Словесность
     


[ Оглавление ]

Повести и романы:
Ефим Гаммер



    

ТАНЦЫ
НА  ПЕРЕВЕРНУТОЙ
ПИРАМИДЕ

(проза ассоциаций)

Использованы графические работы Ефима Гаммера
из цикла "Гаммеризм". Работы были представлены
на персональной выставке в Иерусалимском
Доме художников в апреле-мае 2002 года.

Отступление первое

Много ли нужно, чтобы растревожить память? Порой достаточно непритязательной газетной заметки. Любой рижанин, чья паспортизация пришлась на вторую половину шестидесятых, прочитав в израильской русскоязычной газете "Вести" сообщение Владимира Мака "Джаз в Шавуот", от 10 мая 2002 года, непременно вспомнит об ансамбле "Комбо", самом ярком музыкальном явлении своей молодости.

Вспомним и мы. Но сначала корреспонденция.

"Фестиваль, который пройдет с 16 по 18 мая, - не международный. Это будет смотр лучших израильских музыкантов, среди которых, наряду с корифеями, много талантливой молодежи.

Квинтет "Nest funk" состоит из недавних студентов Иерусалимской академии. Трубач Артур Краснобаев, саксофонист Олег Нойман и пианист Алекс Журавский играют в компании с ритм-секцией - Эдмондом Гильмором (бас) и Аркадием Записоцким (ударные). Те же Нойман и Краснобаев вместе со своим учителем, одним из ведущих саксофонистов Израиля Борисом Гаммером, сыграют в диксиленде.

На саксофоне Борис Гаммер выступает в разных стилях - хард-боб, фри-джаз, фьюжн. Но его первая любовь - диксиленд, где его инструмент - кларнет. Первый Иерусалимский диксиленд он создал 20 лет назад, в Шуни он выведет на сцену новый "Dixie swing band", в котором вместе с уже названными духовиками сыграют виртуозный басист Валерий Липец и супруги Журавские..."

Теперь без всякого напряжения мысленно свяжем воедино имя корифея израильского джаза Бориса Гаммера с рижским ансамблем "Комбо". И хочешь - не хочешь, но путешествие туда, в затуманенное уже прошлое, обеспечено. Правда, перед вами не репортаж, не скрупулезный отчет "о фактических происшествиях, имевших место в столице Латвии сразу после Шестидневной войны", а литературное произведение, основанное на реальных событиях. Для большей творческой свободы мне пришлось изменить некоторые имена и фамилии в повести, ранний вариант которой - раза в два короче нынешнего, под названием "Уйти, чтобы вернуться" был опубликован в журнале "СТРЕЛЕЦ" (США-Франция, №4, 1988).



Итак...

Поезд под парами. Отмашка флажком.

Паровозный гудок.

И...

Долгое двойное эхо, долгое-долгое...

Эхо Второй мировой...

Эхо Шестидневной войны...

Эхо, которым мы жили тогда и позволяем себе изредка жить и сегодня.

Двойное эхо войны...





1

"На ринг вызываются!.."

- Ну, давай, Юлик. С Богом!

Я покровительственно шлепнул Юлика по спине и, скинув боксерские лапы, на которых только что разогревал его, пошел в закуток тренировочного зала, к кожаному мешку.

Мешок отсвечивал пятнами свежего пота, и все еще покачивался на скрипучей цепи. Ритм плавных его движений передался мне. Я поднырнул "под руку", на выходе из закодированной дуги "показал" удар справа и, тут же, хлестнул по скуле условного противника боковым слева. Надежным, выверенным.

- Неплохо...

Я оглянулся: кто это? А-а, Залитис, мой тренер. Он стоял в дверях с мокрым полотенцем на плечах.

- Хочешь, на лапах подержу? - предложил Залитис.

- В другой раз. Сейчас некогда.

- Спешишь куда?

- Спешу. К Грише. Бор к нему должен подойти. С концерта.

- Джазмен который?

- Ну да. Брат.

- Младший? Сколько ему молодых натикало? Восемнадцать есть?

- Уже...

- Значит, за столом никто у нас не лишний...

- В каком смысле?

- В смысле веселия на Руси.

- Мы же...

- И латвиешу пуйки, когда они на русский манер "латышские мальчишки", веселие настаивают на водке.

- Мы по-еврейски, на коньяке.

- Сунуть бы тебя в 14-ое июня... в 1941-й... в эшелон выселенческий. Тоже, небось, образовался бы... в Сибири-матушке... на водке-женушке.

- Опоздал родиться, старик.

- Родиться никогда не поздно, если для ума, не для глупостей... Ладно, иди. Только не упейся.

- Ну!



Черным ходом я вышел во двор, в полумглу каменного колодца.

На душе полегчало: никого! ни человека, ни человечьей тени.

И я начал "бой с собственной тенью", чтобы отойти от перенапряжения, расслабиться...

Под тугие, бьющие по барабанным переборкам с трибун крики - "Юлик! Юлик!" - месил кулаками воздух, часто и тяжело дышал.

Вот ведь, намечался разговор... Но сорвал... настроение!

А тянет, ох как тянет вернуться сюда, к этим парням, чтобы, как говаривал Мухамед Али, танцевать, как бабочка, и жалить, как пчела. Но что я теперь для них? Экс! Экс-чемпион Латвии. Экс-чемпион Прибалтики. Экс того, экс сего - ноль без палочки. А почему? Затянул со своей травмой, обленился. Какое там - "в каждом кулаке по нокауту", и спарринг не выстою...

Я месил воздух. Часто дышал. Горький пот жег мне глаза.





2

Центр Риги. Улица Дзирнаву. Булыжная мостовая. Смутные провалы подъездов.

- Твоя импровизация... сегодня..., - говорил Гена, захлебываясь в словах, - ты...

- Еще не Колнтрейн, - засмеялся Бор, но... но Таллиннский фестиваль у нас в кармане.

Приглашение на Таллиннский джаз-фестиваль, действительно, лежало в боковом кармане его пиджака. Однако говорить об этом заранее он не решался. Суеверие? Может быть, и суеверие. То самое суеверие, без которого не обходятся ни артисты, ни писатели, ни спортсмены. Скажешь до времени - упустишь удачу.

Но сегодня... теперь...

И вдруг - "стой!"

- Бежим! - выдохнул Гена.

Из темноты донеслось:

- Я те побегу!

Гена втянул голову в плечи, прикрылся футляром от флейты. Ни дать, ни взять, нахохленный воробышек, лакомый до зернышек и хлебных крошек. Но какие зернышки, какие крошки. Брошенный камень загасил приметную лампочку в доме напротив.

- А вот и мы, с приветствием! - из полутьмы появился Женька, кликуха - "Шапка". Старый знакомец, дружок Толика, солиста "Комбо", в прошлом "компанейского певуна под гитару", обнаруженного случайно на вечеринке в чужой коммунальной квартире.

Узнав Женьку, Бор внутренне сжался. Он чувствовал, он предполагал - еще с той ссоры! - все так и будет... Но не сегодня же... Не после концерта, когда... Эх, да что там! Смерть всегда приходит в неподходящий момент!

- Ну, как мы себя чуем?- насмешничал Женька. - Будем верзать или побазлаем? - перешел на джазовый сленг, чтобы показать себя "по фирме" - мол, тоже не пальцем деланный. Имел ведь законное право говорить: "уделаем штанишки или потреплемся по-хорошему?" Ан, нет! Уважил, сказал по-ихнему. Мог бы и на еврейском щегольнуть. "Вус эрцах, акленгеле ингеле?" - "Что слышно, маленький мальчик?" Но это - чистый перебор. Не поймут иронии.

Ему легко было иронизировать, имея за спиной четыре здоровенные морды.

Саксофон оттягивал руку Бору. Приглашение на Таллинский джаз-фестиваль давило на сердце. Он понимал: разговора не будет, что ни скажи, все без толку. И он молчал, хотя и молчание - сознавал - тоже без толку.

Женька, с четырьмя мордами за спиной, роскошествовал в красноречии. Вел свою прелюдию, беря в расчет корешей, но не музыкантов.

- Я тебе - откупись, кореш. А ты? Разбашлялся на коньячок? Побрезговал? Пожидовничал делиться со мной мордашкой денежной, красненькой, под флажок?...а? Ну, так - пеняй! Мурло разворотим - мама не признает! Будешь как новенький: ни одна сука на тебя глаз не положит!

Женька себя растравлял - заводил. Растравлял - заводил...

И...

Льдистой синью сверкнул кулак.

Бор ощутил - успел - солоноватый привкус на губах. Потом его втащили в подъезд, вырвав из рук саксофон.

Гена, маленький Гена, похожий на птичку-невеличку, слышал, как, кряхтя от натуги, - "будто рубят дрова" - возилась под раскоканной лампочкой Женькина ватага.

Пыхтело, словно из раскаленной печки:

- Здесь тебе не Израиль! Падло!

- Не падает, сволочь!

- А ты по губам! По губам! Без губ - НЕ ИГРЕЦ!

- Ну-ка!.. Дай мне!.. Я способный, ребя!..

- Не чемпионь! Мешаешь, лошадь!

- Дай, говорят тебе, припечатать! Он у меня - живо с копыт!

От рубки дров Гене достались подзатыльники.

- Пусти, - вырывался он.

- Куда? - гнусил голос над ухом. - Тебя же т а м уработают. А здесь ты в безопасности, и утром за парту в музучилище сядешь не калекой.

- Пусти! Тебе говорят!

- Не писай кипятком, киндер! Я твой ангел-хранитель. Уважай и не рыпайся. А то глазки на задницу натяну - будет приманка для пидаров.

Гена - не уважал. Рыпаться не мог - ослабел. Да и как рыпаться, если рука вывернута за спину, и дергает, дергает, проклятая, позволь себе лишь мелкое движение.

- Это тебе не в шахматы играть! - гудело в три уха. "Третье" - рука, вывернутая пальцами к звездам. Но звезды пальцами не достать. Не достать их и взглядом. Взгляд обращен под ноги, к щербатой плитке, к раздавленному каблуком окурку от "Примы". Сил нет, здоровье под сомнением, а счастье... оно случается однажды в жизни, как и нежданное приглашение на Таллинский джаз-фестиваль... Несчастья случаются чаще...

Гена рвался из капкана.

Не вырваться!





3

Гарик Ехимсон, с курчавыми, как и его голова, кулаками, перехватил меня за тридцать минут до захода к Грише, на углу Кирова и Леона Паегле, поблизости от бани, где мы на пару, накануне соревнований, зачастую сгоняли вес.

- Привет, бродяга! Юлик отмахал этого ковбоя по фирме. А ты? Чего же ты, гад, смотался? Юлик злой на тебя - бутылка с него! А ты?.. Завтра гуляем. И не сползай с амбразуры! Не то напущу на тебя жен своих! Ха!!!

Гарик мог говорить всего на три темы: или о боксе, или об уличных подвигах, или о женах - с ними он то и дело сводился-разводился, гоня на аборты или ломая им кости.

Имелось у Гарика "большое соображние" о жизни, и оно вмещало все это триединство в этакий лабиринт, что волком вой - не вырвешься.

Из трех зол я выбрал меньшее - жен.

Гарик с полузавода начал:

- Короче, я этой Ленке так и сказал: "Или едешь со мной в Израиль, или пиши - развод. И катись в родные Пенаты, хотя они тоже теперь в загранке! В Финляндии!".

- А она?

- Она? Зараза она! Говорит: "Поеду!" Как на амбразуру кидается, чертова клуша!

- В чем же дело, старик? Бери ее - даром дается - и вези.

- Дело? Не шей мне дело! Дело в этих... Лариске и Верке.

- Алименты?

- Угадал! Денежки им подавай! Из какого кармана? Страна за любовь, а бабы - за деньги! Чем им платить? Своим... на пятаки не разменянным, а? Вот тебе и первенство Союза! Пока не выплачу им, хрен мне в нос, а не Израиль.

- Покрутись-повертись-подработай.

- Я им поверчусь! Я им заплачу! Вот этим, - он показал волосатый кулак, умеющий потрясать чужие головы до полной отключки. - Ух, бабы! Я на них ухайдокал столько спермы, что хватит на целую дивизию. А они? Они мне - "плати!"

- Не они, Гарик, а государство.

- А государство - что? не блядь? И государство, скажу тебе, - блядь! И они, курочки-несушки! Родственные души! Им бы человека захомутать, вытащить из него "за бесплатно" спермы на целую дивизию, а потом - "плати, кролик!" А чем платить? Чем? Деньги - не сперма. Бесплатно не появляются. Ты же сам знаешь, не маленький.

Я знал... А, кроме того, знал и другое. Гарик - единственный, кого я в спаррингах не "сажал на задницу". И не только потому, что он был значительно тяжелее весом. По иной, более веской причине. Он обладал редкой для современного ринга головой - "не пробиваемой". А это в боксерской среде ценится - уважаешь крепкую голову.

Крепкая голова трясла мозгами.

- Знаешь, я из-за этой Лариски!.. Я же подсел из-за нее! На носу отборочные! Вариант! Выложись - и на первенство Европы! Выложился! Но не по адресу! Иду домой чемпионской походкой - а жил у нее, да, у Лариски. Иду, значит. Только что уложил Его, самого Вову-нокаутера. Доволен: сборная глядится в лицо и улыбается, класс! А тут... папа ее, подлюшкин этот сволочь-антисемит, торчит на балконе, скворчит салом, и - в перешлеп губ: "Твой жиденыш на горизонте". Это ей, дочке своей, понимаешь?

- Дано, понимаю.

- Короче, восхожу я в квартиру, как на пьедестал почета. Поцелуйчик Ларискин в сторону: не хавай рожу мою нерусскую. И папу - по-писанному, как в хрестоматиях про кулачного бойца Калашникова! Укладываю, значит, и думаю: там ему и лежать! А он - нет!.. Он - в милицию... И в хомут меня. А ведь я!..

Да, был Гарик боксером. Но рангом пониже, чем Алоиз Туминьш, чемпион Европы 1961 года. И ни в какую сборную СССР не метил. Все его чемпионские выкладки - игра в человеческую беспамятность. Впрочем, память тоже должна устраиваться в жизни. Если все помнишь, мельчаешь до осознания истины. А истина всегда не с нами, ибо с нами комплексы...

Гарик жил памятью. Будущего - Израилем отчеканенного - у него не было.

- Я!.. Я! - говорил в возбуждении Гарик. - Я чемпион Латвии! Я призер первенства Союза! На свой кулак я насаживал!.. А тут просто папа-антисемит, ма-а-ать его за-а-а ногу!

- Гарик, - пробился я сквозь долгое "а-а", - кончай!

- Кончил! - хохотнул он увесисто, под стать своим кулакам.

- Я пошел, Гарик... Встреча...

- Э-э, подожди, бродяга. Главное - на закуску. Я же ничего тебе не сказал. Слушай, сейчас скажу. Вчера...

"Опять начнется старая история! Гони уши к пониманию, постигай, как он заломал на "Пятаке" троих, и всех скопом отправил лечиться в клинику для умалишенных".

- Гарик, - вздохнул я, шлепнув спарринг-партнера по плечу, - все знаю. Уложил несмышленышей. А под ними - мокро... Будь здоров, родной, и не кашляй.

- Подожди, я тебе говорю! - он перехватил мою руку, и легонько - по печени, ради смеха. - Ш-ш-ш! - подул на палец. - Секись! Вчера имел удовольствие общаться с Керей. Тем самым, шестеркой Женьки-Шапки. Он мне проговорился... Хлопцы его... Они имеют мыслю... Как тебе это сказать... Короче, братца твоего, имеют, прижучить.

- Врешь!

- Ей Богу! Чтобы мне Иерусалима не видать!

Вздрогнуло во мне:

- Черт! Я же из-за Юлика... я же не пошел на его концерт!..

- То-то и оно. На концерт не пошел, значит, ходить тебе по больницам.

- Сглазишь, старик!

- Извини по дружбе. Я рисую черным потому, что свой парень. Кликни меня под праздничек души. И мы поквитаемся с ними. Втихаря... мама родная не прознает. Этим, - снова вскинул волосатый кулак, - малевал им физии. Под трех богатырей. Под Ильюшку нашего, Муромца, что списан с Ильи-пророка, и под Никитку с Лешкою, который Попович. И - голову на отруб! - разнесу их шарагу по камешку. В память о Втором Храме. Понял?

- Понял, - машинально откликнулся я, проталкиваясь сквозь предположение - "а вдруг уже..."

- Понял? И будь! Привет родителям и тем, кто постарше! Сообразил?

Я даже не среагировал на "задушевный" тычок по солнечному сплетению.





4

Все смолкло: ни возгласов, ни хрипучих ударов, ни победной ржачки.

Гена смотрел в темень подъезда и видел только радужные круги в глазах.

Не люди - тени накладывались на радужное свечение и плыли, плыли - ближе и ближе плыли к нему.

- Ну как, салага?

- Погляди, а он - мужчина!

- Точно! Еще не обверзался.

Голоса проникали в мозг. Но противно-то как проникали: скрежетанием гвоздя по стеклу.

Липкая слюна, запахом схожая с рыбьим жиром, вытекла на подбородок. Мнилось, они заметили эту слюну и теперь скажут с ехидцей: "Шизо! Когда не на скрипке пиликать, так нате вам, сразу - сопли!"

И Гена - руку отпустили с попутной затрещиной - дернулся. В драку. Однако, куда там - пацан! Прихватили за ворот.

- Не хипишись.

- Иди, подбирай остатки.

По стеклу - гвоздем:

- Мы за дворников не работаем.

На задворках сознания хихикнуло:

- Не та зарплата.

- А ему передай, - Женька прорезался, Шапка. - Саксофончик мы позаимствуем. Бор - обойдется. Играл, играл и доигрался. Не будет выступать, отдадим. А будет... Тогда мы сами поиграем на саксофончике. Такую музыку закатим - на ящик коньяка. Дошло? Гуляй к нему, малец, переводи на доступный язык. Справа налево...

- По-еврейски...

- Сейчас он ни на каком языке не гу-гу! - хохотнуло и стихло, придавленное словом "заткнись!"

- Ребя! По коням. Поехали...

Гена долго внимал неторопливым, затихающим на дальней булыге шагам. Прислушивался к ним, будто важнее их ничего не было.

Минута, вторая...

Бор не выходил.

Гена боялся подъезда, его темноты и тишины. Покусывал пересохшие губы, морщился в ожидании.

- Бор... Бор... - с этим шепотом, щекочущим губы, он медленно вошел в подъезд.

- Бор...

Сверху, из лестничного пролета, капнуло. Еще и еще. Мокрыми пальцами Гена стер влагу со лба. "Это... Бор... там... кровью...".

Гена взбежал на третий этаж.

Бор, перегнувшись через перила, незряче смотрел вниз, вылавливал угасшее - то ли шорох, то ли движение, то ли видение человека.

- Как ты забрался сюда?

Бор держал в горсти разбухшие губы, вываливал по слогам неразличимые слова:

- Зво-н-ни Гри-ше. Пусть бе-р-рет так-си...





5

Куда ни идет человек, он идет на кладбище. И этот путь именуется жизнью.

Цементный мешок. Лестничная клетка. Чужой дом. А могила - своя.

Бор тянулся за проблеском сознания. Видел себя, видел друзей. Но врагов не видел, ибо враги - это недавние друзья...

Вывернуло к рапидной съемке. Лица - кадры.

Дворец культуры. "Голубой огонек". Столик. Черный кофе. Графинчик бальзама. У стопочек - вихры и галстуки, кто поэт, кто художник, не разберешь. А на сцене лабают... Ветераны джаза из до-сороковых годов. "Птичка" под кадычком, глянцевый смокинг взамен пиджака или свитера. Музыка-музычка, от Утесова. "И тот, кто с песней по жизни шагает, тот никогда и нигде не пропадет".

Один не пропал на фронте, более того, в плену, преобразившись из еврея в латыша, благо язык знал с рождения. Другой не пропал в эвакуации: за "стахановский суп" и зарплату клепал самолеты, а для пропитания семьи - зажигалки. Третий не пропал в сибирлаге, хотя и обвиноватили на четвертак... за "саксо-оо-офон" - "анструмент западный, мысли под него не нашенские, тамбовский волк тебе товарищ, будь человеком, перековывайся!"

Оркестранты - люди джазовые, подранжированные, полднились мелодикой "веселых ребят". А вполне веселые ребята, из музучилища и консерватории, ни войной, ни лагерями не потрепанные, выждали паузу, поднялись на сцену, и - давай, нотами предписанное, а затем - свое, под настрой души.

Свое - больше понравилось

Поняли - будем делать джаз.





6

Гриша долго не открывал дверь.

- Пройди на кухню, - как-то странно, вместо приветствия, произнес он, впустив меня в прихожую.

В кухне, сначала на скосе глаза, впрямую страшно, потом, пусть и страшно, впрямую - я различил распухшую человеческую фигуру. Сидя на табуретке, покачивалась передо мной невозможная мордоворотина: голова величиной с боксерскую грушу, вместо носа разваренная картошка с лопнувшей кожурой, губы - распухшие, безвольные.

- Ты? - не узнавал я Бора. - Ты?!

И к двери! На улицу! Бить!

Кого бить?

- Где он!?

- Я знаю? - вздохнул Гриша.

Бор смотрел сквозь меня, правая нога его дергалась в такт неведомой миру мелодии. Он жил ритмом, тем неуловимым для рационального рассудка ритмом, который пронизывает все сущее на земле.

- Скорую я уже вызвал, - сказал Гриша, как доложил.

- Едешь с ним?

- Ты едешь с ним! - сказал Гриша, как приказал.

- А ты? - мои пальцы свело в кулаки, и - намертво, не для ринга.

- Я жду милицию. - Гриша стал протирать кухонным полотенцем очки, круглые, дореволюционно-интеллигентные, беспомощно-слабые, наследственные.

- Значит... Разболтал уже? Как же теперь?..

- По закону... За "пыжик-шапку" сидел... А за человека?..

- Ты одурел! Когда шапки снимал, тогда... Дядя у него тогда был всего лишь чин с голубым околышем. А сейчас!.. В дипломаты выскочил дядя его. В Израиле, говорят, отирался, в посольстве. Дошло?

- Ничего, и с "дипломатом" его заштрихуют. Вторично-то - рецидив.

Бор булькал горлом.

В бульканье этом мне мерещилось: "Умный ты, Гриша".





7

- А теперь, молодой человек, - обратился ко мне дежурный врач, когда Бора после осмотра увезли на каталке в палату, - продиктуйте мне, будьте любезны, анкету, так сказать, вашего товарища...

- Брата!

- Ах, тогда совсем нехорошо... Но не будем отвлекаться от условностей правопорядка. Где родился? Когда? Профессия? И все прочее, без чего, доложу по секрету, больному никак нельзя. Даже, подвернись случай, на тот свет.

- Родился в Риге. Семи лет - в "Дарзиня". Музыкальная школа при консерватории, по классу скрипки... одно место на двадцать пять вундеркиндов.

- Не шутка, - откликнулся врач.

- Доктор!.. - захолодело во мне.

- Проще - Самуил Яковлевич...

- Доктор! Самое главное - губы! Он духовик... Саксофон - это такой инструмент... требует... Губы, понимаете... губы и нос... Я боксер... Разбираюсь... Нос сломан. А дышать, Самуил Яковлевич? Нет носа - нет и саксофона...

- Иногда и жизни, молодой человек... Без носа...

- Извините, но я сейчас не о Гоголе, не о майоре Ковалеве...

- Я тоже не о литературе. О жизни... А жизнь - штука сложная. По медицинским показателям, без второго срока и второй ходки. Каждый год - последний. Вот и помните, какой год на дворе.

- Вы что, Самуил Яковлевич, о пятидесятилетии Октября?

- И о нем. Помните, шестьдесят седьмой год на дворе. У хозяина.

- Простите, - я поднялся со щербатого стула, обморочно-бледного от вечного присутствия в травмопункте, и - к белому халату...

- Доктор!..

- Молодой человек! - Самуил Яковлевич покрутил пуговицу на моем пиджаке. - Позвольте профессору... И я - пусть не боксер - разбираюсь в таких мелочах. Губы... Нос... Вы правы, и у Гоголя - "Нос"... А ведь сжег не "Нос", а второй том "Мертвых душ"...

Моя пуговица, вырванная с "мясом", осталась в пальцах Самуила Яковлевича.

- Про запас, - вдруг сказал он.

Я присмотрелся. Халат его... Сплошные петлички. Вместо пуговичек - обрывки ниток.

- Вы нервный, - пробормотал я.

- А вы?

- Я боксер, когда не журналист. Боксеру нервы противопоказаны.

- Поэтому вы намеривались помутузить обидчиков вашего брата?

- Откуда знаете?

- Догадываюсь.

- Это прошло, - почти что правдоподобно солгал я.

- Тогда и поговорим, но без кулаков в придачу.

- Да что вы! - я деланно возмутился.

- Я? Что "я"? Вы же на приеме, а не в гостях. Дома - их вейс?.. я знаю?.. - может быть, я ликерчиком бы вас угостил, пластиночку бы поставил, с Александровичем. А здесь мне анкету подавай, молодой человек. Впрочем, и без анкеты... - Самуил Яковлевич закурил: "Мне разрешено, администрацией и личным здоровьем".

- Может, и мне послабление выйдет?

- Обойдетесь, здоровье дороже. Выглядит, значит, ваша ситуация так... Прошел июнь, настал ноябрь... Была весна, цвели дрова и пели лошади...

- Вы не в себе, Самуил Яковлевич?

- Я в себе. И вы в себе. А весь мир - наизнанку, так по-вашему? Как же, брату попортили губы. Да и нос... А чтобы прикус у мундштука был нормальный... чтобы дыхание было поставленное... Угадал?

- Но ведь я в этом деле съел собаку!

- Смотрите, какой кореец!.. - Самуил Яковлевич пыхнул дымком, пряча за ним усмешку. - Не ту ли вы собаку ели, молодой человек, что жрала меня?

И он, освободившись от дежурного своего одеяния, показал мне плечо, выгрызенное чуть ли не до кости свирепыми клыками. Запахнул халат, предложил сигарету.

- И вам можно, но на выходе, для успокоения нервной системы. Нервные клетки не восстанавливаются. Люди восстанавливаются, а нервные клетки - нет, запомните...

Я сунул сигарету в початую пачку "Элиты". Глухо сказал, полагая - понимание обеспечено.

- Били за то, что "жида" не проглотил. Откликнулся "подонком"!

Самуил Яковлевич пропустил мимо ушей и "жида" и "подонка".

- Будьте здоровы!.. Вернее,  б у д е т е  здоровы, - сказал с каким-то непонятным намеком, - я таки угощу вас рюмочкой ликерчика и дам послушать Александровича. Или "Хаву Нагилу". И сравнивайте, себе в удовольствие, на каком языке песни для вас доступнее - на мертвом или живом.

- Едва живом, - чуть не засмеялся я. - Моя мама Рива училась на идише, но это в семилетке. В медицинский поступала уже на украинском. И всю жизнь, так как родилась и выросла в Одессе, на улице Средней, разговаривала по-русски.

- Из этого следует...

- Что на улице Средней, как говорит мой папа Арон, тоже одессит, - живут люди со средним образованием, средним достатком, средним чувством юмора и средним умом. Детям по наследству передают не знание языков, а их многообразие...

- Выходит, вам что мертвый язык, что живой...

- Идиш я так и не освоил.

- Таки я дам вам послушать "Хаву нагилу"... А кулаки берегите. Пригодятся и не для глупостей.

Под впечатлением разговора с врачом я вышел на улицу.

Ни души. Одинокие деревья под ядовитым светом навесных лампочек подрагивают черными ветвями, вдоль тротуара мокро шуршат листья. Ветер налетает порывами, и в эти минуты на небе проклевываются редкие звезды.

Осень. Рижская осень, когда уже не хочется босиком бежать по лужам, когда болотная жижа мостовой, куда ни ступи, просачивается в туфли.

Ноги мокрые, носки мокрые и чавканье мокрых подметок сопровождает тебя на всем пути. А путь предстоял долгий, из Задвинья в центр города. И все пешочком. Трамваи уже стояли в своих парках, а такси за три копейки не повезет.

Я перешел через мост и, свернув вправо от Интерклуба, где размещалась редакция моей газеты "Латвийский моряк", неподотчетно для себя направился по набережной.

Здесь в ночные звуки вносил разнообразие успокоительный плеск волн и какой-то, близкий недавнему солдату по регистру звучания, рокот моторов.

Бронетранспортеры. Выстраиваются в колонну метрах в ста от возводимой по праздникам правительственной трибуны, по бокам от нее видны фигурки нахохлившихся охранников.

Прислушался. Различил команды. Те же, что и два года назад. В 1965-м я сам сидел в одном из этих БТР-64. В нашем, боксерском, так сказать, с номером 525 на покатом борту. И поглядывал из смотровой щели по сторонам: не попадется ли знакомое лицо. Наверное, и сегодня кто-нибудь из моих бывших сослуживцев, Коля Павлов, например, лупит глазами в полумглу, выискивая знакомые лица. А тут я. Привет, Коля! Как тебе служится? Как тебе дружится? С кем работаешь теперь в спаррингах? Не давит ли на психику старшина Ширмулис?

Да, команды знакомые. И голос командирский знаком. Неужто, капитан Таранда, командир нашей спортроты? Впрочем, а почему бы и не капитан Таранда, пусть он теперь и начальник штаба батальона? Голос, несомненно, его - с характерной хрипотцой, плюс литовский акцент. Интересно посмотреть - он или не он? Да и на ребят посмотреть интересно. Вот бы Коля удивился, увидев из амбразуры меня. Но не увидел меня Коля. И я его не увидел. Броники задраили люки и ровным ходом прокатились мимо трибуны, а затем и мимо меня - туда, к Интерклубу. И маши им рукой, не маши, никакого приметного знака в ответ. Будто память обо мне напрочь выветрилась и я, сняв погоны, стал для них такой же одушевленной мишенью, как и любая другая - двуногая.





Отступление второе

В марте 2005 года российское телевидение оповестило: Калининграду - 750! Столица янтарного края прежде, до второй мировой, называлась Кенигсберг. И немцы, перефразируя Михаила Светлова на свой лад, могли бы петь: "Прусская область в Германии есть". Я же в ноябре 1964 года, ставший по велению военкомата из рижанина калининградцем, пел совсем иные песни: "А для тебя, родная, есть почта полевая".

Был я чемпионом Латвии и Прибалтики по боксу. Служил в легендарной калининградской спортроте. В ней числились тогда и некоторые из знаменитых баскетболистов рижского СКА - бессменных обладателей кубка европейских чемпионов. Был приписан к нашей роте и великолепный защитник рижской футбольной команды мастеров "Даугава" Залитис, человек двухметрового роста, однофамилец рижского тренера по боксу. Вначале я принял его за баскетболиста. Но, выяснилось, ошибся. Баскетболистом оказался низкорослый Валдманис, младший брат знаменитого игрока из СКА - Рига. Залитис пробыл с нами всего лишь месяц, прошел курс молодого бойца - и был таков. Исчез с наших армейских горизонтов. И как бы чудом материализовался в своей безрукавке и бутсах опять на футбольном поле, чтобы продолжить играть за "Даугаву" - как будто уже и не советский солдат вовсе.

В Кутузовском военном городке познакомился я и с чемпионом мира по шашкам Андрисом Андрейко, позже убитым при невыясненных обстоятельствах в Риге. Откомандированный по случаю каких-то соревнований из Риги в Калининград Андрис Андрейко выглядел в гимнастерке и галифе форменным салажонком. Он сидел в так называемой Ленинской комнате, где мы за газетами и письмами домой проводили свободное время, и играл сам с собой в шашки. Надо подчеркнуть, в обычные. Я не подозревал, что этот салажонок на самом деле гений стоклеточных шашек, разгромивший непобедимых прежде голландцев, и поэтому предложил ему сразиться на "масло".

Объясняю - на завтрак советскому солдату полагалось девять грамм масла, которое он аккуратно намазывал на кусок черного хлеба. Свой бутерброд солдат запивал чаем с двумя кусочками сахара. Получалось, как сегодня помню, вкусно. Но не питательно. С голоду не умрешь, но... всегда помнишь, что ни в обед, ни на ужин масло тебе уже не положено. Весь суточный рацион защитника Отечества 97 копеек. Знаю это потому, что когда мы, боксеры, выходили на сборы, нам выплачивали денежное возмещение армейской пайки - по 97 копеек за день. Поди повоюй, да еще побоксируй. Калорий было недостаточно. Вот мы и играли в шашки "на масло".

Пусть я играл в шашки неплохо для прочих боксеров, борцов, штангистов и стрелков из пистолета, но против Андриса Андрейко, само собой, не устоял. Поэтому на следующее утро, когда мы рассаживались за длинный стол на десять человек, он имел законное право провозгласить в столовке: "Я ем масло за Гаммера". Не успеешь провозгласить, масло с общей тарелки улетучится - у солдат лишнего куска не бывает.

Командовал спортивной ротой капитан Таранда, вполне вероятно, отец или близкий родственник знаменитого Гидеониса Таранды, артиста московского балета. Рота под его началом считалась "отличной" - лучшей в дивизии. В конце 1965 года он получил повышение и стал начальником штаба батальона.

По вечерам, после "ать-два!", тактических занятий и стрельб, я чуть ли не ежедневно с друзьями тащился из Кутузовского военного городка в спортзал общества "Труд", к Рубову, на тренировки. Помню свое первое впечатление. Мы ехали вдоль вереницы разрушенных домов. Сорок минут на трамвае. Ехали с ощущением, что только вчера здесь была бомбежка и руины еще дымятся.

- Почему не отстраиваются? - недоумевали ребята. Мы все были из Риги, Каунаса, Таллина - прибалтийских городов, мало пострадавших от войны.

Валя Куйк, командир боксерского отделения из эстонского городка Кохле-Ярве, пожимал плечами.

- Наверное потому, - говорил он нам, - что еще не знают: будут ли отдавать Калининград назад немцам или не будут.

"Отдавать", "не отдавать" - эти много значимые в устах прибалта слова, по-моему, до сих пор витают в городе, взятом штурмом, так сказать, "моей" 1 гвардейской танковой дивизией в составе 11 танковой ударной армии.

Историческая справка. Наступление на Пруссию началось в середине января 1945 года. К Кенигсбергу советские войска выдвинулись к началу апреля. Город-крепость защищали 43 немецкие дивизии и отряды фолькштурма. 6 апреля пошли на приступ. 9 апреля гитлеровское командование подписало акт о капитуляции. 10 апреля на гробнице философа Иммануила Канта появилась корявая надпись: "Теперь ты понял, что мир материален?" Вероятно, ее сделал недоучившийся студент в солдатской форме.

Сегодня может показаться странным, но в 1965-м, когда мы ездили сквозь разрушенный город на тренировки в спортобщество "Труд", каждый из нас, солдат гвардейской дивизии, доподлинно знал - какой секретный приказ хранится в сейфе командующего армией. Срок давности этого приказа, я полагаю, истек. Пора его и "обнародовать". Звучит он приблизительно так: в случае войны 11 танковой ударной армии надлежит немедленно наступать на Берлин.

Откуда я это знаю? От верблюда! Он и передал нам всем эту информацию. По телеграфу ОБС - одна бабка сказала. Это знание скрашивало мне, еврею, слышавшему о фашизме, геноциде и холокосте не от советских лекторов-просветителей, тяготы службы. Правда, я не задумывался, на какой Берлин наступать - западный или восточный. Но то, что наступать предстоит, сомнений не вызывало. Не зря ведь в 1965 году на армейских учениях мы совершили тысячекилометровый марш-бросок по лесам и весям Калининградской области и Литвы. Учения прошли очень успешно. В особенности для меня. Я обнаружил на проселочной дороге потерянную каким-то тягачом пушку и доложил об этом капитану Резниченко, заместителю начальника техчасти полка. Водитель Близнюк прицепил это орудие к нашей "командке"- этакому автофургону. И мы мотались с трофеем по дорогам скрытого передвижения войск, ища растяпу. Когда его нашли, он получил, должно быть, "по шапке", а я благодарность в виде "тайного" стакана водки. Оповещать о моем "подвиге" официально было нельзя, ибо потеря пушки - это ЧП вселенского масштаба и должна стоить кому-то звездочек.

Спасенные мною звездочки, обмытые в "тайном" стакане водки, засияли для меня на небосклоне некоторым послаблением воинских порядков. Из штаба армии командиру спортроты капитану Таранде было спущено распоряжение - отпускать меня из казармы в город. Не только в спортобщество Труд на тренировки, но и в Дом офицеров, на занятия литературного объединения. Так как "гвардии рядовой Ефим Гаммер является признанным поэтом, о чем свидетельствуют публикации стихов вышеназванного гвардии рядового в окружной газете "За Родину", а также в "Калининградском комсомольце", "Калининградской правде" и некоторых других газетах и журналах, имеющих республиканское и всесоюзное значение".

Получив послабление по службе, я тут же стал ходить в литобъединение при Доме офицеров, которым руководил капитан-лейтенант Никита Суслович, поэт-маринист, печатавшийся наряду со мной в окружной газете "За Родину", а помимо меня в журналах "Советский воин" и, если не изменяет память, в "Юности".

У меня сохранились "корочки", позволявшие ходить по улицам Калининграда, не опасаясь патрулей. Это продолговатое, мышиного цвета удостоверение с моей фотокарточкой на развороте. В нем написано:

БИЛЕТ УЧАСТНИКА
художественной самодеятельности
Дома офицеров

выдан рядовому Гаммер Е.А.
в том, что он действительно
занимается в литературном объединении
гарнизонного Дома офицеров.
Дни занятий - среда,
с 17 час. до 22 час.

Инструктор художественной самодеятельности
Симонова.
Печать. Подпись.

Благодаря БИЛЕТУ УЧАСТНИКА я мог по средам безбоязненно болтаться по улицам Калининграда, заходить в парк Калинина и по малоприметной тропке, открытой мне Валей Куйком, подниматься к памятнику Иммануилу Канту. А потом, пофилософствовав, скажем так, наедине с ним, я наведывался в малоприметное кафе на узкой улочке, поперечной парку со стадионом "Балтика" и Зоопарку, что на противоположной стороне бульвара. Солдатам не разрешалось заходить в кафе. А мне, рижанину, хотелось. И не вина, а чистого кофе ради, как и положено прибалту. Вот я и ходил, нарушая армейские установки. Однажды я перепил этого кофе. И всю ночь не сомкнул глаз. А наутро - тревога. И пошло - поехало... Так что лишняя чашечка калининградского кофе сыграла со мной скверную шутку. Но я бы и сегодня от него не отказался - вкус у него был какой-то удивительный, памятный, сегодня я бы добавил - ностальгический.

Столь же ностальгически вспоминается мне и совещание молодых поэтов и писателей Калининградской области того же 1965 года. Проводил его председатель областного Союза писателей Валентин Ерашов, автор знаменитой "Янтарной комнаты" - документально-художественной повести, вызвавшей зуд кладоискательства в каждом калининградце. То и дело по городу разносились слухи, что кто-то обнаружил в своем подвале фаянсовый сервиз, а в чужом - фарфоровый или набор серебряных вилок и ложек. Во имя порядка в танковых войсках литературы следует заметить, что на литературном совещании молодых писателей Калининградской области тогда, в 1965 году, первая моя проза - рассказ "Путь к тебе", а также стихи, лирические и юмористические, удостоились, как говорят официальные лица, высокой оценки руководителей нашего семинара - председателя Союза писателей Валентина Ерашова и Эмиля Брагинского, автора сценария культового фильма "Берегись автомобиля". Но наибольший успех у всех, начинающих, продолжающих и заканчивающих свой творческий путь, несомненно, имела юная поэтесса, по фамилии, если не ошибаюсь, - Соловьева. Она писала милые лирические стихи, которые всем очень нравились. И Валентин Ерашов сказал на итоговом собрании литераторов, что ее книгу стихов будут рекомендовать Калининградскому издательству. Это была настоящая удача! По тем застойным временам редко кому удавалось вытащить столь счастливый лотерейный билет. И это в восемнадцать лет от роду.

Мне такой лотерейный билет не выпал. Зато лестных отзывов я наслушался, будь здоров! И загордился бы, если бы не погоны. Рядовому не до звездной болезни. Вот одно из расхваленных тогда на семинаре стихотворений. Написано в семнадцать лет, когда я впервые стал чемпионом Латвии. Не думал я, не гадал, что стихотворение это окажется для меня пророческим, что в нем будет угадана моя спортивная судьба, ныне старейшего на земле-матушке действующего боксера, покусившегося на книгу рекордов Гиннеса, - бессменного чемпиона Иерусалима с 1998 по 2005 год, с 53 до 60 лет.

СТАРЫЕ БОКСЕРСКИЕ ПЕРЧАТКИ

Перчатки
в проседи соли,
что с потом
впиталась в них,
как память о прошлом,
боксеры
хранят
меж реликвий своих.
Перчатки
лежат устало.
Своей
недовольны судьбой -
их тянет
на ринги спортзалов,
их тянет
в тяжелый бой.
Чтоб снова
с завидным уменьем,
не попадая
впросак,
распутывать
хитросплетенье
встречных
быстрых атак.
Чтоб снова
техничной игрою
болельщиков
покорить...
Перчатки,
родившись для боя,
не могут.
без боя жить.

Впервые эти "Перчатки" увидели свет в "Калининградском комсомольце". В компании с еще двумя моими стихотворениями - "Глобус" и "Выходят замуж девочки". Никогда прежде я, так сказать, не задействовал на полосе столь сногсшибательного количества печатных знаков. Ранее я пробавлялся надеждами, которые юношей питают. И вот они осуществились. Произошло это невероятное событие накануне 1965 года, а подписал стихи в печать заведующий отделом литературы и искусства Алексей Солоницын, человек уникальной судьбы, в чем-то предвосхитивший диссидентов.

До появления в Калининграде он жил в Риге и работал заместителем главного редактора республиканской газеты "Советская молодежь", основанной, к слову, 28 марта 1945 года - ровно 60 лет тому назад.

В двадцать пять лет занимать такой пост, согласитесь, не каждому дано. А уж какая карьера наклевывалась - об этом остается только догадываться. Но догадываться поздно, ибо Алексей Солоницын совершил опрометчивый поступок: он собственноручно сорвал с чумазого забора, окружающего какую-то дохлую новостройку у озера Югла, кумачовый транспорант с надписью "Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!"

Сам я при этом не присутствовал, но помню, с каким восхищением об этом говорили в Риге.

Потом Алексей объяснял свой поступок тем, что забор был уродливый и старый, весь покосившийся, как забулдыга в похмельном бреду. Вешать на него транспарант - это не что иное, как унижение достоинства того самого советского человека, который собирается жить при коммунизме.

Но никакая словесная эквилибристика не могла спасти Лешу Солоницына. То ли впаяли ему 15 суток за хулиганство в нетрезвом виде, то ли еще что... Во всяком случае, столкнули с номенклатурной лестницы. Правда, из журналистики увольнять не стали. И он оказался в "Калининградском комсомольце", где, возможно, и не были в курсе этой исключительной по тем временам истории, которую я пересказал со слов бывших коллег из латвийской "молодежки". Может, не все в ней правда. Но звучит она красиво. А Леша Солоницын мне таким и запомнился - молодым и красивым. И была еще в нем одна приятная для меня черта - он охотно печатал Ефима Гаммера на страницах "Калининградского комсомольца", а потом и "Калининградской правды". Было это недавно. Было это давно. Каких-то сорок лет тому назад, когда я стал чемпионом Калининградского гарнизона в весе "мухи". А лучший боксер Калининграда, с кем я еще с 1963-го был в одной сборной Рижского ЦСКА, Стасис Струмскис победил, как поговаривали, самого Лагутина, правда, потом проиграл нокаутом другому средневесу, по фамилии, вроде бы, Дубовик, и сошел с ринга. Было это в 1965 году, когда и я, считаясь калининградцем, напару с городом отмечал наше общее двадцатилетие. А теперь мне шестьдесят. И я продолжаю жить в боксе, вернувшись на ринг в 53 года...



Израильская русскоязычная газета "Вести"

24 марта 2005 года


бокс


Элиягу БЕН-МОРДЕХАЙ

из статьи - "Новые веяния на традиционном турнире"


Сейчас - о постоянном участнике иерусалимских турниров, "непотопляемом" ветеране Ефиме Гаммере. Ефим знаменит тем, что является одним из самых возрастных (а может быть, уже и самым возрастным) действующих боксеров в мировом любительском боксе. "Бородатый дед" перед каждым турниром проходит тщательный медицинский осмотр и, получив добро от специальной комиссии, неизменно становится чемпионом. Казалось бы, в его возрасте надо делать ставку на опыт и технику. Но нет, вопреки здравому смыслу он добивается побед за счет ураганных атак и неутомимости, гоняя своих противников по всем углам и канатам.

В финальном бою жребий свел Ефима Гаммера с Марчело Джантемиром - его одноклубником в полулегкой весовой категории. Месяц назад Марчело завоевал титул чемпиона Израиля.

Марчело и Ефим отлично знают друг друга как спарринг-партнеры, тренируясь у Эли и Гершона Люксембургов в Иерусалимском клубе бокса. На этот раз Марчело решил вырвать наконец у Ефима победу. Все три раунда он бил точно и болезненно, но до победы все-таки не дотянул - не хватило чуточку опыта и воли. В самом конце, почти что перед гонгом, он растерял все свое преимущество...





8

Бор как всегда проснулся в шестом часу утра.

Во рту было сухо. Горечь обжигала десны.

Он прошелся шершавым языком по губам. Сквозь боль определил: зашиты.

Различив в дальнем углу палаты, за матерчатой, в павлинах, ширмой, слабый свет, воззвал - вроде по-взрослому, как из фильмов о войне, - "пить!"

Ширма откликнулась девчушкой лет восемнадцати, голенастой и ясноглазой.

А минуту спустя девчушка подкатила уже с мензуркой. Ножки тонкие, халатик до колен, как платье на пацанках, когда их выход в женском танце на "балехе".

- Пейте на здоровье. Но потихонечку. Что это за фасон, так глотать? Заболеете, что мне лечащий врач скажет?

- Я и без того не здоров. Или мне это кажется?

- Вы как бык, но с наружностью лежачего.

Бор невольно улыбнулся. А улыбка свела его лицо к невольной спазме.

- Болит? - донеслось с Марса. - Потерпите. Если болит, это, по Павлову, хорошо. Организм за здоровье, выходит, борется.

С Марса донеслось. На Земле откликнулось. "Не знаю как Павлов с его подопытными собаками, а она... Она непременно была на моих концертах... Чувиха, чувствуется по всему, джазовая, с импровизацией в голове, не только с туфельками на шпильках".





9

Лицо. Плоское, с ярко выделенным хрящом переносицы. В глазах напряжение. Потные волосы сбегают на лоб.

Перед Женькой стояло зеркальное трюмо. Передразнивало.

Развалясь на диване, с подоткнутой под спину подушкой, он бренчал на гитаре. И косил на Керю. "Этот гвоздь" разливал по стаканам водку-коленвал, купленную ночью на Московском форштадте у Сеньки Горбатого.

- Хлебнем по маленькой, а?

Керя - стакашки навесу - осторожно, чтобы не пролить, наплывал на струнный перебор.

- Неси.

- А хорошо мы Его! - мелькнул улыбкой.

Утро, белесое как Керя, озирало мансарду бельмами окон. В туманной дымке - консервные банки, ошметки колбасы, опорожненные бутылки.

Женька машинально опрокинул стопарь, поморщился: "чисто вода пошла..."

Он прислушивался к себе. Какой-то противный говорок выступал из самого нутра, но слов никак не уловить в несвязном бормотании. А ведь в них, в неразличимых этих словах, - нечто! очень важное! очень нужное сейчас позарез! Но что?

Кере было грустно, хоть и перепил всех - "даже Васька-штурвал не выдержал, слинял". Ночью выставлялись, анекдотились, гоняли Высоцкого по бобинам, а на рассвете скуксились рылом, и втихую, по-английски, не прощаясь, - за дверь, и скок-поскок - цокать подковками по лестницам.

А что в башке? Треск и сумерки. Хрипы Высоцкого - "Спасите наши души" и... Ну да!.. Прибегает девушка к гинекологу. "Доктор, доктор, это у вас я забыла свои трусики?" "Нет, не у меня". "Ах, значит, у зубного врача". Ха-ха, а на закуску свои потроха, если не срок...

- Жень! - тусклым голосом завел Керя. - Ты что такой весь из себя?

- Какой?

- Будто не мама тебя родила...

- Кто? Я?

Вскинуло Женьку с дивана. Шагнул он к приятелю, стиснул отвороты его пиджака - жестко, хватко.

Керя дернулся.

- Двигал бы ты до хаты! Перегулял.

- И то! - сказал Женька, - Твой дом - твоя крепость. Живи... пока... Пиши письма по неизвестному адресу. Я поехал.

Он вышел из мансарды. Вяло - даже не защелкнул язычок замка - прикрыл за собой дверь.





10

- Парень, ты слепой аль незрячий?

Бор повернулся на голос.

Старик - этакий штырь в седине и морщинах - напрашивался с соседней койки на знакомство.

- Очухался, малец?

- Я еще чухаюсь. И думаю, чухаться мне теперь до конца света.

- Чего-чего?

- Да ничего. Просто задумался.

- Ах, задумался. А ты думай о себе так - "Я единственный на Свете". И представь себе эту Свету при всех ее женских причиндалах и телесных округлостях. Сразу полегчает. Проверено на себе - мин нет. А вообще-то нам в нашем положении думать не положено по ранжиру.

- В каком положении, дядя?

- В сотрясенном, голубчик. Уразумел?

Бор недоуменно пожал плечами.

- Ох ты господи, не уразумел, а еще, наверное, в выпускной класс ходит. Тогда вот что... Подними одеяло, посмотри на это самое... Увидишь в наличии, знать, - сотрясенный. Не увидишь, знать, на тебе кальсончики, и ты не столь шибко пришибленный, как тебе кажется на больную голову. Кальсончики - главная примета. Для мозга. Даже не будь Соломоном Мудрым, догадаешься: коли мозги варят, дают кальсончики, коли не ахти, лежи голышом. Дабы не сбег. Теперь уразумел?

Бор последовал совету говорливого старика. Приподнял одеяло. Кальсон на нем не было. Была лишь длинная, до колен, полотняная рубаха.

- Ну как диагноз? - теплился довольством сосед. - Гарантия - стопроцентная. Надежнее чем у нашего Самуила. Не правда ли?

- Мне от этого не легче.

- А вот изобрази себя единственным на Свете.

- Слышали уже...

- Не гоношись, малец. Это ничего, что не легче. Пройдет, нарастет живица. Вы, пацаны, все такие, пока до поправки верста с гаком. Потом... - Старик перебил сам себя. - Тут ведь кто в лежанку играет? Не аппендицитники. Не язвенники. Не желчнокаменные. Нет! Все - ушибленные. Чаще по пьянке - это когда совсем без интеллекта в голове. Иногда по кровельному делу. Был тут недавно один, сковырнувшийся с крыши. Тоже интеллектом своим гвозди в стену забивал. А тебя, видать, в мордобитии размордовали, так?

- Так.

- Били, небось, по национальному вопросу?

- По ребрам, дядя, по зубам.

- Не хошь - не говори. Порой бьют по зубам, а мечут по национальному вопросу. Я их знаю, сволочей! Впрочем, не горюй, не те времена, парень. Главное, голова на месте, даром что стукнутая. Остальное здоровьишко нарастет, как на собаке. На вас молодых... Тебе сколько, неполных?

- Восемнадцать.

- Ха! Призывной!.. Чего же ты маешься на кровати? Тебе по плацу топать! Строевые песни разучивать! "А для тебя, родная, есть почта полевая. Прощай, труба зовет..."

- Как же после таких песен, дядя, помнить о том, что я единственный на Свете?

- Без проблем! Есть и такая - строевая. "А я единственный на Свете, помимо Жоры, Коли, Пети..."

- С вами, дядя, не соскучишься.

- И не надо, парень. Скучно - только в гробу. А вне гроба - жизнь прекрасна и удивительна. Живи себе и радуйся.

- Даже побитый?

- Побитый - не убитый. Радуйся. А когда поквитаться придется, радуйся вдвойне.

- Око за око?

- Это не я сказал. Библейские ценности!

- У нас тут ценности иные.

- Держу в уме и иные, - торопливо заметил старик. - Я их с винтовкой в руках защищал. И врагов у меня окривело на один глаз - раз-два-три-четыре-пять - вышел зайчик посчитать. Ох, и не припомнить. Ценности, получается, у нас тут иные, а работают по-библейски в самый раз: он мне в око, а я ему в глаз!

Бор поморщился.

Старик с сожалением убрал пары вдохновения. Но долго пребывать в молчании, видимо, не мог. И мало-помалу начал опять в перешлеп губ.

- Я, не гляди что тоже стукнутый, - военная косточка, казарменный человек. Конечно, для высшего интеллекта, звучу не Гагариным. "Сундук", "валенок". На гражданский лад, старшина-сверхсрочник. Но это в прошлом. А сейчас - ночной сторож. В паркинге. Это там, где машины за наличные оставляют под пригляд. Работка, доложу тебе по чести, чаепитная. Водочки - не моги, проспишь службу. А вот чаи гоняй - до седьмого поту. Гоняй чаи и помалкивай. С кем там потолкуешь о житье-бытье? С машинами? Так они ведь вовсе бессловесные твари. Вот я и пользую случай - поговорить. Это ничего?

- Говори, дядя.

- Это хорошо, дружок, что не возражаешь. Быстро пойдешь на поправку - примету такую имею. Тут один, до твоего пришествия, возражал. Так после встряски мозгов полный заика остался. Даже на парады, лозунги кричать, его не берут. А ты... ты... Хорошо это, парень, когда свой, живой собеседник. Я живых собеседников за версту различаю. У меня любовь к ним, к живым... Да ты что, спишь?

Бор спал, убаюканный стариком.





11

"Всю ночь гудели и ни в одном глазу!"

Женька широко раскидывал шаги по мостовой, обгоняя спешащих к трамваям служивых людей.

"Черт! Пришьют хулиганку".

"Не-е, не донесет. Я же пригрозил: "Донесешь, живым не быть!"

"Должен понимать... теперь... мое слово - закон!"

"А если?.. если?.."

Поджилки противно заныли.

"А если он был уже в несознанке? Если он даже не слышал угрозы?"

"Мать твою!.. Надо к Толику!.. Он меж двух бережков..."





12

Толик пробовал голос. По утрам он "распевался" у зеркала, мешая соседям. Правда, с тех пор, как выбрался на подмостки и стал солистом ансамбля "Комбо", они отказывались от каждодневной брани, стесняла популярность. Однако порой не выдерживали "мук" и предпринимали основательную стирку мозгов, типа: "вот выискался на нашу голову Кар-р-рузо - луженое пузо, заткнул бы пасть!" А по воскресеньям, когда отсып - святое дело, порой крыли его почем зря, без оглядки на детей, этих дураковатых идолопоклонников, - чтобы отыграться на неделю вперед.

- А-а-а, - тянул Толик, забираясь на верха, в манящий воздушный замок всемирной известности.

Нетерпеливый стук в дверь вырвал его с заоблачных высот, бросил на землю.

"Опять начинается..."

Но обошлось! У порожка топтался не докучливый отставник-выпивоха Антон-Тонныч, а закадычный дружок Женька.

- Привет! Все поешь, птенец.

- А то как же? Иначе - выхил, - в тон, но с усмешечкой превосходства, сыплющей соль на раны дворового "балагура под гитару", отпарировал Толик. Пусть для Женьки он слабак-шавка, но, однако не Женьке, а ему, Толику, петь-распеваться, выступать на сцене и мыслить на "джазовом языке" про возможный "выхил", на нормальном - увольнение. Женьке все это не по башке. Со своими кулаками так и остался в подворотне, без надежды протиснуться к микрофону. А гонор! Что его гонор, когда голос тюрьмой просквожен. Блатным, быть может, и по душе. Но погоду делают не блатные.

- Сгоняем по кофию, - предложил Толик, почувствовав беспокойство за внешней бравадой приятеля. Понимал: под хмельком. Не кофе ему, а винища крепленного. "Солнцедара" капелек сто - на опохмелку. Но вина не держал, ни белого, ни красного. Опасался змеиного искуса. Отец из-за вина сгинул под забором.

- Мы за ночь три полши раздавили, - неопределенно, то ли с гордостью, то ли с сожалением сказал Женька. Вынул наугад из фанерного ящичка пластинку. На конверте Элвис Пресли, гитара, ноги вразлет.

- Посылочный, - пояснил Толик. - Полста отвалил за него... Поставить?

- Да ну его! - отмахнулся Женька, усаживаясь на тахту. - С утра не по мозгам. - Знаешь... Звякни-ка боссу своему...

- Кому? - удивился Толик.

- Кому-кому? Тому, под чьим началом рот у микрофона раскрываешь.

- Бору, что ль?

- Ему самому! Надо побалакать.

- Надо, Женя, сам и звони. Вот тебе телефон. Вот номер. Набирай и балакай. - Толик разлил по чашечкам подогретый на спиртовке кофеек. - А то ругаться - обзываться, сам мастак. А идти на мировую... Я тебе не посредник.

- Чемберлен! - взвинтился Женька: в зрачках бертолетовый огонь, мертвый во все свои сто тысяч искр.

Толик закурил сигарету, демонстративно, от спички. Ложил он на бертолетовые вспышки - настоящего огня у них не допросишься.

Женьку выпирало из себя. Но почему? Просто так поволокло - под диск Пресли? Сквозь калиброванное отверстие в центре? Интересно, сколько там миллиметров? Под какую пулю? Под "Кольт", наверное. Америка!

- Птенец, хватит чирикать! - Женька застудил голос на металле.- Сказал тебе - звякни, значит, звони!

- Какого рожна? Вечером приходи на концерт и корешись-объясняйся. Могут и простить.

- Звони, тебе говорят!

Толик присел на краешек кушетки, у телефонного столика. "Перечить? Это наживать лишних врагов. А кто из них самый опасный? Бывший друг, разумеется". Повертел пластиком, настраиваясь на короткие гудки.

Не повезло.

- Я слушаю, - прилипло к уху.

- Рива Абрамовна! Это я, Толик! - выхлестнул спазматически, любил быть узнанным везде, по поводу и без, как и положено звезде эстрады: имя на слуху - слава в кармане.

- Здравствуйте, родная моя! Как у вас? Да? Таллин? Джазфестиваль? Это здорово! Радуюсь с вами. И с ним. Кстати, по этому поводу и звоню. Дайте его. Хочу поздравить. Что? Он у Гриши? Со вчерашнего дня? А-а... Новые записи? Колнтрейн? Гилезби? Майлс Дэвис? Кто еще? Стан Гец? Ага... И Гена там?.. А меня не пригласили... Ну, конечно, не духовик... Солистам не на джемсейшнах лабать, Рива Абрамовна, понимаю. Их место скромное. У микрофона. Перед переполненным залом. Мы свое место, Рива Абрамовна, помним. Свято место... Ладно уж... Привет Бору. А вам всего доброго.

Трубка дала отбой.

Толик чуточку посопел в мембрану. Болотной лягушкой квакнуло сердце. Перетерпел. И впрямь, джаз для него - дядя чужих кровей. Не зовут, и хрен с ними! Чего напрашиваться? Не на басу, не на фоно, и к саксофону не расположен. Поет! А это от Бога! Это не каждому дано, с этим родиться надо. Выучиться на инструментишке - не фокус. И зайчонок-трусак стучит на барабанах. Плюс техника, минус музыкальные способности. И - пожалуйста! Петь - иное. Без природного дарования - не споешь.

Толик поднял глаза на Женьку: подтвердил бы!

Почудилось - подтвердил.

Почудилось... Женька мутно соображал. "Он у Гриши. Маманьке не донес. Значит, все в порядке. Отлежится и... Маманька - родная кровушка! Чего ради вгонять ее в гроб? Парой синяков?.."

Женька внушал себе "пару синяков". Но сознавал - "пахнет не синяками".

Каждому - свое!

Кому надписью на воротах Освенцима, кому приглашением "Добро пожаловать!" у входа в музей.

Кому - жизнь, кому - смерть.

Кому и при жизни - смерть.

Зависит от предназначения.

А ведь "их" предназначение - ходить битыми. "Их" всегда били. И при Иосифе Флавии, и при крестоносцах. При Хмельницком и при Петлюре. Выходит, было за что? Было!.. Даже если Сталин... Сам "их" освободил от Гитлера, а потом... довели, видно... сам и принялся за них. "Врачи-вредители"... "космополиты"... "двурушники"...

- Толик! - Женька с усилием сглотнул слюну. - Позвони на всякий случай и к Грише. Проверь, у него Этот?

- Мне распеваться надо, недовольно проворчал Толик. - А ты - звони и звони. Бора и так вечером увидишь, если до вечера не расхочется тебе идти на мировую. Без него не играем, сам знаешь...

- Сегодня - без него. Вчера проучили его. Не могут они просто так жить, не битыми. Вот мы... мозги и вправили ему.

- Да ты рехнулся! - Толик вскочил с кушетки, сбив с рычага телефонную трубку на пол. - Он же меня из оркестра выхиляет! За такого дружка!.. Вот удружил, гад!

Жалобной воздушной тревогой заныла телефонная трубка.

- Уберешь ты эту музыку?! - разозлился Женька. - А за себя не боись! Теперь он никого не выхиляет. Станет ниже травы. Дошло?

- А вы? Вы... - потерянно бормотал Толик, - вы его не сильно?

С деланной ухмылкой Женька следил за тем, как Толик прыгает пальцем по телефонному диску, не попадая в округлые прорези.





13

Визгливый трезвон телефона разбудил меня. Я скользнул с раскладушки на пол. Но Гриша, спавший не раздеваясь в кресле, опередил меня.

- Это Толик, - сказал он, прикрыв ладонью нижнюю часть трубки. - Уже в курсе. Но... странно... просит его самого.

- Ну-ка, дай мне! - Я вырвал у Гриши трубку, и рвать басы: - Толик! Ты не финти мне! Какого тебе Бора? Живого или мертвого? Какого, черт тебя подери?! Ах, ты о записях? Моя мама сказала, слушаем записи. В больнице твои записи! Там их слушают. И называются они не джаз, а биотоки мозга.

- Что? Так плохо? - послышалось в трубке.

- Плохо, Толик, очень плохо, - и без паузы, не давая ему опомниться: - Женька у тебя?

- Нет, - подхватил эхом Толик.

- Не дури! А то я не догадываюсь, по чьей наводке звонишь.

- Нет его! Говорят тебе - нет, значит - нет!

Я бросил трубку.

Злость выпарилась. Вместо нее подступала боль.





14

Палата, в которую привезли Бора из общей, была маленькой и узкой, как школьный пенал. Все ее убранство - тумбочка да кровать с теплым, верблюжьей шерсти одеялом.

Следователю, сидящему на кровати, было как-то не по себе. И, конечно же, не от вида пострадавшего. Его коробило, что для снятия показаний определили палату для умирающих. Это, как ни крути, не лучший вариант.

- Ну-с, с чего начнем, молодой человек?

- Не знаю.

У Бора кружилась голова. Представлялось: каталка все еще скользит по коридорам - в никуда...

Следователь внимательно изучал его, теребя на коленях блокнот.

- Как у тебя с памятью?

- Не отшибли. А что?

- Помнишь все это?..

- Помню.

- Мог бы назвать имена соучастников нападения?

- Нет, с ними не знаком. А вот Женьку...

- Хорошо знаешь?

- И да, и нет. Толик, наш солист, проводил его на халяву... В клуб... К нам... На танцы. Ну и познакомились.

- Вот он тебе и отплатил за "проводы".

- И за это, может быть.

- Было еще?

- Было... Он ведь зачем напрашивался в друзья? Чтобы играть у нас. Думал, если выучил два-три аккорда на гитаре, так уже - Элвис Пресли, кумир его. А куда нам такой Пресли? Для дворовых - в самый раз. Для нас..

- И ты ему это растолковал?

- Пришлось. Он же стал угрожать. Не примем в ансамбль, проучит...

- Ну и?

- А тут случился в клубе закрытый вечер. Для вас... для милиции... Со столиками, с выпивоном. Без посторонних, разумеется. Без чужого пригляда. На дверях поставили сержантов. И никому без погон, кроме жен, само собой, - входа нет. А нам, музыкантам, сказали: "Никого с собой не приводить!" Нельзя так нельзя. Я даже брату сказал - "нельзя!" И он не пошел. И вот, когда "нельзя" и зал весь под завязку забит вашими - от капитана до генерала, вызывают меня наверх... туда... на проходную, так сказать. А там Женька. "Пропусти" да "пропусти", будто это я ваши порядки устанавливаю.

- И ты?..

- Я?.. Я ваши порядки не устанавливаю. Я сказал ему - "нельзя!" - Бор поерзал под прицельным взглядом лейтенанта. - Объяснил я это Женьке, а он...

- Он?..

- Ну, что там говорить. Он...

- Матом крыл?

- Если бы матом... За мат ваши, что на дверях... - Бор проглотил комок в горле. - Жидом меня обозвал. Понимаете? Пархатым... Ваши - ноль внимания. Не мат, значит, допустимо. А он кроет... кроет... как с цепи сорвался... Такая меня взяла обида...

- "Подонком" откликнулся?

- Откуда вам это известно?

- Вчера ночью вышла у меня беседа. С твоим родственником. С Гришей. - Лейтенант сделал какую-то пометку в блокноте, лежащем на колене. - Итак, что пишем? Откликнулся "подонком", так?

- Возможно.

- Уклончивых формулировок мы не принимаем.

- Тогда пишите... На оскорбление: "Жалко, что Гитлер вас всех не добил, жидовская морда!" - я отозвался бранным словом: "Подонок", другого в спешке не подобрал. Теперь вам все известно.

- Все - не все. Ясно, что групповое. С заранее подготовленными намерениями. Налицо телесные повреждения...

- А что ему за это будет? - напрягся Бор, закостенел.

- Не тяжкие телесные повреждения - от года до пяти. Тяжкие... а у тебя, судя по всему, тяжкие, - тянет до девяти. Так по Кодексу. Но все зависит от суда. Наше дело маленькое - накопать улики, провести дознание, оформить обвинительный материал. А там - уже не в нашей компетенции.

Бору вдруг стало жалко себя, свое, непроизвольно вытолкнутое из потемок души: "а что ему будет за это?"

- Мы... мы... - зашептал, кривясь от внутреннего ожога. - Мы для него... для таких, как он... Мы играем для них!.. А они?.. эти?.. Думаете, меня одного? Мы же ночью возвращаемся с работы. Не на машине. Пешком. Инструмент в руке. Не отмахаешься... А ночь - их родное время. Вот и... Игорь Цилман! Напоролся раз на таких. Возле памятника "Свободы", в самом центре Риги. "Слабай, - говорят ему на улице, - "Очи черные". А музыкант... он кто? лакей, что ли? Было! Игорю, когда лежал на земле, без сознания, девка одна, с танцулек, голову проткнула насквозь каблуком-шпилькой. И что? Нашли эту девку? Судили-посадили? А ее сволочей-ухажеров? А ведь уродовали, гады, не пацана какого-нибудь из проходного двора, а настоящего маэстро джаза. Ему на фестивалях играть, а не ублажать шпану. И что?

- Милиция не вездесуща...

- Да ведь знаем мы, знаем, кто бил Игоря!

- Дайте ход делу.

- Да, "дайте"... Знаем мы это "дайте", когда папаня этой девки... Пробовали "дать", пальцем указывали. Но дальше этого пальца дело не пошло. Палец - не улика.

- Согласен, улика - не палец, а его отпечатки. Дактилоскопия, друг мой, штука тонкая. А пальцем указывать... Э-э, и не говори... оклеветать можно кого угодно...





Отступление третье

Оклеветать? Моего дядю Ефима Янкелевича, действительно, оклеветали. Определили в японские шпионы. А был он директором Тагильского цирка и ни о каких японцах слыхом не слыхивал. Однако это не помогло. В сорок пятом взяли. И он получил разрыв сердца, после допросов, от культа личности, как теперь говорят. Меня и назвали в честь него Фимой, по наследству, как положено еврейской традицией.

Я родился 16 апреля 1945 года, когда советские войска начали последнюю операцию Второй Мировой войны - штурм Берлинской цитадели.

Делопроизводитель Оренбургского (тогда - Чкаловского) ЗАГСа вписал в мою метрику имя Марик. Несколько дней я пускал пузыри, укачиваемый в колыбели мертворожденным именем.

Мои родители получили телеграмму о смерти Фимы, естественно, без каких-либо вредных для здоровья подробностей - "умер от разрыва сердца".

Со смертью дяди Фимы и "Марик" был осужден на смерть.

Я стал Ефимом. Это имя вросло в мою метрику, отвоевав у Марика свое скромное жизненное пространство - сантиметр-полтора во главе строки. В результате, не успев произнести еще ни единого слова, я уже величался как какой-нибудь испанский гранд: Ефим - Марик Аронович Гаммер, о чем любил вспоминать мой папа Арон.

Но в реальной жизни я никогда не пользовался многосложным именем. Мне и за глаза хватало одного. Фима... Вот и все, что досталось мне от моего дяди, "японского шпиона" и борца-тяжеловеса, выходившего в Одесском цирке против самого короля чемпионов Ивана Поддубного.

Дядя Фима скончался на перроне Московского вокзала, когда увидел, что его, недавнего подследственного, бывшего директора Тагильского цирка встречает вся артистическая Москва. Встречает как чудо, как первую ласточку необъяснимо важной для всех весны, которая, по представлениям людей, должна была наступить с победой над фашистами.

Дядя Фима, не похожий после допросов на себя самого, ступил на московский перрон. Лицо здоровяка было превращено в сморщенную печеную картошку. Глаза, прежде вспыхивающие смехом, напоминали теперь подернутую ледком прорубь.

Единственное, что еще бессловесно говорило о настоящем Фиме, это - кожаное пальто необъятных размеров, в котором он бултыхался, как неуправляемый парусник в штормовом море.

Дядя Фима ступил на московский перрон живым.

Дядя Фима увидел перед собой друзей-артистов, а в распахнутых сердцах - веру в чудо.

Фима был чудом для Москвы. Но в нем вера в чудо уже умерла.

Двужильное сердце борца-тяжеловеса не выдержало.

Фима разорвал на груди кожаное пальто и рухнул под ноги артистической Москвы. Мертвым.

И артистическая Москва все еще, наперекор смерти верящая в чудо, вдруг с ужасом осознала: Оттуда... Живыми... Не возвращаются...



ОТТУДА... Фима попал "туда", угодив в шестеренки ура-патриотической кампании по изготовлению "японских шпионов". Он был директором цирка. О японцах, должно быть, совсем не думал. Более того, не предполагал, что и с ними предстоит война. Но прознав о том, что у уборщика сцены - а был он человеком азиатской внешности - больны дети, передал ему в цирковом буфете плитку шоколада. Не учел Фима - везде глаза, а где глаза, там и стукачи.

Уборщика сцены (корейца, либо китайца, а то и впрямь японца - поди различи, если к людям относишься без предвзятости!) тут же, сразу после прочтения доноса, возвели в ранг резидента вражеской разведки. Фиму зачислили в его пособники. А серебряная фольга, вымытая с растворенным шоколадом из желудков затюканных япончат (либо китайчат) - была оформлена как шифрованное донесение шпионского характера.

Резидента-японца (либо корейца, либо китайца), дабы не переводить харчи и государственные чернила на оформление дела - расстреляли. Его ребятню рассовали по детским домам - пусть не лакомятся шоколадом, предназначенным по официальной версии для цирковых слонов. А Фиму...

Вероятно, надобность в изготовлении японских шпионов отпала. Вероятно, готовящегося к принятию безоговорочной капитуляции немецко-фашистской Германии Главкома осенила мудрая мысль: на создание и разгром агентурной сети японских разведчиков у чекистов времени уже нет, а Красная армия и без этих условностей справится со своей дальневосточной сестрой - Квантунской. Вероятно... Впрочем, кто скажет доподлинно, что "вероятно" на самом деле. Мертвые не говорят, даже если их оставляют живыми.



Фима был живым человеком. Смерть не брала его даже из револьвера.

В пору великого голода на Украине, когда человек его комплекции был достаточно лаком для подпольных фабрик-кухонь, он бесстрашно хаживал по пропахшим кровью и порохом сельским дорогам. Менял пожитки на съестные припасы, и каждый раз, невредим и здоров, возвращался в родную Одессу, таща на горбу полотняный мешок, перетягивающий на весах той людоедской эпохи пяток-другой человеческих жизней.

В пору великого голода на Украине, когда в Одессе питались разве что страхом, слагая по привычке легенды о Мишке Япончике, досужие умы выбросили на рынок слухов новую подкормку. Когда на глазах моей мамы, тогда совсем еще девчонки Ривы Вербовской, умер от голода ее младший братик Мишенька и следом за ним дедушка Шимон, обескровленная на бескормице Одесса питалась страхами о новоявленном черте из преисподней. "Глаза красные, и горят как угли. На лбу рога: раз вдарит по ребрам, и поминай как звали!"

Черт квартировал у въезда в город и собирал у всех мимоезжих людишек дань. Разумеется, натурой. А у кого ничего съестного не было, того брал к своей чертовой бабушке - на тот свет.

Фима знал о черте. Но, кроме того, он знал и о голоде.

Голод оказался страшнее черта, и он пошел в деревню с мешком обменных вещичек.

И вернулся. С запасом калорий. И с чертом, брыкающимся в мешке.

Черт встретил Фиму ночью. На подходе к городу. В точном соответствии со своим кодексом чести он вполне профессионально, с адовой старательностью, прожигал одинокого путника огненным взглядом, скреб копытами гравий, высекал в темени яркие искры.

Черт пах серой, а его наган несожженым порохом.

Фима пах караваем хлеба, сушеными фруктами и нерастраченной по пустякам жизнью.

Черт принюхался и, предвкушая удовольствие, весело заржал.

- Клади мешок на землю и делай отсюдова ноги. Спрашиваешь, куда? Туда, откудова тебя мама родила! - сказал он сквозь ржачку и, наклонив по-бычьи голову, сотворил устрашающий выпад рогами.

Фима положил мешок на землю, освободил руки. Секунду спустя черт лежал под ним, ошеломленный, раздавленный. Захват циркового борца был прочным, как волчий капкан.

Затем Фима обрушил кувалду кулака на чертову голову, и она, справедливости ради, раскололась. Из нее высыпали уже высохшие тыквенные семечки и два адских угля - фонарики.

Фима вторично обрушил кувалду кулака на чертову голову. На сей раз удар действительно пришелся по голове, а не по тыкве. И черт затих под ним, потеряв дар речи и чуть-чуть сознания - на те несколько часов жизни, которые мог бы прожить как человек. Об этом черт не распространялся у стенки, куда его поставили, вынув из Фиминого мешка, ибо его тут же лишили пулей права голоса. А с того света не возвращаются.



НЕ ВОЗВРАЩАЮТСЯ...

Фиме довелось вернуться с того света. Один раз.

Второй раз не вышло. Но вот в первый - он обманул судьбу.

Ни с того, ни с сего, или в полном согласии с логикой пристеночного времени Фиме - цирковому борцу - поручили создать театр. Нет, не Большой, не Малый. В Москве они уже были в наличии. Цыганский!

- Товарищ Янкелевич! - сказали ему с чувством победившего социализма. - Не кажется ли тебе, что назрела острая необходимость в национальном цыганском театре? А то, сам понимаешь, маэстро, народ без театра - это беспризорный народ. Ему негде собираться по вечерам, чтобы петь и смеяться как дети. За свои кровные - на зарплату. Без театра этот беспризорный народ, Фима, поет и смеется на улицах и площадях, докучает партийной публике и членам профсоюза гаданиями за наличман о том, что будет. А То, Что Будет, известно, сам догадываешься Кому. Он конкуренции не потерпит. И То, Что Будет, окажется для гадателей и их клиентов совсем не медовым пряником. Так что дерзай!

- Но я же еврей! - вильнул Фима от назначения. - Что я знаю о цыганском искусстве?

- Ничего! - утешили его. - Не отчаивайся, что еврей. Евреи у нас проходят... пока еще... за самый правильный, самый интернациональный народ. Это потом, когда обрядят вас в безродные космополиты, мы пересмотрим свое мнение на ваш счет.

- За наш счет? - насторожился Фима.

- Нет, счет наш, а платить вам.

- Понял.

- Тогда тебе и карты в руки. Бери гитару, дерзай!

И Фима дерзнул.

Он отгрохал такой театр - закачаешься.

Государство не поскупилось на крупную растрату народного достояния.

Сцена была украшена бархатным занавесом, реквизированным, как поговаривали, из княжеского особняка. Оркестровая яма - забита сверхдефицитными инструментами, национализированными у свадебных лабухов. Как гласит предание, цыганское по духу, но еврейское по существу, власти не побрезговали и единственной на всю страну скрипкой Страдивари. Той самой, которую после отдали Давиду Ойстраху. С тайным желанием, чтобы ее скорее уже украли, иначе братьям Вайнерам не набрать документального материала для детективного романа "Визит к Минотавру".

Все было в цыганском театре, даже профком. Только цыган не было. Не хотели цыгане идти к Фиме в театр, чтобы петь и плясать на зарплату. Рассудили, на нее не проживешь, все равно гадать за наличман да воровать придется. Так уж лучше...

Чего по горячке не наобещал Фима бродячим танцорам, певцам и любовникам! Даже по лошади, самой что ни на есть буденовской породы пообещал каждому, согласись лишь предстать перед своими сородичами и простым, иной масти, людом в звании заслуженного или народного артиста. И уломал-таки какую-то улично-таборную труппу, уговорил, на свою голову, понюхать, чем пахнет настоящий цыганский театр, сотканный на еврейский манер из мечтаний о равенстве за бесхозные государственные гроши.

Улично-таборная труппа пришла в театр на первую репетицию. Принюхалась к плюшу и атласу, кларнетам, скрипкам и гитарам. Спела, потрясая грудью, - "Очи черные, очи страстные..." И ушла, унеся в необъятных юбках и шароварах все, что там уместилось. А там уместился почти весь театр - и бархатный занавес, и позолоченные ангелочки из-под потолка, и всевозможные инструменты. Уволокли все, кроме званий "заслуженных" и "народных". Что им эти заумные звания, если они и без того были "в законе"!

Что цыгане оставили Фиме, кроме головной боли?

Надежду, что повинную голову меч не сечет.

Но древнее изречение - не кодекс. Им не прикроешься от перекрестного допроса.

Правосудие поступило с Фимой, как он некогда с чертом. Припечатало его лопатками к могильной земле и... И вдруг само попало на скамью подсудимых, а спустя короткий срок то ли на Колыму, то ли на Соловки. Ему верней знать куда - правосудие!

Было установлено с достоверностью, характерной для тех пламенных лет, упрятанных по сгоревшим архивам, что правосудие вершили вредители. А раз это было установлено достоверно, тут же случилась перетасовка на нарах, и правосудие поменялось местами с осужденными.

Уголовники возглавили судейскую коллегию.

Воры-карманники составили новый кодекс.

Грабители-рецидивисты, педофилы-насильники писали душещипающие статьи по вопросам права и разным прочим вопросам, когда это право урезается до размеров револьверной пули.

Фальшивомонетчики заведовали неприкосновенным золотым запасом и антикварными ценностями российских музеев, пригодными к вывозу за рубеж.

А Фима? И Фима, наверное, в тот исторический момент всеобщей справедливости мандата и кулака-свинчатки мог бы сделать карьеру на юридическом поприще. Ибо он располагал с избытком основополагающими знаниями, которые требовались для этого: ровным счетом ничего не понимал в юриспруденции, кроме известной с измальства одесской аксиомы - "кто силен, тот и прав".

А силен Фима был. И стремился нерастраченную по пустякам природную свою силу, да и присущий ему талант отдать любимому делу - манежу.

Но и власти помнили о его силе и поставили бывшего борца-профессионала, выходившего некогда против самого Ивана Поддубного, у кормила цирка. Чтобы в 1945 году, перед нападением на Японию, когда Сталину понадобилось опутать страну агентурной сетью коварного азиатского врага, снова взять его из цирка на скамью подсудимых.

Два раза с того света не возвращаются...

Фиму освободили за недоказанностью улик. Но "освобожденное" сердце не выдержало. И Фима, вытолкнутый с началом штурма Берлина с того света вторично, упал на перроне московского вокзала под ноги еще живых, но уже давно думающих о смерти людей. Упал, оставив после себя надежду на чудо, разорванное кожаное пальто и доброе имя, которое перекочевало ко мне, верное еврейской традиции.

Я живу в ладах с этим именем.

Это имя однажды спасло меня, вернуло с того света.

Но два раза с того света не возвращаются.

Это я знаю по дяде Фиме.

С этим и живу...





15

Залитис сидел вблизи ринга, за разборным столом. Почти касаясь плечом гонга, заполнял спортивную зачетку.

Сутуловатый, с намечающимся брюшком - "возрастное накопление" - он, даже сидя, по застарелой данности боксу, выдвигал вперед левое плечо и, казалось, не пишет, а выискивает уязвимое место в защите противника, чтобы - раз! и выбросить козырную правую с нокаутирующей силой.

- Есть для тебя работа, - начал он сразу, без словесной разминки. - Видишь, я занят. Не до них, - указал авторучкой на копошащихся в ближнем бою ребят. - Займись ими. Нечего прохлаждаться попусту - не у ларька с пивом!

- А разговор? Я Гарика встретил. Сказал: Бруно зовет на разговор.

- Ах, разговор. Будет тебе разговор. Потом...

- Потом суп с котом.

Залитис поднял на меня глаза.

- Суп с котом, думаю, ты уже схарчил. Я тебе сварю другой, из свежей медвежатинки. Таежный, с кедровой лапой и березовым веником. Лады?

- Лады. Переодеваться здесь?

- Валяй!

Распотрошив обшитую бархатом призовую сумку, полученную вместе с золотой медалью на первенстве Латвии, я выложил на скамеечку, у шведской лестницы, свои боксерские атрибуты. Перчатки, решил, без надобности. Бинты тоже. Да и капа - резиновый назубник - не понадобится.

- Не возись, чемпион! - крикнул мне Залитис. - Ты не в кафетерии для дохлятиков с рифмой в мозгах!

Окрик подействовал. Я быстро натянул майку. И тут же поймал на себе придирчивый взгляд тренера.

Майка была мне тесна. "Килограмм пять прибавил" - мелькнуло-погасло. Пять килограмм - не весть что. Несколько тренировок, две недели в режиме - и долой. Но все же давило - "не в весе".

Я скользнул под канаты. Вызвал к себе, на центр серого квадрата, боксеров.

- Бой вести технично, не заводиться, - выждал паузу, скомандовал: - Бокс!

И Саша Капустин, и Валдис Лацис, оба чемпионы Риги по юношам, были мне знакомы. Натаскивал их когда-то, еще до ухода в армию, гонял до седьмого пота.

Капустин легко постукивал левой по перчаткам спарринг-партнера, мелкими шажками ходил по кругу, выгадывая удобную позицию. Ему, коренастому, узловатому, ростом в "пол-Лациса", средняя дистанция - не впротык. Он как бы выманивал противника на прямой удар в голову, чтобы с уходом в сторону выйти кроссом на его челюсть.

Выманивал, выманивал. Улучил момент - выманил. Чиркнул кроссом, добавил снизу апперкотами - левой-правой - по солнечному сплетению. И не отмахнул. Прилип к Лацису, накачивая его многоударными сериями.

- А ты бы мог так? - вдруг спросил у меня Залитис.

Я вопросительно посмотрел на него: останавливать бой?

- Довольно! - сказал он спарринг-партнерам. - В душевую. Мыться. А то загоните нашего чемпиона, свалится, дохляк, как старая кляча.

- Бруно! - рискнул я возмущением.

Ребята переглянулись и - под канаты, к дверям, на выход.

- Куришь? - Залитис погрозил мне кулаком.

- Ну?

- Гну! Глянь, как взмок. Дыхалка - дрянь. Не стыдно? Постыдился бы самого себя, прежнего, - и он протянул мне мою зачетку, сероватой обложки книжицу, отдаленно напоминающую брошюрку. Сверху четким петитом - "Центральный Совет Союза спортивных обществ и организаций СССР". В центре - "ЗАЧЕТНАЯ классификационная книжка спортсменов первого разряда и мастеров спорта". На первой странице моя фотокарточка паспортного формата, а чуть выше, под именем, фамилией, отчеством и датой рождения в графе №7 крупными буквами "Мастер спорта СССР", дальше - личная подпись и дата заполнения - 28 декабря 1965 года.

Не понимая задумки тренера, я полистал памятную мне книжицу, пробежался по коротким с выцветшими чернилами записям: "победа над первым разрядом", "победа над мастером спорта", "первое место на чемпионате Латвии", "первое место на чемпионате Прибалтики". Последняя запись... И - будто налетел на подставку локтем, как год назад, когда повредил руку. "Международный турнир на приз Арнольда Книсиса". Победа над кандидатом в мастера спорта... Второе место... Второе место? Да, досталось мне тогда второе место. Но медаль мне вручали уже в больнице. Впрочем, не в медали дело. А в чем же неувязка? Что меня насторожило в этой записи? Ну, конечно! "Победа над кандидатом в мастера спорта"... Липовая запись. Медаль - да, по рангу, серебряная, как и положено проигравшему в финале. Победы-то не было! Сняли меня из-за травмы!

- Бруно! - психанул я, - Что за уловки? Не было ведь никакой победы!

- Почему не было? - Залитис - умышленно, что ли? - помассировал нос кистью руки, как по обычаю делает боксер перед боем. - Два раунда вчистую!

- Но на третьем-то... запамятовали?.. меня сняли врачи.

- Травма есть травма, штука непредвиденная, как арест по пятьдесят восьмой. Но для меня ты не проиграл.

- Бруно! Зачем в поддавки? Я не маленький.

- Вижу - мужчина. А если назвался мужчиной, забудь ребячество, и давай - на тренировку. Мужчины кулаками зарабатывают победу, а не лживым пером! - потряс он авторучкой, с такой злобой, словно она сочилась змеиным ядом. - Запомни, пусть и журналист, когда не боксер. На досуге будет о чем подумать. А лишняя мысль - прибавка к здоровью.

- Запомню. Будь по-вашему...

- Не по-нашему. А по-твоему! Чтобы капа - вон, и в каждом кулаке по нокауту! Как тогда, на первенстве республики! А то нагулял "социальные накопления" и... Смотри - догуляешься. Порешат тебя, как брательника. Не лупи глазами! Не лупи!.. Чего зыришься, как шатун таежный? Думаешь, все мимо меня? не знаю-не ведаю? Знаю-ведаю, паря! Все знаю, все! Говорил тебе - приводи братца. "Нет, он музыкант, духовик. Ему надо пальцы беречь, зубы. Бокс ему противопоказан". Бокс никому не противопоказан, заруби на носу! Пифагору не противопоказан, он в древнем их мире был олимпийским чемпионом. И Хемингуэю не противопоказан, он всех друзей-писателей валил по пьянке с ног кулаком, а не пишущей машинкой. Дошло?

Я кивнул, выгадывая в уме, куда Залитис справляет "красную нить" своего сочинения на вольную тему. И догадался - не на вольную тему, а на самую что ни на есть болезненную.

- Дошло? - повторил он. - А если дошло, врубись по-серьезному, как на лекции в университете: в первую очередь, бокс не противопоказан вашему брату... не твоему... а вашему! Усек? Вам забывать бокс?.. А забудете... Помни, ходить вам с травмами. И не с переломанной рукой. С переломанной хребтиной. Особенно сейчас... когда вы... сейчас... когда вы за шесть дней войны... накостыляли им всем, и нашим и вашим, - он помялся, подыскивая слово, и выдохнул его, сокровенное и опасное, меня, видимо, не боясь, - накостыляли нашим и вашим врагам - на сорок лет вперед. Не греши - не притворяйся, что это тебя никак не касается. Однако, паря... прими к сведению... Там у вас аукнуло, здесь откликнется. И будет - по их сволочной разнарядке! - ваша мама лить слезы. Вот так она выглядит, правда. А выучил я эту правду на собственной шкуре. При минус сорока... да под водочку... Вместе с родичами вот этого самого Валдиса Лациса, что мудохался перед тобой. Есть такой профессор правды... Может, наслышан в своем университете имени Петра Стучки, первого их министра юрис-пру!-денции? Известный профессор правды... Сибирью называется... Меня туда пацаном еще... вместе с родителями сослали... Да и с евреями заодно, и с русскими. С теми, кто побогаче, кто не вписывался в их райскую жизнь... 14 июня 1941...





16

Звезды смотрят вниз... А куда им еще смотреть, если они выше всех?

Человек - венец создания - уподоблен звезде. И ему смотреть вниз - в глубинную зачарованность души. Но чаще - просто под ноги. Иначе - споткнешься. О подлость споткнешься, о предательство, о навет. Или о гибельное тщеславие. И не заметишь, как тишком подтолкнут к самоуничтожению, к распаду внутреннего "Я", к небытию.

Не поддаваться слабости, не настраиваться на безысходность...

Бору показалось, что он зацепился за верную мысль - повертеть ее, обмозговать и... Но в его размышления вполз старичок-говорун, сосед по палате.

- Ишь ты, опять задумался. И о чем можно столько думать, ума не приложу.

Бор обернулся к нему:

- Дядя Никита, дал бы лучше зеркальце. Охота на себя посмотреть.

- Зеркальце? Не держим в наличии. Да и на кой оно тебе? Я, например, жизнь прожил без зеркальца, и не подурнел. На меня и потеперь бабенки заглядываются. Правда, не туда смотрят. Это те, которые говорят: "повернись, дядек, на животик, мы тебе укольчик в мягкое место воткнем".

Старик развлекался увесистым хохотком.

Бор настороженно поднял руку.

- Подожди, дядя... Это... Это я, - вперился он взглядом в радиоточку.

- Ты?

Юное "Комбо", похороненное уже Бором, ожило в импровизации саксофона - в записи полугодовой давности, сделанной во время концерта на подмостках Рижского театра оперетты.

Как с того света, на фоне притушенной музыки, возник голос диктора:

"Композиция "Второе рождение" в исполнении ансамбля "Комбо", лауреата Латвийского джазфестиваля, передавалась по просьбе врача Самуила Яковлевича Левина. На этом мы заканчиваем передачу по заявкам наших радиослушателей ".

Как с того света, будто сотканная из лучей солнца, возникла памятная афиша...

Дом культуры им. Ф. Э. Дзержинского
в помещении Рижского театра оперетты 17 апреля 1967 г. в 19 ч. 30 м.
ЭСТРАДНЫЙ КОНЦЕРТ
в двух отделениях

Мигель де Сервантес Сааведра
"САЛАМАНСКАЯ ПЕЩЕРА"
режиссер К. СКОРИК

ОРКЕСТР ПОПУЛЯРНОЙ МУЗЫКИ "КОМБО"
под управлением М. АРОНЕСА
(в составе: В. Гарфункель - труба, Б. Гаммер - саксофон,
Ю. Смирнов - рояль, М. Аронес - бас-гитара,
В. Тузов - гитара, В. Плоткин - ударные)

ЭСТРАДНЫЕ ТАНЦЫ
С. Крылова. В. Ершова. А. Тимохин. Ф. Картинович
Солисты
Сталина Папазова, Александр Юров, Валерий Леурди,
Владимир Смирнов
Инструментальное сопровождение ансамбля
под управлением Я. МАРТУКАНСА

ОРИГИНАЛЬНЫЙ ЖАНР
Владимир Александров

ДЖАЗ-КВАРТЕТ СОВЕТСКОЙ ПЕСНИ
под управлением Э. РОЖКОВА

ГРУППА КУКОЛЬНИКОВ
Эстрадные миниатюры
Анатолий Вайшлис и Виктор Попов

программу ведет
НИКОЛАЙ МИТРОФАНОВ

художественный руководитель
Т. М. ВИНОГРАД

билеты продаются в кассе Рижского театра оперетты
и в кассе Центрального универмага




17

Женька настраивал радиоприемник. "Латвия" подмигивала ему зеленым глазком, выдавливала через динамик обрывки музыкальных фраз.

- Не насилуй радио - не девка! - огрызнулась смежная комната. - Ребенка напугал!

В детской плакал годовалый сын Веры, бывшей жены Гарика Ехимсона.

Женька страдал от его воплей. Заглушая их, нервно, скачками, вертел ручку настройки. Натолкнулся - на саксофон. Узнал - "Комбо". Вспылил! Кулаком по клавиатуре радиолы!

- Ненормальный! - Вера, разгоряченная недавней ссорой, явилась на визгах: лицо в дымке, голос - наружу. - Твое? Мое! Все в этом доме мое! Не ломай!

- Шла бы лучше... - огрызнулся Женька.

- Но-но! Поговори мне, скотина!..

Вера - полы цветастого халата вразлет - подошла к этажерке, вновь, назло Женьке, включила приемник. И с видимым наслаждением наблюдала: "меняйся, меняйся в лице! Хоть и с кулаками, а все одно - придурок! Дрожмя дрожи... Заслужил!"

"Комбо" гвоздило Женьку не музыкой - волчьей картечью.

- Вера, не мотай мне нервы. Выключи.

- Нет уж, братец. Слушай. Свой похоронный марш.

- Убери музыку, говорят! Что они, на самом деле, из себя корчат? Перегной! Я и без них могу!

- Кулаками махать и только! Подонок ты!

- Дура!

- Ах, мы уже в умники записались? Двадцать четыре года балбесу и, пожалуйста, - за решетку.

- Брось, не хорони меня заживо. Драка ведь... святое дело...

- Пятеро на одного - драка?

- Хорошо, не драка, месть! Он... они зарвались... ну и получили.

- Это где же они зарвались? Адрес? Не в Израиле ли?

- Ну, в Израиле... Ты же знаешь... Мой дядя был там в посольстве, в их Рамат Гане. Он и говорил. Врать не станет. Они там не арабов разгромили, они там нас унизили, оружие наше обесславили - его никто теперь покупать не хочет. И если им тут дать немножко прикурить - дядя так говорил! - любой человек лишь "спасибо" скажет.

- Любой? То-то с тобой ни один латыш не пошел.

- В свое время, при немцах, и латыши им спуска не давали. Дядя рассказывал... Расстреливали их в лесу, под Румбулой. Пачками... Да и в гетто, в синагогах... И ничего. Вот как оно было...

- Это при немцах. А сейчас и латыши за них. Почему? А потому, что против вас. Ведь как они считают? Они считают, что евреи не арабов, а вас... да, вас... там... поколошматили. Дядю твоего со всеми манатками выгнали на родину. Подыхать от злобы.

- Не они выгнали. А он сам... наши сами... в знак протеста ушли...

- Почему же, дядюшкин сын, вы отсюда не уберетесь. Здесь ведь вас, за глаза, оккупантами кличут.

- Ну бля! Ты же сама русская, дура!

- Это для таких как ты - русская. А для латышей, пусть и русская, но другая. Латышка русских кровей. Не доходит? Покрути извилинами и вникни. Я тут родилась. От родителей, от дедов, которые здесь родились. Для нас, для всех - что русский язык, что латышский, оба - родные. А ты? Ты даже сказать о себе - "ес есму криеву пуйка - я русский парнишка" - не способен. Какого приплода после этого ты? Из местных? Или из оккупантов? Папа твой - кто? Нет, не по национальности. По должности. Офицер? Не так ли?

- Он Латвию освобождал!

- От латышей?

- От фашистов!

- Почему же потом не ушел восвояси, когда миссию исполнил - освободил?

- Да ну тебя! Я не я, и родина не моя. Проевреилась совсем со своим Гариком. Печать негде ставить! - и издевательски прогнусавил: - Ве-ро-ни-ка Е-хим-сон... Как тебе с еврейским твоим душком в крови понимать о чести, о мести?..

- Ах, Боже ты мой. Благородные, дальше некуда. Скоты! Месть у вас, вендетта. Вы бы еще овчарку на него натравили. Давно параши не нюхали, да? Ничего, нанюхаетесь. Ваську-то вашего загребли.

- Он не продаст! - екнул Женька селезенкой, заспешил к сигарете.

Но Вера опередила, выхватила из-под его руки пачку "Элиты", закурила и с выдыхаемым дымом - врастяжку:

- Про-о-даст! И ты его, столкнет судьба в нужник, продашь. Все вы - дрянь!

- Тебя бы на мое место.

- Спасибочки! Сам загибайся у параши. Мне тюремное образование не требуется. Обойдусь своим, юридическим.

- Ты как нарсуд, Вера. Уже в тюрьму определила.

- Куда же еще тебя?

- К себе поближе, старушка. За пазуху. У Бога за пазухой, притом и с юридическим образованием...

- Ах, вот оно что... Намек на тонкие отношения? На чувствах пора поиграть, да? Не только на пружинном матрасе... - Вера погасила сигарету в пепельнице, усмехнулась, криво, неестественно. - Что ж, праздник на носу, пора под красные флаги и о чувствах... А чувства... слушай... есть шанс получить у судей скидку... за чувства... Любят они вашему брату, бандиту, скидку давать за их "прекрасные чувства". Не за патриотизм, заметь, а за любовь... Но в любовь незарегистрированную, как у Ромео с Джульеттой, они не верят. Им Загсовую книжку подай - тогда и скинут срок. Противно об этом говорить, но пахнет тебе за групповуху до девяти, а ужать можно до года, когда... конечно... примут во внимание твою, значится, любовь... Любовь - не встречи на скамейке и не свиданья при луне, - как сказал Степан Щипачев. Любовь штука тяжкая, особенно если под ее знаком усыновить на глазах судей ребеночка своей возлюбленной... Ясно?

- Чего уж ясней? Дождалась момента, выложила! Ладно, согласен!

Женька чиркнул зажигалкой и вытащил из протянутой Верой пачки сигарету.

- А Олежек-то не орет, - сказал вдруг, рядясь в заботливого отца. - Признал за папку...





18

Гарик Ехимсон, боевито-взведенный, шальной, как его улыбка, влетел в редакцию "Молодежки" - отдел литературы и искусства, - где я, сотрудник "Латвийского моряка", подрабатывал внештатным корреспондентом, и тырк по сторонам - где стукачи?

На мое счастье, в кабинете никого. Все в разгоне, кроме Лиды Кухаревич - милого очкарика со старомодными представлениями о нравственности и морали. Гарика она недолюбливала. Из-за россказней о драках и женах. "Раньше-то как? - дурачась, кидался он в историческое прошлое, чувствуя себя на мушке и оттого притворно распаляясь еще сильнее. - Пасть раскрыла. И по - хайлу! Я на тебя столько спермы израсходовал, как на дивизию! А ты?!.."

Лида при появлении человека-кувалды не пожелала вновь стыкнуться с его "дивизией". Прихватила со стола листики, и - в соседний, по ту сторону коридора кабинет, в отдел писем, где колдовали над макетом "Осы" - листком сатиры и юмора Женя Марголин и Илан Полоцк.

К неуважению своей особы Гарик относился терпимо. Неуважение к своим кулакам - не прощал.

- Знаешь, - таинственно начал он.

- Знаю, - сказал я шутливо, отодвинув пишущую машинку. - Опять с женами...

- И да, и нет. Короче, шел по Дзирнаву, мимо редакции, думаю, дай загляну. А вдруг ты здесь? Угадал, как видишь. А если угадал, тогда закрой рот и слушай. Правду в матку гоню, без фокусов.

- Гарик! Мне материал в номер сдавать.

- Понял... Короче, моя Верка собралась замуж за хмыря этого - за Женьку. Что наехал на твоего братца. И теперь - что? Мое семя - Олежку - под Женькино управление? Так, что ли, пишем? Как тебе?

- Тебе же лучше, Гарик, - тихо ответил я, не желая привлекать внимание какого-либо случайного "третьего уха". - Усыновит он парня. Алименты - долой. Платить меньше, Израиль - ближе.

- Чепуха! Они вдвоем с Женькой станут меня насиловать. Но - будь спок! - я к алиментам прибавлю и больничные. За Женьку. Все одно, сижу без гроша...

- Ему, что ли, кисель делал на роже? - полюбопытствовал я, заметив, что кожа на костяшках ударного его кулака разодрана до мяса.

- Нет! Его очередь, как в ломбарде, еще с краю. А вот Керю-Гвоздя - прихватил. И по камушку! Разнес в память о Втором Храме. Теперь его искать в больнице. Возле твоего братца. Чтобы мне Иерусалима не видать!

- Зря, Гарик. И со словами своими не гоношись здесь... Не пивная! А вообще... Ты же дал его адвокату козырь, - вывел я к рассудительности, заодно и намекнул: в редакции, мудак, не следует усердствовать со своими библейскими познаниями.

- Ха! Козырь! Уймись, бродяга! Не в подкидного играем. Если бы ты, вместо меня, приложился... тогда - да! - козырь... А я?.. Это - сплошное недоразумение. Дошло? Да ни черта до тебя не дошло! На суд их надеешься. По высшей справедливости, так сказать, их метишь. А они тебя? Они тебя - через оптический прицел. Вспомни, кто ты по должности? Это для слухового обмана - литсотрудник? А если честно, не для бахвальства за чашечкой кофе? В "Латвийском моряке" ты - кто? Курьер по должности. Здесь и вовсе без должности - внештатный корреспондент, и ничего больше. По их нынешним правилам не положено тебя брать в литсотрудники. Идеологический, мать его, фронт! А ты... Не та тебя мама родила! Еврей ты. А это... Криминал... или что похуже... Глядишь, еще чего лишнего напишешь...

- Без цензуры все равно ничего в печать не пройдет.

- Тебе это известно. Им это известно. А все равно - удобнее наблюдать за тобой через оптический прицел, чтобы знал это и не рыпался. Они бы и Ильюшку-Муромца, богатыря нашего, так повернули бы в деле с Соловьем-разбойником, что под "вышкой" ему и ходи. Поверь, я-то ученый!

- Брось, Гарик. Мы с тобой в разных школах учились.

- Согласен. Мы-то в разных. А Женька? А его шарага? Думаешь, "жида" он выплюнул в лицо твоему братцу просто от радости жизни? Не-е-ет! Керя мне сегодня проговорился. Мазал ему физию кровью, вот и проговорился. Душа у них у всех на наш счет поет. С Шестидневной войны - все как в гроги! Не доходят умом, паразиты: как это? сопливый шпингалет со скрипочкой и в очках наломал таких дров? Не укладывается в их извилинах, прямых, как Невский проспект: еврей - не мозгляк, еврей - человек, и если в кране нет воды - то виноваты совсем не жиды, а они сами. Нет, не способны они подумать о себе, мол, в чем-то виноваты. Потому и не способны простить евреям. Что? Да все! Шестидневную войну простить не могут... И не простят, помяни мое слово...

- Гарик, не заводись. Ты в редакции все же. Политинформацию оставь на потом.

- Политинформацию я буду читать им!.. Один против всех. Чтобы не разделяли: там - израильтяне, здесь... Мы - что? - здесь чужих кровей? Эх ты!..

Раззадорясь, Гарик хлопнул дверью. И уже из коридора донеслось:

- Теперь Венька у меня на примете. Знаю, где заховался...

Шаги его заглохли. Я прислушался, но не уловил никаких подозрительных звуков. Должно быть, и впрямь пронесло, или же "третье ухо" ничем приметным себя не выдало.

Я придвинул пишущую машинку

И, отключившись от действительности, стал пулеметными очередями выгонять на белый лист бумаги строку за строкой...





Отступление четвертое

Мы с "Молодежкой" - дети Победы, родились в 1945-ом.

Не думал-не гадал, что вспомню об этом в Иерусалиме, в 2005-ом, когда нам исполнится по шестьдесят лет.

Не думал - не гадал, что расскажу об этом в моей радиопрограмме. Тем более, что газета уже закончила свое земное существование, и живет ныне только в нашей памяти.

А память - избирательна.

Памяти понадобилось, вот я и написал эссе.

Итак...


В ЖИЗНИ РАЗ БЫВАЕТ ШЕСТЬДЕСЯТ
(фрагмент из авторского радиожурнала Ефима Гаммера "Вечерний
калейдоскоп" - радио "Голос Израиля"- РЭКА, 11 марта 2005 года)

Сегодня свой радиожурнал я начну, пожалуй, со стихов. Таких, какие обычно принято читать юбилярам за банкетным столом. А юбиляр у нас - латвийская "молодежка", газета, которая в годы моей молодости называлась "Советская молодежь" - газета, где мы, во всяком случае, многие из нас, нынешних израильтян, начинали свою творческую жизнь. Это бывшие штатные сотрудники "молодежки" Юрий Глаголев, Владимир Ханелис, Георг Мордель, Людмила Дубнова-Гринберг, в Израиле известная под псевдонимом Лея Алон. И некогда молодые поэты и прозаики из литобъединения шестидесятых годов, которое при "молодежке" вели Иосиф Бейн, Борис Куняев, Виктор Андреев, - это Женя-Эйжен Гуревич, Изя Малер, Владимир Френкель, Сусанна Черноброва, Леонид Рудин, Евгений Дубнов, Самуэль Шварцбанд. Некоторых - Жени-Эйжена Гуревича и Изи Малера уже нет. Остальные по-прежнему, как тогда, когда их первые стихи появились на страницах "молодежки", полны творческих сил. В чем, надеюсь, благодаря моей передаче, убедятся и наши радиослушатели.

Но сначала стихи... Стихи - родом из юности, когда нам - мне и "молодежке" - "натикало" всего по восемнадцать лет.

В январе одна тысяча девятьсот шестьдесят третьего года это стихотворение называлось - "Ровеснику", сегодня я бы добавил - "К шестидесятилетию "молодежки" и, соответственно, переделал его:

Юбилей - у дверей.
Будут музыка, танцы и песни.
Что тебе пожелать,
Моего поколенья ровесник?
Я хочу, чтобы ты
Был героям великим под стать.
Против бедствий любых
Мог всегда и везде устоять.
Чтобы "перья" твои
Были только и только у дел.
Чтобы крылья сложа,
Просто так никогда не сидел.
Новый день у дверей.
Он в двенадцать родится на свет.
С новым счастьем тебя,
Юбиляр шестидесяти лет!

Эти стихи, правда, тогда имеющие отношение к новому году, были напечатаны в "Советской молодежи" 1 января 1963 года. Незадолго до 18-летия, совершенолетия так сказать, газеты и моего, разумеется, так как я тоже родился в тысяча девятьсот сорок пятом году. Но не двадцать восьмого марта, как газета, а на две недели позже, 16 апреля. Это, несколько ироническое, но заряженное энергетикой юношеского романтизма стихотворение, стало моей первой публикацией в "Советской молодежи". Тогда же, в тысяча девятьсот шестьдесят третьем, я стал впервые и лауреатом юмористической олимпиады, проведенной "молодежкой". Об этом в газете была напечатана заметка, которую я сохранил до сего дня. Вот она.



ПОЗДРАВЛЯЕМ ПОБЕДИТЕЛЕЙ


9 июня "Оса" объявила конкурс острословов. Специальное жюри подвело его итоги. Первой премией отмечен стихотворный фельетон "Передовой Янис". Его автор В. Киш (г. Лиепая).

Инженер судоремонтного завода Латвийского государственного морского пароходства М. Молдавский удостоен второй премии за басни "Плохая память", "Цена победы" и короткие рассказы о ваших знакомых "Холодильник", "Стиральная машина", "Пылесос".

Третья премия присуждена слесарю Е. Гаммеру за короткие рассказы о вещах.

Поощрительной премией отмечен читатель А. Завьялов за рисованную изошутку "Вот что значит баловаться с огнем".


Таковы были итоги первой юмористической олимпиады. Третье место не удовлетворяло мое самолюбие. И снова я, когда выдался случай, ринулся в бой. И под перекрестным огнем шуток и афоризмов поднялся на пьедестал второй юмористической олимпиады. Вот она передо мной, памятная Почетная грамота 1967 года.

"За отличные успехи на юмористических трассах редакция "Советская молодежь" награждает Ефима Гаммера - второго призера нашей второй юмористической олимпиады.


Редактор газеты "Советская молодежь" Олег Иванов.

Город Рига, 12 июня 1967 года".



1 января 1965 года в "Молодежке" появилось мое