, управляемых в незыблемости власти в обществе, в невозможности существования общества без нее в принципе, чтобы тем самым обосновать свое нахождение у власти. Для них подобные модели должны были стать руководством к действию, чем облегчить их реализацию, то есть сделать исход неизбежным и скорым.

---------

- Модель совсем недурна, но нетехнологична и потому в таком виде бесполезна: неизбежность открытой драки за власть итак несомненна. Загвоздка в том, как в этой драке выстоять, оказаться сверху, победить?

- Вот это никак не дело философии. Ее цель - объяснение, создание теории того, что было, есть и даже будет происходить. Но и только. Никак она не учебник для жизни.

- И пусть на здоровье стремится к своему всезнанию, но по дороге, заранее неглупому намекнет, где в драке позиции, которые можно выиграть и как, а какие проиграны изначально и безнадежно. "Все расцветает под солнцем Победы, во мгле поражения - чахнет". Не помню, кто сказал, но очень верно. "Все", значит, и философия тоже. И ей полезно быть полезной победителю. Так, по-моему, получается в этой его модели.

- Так-так, но модель эта не единственная в философии.

---------

Однако в Ницшевой модели коммунистический мир получал статус лишь одной из попыток реализации воли к власти, которая просто такой случилась, такой состоялась и не более. Ничего нельзя было выяснить о том, почему эта попытка состоялась именно в таком виде (язык Ницше к этому высокомерно безразличен), чем был обусловлен именно такой экзотический облик реализации воли к власти?

По Ницше - это просто вариант "стадной воли к власти", который человеком, желающим стать "сверхчеловеком", должен быть преодолен, а потому не заслуживает никакого особого внимания, так что моделирование реального коммунизма из Ницше вовсе не добавляло ему реальности. Из нее нельзя было понять оснований его прочности, но зато была обоснованное ощущение, что он кончится вот-вот.

Попытки смоделировать этот мир из кантовской концепции гражданского общества продуцировали его также как чудовищную несуразицу, хотя и показывали, откуда берется, чему обязана его внутренняя устойчивость - тотальному господству коллектива и коллективной морали над человеком. И здесь тоже становилась очевидной невозможность длительного сохранения такого господства, можно было продемонстрировать механизм разрушения его из внутренних причин, внутреннего его развития. Причем главную роль в разрушении должна была сыграть интеллигенция, ввиду своего владения публичным словом: общество господства коллективной морали разрушается информационным ударом, обнаруживающим в ее изнанке коллективный эгоизм власть имущих, которые лишь благодаря тотальному господству коллективной морали получают возможность бесконтрольного использования общества в своих только интересах.

Когда общество это осознает, то коллективная мораль сменяется коллективным и индивидуальным эгоизмом. Причем изменения произойти должны разом, обвалом, наступает время тотального эгоизма, выход из которого кантовская модель не берется предсказать. Ибо даже в лучшем случае, то есть при торжестве, наконец, предписанного им господства гражданского состояния, это "наконец" приходит после длительного тотального господства эгоизма, эгоизма по преимуществу коллективного - он сильнее и потому привлекательнее будет индивидуального. Следовательно, препятствовать станет созданию массового индивида, который только и есть единственный центр появления подлинной, а потому непоколебимой нравственности и место, где рождается осознание необходимости установления гражданского общества и откуда поэтому оно начинает свой путь.

Эмпирически такое господство коллективного эгоизма будет опираться на союз бывших идеологических антиподов, начальников и уголовников - это единственные полностью и давно эгоистические коллективы, потому лучше других подготовленные к захвату власти в новом эгоистическом мире. И им будет совсем не к спеху в гражданское общество.

Так что в худшем случае можно болтаться в этом варварстве обществу до полного исчезновения.

---------

- Снова не то. Никакого коллективного эгоизма нет. Эгоизм всегда "мой". Просто некоторые способны этому "своему" эгоизму заставить служить других. Вот и все. Потому порядок в мире всегда таков, каким его эгоисты установят. Самые сильные эгоисты.

- Как же с моралью? Принципами нравственными? Высшими ценностями?

- Не тебе о них спрашивать! Они тут вовсе ни причем. Ясно, что мораль появляется потом, для всех остальных. А союз блатных с начальниками и вовсе неопасен - это союз прошлых людей. Он временен, даже мимолетен, нужен только, чтоб поделить общее, но управлять поделенным они не смогут и уйдут быстро. Оставят мир нам.

- "Нам" - это кому?

- "Нам" это Нам. Все всё понимают, только некоторые прикидываются. Тем, кто сумеет взять ничье и сделать своим.

- Нынешние начальники плохо берут?

- Берут хорошо и много, но оно у них ворованное, не свое. Сколько бы ни взяли, живут в ожидании окрика, который повелит им "все покласть взад". Потому не живут, а прячут и трясутся, трясутся и прячут...





Время философии - три

Нельзя сказать, чтобы забавы с философскими моделями коммунистического мира были полностью бесполезны. Нет, благодаря им наш герой перестал считаться посторонним, пусть и младшим, но вошел в круг игроков. И это он полагал самым большим своим жизненным успехом: теперь в его жизни возникли моменты осмысленности и, главное, там не было скучно. Но тому самому, ради чего они делались, миру, в котором он жил, выстроенные модели не прибавляли основанности. Во всем, что получалось у него из великой философии прошлого века, мир этот выглядел эдаким нетопырем, материализацией интеллектуальной игрушки, вовсе не предназначенной для организации действительной, реальной жизни, потому обреченным на совсем скорое окончание, ибо итак зажился за все разумные пределы. А все его внешнее могущество просто скрывает его внутреннюю запрограммированность на исчезновение, исходящую из его незачемности, ненужности для жизни обычных людей.

Более всего снисходительна к нему была гегелевская модель, где мир получал статус кривой дороги к неизбежному "абсолютному государству", скорее даже вполне допустимой "хитрости разума", его уловки, благодаря которой в абсолютное государство людей завлекли приманкой скорой вечной безгосударственности. Но и здесь ему пора было уходить, как тому самому мавру, который все надлежащее уже натворил.

В двадцатом веке вдосталь имелось готовых моделей, которые были, правда, еще более непримиримы и беззастенчивы в предопределении неизбежности его конца. Наш герой перебирал их, уже смирившись с подобной неизбежностью, но пытаясь все-таки отыскать основания того, почему этот мир был и был до сих пор. Он давно бы бросил эти поиски, если б они не были его партией в игре, уже признанной за ним партией в той самой игре, про которую можно было бы сказать, что она была ему важнее жизни, если б она не была для него самой жизнью.

Плутая в поисках философских моделей он набрел на тропу, которую торила феноменология. Там ничего не говорилось про его мир прямо и там ему было темно, на этой тропе, темно и зябко: отовсюду тянуло неведомым. Но именно там впервые случился проблеск, просвет. Там он узнал, что существование важнее сущности. Что чувствовал и раньше, но сказать не мог или боялся. Вся традиция философии и разума вообще твердила: если утверждаешь, что нечто существует, то покажи, как оно существует; только тогда твое утверждение и само существование обосновано, когда отыскана, установлена, продемонстрирована сущность его, благодаря которой это нечто есть. И вдруг нечто есть, в первую очередь, потому что оно есть, то есть самого его существования достаточно для признания его существующим как-то, и разгадка того, как именно оно существует, благодаря чему, вовсе не прибавляет этому существованию обоснованности, надежности. Напротив, возможно, современный мир установлен так, что сам способ его установления загораживает возможность рационального видения того, как этот мир есть. Иными словами, мы есть таким определенным образом, который не дает нам рационально узнать, каким образом мы есть. Более того, когда нам удастся разгадать, как мы есть, мы будем существовать уже некоторым другим образом.

---------

- Вот в такие игрушки философы и играют? Забавляет, наверное, когда больше заняться нечем. Раньше это разгоняло серую скуку, а зачем теперь, когда можно и стоит жить?

- Однако понимать хочется и теперь тоже.

- Так ничего понять нельзя, так можно только все запутать. Правда, иногда и это полезно.

---------

С феноменологией философия вернула в мир тайну, не просто как непознанное, которое должно быть познано и этим, в частности, занимается и философия, а как то, что существует наряду с познанным и непознанным и существует спокойно, уравновешивая своим присутствием их взаимное противостояние. И тайна эта есть, прежде всего, тайна существования, бытия нечто. Сколь далеко ни устремлялось бы наше знание, тайна всегда рядом, присутствует тут и именно сквозь нее светится даль неведомого. Она является средой, той самой прозрачностью, которая будучи сама невидимой, обеспечивает саму возможность видения.

Все это не значило, что теперь ему не надо было искать основание, принцип существования его мира. Нет, пусть мир есть так как он есть, однако таким, как он есть, откуда он взялся? Все одно узнать хотелось, не терпелось, не...

Это значило, что теперь не нужно суетиться, спешить: скажется, когда придет час, нужно быть просто к этому готовым тогда. И это успокаивало, утешало - пусть достигнутое знание, понимание не прибавит основательности, прочности миру, но не явится и причиной его падения, опрокидывания - у бытия свой отсчет времени.

В эту самую феноменологию посланным был один из игроков, самой игрой посланный. Не просто игрок - гроссмейстер! Истинный Йозеф Кнехт, который там жил, жил давно и время от времени приносил оттуда на алтарь игры произведения, совершенные по замыслу и отделке. Они восхищали, но именно в силу совершенства не могли служить темою игры, ибо требовали уровня ее, недостижимого для других. Потому оставались образцами, которые этих других учили скромности и были общим для них источником обогащения игры.

Нашему герою также удавалось, пусть из-за бестолковости редко, но зачерпнуть поразительного, что выталкивало его мысль из толчеи в кругу в открывшийся вдруг просвет. Таким поразительным для него оказалось отношение человека, его существования к познанному, известному, освоенному. Человек, оказывается, в бытии своем стоит к познанному, освоенному спиной, отвернувшись от него, лицом к неведомому, непознанному, непонятному. Так он поставлен своим существованием в противоположность животному, прикованному к кругу известного для него, освоенного, своего. Из которого животное выталкивается лишь на чуть, на миллиметр экстраординарными внешними обстоятельствами, сопротивляясь этому всем своим существом, потому скатывась назад, в свой круг, как только эти обстоятельства исчерпываются. Существование животного очерчено, замкнуто в круге, его круге. Человек - разомкнутое существо, чье существование спиной к своему кругу, судьба тяжелая, трагичная, но неизбежная.

Для человека мир неведомого в большей мере свой, нежели мир ведомого, понятного. Он таков, что его существование направлено в сторону неизведанного, непонятного, известное тащится позади, влечется за ним в качестве средства, чтобы жить в неведомом. То есть человек есть в существеннейшем смысле "животное наоборот": также как животное приковано к освоенному, привычному, человек развернут в неизвестное всем существом. Неизвестное есть не просто его среда обитания, не просто окружает его, но является глубинным основанием его "Я". Иначе говоря, человек есть прежде всего как неведомое, непонятное, неизвестное, человек как "Я" и как мир человеческий. Потому для всякого другого образа жизни природе приходится изобретать новые виды животных, а человек пригоден изначально для всякого другого, он всегда готов к выходу в свое иное, которое экзистенциально значительнее для него того, что он имеет, того, что он есть в данной конкретной ситуации.

---------

- Вот это так: человек действительно послан в мир, послан за чем-то, потому не успокоиться ему никогда в том, что есть у него и с ним. Но это Человек послан, остальные просто есть, есть как прочие деревья, бабочки и черви, и не надо всех замешивать в одну кучу и чего-то потом от всех требовать - это не для всех. Посланы только некоторые, которые знают это.

- Кем посланы? Богом? Инопланетянами? Кем?

- Никем. Самой жизнью посланы. Это те, кто первыми живут сами и устанавливают способ жизни для всех остальных, те, кто определяет, какова жизнь должна быть "сегодня и здесь".

- Эдакие Учителя человечества, значит.

- Нет. Мы и есть человечество, а остальные лишь строительный материал, глина жизни.

- Однако занесло. Как бы это... не рухнуть мордой в грязь. С вами, избранниками, очень нередко случается.

- Случается, но Мы умеем встать и идти, тогда как Они лежат и хнычут.

- За Ваше презрение, Вы всегда будете иметь от Них ненависть и всегда проигрывать, ибо их неисчислимо больше.

- Материала и должно быть много. Для Наших опытов. Когда-нибудь Мы прорвемся и прорвемся навсегда, а, значит, и для игры у нас будет вечность.

- Интересно, зачем философия тому, кто и так знает, что будет в конце концов?

- Затем, что мы знаем что будет, но не знаем еще когда и как.

- Скучно с вами: про жизнь у вас одна болтовня, хорошо же получалось всегда только убийство, пока в крови, в смерти этой не захлебывались. Скучно...

- Не скучно - серьезно. Веселье будет потом, по ту сторону, там для него места хватит.

---------

И вот это неведомое человек сперва понимает неосознанно, не зная этого своего понимания. Понимает и живет этим пониманием, сотворяя практически свой человеческий мир. Рациональное осознание приходит потом - "потом" онтологически, не обязательно хронологически - приходит в уже каким-то образом ставший мир и ставшего определенным образом человека. Когда мир в своем способе установления уже решен человеком. Решение это, устройство можно рационально понять, но перерешить можно лишь одним способом: выйдя в другой мир, что опять же происходит в сфере понимания по ту сторону ясного сознания, понимания неосознаваемого, нефиксируемого разумом и которое опять же для этого разума случается, оно "вдруг", уже сделано-сделано, когда он спохватится и начнет выяснять, почему именно так, когда он не санкционировал, и вообще так он не хотел вовсе, но оно уже случилось, и в этом и с этим надо, придется жить.

Социализма такого, каким он стал, не хотел сознательно как будто никто, даже те, кто звал в него людей за собой. Тем не менее он случился. Случился и до сих пор определял жизнь на большом куске планеты. Для разума, рациональности случился из идеи, материализацией, воплощением которой в реальности и должен был стать. Стало же нечто весьма непохожее на брошенный когда-то замысел. И эта история идеи в истории совершенно типична, обычна и обычно виноватят в этом то ли перерождение лидеров, за воплощение идеи отвечавших, то ли их бестолковость, то ли наличие у них тайного гнусного замысла, который они на деле воплотили, потому что только его и намеревались воплотить.

Иными словами, причина отыскивается в неправильной интерпретации когда-то высказанной идеи, случившейся либо по злому умыслу, либо по бестолковости, либо, когда мир уже катится к своему концу, когда он становится очевидно плох, причина находится в порочности самой идеи, ее принципиальной нереализуемости, химеричности. Таким образом, все время оказывается виноват разум, который либо породил неправильную идею, либо неправильно стал ее реализовывать. Причем сколько бы раз это ни случалось в прошлом, все повторяется вновь и вновь, что временами вызывает полное недоверие к способности разума представить какую-либо жизнеспособную программу преобразования мира: чтобы разум ни придумал, получается всегда очевидное не то.

---------

- Ерунда! Разум ни в чем не виноват. Это просто инструмент, который в хороших, в Наших руках нужен и потому полезен, а Им от него никакого толку, так, одно помрачение сознания.

- "Мы" - "Они"... Чем Вы от Них отличаетесь?

- Всем. Мы просто другие существа. Когда Они облепляют Нас своей массой и заставляют себе служить, кажется, будто Мы - одни из Них. Но это не так. Посмотри, с каким наслаждением Они топчут Нас, когда выпьют все соки, когда больше нечего взять. О, Они хорошо чуют, что Мы - "другой крови".

- В твоей обычно столь технологичной речи подобные "красивости" странны. Слишком они неопределенны. "Лепечут с придыханием тогда, когда точно сказать не умеют", - это твои слова, и вдруг сам такое...

- Такое лепечу?... Но не все на свете выговаривается, кое-что можно лишь почувствовать самому, и слова тогда просто опознавательные знаки для своих.

- Значит, я не ваш.

- Значит, не Наш.

---------

Если предположить, что к высказанной идее, к тексту неведомо для самих творцов ее всегда "подвешены" некие возможные смыслы, которые также неведомо для воспринимающего эту идею разума могут пониматься и это понимание вместе, "рука об руку", хотя вовсе и не в согласии с пониманием осознанным, рациональным, скорее за спиной, за экраном ясного сознания, разума способно определять практику, деятельность, тогда разительное несоответствие получившегося мира и идеи, бывшей его прототипом, становится понятным и даже нормальным. Тогда объяснение того, что мир получается именно таким, следует искать в реконструкции осознанно-неосознанного понимания идеи-прототипа тем классом общества, который является главным действующим лицом этого мира, олицетворяет его.

Октябрьский переворот был первым успехом в той длинной цепи неудач, когда самые-самые бедные, пролетарии в классическом смысле, у которых ничего, "кроме цепей", могли считать установившуюся власть своей властью. Своей в том смысле, что она будет инструментом реализации их понимания правильного, справедливого, хорошего мира. Понимания, представляющего целостный образ, часть которого как раз спрятана от самого сознания, невидна ему и сама эта невидность, то есть неведение в характере и степени своего неведения для продуцирующего этот образ сознания - одно из ключевых условий реализации образа. Однако само неосознанное понимание обусловлено существованием, бытием субъекта, то есть коммунистическая идея была воспринята на "ура" городским и деревенским бедняком, потому что невидное ему самому понимание ее, было следствием его существования, бытия, вытекало из него. Иными словами, коммунистическая идея "говорила" с его бытием, с существованием, а не только, да и не столько с его сознанием, разумом, и именно этот "разговор" обусловил ее принятие и дальнейшее воплощение, оставшись для самого сознания скрытым.

Обусловленная существованием структура сознания городской и деревенской бедноты, пролетариев такова, что вся их деятельность по обеспечению продолжения этого существования, своей жизни практически целиком вне сознательных усилий, спрятана от сознания просто потому, что деятельность эта, труд обычно столь проста и традиционна, что вся почти может протекать в автоматическом режиме, а внимание сознания направлено на иную, не их жизнь. Сознательно пролетарий целиком вне себя, почти всегда в ином, другом мире, куда всегда готов убежать по первому зову. Для его сознания коммунистическая идея оказалась таким зовом из другого мира, но неодолимую притягательность этой идее придала ее совместимость, согласие с природой его существования.

А существует он "в себе" как чистая возможность формы, как то неопределенное нечто, которое способно стать всем и которое извлекается из состояния неоформленности магическим приказом, командой для совершения деяния, подвига, после чего скатывается в свою бесформенность, откуда изымается новым приказом для нового подвига, нового великого свершения и т.д... Потому нормальный мир его - мир господства тотального приказа, где имеет смысл только существование его и начальников, тех, кто эти приказы порождает. Все остальные либо помеха, препятствие, потому подлежат незамедлительному устранению, либо пустая бесполезность, люди в лучшем случае излишние, существование которых "подвешено" к конкретному приказу и в любой момент может быть прекращено, поскольку также в любой момент в принципе они могут быть заново воплощены из готовой ко всему пролетарской массы.

Цепь этих свершений имеет своей целью создание состояния, когда в свершение, в подвиг из бесформенности, недеяния, праздности пролетарий (то есть Человек) сможет выходить не по внешнему приказу начальника, а по своей воле, по своему хотению. Каждое новое свершение по приказу должно было приближать его к этому мигу, мигу, распахивающему вечность. Там все сотворенные им когда-то по приказу продукты великих свершений станут необходимым условием свободы его оформления, как условием станут и люди, обслуживающие эти продукты и помогающие Человеку-пролетарию быстро-быстро овладеть логикой дела, которое он выбрал. Эти обслуживающие люди есть профессионалы, то есть несчастные, вынужденные смирять себя логикой конкретного дела не временно, по желанию, на период "бури и натиска", а каждодневно и навсегда. Свободе как самодеянию требуется техперсонал, обслуга, те, кто должен обеспечивать надлежащее состояние пространства ее реализации, нечто вроде колдунов из волшебных сказок.

---------

- Опять сказка. И сказка совсем несбыточная. Многие, большинство - они ни к какому действию добровольно не сдвинутся, их из праздности надо выталкивать... командой! Это отличает Нас от Них: Мы сами начинаем дело, Они - никогда! Потому и приказ для них навсегда, а свобода дела - тем, кто может ей воспользоваться. Другим она бессмысленна, даже вредна.

- Завидная убежденность. А вдруг все не так? Все эти твои "Они-Мы" - след сегодняшней мимолетности, который завтра растает без следа или установится принципиально иным образом?

- Там, потом всерьез изменится лишь одно: Мы станем отдельно от Них и станем так навсегда.

- Вера, всего лишь вера. А верующему философия, которая всегда есть универсальное сомнение, вредна - она подкапывает, колеблет веру.

- Это не вера, это жизнь, и она в конце концов примет свой настоящий облик.

- Никто не может знать ее настоящий облик.

- Я знаю, и он уже становится.

- Ну-ну...

---------

Но на пути к желанной цели именно они, профи, вырастают вдруг главным препятствием. "Вдруг", потому что незаметно, как бы само собой, когда идет себе и идет все, как надо, а, смотришь, уже оказывается черт те что, совсем никуда стало, и не вернешь, потому что стало как-то основательно слишком, когда либо опять все "на нуль", да удаль та, прежняя, решительность сошла, схлынула, нету, либо принять к сведению и прижиться.

Вот продукты эти трудовых подвигов народных копятся себе и копятся, приближая ожидаемый миг, заселяют собой и нужными для своего функционирования профессионалами пространство, пока не начинают мешать друг другу, натыкаться, наталкиваться на соседствующих, оставляя все меньше пустого места для новых грандиозных творений. Тогда как в идее, в замысле помещается еще много всякого и тем не менее там все согласно, гармонично. Значит, виновата сырая еще фактичность, которая посему нуждается в кропотливой притирке, подгонке составляющих ее фактов друг к другу, что вполне естественно вменяется знающим фактическую природу сотворенного профи. "Что" необходимо сотворить, по-прежнему, сверяясь с идеей, должны утверждать начальники, но вот "куда" и "как" разместить сотворяемое - это становится заботой профи. Они теперь отвечают за порядок в фактичности, чтобы в ней не стряслось какого катаклизма.

Из этой своей заботы они уже обоснованно перевзвешивают, переоценивают мир так, что самоценностью становится настоящее, будущее же погружается в туман, утрачивает определенность - оно теперь просто результат культивирования настоящего. Тогда и приказы начальников из идеи совершенного будущего, то есть из фикции, химеры, оснований не имеют. Они по сути есть произвол и произвол все более и более опасный для настоящего, потому должный быть остановленным. Следовательно, поскольку забота о порядке в настоящем требует профи в начальники, это с неизбежностью произойдет, когда подобное понимание восторжествует в обществе, чему, безусловно, способствует общественное просвещение и случающиеся-таки время от времени катаклизмы - очевидные продукты безумного произвола приказов.

Таким образом, наш реальный социализм с неизбежностью движется к точке перелома, пройдя которую мы обнаружим старых начальников в отставке, пролетариев - на вспомогательных работах и в качестве резервуара для создания новых профи, а самих профессионалов - у всех рычагов управления обществом, за обеспечением поступательного и непрерывного движения по пути цивилизации, которое заменит обанкротившиеся утопические скачки. Кстати, там пространство отыщется и для того самого столь долго искомого и желанного нашим героем мира, законное пространство.

Этого хотелось ему, ах, как ему этого хотелось!.. Но там, по ту сторону перелома виделась и другая, совсем плохая картина: снова заранее известное и совершенное будущее только в ином облике, к которому новые или новые старые начальники опять поведут народ, но продукты прежних великих свершений на этом новом пути окажутся неуместны и обречены исчезнуть, как и живущие ими профессионалы. Для них наступит время выживания. Вот этого никак не хотелось ему, ох, как не хотелось! Но оно было, пожалуй, более обоснованным, просто потому что проще.

---------

- Профи в начальники? Нет, не будет - они не годятся. Там, тогда, раньше он был прав: профи всегда обслуга. Они понимают и умеют сделать как, но цели, замыслы им всегда пишут другие. К примеру, большевики: у них замысел был бредовый, но впрячь в него сумели всех, в том числе и профи.

- Значит, у большевиков цели бредовые, а у нацистов те, что надо?

- Там все глупость испоганила, недомыслие: Мы не цветом выделяемся, сутью своей. Потому Нас по внешним признакам отбирать - только дело гадить. Их всегда больше окажется среди отобранных, испакостят все, наследят, вымажут своим присутствием, а после, брызжа слюною, верещат: "Глядите люди, Что Они наделали!" А ведь это Они сами наделали. Им свобода есть дозволение свинствовать. Наделают и хнычут, что не виноваты, что их заставили. Мы заставили...

- А это не Вы были? И смерть та была не от Вас?

- Не Вам о смерти... не с вами... по крайней мере, не походя.

- Действительно, болтать Вы предпочитаете о жизни - смерть Вы делаете.

- Потому и о жизни, что смерть - лишь момент в ней, точка, контрапункт, но именно с ее присутствием жизнь обретает достоинство.

- О чьей жизни-смерти речь?

- О моей, о Нашей. Их жизнь-смерть - другая природа.

- Вона оно как... Тогда и впрямь Вы все себе дозволите.

- Не все - только то, что нужно.

- Вона как...

---------

До такого он додумался сам. Партнеры ко дню "Х" свои "додумалки" подготовили, раньше еще, давным-давно. Но философу нашему ихние теперь, когда он свое сам додумал, были: "Ну и что? Пусть их. Время покажет... Оно всегда все покажет". То есть когда зазвучали диковинные там, в том мире слова "perestroyka" и "glasnost", здесь они уже знали: прежняя жизнь кончилась и началось...

Но что, собственно, для них самих закончилось и что началось? Это в большом мире пришло время воплощения концепций, их концепций, время проб и экспериментов, но здесь внутри, среди своих?... Просто в их игре открывался новый уровень.





Время выживания

Однако, оказалось, началось и для них. Началось как глупый случай, анекдот. Там, где ничего не могло случиться, потому что никогда ничего не случалось - на службе. Именно там гроссмейстеру удалось попасть в перестрелку. В центр настоящей перестрелки, где "пиф-паф, тра-та-та-та-та-...", по пути с заседания научного совета на традиционный сбор игроков. "Ой-ё-ё-ёй!" - тоже было, от него остался бурый след на полу, там, где волокли упавшего стрелка.

Гроссмейстера беда миновала, его выделанная неспешной работой мысли голова - образец безупречный головы философа - не была разнесена наспех пущенной пулей. Тогда случилось донести ее до места невредимой, где после понятной заминки привычно мощно скрестил он отточенную мысль свою с другими. И было все как всегда, и не узнали они тогда, что это и у них началось, это их из игры позвали "на выход, с вещами".

Гроссмейстеры разлетелись первыми. Разлетелись по миру восхищать ценителей давно уже забытой там в суете публичности вышколенностью, выработанностью мысли и слова - продуктом многолетней совместной замкнутости. Другие попытались сохранить сохнущий огонь игры в надежде на их возвращение. Но они теперь бывали только пролетом и не умели больше вступить в нее, так что угасла игра скоро и без судорог.

Скоро после конца ее не вынесло жизни тут сердце гроссмейстера, того самого, кого раньше пожалела пуля. Он стал говорить вслух, что думалось ему, говорить людям, которые про все всегда все знают наперед. Они, конечно, возмутились и начали кричать и тыкать в него пальцами, пока он не умер. Таким он стал им не опасен, даже полезен, ибо теперь с него стало можно кормиться.

Но наш герой, понятно, не гроссмейстер, его могли не заметить, не отличить от других и потому позволить жить. Свою здешнюю участь он углядел совсем не тут, не в этой судьбе, а в глазах сидящих на улицах ребят с автоматами на коленях: в них горела идея, для которой вокруг ходило слишком много лишних людей. И он был среди лишних...

Тогда в охапку своих, за кого только он сам в ответе на этом свете, и перенесся далеко-далёко в пространстве бывшего мира, куда случилось, в пункт "X". Там его совсем не ждали, и был там год поза-позавчерашний или даже пять лет тому. Значит, хотя бы передышка или вовсе другая история, где можно не просто перевести дух, но выжить в другую жизнь...

---------

- Не так: история везде одна, дороги в ней разные. Там своей побрели, здесь своей. Они у себя захлопнулись, чтоб покойно заняться отделением лучших от остальных. Мы в России так не можем, мы на ветру на мировом, потому свое дело должны делать на виду у всех и всем в назидание, в урок и потому нам так мучительно трудно.

- Трудно, но Вы успешно справляетесь...

- Ирония неуместна. Справимся. Пока не все решено, но стала очевидной пропасть между Нами и Ими. Как только помочи коммунистические, веревка, что нас всех вместе спутывала, заставляла в ногу тащиться, лопнула, так Они и посыпались на дно жизни. Туда, где Им место в общем для всех мире. Теперь это место надо огородить, отделить от Нашего мира и указать Им осваивать свой.

- Полагаете получится? Столько раз отделяли, а после мир Ваш сох и дряхлел, пока не осыпался в Их мир как в общий. Так было всегда...

- Но не всегда будет. Неверен был принцип отделения, и Им удавалось поэтому проникать в высший мир, заселять его и обрушивать тяжестью своей, массой. Когда отыщется деление верное, оно станет навсегда.

- И правильное равенство коммунистов тоже навсегда...

- Никогда! И ты знаешь, что дело не в равенстве-неравенстве. Мы "разной крови" и разных миров! Нельзя говорить о неравенстве муравья и волка: просто каждый живет в своем мире.

- О неравенстве волка и овцы можно.

- Тогда не волка, а хозяина.

- Ну-ну...

---------

Здесь общество только входило в перелом, еще ничего не случилось. Кругом пока были одни лишь слова, в которых надежда и вера, что все, наконец, получится. "Столько страдали, что больше не может не получиться." - "Почему, почему?" - "Не может и все! Все получится, только бы коммунистическую жизнь скорее на помойку и все получится..."

Там, откуда он бежал, твердили то же самое. Но там ее сразу и выбросили, заменили другой, заранее заготовленной жизнью. Той самой чужой, в которой нашему герою места не нашлось.

Здесь, за спиной старой советской опостылевшей жизни никакой другой не было. Были только слова о ней, идеи, здесь нужно было начинать новую жизнь только теперь, сначала, снова рождать из идеи новенькую, как в семнадцатом. То есть позади старой опять сияли слова и клубился хаос - только теперь он внушал всему обществу ужас. Из этого ужаса, из страха оставляли побыть прежнюю жизнь, чтобы постепенно вырастить из нее надлежащую новую.

Значит, в частности, профи и то, чем жили они, не отменялось немедленно, но дозволялось сколько-то еще покормить собой новый мир и лишь затем исчезнуть, раствориться в нем. Это был даже не шанс, а так, откладывание, перенос "на попозже" даты смерти.

Шанс, просвет возникал из другого: из отсутствия ясной картины надлежащего будущего. Той самой, коей полагалось сменить старое вселенское слияние освобожденного от всех видов неравенства человечества. Что должно было стать новым ослепляющим зовом из будущего: свобода и процветание индивида или свобода и процветание единой нации, которой индивид должен быть подчинен, а если потребуется, то и принесен в жертву? На что, следовательно, должен опираться новый, правильный мир: на свободного, ограниченного только публичным законом в своих поисках счастья индивида или на семейное единство отдельной нации? Это разные будущие и дороги к ним тоже различны. Страны поменьше бывшего коммунистического мира с очевидностью были околдованы национально-семейной идиллией и с совершенно разной степенью успеха (или неуспеха) стремились к ней.

Здесь, в России, в самом грандиозном осколке рухнувшего мира, будущее не имело четкого образа. Общество пребывало в колебаниях, власть из необходимости удержаться - в судорожных шараханьях. Общество совершало Буриданов марш на месте меж двумя ослепительными и равно соблазняющими охапками сена, и именно отсюда проистекала надежда для профи, что оно, наконец, не в пример благородному животному, сумеет опустить голову долу и привыкнет щипать травку под ногами, там, где живет. Конечно, для этого профи обязаны суметь обеспечить непрерывное этой травки возобновление.

Нет, безусловно, в жизни общества происходили очевидные изменения, но совершенно неочевидным было направление этих изменений, неясно, что из них должно было получиться. Отсюда зыбкость и невнятица жизни, какофония голосов и значений человеческих действий. И в таком неопределенном, все время ускользающем мире единственной определенностью, якорем надежности, стабильности становились продукты прошлого, уже ставшее, которое имело значение и вес просто потому, что уже было, на фоне того, что еще неизвестно, как будет. Когда неизвестно, что должно быть, то, что есть, приобретает значение, хотя бы потому, что оно есть.

Отсюда, из состояния отсутствия определенности в должном, которое придает значимость, тяжесть существующему, профи получали шанс продемонстрировать, что именно их существование, их деятельность является куда более надежным гарантом будущего, самого осуществления его в реальности, нежели господство в обществе любого заранее известного представления о правильном и потому должном будущем. Примириться с этим обществу, которое всегда знало свое будущее, совсем непросто и если и случится оно, то никак не сразу, не быстро. Нашему философу очень хотелось понаблюдать за тем, что и как здесь будет получаться и что в конце концов из всей этой невнятицы выйдет? Однако до этого "в конце концов" тогда требовалось дожить, то есть выживать сегодня, завтра, послезавтра... Но выживание оказалось процессом незнаемым для него, трудным, утомительным, отнимающим все время и все силы. Потому присматриваться, что на деле происходит, совсем некогда - только успевай поворачиваться и уворачиваться от постоянно наезжающего из будущего знака "No exit!" - "Без выхода!"

Там, в той давней постылой жизни, где у него был свой стульчик в клетке с книгами, ему очень хотелось на волю, в мир, но не в тот мир затхлой привычности, который был просто клеткой побольше, а в мир задернутой туманом дали и неведомых возможностей. Теперь, в ставшем вдруг неведомым мире, ему не хватало его родной клетки, где бы он мог отсидеться и куда подавали еду. Не стало клетки, его клетки и жизнь его изменила смысл: теперь для него не знание о ней стало самым важным, но само ее сохранение. Если выжить сегодня не удастся, то, что толку от знания, почему это тебе не удалось? Даже если доведется его достичь.

Его разум, много лет занимавшийся расшифровкой загадок устройства жизни, теперь должен был стать инструментом обеспечения жизни. Его собственной и людей, от него зависевших. И тут обнаружилось, что для этого нового для него дела разум его не годится. Не слишком тогда преуспел с расшифровкой, а тут так и вовсе сдулся. Нет, он иногда правильно оценивал ситуацию, но не вовремя, не в такт: рано, рано и вдруг все, ту-ту... И он стоит на перроне и все вроде понимает, а только поезд в жизнь уже ушел и следующего долго не будет. Правда, в поезд этот нашему герою не сильно хотелось, но других теперь вовсе не ходит, и на обочине нет пространства для существования, только для умирания.

Нет, герой наш был в этой новой жизни неуместен. Когда-то рвался из скуки в интересные двадцатые, но вот судьба и ему интересные времена подкинула, оказывается, только для того, чтобы он понял, что здесь он низачем. Что жить он предпочел бы где-то там, в прошлой стабильности, а сюда иногда лишь: смотреть, наблюдать, изучать. И это было бы полезно, полезно всем! Всю интересность, все это бешеное верчение жизни он отслеживал бы с величайшим тщанием и воплощал в теоретические схемы, модели, которые на пользу людям. А так, когда сам внутри колеса, и надо перебирать ногами, даже задыхаясь, когда головы не поднять, не оглядеться, не отойти в сторонку, чтоб подумать... Зачем ему интересность времени, которой не может видеть?

---------

- Он просто неудачник, пустышка, прореха! Демонстрация того, что философия вообще не для слабых, которых делает еще слабее, еще беспомощнее. Их так опутывают сомнения, что утрачивается способность к простейшим поступкам, сама способность жить... Прорехи, пустышки, но они не бесполезны, нет! Тех, Иных они утешат, свою беспомощность возведя в норму, и им поверят. Очень даже пусть. Но не Мы, не для Нас.

- Не Вы... не для Вас...

- Да, не для Нас, кому жизнь - удар молнии, хвост кометы!... Суметь оседлать и не сгореть!... И завтра снова... С ужасом и восторгом!...

- Красивости все... Все одно сгорите. Всех приберет и уравняет смерть. И Их, и Вас, чего пижонить?

- Вот-вот смерть... Ее власти осталось на немного, совсем на чуть. Мы на пороге прорыва в вечность: клоны, генетические дубликаты - они уже вот-вот и не остановить. Прорыва в вечность не остановить. Смерть, она всех и поделит: жизнь как попытка и вечность для Нас, и прах и тлен смерти для Них.

- Заманчиво как будто... Но Они опять затешутся в ряды бессмертных, а Вас оттуда вытолкают, вытеснят постепенно, не спеша. Тогда как?

- Никак! Пусть пролезут, но уже не спрячутся. Искусство ставить жизнь на ребро, риск, игра - слишком естественно, врожденно, слишком от природы. Оно есть или нет, его не подделать, не сфабриковать, и пошлость, убожество обезьянничанья неизбежно будет торчать, выпирать на фоне вечности и с неизбежностью сбрасывать, скидывать Их в царство смерти. Потому вечность от Них будет постепенно вычищена, и в этой чистоте сохранится... Навечно!

- Ну-ну... Они в крови и грязи рождаются, в этой грязи живут и в эту грязь навсегда уходят, а Вы над ними все в белом, прекрасны и бессмертны как боги. Так?

- Так. И у каждого для жизни в своем танце, своей игре сколь угодно попыток - вечность!

- Понял: у Вас - вечность, у них - время. Но вдруг та самая генетика, что собирается подарить Вам вечность, совсем не вдруг, а постепенно, очень неспешно сыграет с Вами свою любимую шутку: в этих смертях-рождениях Они наберут, накопят изменений, новых возможностей и станут богаче Вас, застывших. Совершенно естественно, врожденно, от природы... и что?

- Немыслимо!

- Мыслимо, мыслимо, еще как мыслимо. Может и не раз было и оставило нам забавные истории о прекрасных, бывших когда-то бессмертными богах. "Бывших бессмертными" - какое неприличное словосочетание!

- Нет! Нет! Нет! И еще раз нет! Мы им не позволим!

- Кому это им?.. Времени?.. Природе?.. Жизни?..

- Ты не понимаешь: вечность для того и станет, чтобы сделать время своим эпизодом. Навсегда эпизодом, не больше, потому неопасным.

- Ну-ну...

---------

Он опять оказался не там, не в своей жизни. Опять нужно было подождать, потерпеть, пока эта неуместная ему жизнь пройдет, сменится другой, более подходящей. Вдруг той самой искомой, в которой ему будет и жить удобно и думать просторно?... Нет, фига-с два! А так бы хотелось теперь, когда срок его земной повернул к закату. Нет...

И именно здесь, в принципе, по сути, в идее, все было не так безнадежно для него. Именно здесь он мог быть востребован. Конечно, не прямо теперь, а позднее, когда иссякнет нынешняя драка разных определенных будущих, иссякнет, истощится так, что ни одна из них не сумеет взять верха. Напротив, никак не искореняемое, неодолимое многовластие идей преобразуется, превратится в спокойное восприятие обществом будущего как неопределенности, как проблемы. Общество постепенно привыкнет к тому, что будущее не то, другое или третье, но всегда ни то, ни другое, ни третье. Оно всегда по ту сторону известной определенности, оно всегда скорее не то, чем какое-либо определенное "то". И вот в этом мире, привыкающем ступать осторожно в неопределенность будущего, никак не обойтись без мышления как взгляда несколько сбоку, вскользь разворачивающейся в неведомое жизни, взгляда самой этой жизни на себя со стороны. Поэтому мышления никак не утверждающего, не устанавливающего как существованию надлежит быть, но мышления лишь сопровождающего существование и в этом сопровождении способного забежать несколько вперед. Однако не так далеко, чтобы обрести спесь всезнания. Там, в той истории вдруг и он окажется нужен, вся беда лишь в том, что, думается, столько не живут?

Нет, с ним все намного, гораздо хуже. Чтобы поучаствовать в мышлении, он должен быть к этому готов. Но как, когда? Когда выживание захватило все общество сверху донизу, когда в нем крохотного местечка нет, где не торчало бы угрозой: "No exit!", когда ни читать, ни думать, когда даже пишут, чтобы выжить, а не чтоб сказать? Его собственные, когда-то проснувшиеся, взлелеянные навыки мышления уже теперь съежились, ссохлись, трухой сыплются как непригодные для дела выживания. Значит, если и доживет, то пустым, который низачем, вовсе непригоден к тому, к чему всегда стремился. И вот это все, конец. Разве что на других посмотреть, у которых дело мышления будет получаться. Благо жизнь с той же последовательностью производит новые попытки мышления, с какой их после изничтожает, не давая укрепиться. Он сам попросту пример такой неудачи. Обычный пример. Но не успокаивало. Он не сумел...

---------

- Cлюнявое смирение есть суть Их мысли. Ее куда б порой ни возносило, в конце туда же шлепнется, в бессилье, чтоб объяснить его неодолимость и успокоиться и... все!

- Сурово... Согласись, есть места и времена в истории, где мышление неуместно. Он в такое попал. Не удалось, не случилось, но это судьба - не вина.

- Вот и указана граница: для Нас судьба всегда вина! Она есть только то, что сделано Нами и ничего сверх.

- Может и хорошо бы с эдаким самомнением, но "Аннушка уже разлила масло..." Что с этим делать?

- Что нам "Аннушка"? Еще раз! Резерв попыток неисчерпаем.

- Понятно, когда у Вас нет страха за свою жизнь, Вам ничего не стоит жизнь вообще под вопрос поставить. Все человечество, природу на кон поставить, чтоб сыграть?

- Не вполне. На кон я ставлю одну свою жизнь - какое мне дело, что там к ней прицепилось: народ, человечество или еще что. Хотя чем больше прицепившихся, тем больше азарта, тем веселее!

- Значит, Вы в жизнь еще и еще раз, а Они в огне ваших попыток пропадают безвозвратно и пачками. В этом Их судьба.

- Не непременно. Повторяю, Они обстоятельства и поводы для наших поступков и только. Никак не цели и даже не мотивы. Потому судьба Их сложится так, как там, в этих поступках случится. Этот твой философ, кстати, есть только повод для нашей беседы. Повод, материал со всей его жизнью и мыслями. Беседа наша кончится или сменит тему, и он исчезнет. Вероятнее всего совсем исчезнет. В другой раз отыщутся другие поводы. Позабавнее.

- В благополучных, цивилизованных мирах риск, игра на полной воле недопустимы. Вернее, допустимы на обочине, на периферии, по ту сторону деятельности, что организует мир, устанавливает и поддерживает в нем порядок. То есть там Вы в резервациях: искусство, спорт, игры в политику, развлечения вообще - где Вы забавны, но не опасны. Думаю и здесь, в нашем мире Вам скоро отведут место. Место на виду, но в сторонке. И поместят, Вас туда профи, которые у нас следят за порядком.

- Невозможно. Профи всегда служили власти и всегда будут ей служить. Станем Мы властью, будут служить Нам. С ними проблем не будет.

- Вдруг здесь, у нас профи впервые сами станут властью? Как надеялся этот философ. И они со свойственной им аккуратностью и заботой от всяких опасных для мира игрушек Вас изолируют. В отведенном уголке Вы сможете пыжиться и громко кричать про то, что Вы - "другой крови".

- Нет! Нет! И нет! Власть достается достойным. Здесь, в этом мире нет никого достойнее Нас.

- Ну-ну...



Челябинск 1995-1996гг.




© Евгений Кропот, 1996-2024.
© Сетевая Словесность, 2006-2024.





НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Айдар Сахибзадинов. Жена [Мы прожили вместе 26 лет при разнице в возрасте 23 года. Было тяжело отвыкать. Я был убит горем. Ничего подобного не ожидал. Я верил ей, она была всегда...] Владимир Алейников. Пуговица [Воспоминания о Михаиле Шемякине. / ... тогда, много лет назад, в коммунальной шемякинской комнате, я смотрел на Мишу внимательно – и понимал...] Татьяна Горохова. "Один язык останется со мною..." ["Я – человек, зачарованный языком" – так однажды сказал о себе поэт, прозаик и переводчик, ученый-лингвист, доктор философии, преподаватель, человек пишущий...] Андрей Высокосов. Любимая женщина механика Гаврилы Принципа [я был когда-то пионер-герой / но умер в прошлой жизни навсегда / портрет мой кое-где у нас порой / ещё висит я там как фарада...] Елена Севрюгина. На совсем другой стороне реки [где-то там на совсем другой стороне реки / в глубине холодной чужой планеты / ходят всеми забытые лодки и моряки / управляют ветрами бросают на...] Джон Бердетт. Поехавший на Восток. [Теперь даже мои враги говорят, что я более таец, чем сами тайцы, и, если в среднем возрасте я страдаю от отвращения к себе... – что ж, у меня все еще...] Вячеслав Харченко. Ни о чём и обо всём [В детстве папа наказывал, ставя в угол. Угол был страшный, угол был в кладовке, там не было окна, но был диван. В углу можно было поспать на диване, поэтому...] Владимир Спектор. Четыре рецензии [О пьесе Леонида Подольского "Четырехугольник" и книгах стихотворений Валентина Нервина, Светланы Паниной и Елены Чёрной.] Анастасия Фомичёва. Будем знакомы! [Вечер, организованный арт-проектом "Бегемот Внутри" и посвященный творчеству поэта Ильи Бокштейна (1937-1999), прошел в Культурном центре академика Д...] Светлана Максимова. Между дыханьем ребёнка и Бога... [Не отзывайся... Смейся... Безответствуй... / Мне всё равно, как это отзовётся... / Ведь я люблю таким глубинным детством, / Какими были на Руси...] Анна Аликевич. Тайный сад [Порой я думаю ты где все так же как всегда / Здесь время медленно идет цветенье холода / То время кислого вина то горечи хлебов / И Ариадна и луна...]
Словесность