Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


     
П
О
И
С
К

Словесность




АЙВЕН


1

Меня зовут Айвен Робинсон. Я японец. Осенью одиннадцатого года Сёва на правом берегу Пачихезы русский снайпер отстрелил мне башку.


2

Меня зовут Иван Мухин. Я рыжий и русский. Мне всегда будет девятнадцать.


1

Я сын японского солдата и корейской проститутки, родом с Хоккайдо. Ветры там пахнут охрой, а люди - рыбой.


2

У меня нет ни отца, ни матери. Я вырос в детском доме под Ленинградом.


1

Вообще-то мое настоящее имя Хироси Намори. Моя мать выдумала историю про американского солдата по имени Айвен Робинсон. Она говорила, что он был высокий и стройный, и что он был моим отцом. Меня она тоже назвала Айвен. Но позже, когда я сообразил, что во мне, низком и кривоногом, нет ничего от американца, она призналась, что это был японский солдат.


2

Мой отец мог быть кем угодно. Но чаще всего я представлял его себе летчиком. Пахнущий небом, в кожаном шлеме, он появлялся из ниоткуда, садился на край моей кровати, долго смотрел на меня и, наконец, голосом моего друга Сашки, употребляя все его словечки, говорил: "Не ссы, дитё, прорвемся! Небо - не болото, не утонешь". И добавлял, протягивая руку: "Ну что, сучья морда, полетели?". В этот момент я просыпался. Бывало, что плакал.


1

Когда мне исполнился год, мать подбросила меня в повозку местного гончара. Представь, он выгружает свои не проданные на рынке горшки, а там ребенок. Сначала они с женой хотели от меня избавиться (зачем им лишний рот? у них и так было четверо). Они даже вынесли меня в лес, положили под деревом. Но потом передумали. Жена гончара вернулась за мной. Так я и стал пятым ртом в семье Намори. Через какое-то количество лет, когда я уже ходил в начальную школу и умел нарисовать несколько иероглифов, недалеко от нашего дома я был остановлен беззубой старухой, заявившей, что она моя мать. Я не поверил, но она перечислила все родинки на моем теле, включая те, что у меня в паху. Я все равно не поверил, но она вывернула мне руку вверх запястьем и указала на шрам в виде крестика. У нее на запястье был такой же. Тогда мы стали встречаться и говорить о том, о сем, пока через год с небольшим мама-старуха не покинула меня снова, теперь уже навсегда.


2

В детдоме я не прижился. Старшие дети то и дело распускали кулаки, заставляли воровать для них, отбирали заработанные на вокзале продукты (мы чистили пассажирам обувь). Приходилось все прятать перед воротами. Помню, как зарыл картофелину в снег, а к утру она промерзла насквозь. В отчаянии, я искрошил ее всю ногтями, а потом, успокоившись, долго обнюхивал пальцы, наивно пытаясь насытиться одним запахом. Воспитательница тоже нас не любила. Провинившихся она заставляла раздеться донага и стоять перед всеми у открытого окна, как бы холодно ни было. А иногда, для разнообразия, ты должен был встать на четвереньки, так чтобы остальные дети могли тебя пнуть или оседлать. Я трижды пытался бежать. В первый раз воспитатели меня поймали и сунули головой в унитаз. После второго побега завели в слесарную мастерскую и стали сжимать руку тисками, пока не треснула кость. Когда однажды старшие подонки выбросили Сашку из окна в заколоченной деревянной тумбочке, да так, что он свернул себе шею, я сбежал в третий раз и в два дня, товарняком, добрался до столицы.


1

Я был самым младшим у Намори. Все знали, что я найденыш, и я тоже знал. Мои небратья и несестры издевались надо мной как над самым слабым. Ночью они засовывали мне в трусы собачье дерьмо, за что мне доставалось по утрам от нематери. Еще они забавлялись тем, что загоняли меня в угол двора и швыряли камнями. Но в остальном это были добрые дети. Все мы работали в гончарной мастерской моего неотца, которая занимала вторую комнату нашего дома. Я любил стоять и смотреть, как крутится круг, а неотец большим пальцем выравнивает мокрую глину - и получается горшок. У нас весь двор был заставлен горшками. Когда они еще мягкие, можно было, пока никто не видит, выдавить на них отпечаток своего пальца. Но просто стоять особо было нельзя. Старшие дети копали глину, привозили ее на тележках, втаскивали в дом, чтобы оттаяла зимой, а летом, чтобы не пересохла. Потом к делу подключались младшие: глину надо было вымешать, отмять ногами и руками. А она холодная, тяжелая. У нас болели ноги.


2

В Москве я недолго бродяжничал, опять попал в детдом. Я никак не назвался, боясь, что меня вернут обратно в Ленинград. Так я стал Иваном Мухиным, а имя мне придумал директор дома - летом там было полно мух. Это был хороший детдом, там никто никого не бил. Я подрос, вступил в комсомол. В мае 1935 года в Москве открылся метрополитен. Объявили комсомольский призыв, и я попал в число трехсот с лишним новобранцев. Сначала был помощниками дежурного по станции, потом выучился на помощника машиниста. Мне нравились поезда. Пусть и не особо шустрые, - каких-нибудь двадцать километров в час, не больше, - они поражали меня своей мощью. Составы были четырехвагонные. В передней кабине находились машинист и начальник поезда, в хвостовой - проводник, у него были диск и рожок. Когда проводник поднимал диск, это означало, что посадка в двух последних вагонах закончена. Дежурный по станции стоял в середине поезда, он также поднимал диск, после чего начальник орал на всю станцию: "Готов!", и поезд трогался. Я мечтал, что когда-нибудь тоже стану начальником поезда. Иногда по утрам, перед сменой, я входил в туннель, набирал в легкие побольше воздуха, складывал ладони лодочкой и что есть мочи выдыхал: "Готов! Готов!! Готов!!!". Сквозняк засасывал мой крик в глубину туннеля, но тут же эхом возвращал обратно. Только теперь это уже был не мой голос, ведь я молчал. Кто-то разговаривал со мной. Мне хотелось пойти ему на встречу, но я не решался.


1

В конце шестого года Сёва года наши войска начали оккупацию Северо-восточного Китая (громко сказано: ходили слухи, что гоминдановцы не выслали против нас ни одного солдата) и уже следующей весной провозгласили Маньчжоу-го. В новое государство потянулись переселенцы. Я, единственный из сыновей Намори, попал туда позже - с пятым контингентом резервистов, но не гончаром, а, понятное дело, солдатом. Нас привезли в Цинцзян и я словно вернулся домой, в гончарную мастерскую - все, что не дышало и не двигалось, там было из глины. Из всех развлечений - кинотеатр, открытый кем-то из переселенцев, и веселый квартал, в котором я однажды познакомился с Хисако, девушкой с Окинавы. У нее была длинная тонкая шея и веселые глаза, она говорила на южно-японском диалекте и знала несколько слов по-русски. Меня она называла "касачек" и "миласка". Я не знал, что это такое, обижался и просил звать меня Айвеном. Мне нравилось слышать это имя, когда она ласкала меня, и особенно, когда я истекал в нее.


Но в остальном жизнь в гарнизоне была скучна и однообразна. Будни состояли из постоянных учебных тревог, упражнений со штыком, бега в набитых камнями ранцах, строевой на грязном плацу. Инструктор по строевой подготовке был для нас как бог. Когда занятия заканчивались, мы соперничали между собой за право развязать обмотки на его ногах. В бане почитали за честь подержать для него мыло или потереть ему спину. Но главной неприятностью для нас были второгодки: чуть что не по ним, они били нас по щекам. Командиры тоже с нами не церемонились: за малейшую провинность подвергали нас наказанию палками, считая, что чем более жестокими они будут по отношению к нам, тем отчаянней мы будем сражаться. Не лучше обстояло дело и с местными жителями, - это были старики в замызганных улах и вечно квелые, словно только с постели, женщины, дети которых голодными щенками рыскали по улицам, - ненавидевшими нас в открытую. Что до мужчин, то почти все они ушли в горы сеять мак и партизанить. По ночам они нападали на наши патрули и автоколонны, засыпали колодцы мышьяком. Сам город был опутан колючей проволокой, но от нее было мало толку. За городом, то тут то там, стояли брошенные фанзы. Мы никогда не заходили в них поодиночке, боясь наткнуться на партизан. Периодически мы устраивали рейды на ближайшие села, но все впустую - эти дикари, эти хунхузы были быстрее и ловчее нас. Но меня удивляло другое: ведь и на нашей стороне были маньчжуры; и монголы; и росскэ - так мы называли русских казаков. Я не мог этого понять. Это все равно как если бы на русских заставах служили японцы. Но, слава императору, японцы не стреляют в японцев.


А еще с некоторых пор мы повадились выкапывать советские пограничные столбы. Это было похоже на игру: мы выкапывали, а русские пограничники ставили снова, мы опять выкапывали, а они опять ставили.


2

Весной 36-го меня призвали в Красную Армию, так что начальником поезда я стать не успел. В летчики меня не взяли, и я попал в погранотряд на Дальний Восток. После долгих и утомительных месяцев учебки меня направили в тайгу, на одну из застав у реки Пачихезы. Жизнь на заставе была не сахар, каждый божий день поднимали "В ружье!" - мы ловили перебежчиков с нашей стороны и доихаровских шпионов с той. Кроме того, японцы целыми ротами стали нападать на заставы, а у нас катастрофически не хватало пулеметов. Но я пока никого не ловил и ни от кого не отстреливался, больше двух месяцев проторчал на территории заставы: чистил картошку на пару с поваром, убирал за собаками (хоть бы один проводник спасибо сказал), караулил периметр и мечтал об ордене Красного Знамени. А по ночам (в нашей спальной комнате, занавешенной шерстяными одеялами, всегда была ночь) мне снились голые бабы, разные: блондинки и брюнетки, толстушки и божьи одуванчики, с большими сиськами и маленькими, но все, как на подбор, красивые.


Нет, у меня были раньше женщины. Одна. Но у нас с ней один раз всего и было. Ее звали Октябрина. Октябрина приехала в Москву откуда-то с Севера, где осталась у нее лишь полуслепая бабка, и была она будущий врач - оставалось ей еще пару лет учебы. Востроносая, волосы завитушками, от пяток до макушки - метр с кепкой, была она не по росту умна и часто посмеивалась над моей недотепистостью. Но уважала: метро было в новинку в Москве, и моя работа казалась ей героической и опасной, а я не разубеждал. Я помню, как раздевал ее - очень неумело, руки дрожали, она стеснялась, ее щеки горели. Но после того как я посмел прикоснуться губами к ее цыплячьей, соленой на вкус груди, все пошло как по маслу. Это случилось незадолго до моего призыва. Теперь я волновался, а не сделал ли я ей тогда ребенка? Уже на второй месяц от нее перестали приходить письма. Может, поэтому? Аборт она сделать не сможет - абортам нынче кранты, сам читал указ ВЦИКа. Значит, придется бросать учебу и рожать. Бедная. А мне-то что было делать? Гадай теперь, что да как. Может, еще напишет?


1

Еще в первые дни в Цинцзяне наш лейтенант, стреляя словами как пулями, объяснил нам, что Маньчжурия - лишь первый шаг на священном пути. Следующей должна была пасть Монголия, затем остальной Китай, за Китаем - Индия и вся Азия, а там и Европа, и, конечно, Сибирь. Мы должны были знать, за что воюем. Все мы мечтали стать великими воинами и отдать жизнь во славу императора. Все, кроме меня. Единственное, чего мне действительно хотелось, это чтобы меня никто не трогал. Может быть, все дело в том, что я был незаконнорожденным полукровкой? В любом случае, умирать желания не было и убивать тоже - я не представлял, что смогу выстрелить в человека.


Но боевое крещение состоялось и получилось каким-то дурацким. Мы захватили в одном селе двух крестьян-монголов. Наш поручик собрался их допросить. И вдруг один из них как побежит! Господин поручик отдал приказ стрелять, да пока мы очухались, пока заряжали и целились, крестьянин уже был далеко - вот-вот скроется за ближайшей невысокой сопкой, она была совсем рядом. И тогда поручик приказал мне и еще одному первогодку догнать его. Мы тут же бросились в погоню. Перевалив за сопку, мы собрались бежать дальше, но в этом уже не было необходимости - наш беглец лежал на земле прямо перед нами и, корчась от боли, держался руками за ногу. Выставив свои ружья штыками вперед, мы двинулись на него. От напряжения я весь вспотел, ноги не слушались. Плохой из меня солдат, безоружного испугался, думал я. Но, как оказалось позже, боялся я не зря. Мы с Ясабуро, - так звали моего напарника, - остановились в шаге от крестьянина. Тот все еще валялся в низкой бурой траве и скрежетал зубами, то ли от боли в подвернутой ноге, то ли от злости к нам. Ветер трепал его куцую острую бороду, а в его глазах полыхал огонь. Мы стояли и не знали, что делать. У нас был приказ догнать, а что потом? Привести обратно к господину поручику? Но как? Пристрелить? Заколоть? Я с надеждой посмотрел на Ясабуро, ожидая, что тот примет решение. В ответ он с такой же надеждой посмотрел на меня. И вот пока мы так пялились друг на друга, бородач вдруг вскочил и бросился на нас. Хорошо еще, что Ясабуро успел развернуться к нему лицом - и солдатский штык легко вошел в тощее крестьянское брюхо. Монгол охнул и стал оседать. Ясабуро же с испугу выпустил винтовку из рук - и это стоило ему жизни. Крестьянин резко расправил плечи, восстанавливая равновесие, схватил торчавшую из него винтовку прямо за ребристый клинок (с его ладоней тут же потекла кровь, а еще из живота, когда он выдернул штык) и, перехватив руками за дуло, размахнулся и со всей силой сверху вниз обрушил приклад на голову моего напарника. Приклад треснул. Или это череп Ясабуро треснул? Так или иначе, а у Ясабуро закатились глаза (их быстро заливало черной кровью) и он тихо повалился лицом в траву. Мои руки свела судорога, я с ужасом смотрел на полумертвого монгола и не мог пошевелиться. Вот он опять заносит над головой свою винтовку-меч, его лицо перекошено, гнилые зубы обнажены в кривой улыбке - я знаю, это улыбка смерти. Я зажмуриваю глаза и... ничего не происходит. Вместо удара по голове - глухой шлепок тела о землю. Разлепив отяжелевшие от пота веки, я увидел лежащего в моих ногах крестьянина. Он все еще был жив и все еще замахивался винтовкой Ясабуро, пытаясь заехать мне хотя бы по ногам. Но силы оставляли его, он кряхтел и плевался кровью, пачкая мои гамаши, и это было все, на что он еще был способен. Я опустил свою "тридцативосьмерку" и молча наблюдал за его агонией. Из ступора меня вывел хлопок выстрела. Я вздрогнул и поднял голову. Рядом со мной стоял господин поручик и прятал в кобуру свой маузер. Монгол больше не шевелился, у него во лбу появилась еще одна глазница. "Тряпка!", - сказал мне поручик.

В гарнизоне меня, в назидание другим, так отделали палками, что я потом неделю провалялся в лазарете. Второй же крестьянин, как я узнал позже, разделил судьбу первого: его закололи штыками и, еще до моего возвращения, сбросили в колодец.


2

Это был мой второй наряд на границу. Со мной в дозор отправились Шмяк и Барс, вернее, это я с ними отправился. Шмяк - парень из Бердянска, опытный проводник, разменявший третий год службы. Барсом звали его овчарку. Но Шмяк - это так, прозвище, конечно. Вообще-то он был Тарасом, а полностью - ефрейтор Тарас Ковтун, гордость заставы и гроза нарушителей. А Шмяком его прозвали за то, что все матерные слова, кроме "бля", он заменял этим самым "шмяком". "Полный шмяк", - говорил он, или: "Шмяк твою мать". А поскольку без мата он себе разговора не представлял, то вся его речь была сплошной шмяк.


И вот мы вышли к реке и, прикрытые зарослями ожины, двинулись вверх по течению в небольшом отдалении от берега. Смеркалось. Ефрейтор Шмяк, в мягких татарских ичигах, трусил за Барсом, я старался от них не отставать, хотя это было непросто: портянки в разношенных сапогах все норовили свернуться калачиком, короткая и тяжелая шинель давила на плечи. Мы прошли километра два, когда Шмяк сделал знак остановиться. "Ложись. В ногах, бля, правды нет" - шепнул он мне. Только мы залегли, как вдруг с его стороны раздался странный звук: то ли он громко зевнул, то ли пернул, то ли это чихнул Барс, - я не разобрал. В общем, кто-то из них двоих оплошал. Шмяк повернул ко мне голову и протянул руку вперед, хотел что-то показать, но не успел: в этот момент кусты прошила пулеметная очередь - и Шмяка не стало. Вернее будет сказать, что сначала не стало его челюсти, разнесенной в крошево, а потом и его самого. Барс, забрызганный кровью своего хозяина, с лаем рванулся на выстрелы, но только выбежал из кустов, как тут же напоролся на следующую очередь. Я не видел, откуда точно по нам били, но не стал долго раздумывать, нащупал гранату, и, выдернув чеку, швырнул ее в сторону реки. Через несколько мгновений впереди ухнуло и я, подхватив свою винтовку, со всех ног припустил в обратную сторону, по направлению к видневшейся невдалеке роще. Ветер был на моей стороне: он поддавал мне под задницу и запускал наперегонки со мной шары перекати-поля. Пулемет замолк, но ему на смену затрещали винтовочные выстрелы. За мной гнались, пытаясь попасть в меня на ходу. "Уйдет, сука!" - вдруг донеслось из-за спины на чистом русском. Белоказаки? Но вот и роща. Я повалился за ближайший клен и развернулся в сторону моих преследователей - их было четверо. Перехватив руку ремнем винтовки и уперев локоть в землю, я стал стрелять. Но стрелять в размытые силуэты на фоне сгущающихся сумерек было все равно, что стрелять по воробьям. Тем не менее, все четверо тут же повалились в траву. Этого я и добивался. Подскочив, я рванул в глубину рощи, перепрыгивая через поваленные деревца, ломая на ходу ветки и зло матерясь. Страха в тот момент не было, он пришел позже, когда, преодолев рощу, я опять оказался на открытом пространстве. Каждую секунду я ожидал выстрела в спину, но продолжал бежать. Выбрав в качестве цели высокую мохнатую сопку, я устремился к ней. Обернулся я только тогда, когда достиг горы, но ничего не разглядел. Обливаясь потом, стараясь держаться багульника, я стал взбираться по гребню. Достигнув верха, я понял, что выдохся, повалился на землю и затих. Но долго лежать было невозможно: холодный резкий ветер задувал за воротник и вынуждал меня поискать другое прикрытие. Я поднялся и огляделся. Глаза успели привыкнуть к темноте и я смог различить, что с другой стороны гору опоясывала полукругом уходящая на восток падь, а за ней начинался дубняк. Туда, спотыкаясь и пыхтя от навалившейся вдруг тяжести, я и направился.


1

В ту ночь нашу роту подняли по тревоге. Нам приказали надеть металлические шлемы и выдвинуться в сторону леса. Задачу не объясняли, но было ясно, что предстоял бой. Мы долго шли по лесу, усыпанному сухими листьями. Мерзли уши, но опускать наушники было запрещено. За лесом начался пересохший ручей, мы пересекли его, вошли в другой лес и через какое-то время оказались на краю широкой поляны. Здесь мы залегли. Господин поручик указал рукой в сторону - туда, где стоял полосатый столб русских. Выходит, мы оказались у самой границы. По цепочке передали приказ: приготовить оружие и гранаты, ждать появления пограничников. Но время шло, мы все лежали и мерзли, боясь пошевелиться, а ничего не происходило. Наконец, господин поручик вызвал к себе ефрейтора Хориэ и рядового второго разряда Намори (это я). Мы узнали, что до рассвета здесь должен был появиться усиленный наряд русских во главе с начальником ближайшей заставы. Нам надлежало отправиться в разведку, выяснить состав и численность противника, и своевременно предупредить роту о его приближении. Я был рад: уж лучше в разведку, чем лежать неизвестно сколько в заиндевелой траве. В следующую минуту мы с ефрейтором уже перебегали поляну. За ней начиналась широкая полоса перепаханной земли. Не останавливаясь, мы побежали дальше, оставляя за собой глубокие следы. Опять начался лес. Здесь мы перешли на шаг, стараясь не наступать на сухие ветки. Хотя разве ночью разглядишь эти ветки? Конечно, нас нельзя было не услышать, и я молился, чтобы мы разминулись с этими чертовыми пограничниками.


Я шел вслед за ефрейтором, даже не задумываясь о том, куда мы идем. Это была его забота. В моей же голове блуждала пустота. Иногда я поднимал голову вверх, стараясь увидеть сквозь кроны деревьев звезды на черном небе. Но звезды прятались от меня. И, тем не менее, тревога отступила и на сердце стало легко. В какой-то миг мне даже пригрезилось, что я возвращаюсь домой. Но широкая спина Хориэ, обтянутая шинелью, быстро вернула меня к действительности. И вдруг эта спина исчезла. Провалилась как сквозь землю. Короткий вскрик, затем шорох листьев - и все. Выставив перед собой винтовку и пригнувшись, как охотник, короткими шажками я двинулся вперед. Через несколько шагов мой правый носок качнулся вниз - я понял, что стою на краю ямы. "Господин ефрейтор!", - зашептал я. "Господин ефрейтор!" Ни звука в ответ. "Эй!", - я запаниковал. Опустился на корточки. Подумал было достать спички, но тут же от этой идеи отказался, боясь быть обнаруженным врагом. Тогда я взял винтовку за дуло, точно как тот сумасшедший крестьянин, и, прижавшись щекой к земле, опустил ее в яму, шаря ей как шестом. И вот приклад уткнулся во что-то мягкое. "Господин ефрейтор!" - еще раз позвал я. Но яма молчала. Яма дышала мне в лицо перегноем. Яма забрала Хориэ - и не собиралась отдавать. Мужество окончательно покинуло меня: вскочив, я отпрянул от этой гибельной дыры и бросился назад, к своим. Я бежал, не жалея ног и забыв о конспирации. А когда остановился, понял, что заблудился.


2

Достигнув леса, я обнял первое попавшееся, уже почти облетевшее, деревцо и, прижавшись щекой к коре, закрыл глаза. И увидел Октябрину. Она шла мне навстречу и несла в руках арбуз. Но нет, это так округлился ее животик. Она шла и улыбалась мне, так хорошо улыбалась, так нежно. Мои пересохшие губы тронула ответная улыбка. Да какое там тронула! Губы разве что за уши не цеплялись - так широко, так счастливо и глупо я улыбался. "Господь-батюшка, спасибо тебе, спасибо", - запричитал я, протягивая руки к Октябрине, обнимая ее, вжимаясь в ее помягчевшее, пузатенькое тело. Медленно, не говоря ни слова, опустились мы с ней на землю. Но только мы сели, как вдруг невидимая сила потянула ее обратно, вверх. Разжались наши объятья, и как ни цеплялся я за подол ее платья, да удержать не смог - все выше и выше поднимало ее над землей, уносило ветром как палый лист. И чем больше она от меня отдалялась, тем холодней мне становилось, будто вместо нее заключил я в объятья сам холод. Чувствуя, что леденею, я вздрогнул всем телом - и открыл глаза. В них летела еще где-то высоко в небе моя Октябрина. Над лесом уже рассветало, а весь я и вправду не на шутку промерз. И еще страсть как хотелось до ветру. Подскочив с земли и подпрыгивая то на правой, то на левой ноге, я распахнул полы шинели и окоченевшими пальцами принялся расстегивать брюки. Вскоре деревцо обдало паром, а я облегченно вздохнул. Пришел запоздалый стыд за "господа-батюшку", за то, что причитал во сне как какой-нибудь дьякон. Эх, да что там, зато Октябриночка моя была как живая! Если бы достаточно было молиться, чтобы видеть ее, я бы с колен не вставал.


Вдруг справа послышался неясный, чужой звук, я повернул голову - и оцепенел. Метрах в пятидесяти, боком ко мне, под раскидистым орехом стоял японский солдат и подобно мне, мочился на ствол дерева. В том, что это был именно японский солдат, я не сомневался ни секунды - его плакатный двойник висел у нас на заставе: на нем был точно такой же металлический шлем, меховые наушники, шинель, перчатки, гамаши поверх ботинок и кожаный ранец за плечами. Он аж на цыпочки привстал - так, видать, бедняге приспичило. Я же вмиг забыл о нужде и, прервав свое нехитрое дело, заметался взглядом по земле, разыскивая свою винтовку. Да вот же она - лежит в траве позади меня, блестит влажными боками, в руки просится. Я кинулся к ней, схватил, передернул затвор, приставил к плечу - и развернулся лицом к японцу. И будто в зеркало заглянул: японец, также крепко вдавив винтовку в плечо, целился в меня. На его шлеме сверкала бронзовая звезда.


1

Всю ночь я выбирался из леса, да так и не выбрался. Надеялся услышать шум завязавшегося боя и выйти по нему - не услышал. Ранец, полный галет и патронов, тянул к земле, ноги не слушались, отказывались идти. На душе было мерзко. Чтобы как-то отвлечься от грустных мыслей, я время от времени пел мою любимую детскую песенку:

Рыбки в реченьке - буль-буль -
Ждут мое колечко.
Брошу камешек, - бултых! -
Вот мое колечко!

Ее часто пела одна из моих несестер, самая младшая и самая добрая. Ее звали Тойко, и голос у нее был такой тонкий, едва слышимый, такой неземной, что я улетал вместе с ним куда-то высоко в небеса и парил там до тех пор, пока она не замолкала.


Я шел и шел, решив для себя не останавливаться до самого конца, до того как выберусь из плена русских деревьев. Не позволял себе даже отлить, хотя страшно хотелось. Трусость должна была быть наказана, иначе нет мне прощения. Все, что я себе позволил, - опустил наушники. Я понимал, что недостоин жизни, что единственный путь избежать позора - это умертвить себя, как и подобает настоящему воину. Но вся беда в том, что я не чувствовал себя воином. Я сам не знал, кем я себя чувствовал. Знал только, что не хочу умирать.


Стало светать и тут впереди, в серой дымке, я увидел между деревьями пустое пространство. Я устремился к нему и вскоре стоял уже на краю леса. И тут же резь внизу живота повалила меня на землю. Меня скрутило, пузырь внутри моего тела готов был взорваться. Едва сдерживаясь, чтобы не надуть в штаны, я нашел в себе силы подняться и оголить живот. И меня прорвало. Ради этого стоило страдать: я испытал истинное блаженство и на меня снизошел покой. Но когда я закончил и потянулся за слетевшей с плеча винтовкой, ко мне вернулся слух и я понял, что не один. И правда - невдалеке от меня склонился к траве человек в шинели. Когда он выпрямился, я увидел в его руках винтовку - и, не мешкая, схватил свою, взвел затвор, прицелился. Тело машинально выполняло эти движения, пока я соображал, как поступить. Но выстрелить не успел - неведомая сила ударила меня в голову и я опрокинулся на спину. Я еще различал небо и верхушки деревьев, когда что-то темное стало застилать мне глаза. Но перед тем как мой взгляд окончательно заволокло, я успел увидеть силуэт склонившегося надо мной человека. Я улыбнулся ему - и нажал на курок.


2

Мне показалось, что мы пальнули одновременно. Он упал. Я же, не веря своей удаче, остался стоять. Опустив винтовку, я присел на корточки, провел ладонью по лицу. Ладонь мелко дрожала. Я взглянул в сторону подстреленного мной человека, но из такого положения мне его почти не было видно. И тогда я поднялся и двинулся к нему. Его нужно обыскать, подумал я, обязательно обыскать. Я подошел вплотную к телу. Японец, жалкий и какой-то сморщенный, больше похожий на мальчика, чем на бойца японской армии, лежал на спине, сжимая в руках свою такую не фартовую винтовку. Каска с него слетела, из под его коротких и грязных волос сочилась кровь, натекая в его открытые, но неподвижные глаза. Похоже, я угодил ему прямо в голову. Я почувствовал что-то вроде гордости, ведь выстрел получился снайперским. Но, в тоже время, на душе было гадко, будто я и вправду застрелил ребенка. "Ну, вот так вот", - зачем-то сказал я, и склонился над поверженным мной врагом, протягивая руки к вороту его шинели. И тут мертвец ожил: его зрачки дрогнули, он моргнул и посмотрел прямо мне в глаза. Мне даже показалось, что он улыбнулся. А в следующую секунду я почувствовал, как мне в живот уперся ствол его винтовки. "Вот, блядь", - успел я подумать перед тем, как пуля разворотила мои внутренности - и я рухнул на японца. И больше не вставал.


3

"Дорогая мамочка, привет-привет!


Ты только не волнуйся, но я тут немного приболел. Нет, все уже в порядке, меня скоро выпишут. Ну да, я угодил в госпиталь. Это в Портсмуте. Нет, ты не приезжай, меня вот-вот вернут на корабль. Что случилось? Да ерунда, мам, всего лишь острый бронхит. Хотя поначалу считали, что воспаление легких. Но все уже позади. Как меня угораздило? Ну, служба есть служба. Стреляли, попали в легкое. Шучу, мам.


Помнишь, я писал тебе о нашем помощнике боцмана, мистере Мокрые Трусы? Ты еще спрашивала, за что его так прозвали, а я отказался отвечать? Вообще-то его зовут Палмэр. Так вот, как-то мы с Томасом, сигнальщиком, играли в карты (в очко, помнишь, я тебя учил?) на торпедной палубе, укрывшись за одним из торпедных аппаратов. И так увлеклись, что обо всем на свете забыли, хотя давно пора было заступать на вахту и мне, и ему. Тут нас этот Палмэр и сцапал. Он давно на меня зуб точил, уж не знаю за что. Ну, и отправил нас на камбуз (кухня, мам). Еще легко отделались. А этот Томас - тот еще фрукт, всегда во что-нибудь втянет. На следующий день он предложил мне один способ мести... Мам, я не мог отказаться. Эти Мокрые Трусы меня уже так достали! Тем более что в этот день мы должны были вернуться, все на эсминце готовились к увольнительной на берег, а мы с Томасом на камбузе - обидно, мам! Нет, мы ничего ему не подсыпали. Томас стоял на раздаче, разливал суп, а моей задачей было вовремя подать ему нужную миску. Мы ее поставили на плиту и так раскалили, что когда Палмэр взялся за нее... Короче, суп оказался на нем, на том самом месте. Ну, ты понимаешь. Что потом было, мам! Он гонялся за нами по всем палубам, а когда, наконец, настиг, нам не оставалось ничего другого, как прыгнуть в воду, иначе бы он нас просто прибил. За нами спустили шлюп, но пока нас выловили, мы уже еле шевелились от холода. Томасу ничего, а я вот загремел в госпиталь. Судьба, мам.


В моей палате еще четверо. Один из них, Оливер Мокинг, верзила под два метра ростом, из береговых (такого в кубрик точно не запихнешь), - из Нью-Йорка. Его родители живут на Хьюстон-стрит, это совсем недалеко от нас. Так что нам есть с ним, что вспомнить. Коротышка Вильям, как ты понимаешь, полная противоположность Оливеру, - из Вудмера, это где-то на южном берегу Лонг-Айленда. "Милашка" Феликс (смазливый, как девчонка, по поводу чего искренне страдает) - из Беркли, а Дэвид, четвертый и самый тихий из всех нас, - из Миннесоты. Хорошие ребята, только зря я им признался, где родился. Они поначалу не верили, но когда я убедил их в том, что мой отец был инженером и в 1931 отправился по контракту строить метро в Москве, успокоились. Только знаешь, как они меня прозвали? Красным шпионом. Это меня, которого ты в двухлетнем возрасте, сразу после смерти отца, увезла в Нью-Йорк! Идиоты, правда? Слава богу, что мы оттуда уехали, мам. Только жаль, что я совсем не помню отца. И какого черта его понесло в эту кошмарную Россию?.."


На этом месте Джозефина сняла очки и указательным пальцем потерла переносицу. Перед ней на круглом деревянном столике, покрытым белой скатертью, дымилась чашечка кофе. Каждое утро она приходила в это, ближайшее к ее дому, кафе, садилась за один и тот же столик и выпивала свою чашечку кофе. Сегодня было счастливое утро, принесшее ей весточку от ее единственного сына. Но на сердце было неспокойно. Его вопрос об отце... Она и сама его себе часто задавала, почти проклиная покойного мужа за эту авантюру. Хотя в те годы она рассуждала иначе. Муж зарабатывал хорошие деньги, о которых у себя в Америке они и не мечтали. Она, кое-как освоив русскую речь, преподавала английский во втором Педагогическом институте иностранных языков. Их поселили в просторной квартире одного известного авиатора. А главное, если бы не эта поездка, у нее бы не было этого ребеночка. Был бы другой. Когда она думала об этом, ее сердце замирало, а когда вспоминала ту ужасную ночь, - разрывалось от горечи. Ночи предшествовал вечер, когда она возвращалась домой по одной из московских улиц, обледеневших, несмотря на не позднюю еще осень. Проходя мимо булочной, она заглянула в ее большие окна, вспоминая, пуста или полна хлебница у нее на кухне, но так и не успела вспомнить: правая нога скользнула назад, будто проворачивая педаль невидимого велосипеда, и Джозефина упала - лицом вниз, животом на асфальт. Возможно, все бы и обошлось, не будь она на восьмом месяце беременности. Ей показалось, что начались схватки. Она закричала, к ней подошли какие-то люди, подняли ее, занесли в булочную. Потом все вдруг побелело: окна, стены, лица, руки. Чьи-то белые руки прижимали ее к жесткой белой постели, а ее непрекращающийся крик, вздымаясь кверху, превращался в белый пар...


Она рожала вместе с одной русской девушкой, судя по росту - почти девочкой. Русская родила первой, родила мальчика, да тут же и померла. Джозефина, испуганная этой внезапной смертью, лишилась чувств, а когда очнулась, готова была умереть сама - ее ребенок, тоже мальчик, отдал богу душу, не успев ее обрести. И тогда, осознав случившееся, она сделала то, что сделала: сняла с себя и протянула двум принимавшим у нее с русской роды акушеркам свои золотые сережки. Женщины, встретившись с ее безумным, умоляющим взглядом, молча переглянулись и пожали плечами, после чего сережки перекочевали в карман одной из них, а Джозефина приложила к груди чужого, но живого мальчика. Брайан, забиравший их из больницы, сиял от счастья: рыжие волосы мальчика были так же огненно ярки, как листья с деревьев, обильно падавшие им под ноги, - точь-в-точь отец. Так что ей не пришлось ничего ему объяснять. А в 1938-м она уже покидала СССР - с мальчиком на руках и свидетельством о смерти мужа № 653 в сумочке, где было записано, что причиной смерти американского гражданина Брайана Робинсона стал "карбункул спины и сепсис". Как ни сомневалась Джозефина, что ее муж мог умереть от какого-то карбункула, как ни горевала, а делать было нечего, - нужно было убираться из этой страны подобру-поздорову, спасать себя и своего ребенка. А ведь она даже не узнала имени этой бедной девчушки. Все, что ей оставалось - это тешить себя надеждой, что не причинила никому горя: судя по тому, как легко больничные девки поменяли живого младенца на мертвого, родных у девушки не было. И тот, кто должен был ждать ее у ворот родильного дома, похоже, не ждал. Джозефина теперь могла себе представить, каким он был: высоким, с открытым лицом и с веселыми, как солнечные зайчики, глазами. Таким как ее сын, ее славный мальчик. Как же она по нему скучает!


Джозефина чуть слышно всхлипнула, но быстро взяла себя в руки. Она отпила свой кофе, аккуратно поставила чашку на столик и, вернув очки на переносицу, вновь развернула письмо.


"Ну, все, мам, мне пора на укол. Если бы ты знала, как я жду этих уколов. А знаешь, почему? Догадайся! Нет, я пока не скажу тебе, кто она. Но поверь, она просто ангел. Я влюблен, мам!


Целую тебя.

Твой и только твой,

Айвен."



Санкт-Петербург, 2003-2009




© Олег Колимбет, 2009-2024.
© Сетевая Словесность, 2009-2024.




Словесность