Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


   
П
О
И
С
К

Словесность




  

ОДИН  -  НА  ВСЕ  ЧЕТЫРЕ  РОДИНЫ

роман ассоциаций


"О дедушке Гомере спорили семь городов. О почти однофамильце великого слепого, Ефиме Гаммере, спорят всего четыре. Но и этого ему вполне хватает - поскольку спор уже выиграл великий Иерусалим".
Израильская газета "Секрет", № 572, 17 апреля 2005 года   



Отступление первое
КУРС  -  НА  ГОРИЗОНТ

Моя трудовая книжка.

Записи... записи...

    Фамилия ................... Гаммер
    Имя ............................ Ефим
    Отчество.................... Аронович
    Образование............. начальное, среднее, высшее
    Профессия................. жестянщик, журналист
    Подпись владельца трудовой книжки
    Дата заполнения трудовой книжки
    13 января 1961 г.

Записи... записи...

    Опытный завод №85 ГВФ

    13.1.1961 Принят учеником слесаря-жестянщика.
    1.8.1961 установлен первый разряд слесаря-жестянщика.
    1.9.1964 установлен второй разряд слесаря-жестянщика.
    28.9.1964 уволен с завода в связи с уходом на учебу в институт.

    Инспектор ОК Лазен

Записи... записи...

Служба в армии...

Демобилизован...

Принят в склад №1 ОМТС завода "Саркане звайгзне"

грузчиком по второму разряду.

Уволен по собственному желанию.

    Латвийское морское пароходство

    Принят на должность курьера редакции газеты "Латвийский моряк".
    Уволен по собственному желанию.

    Инспектор ОК Д. Яковлев
    Латвийское морское пароходство

    12.6.1969 Зачислен на должность литсотрудника редакции газеты "Латвийский моряк".
    15.11.1972 Уволен по собственному желанию.

    Ст. инспектор ОК О. Кириллова

(Уволиться по собственному желанию меня вынудили. Незадолго до того, как я подал заявление на бессрочный по сути уход из журналистики, моя сестра Сильва Аронес с детьми Ариком и Симоной, мужем Майрумом, его родителями Файвишем Аронесом, в прошлом узником ГУЛАГА, виноватого лишь в том, что был артистом Биробиджанского еврейского театра, и его женой Беллой-Бертой Аронес, певицей - исполнительницей классического репертуара, выехала на постоянное место жительства в Израиль.)



Следующая запись в трудовой книжке:

    Редакция газеты "Ленские зори"

    14.2.1973 г. Принят заведующим отделом промышленности редакции
    районной газеты.

    Редактор газеты "Ленские зори" Г. Хохлачев.

(В скобках отметим: не вышло тогда у блюстителей чистоты, так называемой партийной печати, с изгнанием тайного, должно быть, по их представлениям, диссидента и сиониста в придачу. Я ушел из поля их зрения - далеко, далеко, из Латвии в Восточную Сибирь. И остался самим собой. Они... Но это их дело...)

Под снежной совестью, на солнце,
при минус сорока, в тени, -
в какую бучу не втяни
себя, твой  с в е т   спасется.
Но только помни: среди тьмы
курс - на "авось", и жми без лоций.
Звезда судьбою обернется,
   и выведет из кутерьмы.


Ефим Гаммер - на фоне Киренска, города на острове, осень 1972 года

С этими стихами, написанными на борту ЛИ-2, рейс Иркутск - Бодайбо, под запредельное скрежетанье мотора, уже не впервые, но теперь не ради таежной романтики, я ступил 13 февраля 1973 года на студеную землю Киренска, островного города, зажатого в объятиях двух могучих рек - Лены и Киренги.

На этот раз я спустился по трапу самолета совершенно свободным человеком. В моем кармане лежало удостоверение члена Союза журналистов СССР за номером 61595, выданное 17 марта 1972 года, за три дня от отъезда сестры моей Сильвы в край обетованный.

Припозднись "торжественное вручение" хотя бы на неделю, и хренушки мне, а не ксива, дающая право жить на творческих хлебах, без опаски, что меня упекут за тунеядство. На работу ведь в Риге нигде не брали, а уволиться заставили.

Главный редактор "Латвийского моряка" Яков Семенович Мотель, к слову, тоже еврей по паспорту, дал мне понять: из высокого дома, откуда видна Колыма с Воркутой и отнюдь не туристические Соловки, пришла писуля с рекомендаций освободить меня от занимаемой должности литсотрудника на полставки - зарплата сорок рублей в месяц - "в связи"...

"В связи с чем" Мотель не уточнял...

В восемнадцать лет, при штурме Сапун-горы, в Севастополе, он подорвался на мине, лишился ноги, и всю жизнь проковылял на протезе. Да, солдату Второй мировой, было неловко прятаться за казенными словесами и округлыми формулировками. Ты виноват уж в том, что ты еврей, - хотел он, по всей видимости, сказать мне, как еврей еврею. И все-таки не сказал - излишнее гусарство в редакторском кресле была неуместно. Почитай, и стены у нас, в "Латвийском моряке", прослушивались в ту пору. Все-таки газета для моряков-загранщиков, а они швартуются в иностранных портах, где политическое убежище предоставляют не обязательно солистам балета Большого театра.

Совесть Мотеля осталась чистой.

Моя совесть тоже осталась чистой. Я его не подвел - уволился по собственному желанию.

А устроиться было некуда.

Куда не тыкнешься - выставь на обозрение пятый пункт. А он у меня неизменный.

Однако, я не рвал на себе волосы и не страдал, подобно дедушке Фройке и бабушке Сойбе, над решением основного вопроса бытия - куда податься бедному еврею?

Я знал куда податься. К солнышку свободы. За горизонт. В уснувший в глубоких сугробах Киренск, куда уезжал и прежде, в трудные для меня моменты жизни. Там, на улице Ивана Соснина, 2, в бревенчатой избе, сложенной из двухохватных кедрачей, на первом этаже, в комнатке, справа от кухонной печи, ждала меня - дожидалась Света, моя - тогда еще - негласная жена. Заблаговременно, видя, как складываются обстоятельства, она перебралась из нашей редакции, где числилась всего лишь машинисткой, в киренскую газету "Ленские зори", и стала полноценной журналисткой.




1

Вот я и вернулся в Киренск...

После слякотной Риги сибирский мороз хуже разбойника. Правда, падок не на твой кошелек - уверен, что пуст - падок на твое, припасенное про запас под фланелевой тельняшкой, телесное тепло

И курлыкаешь перелетной птицей. Но не улететь. Принайтован к аэродромному гудрону. Индевеешь - рта вскоре не раскрыть из-за примерзших к бороде усов. Тоска глаз твоих ищет попутный транспорт и, напуганная, набредает на аэровокзальный термометр.

Ртуть в нем, огромном, размером с баллистическую ракету, синим шариком рвалась к земле.

Самолеты подали в отставку. Ни один не жаждал высоты. Впрочем, высоты больше не существовало. Высоту обобрал туман, плотный, спирающий дыхание, нависший на уровне человеческого роста.

Каким чудом мой ЛИ-2 - трескучий воздушный извозчик - совершил посадку, предпочитаю не выяснять. Скорей всего, у пилота припасена где-то в окрестных закромах душечка-зазнобушка. Иначе чего ради ему рисковать?

Я вышел за ограду летного поля. В ногах морозное покалывание. Лаковые туфельки - не утепленные собачьим мехом корбоза. Изучаю у столба с фонарем аляповатое - цветной карандаш, тушь - расписание движения единственного на весь аэропорт маршрутного автобуса, с исправлениями, внесенными шариковой ручкой. Жди его! - появится (при наличии водителя и улучшении видимости) часов через... Не разберешься в каракулях... Околеешь до их прочтения... А выпить для согреву негде. Не предусмотрен в сей глуши ресторан. В этом, по определению ленчан, медвежьем углу, распитие спиртных напитков предпочтительнее производить в берлоге: и основательное оно, и стабильное, под хозяина тайги, а он закон знает.

Осматриваюсь. Примечаю парочку легковушек, покрытых снежком-свежаком. Эти сахарного оттенка "козлики" не вызывают во мне прилива оптимизма. Номера у них аэропортовские. Никуда они тебя, мил-человек, не повезут. Ни за рублевку, ни за трояк, и даже за червонец. Кому любо продираться несколько километров до города? Ищи дураков! В Европе, за Уральским хребтом, может, и оставлены еще на развод - для музея этнографии и быта. Но не здесь. Здесь они не водятся.

Дураков нет, умные тоже ушли в запой. А как добраться до центра, пока мозг не превратится в ледяную кашу? Пешком? Минус под серьезным градусом. На попутной? Это достойно моей башковитости.

Ау, частник! Левак-самоходчик, ау!

Пальцы, втиснутые в кожаные перчатки, коченели.

Туфельки - подметки на апельсиновой, поди, кожуре - возбужденно похрустывали корочкой снега. Им бы, конечно, сбежать с моих ног на родину, в свою благодатную заграницу, к лазурному морю, в Канны, где тепло и кинофестивально. Но не разуваться же ради их побега, к тому же не подарочные, куплены из-под полы, за свои кровные, 35 р. с носа.

Я постукивал каблуками о наст, срывал с бороды сосульки и мало-помалу, погружаясь в уныние, отвлекся от дороги. Но спасибо ей, дороге сибирской - чудеснице, вспомнила о подмороженной моей башковитости и подогнала ко мне "Москвич", вишневого, фасонистого цвета.

- Корреспондент? "Ленские зори"? - спросил "Москвичок" простуженным голосом водителя.

- Он самый.

- Садись. Поехали.

Устроился рядом с шофером, сумку с вещами бросил на заднее сидение. И замертвелым пальцем - в ветровое стекло.

- Вперед! К Свете!

- К свету? - переспросил водитель.

- К Свете! Когда весь белый свет в копеечку, - я указал на оранжевое, копеечной величины и яркости солнышко, томившееся на подходе к зениту, - лучше к Свете. Ничего иного не придумаешь для согреву.

- Первачок?

- И пуховичок!

- Заметано, - развеселился водитель. - И ее знаю, верней, догадываюсь. Светлана Петрусь, заведующая отделом писем.

Я удивленно посмотрел на него: ну и газетолюб!

- Ошиблись, - сказал поспешно: не дай Бог, запишут по халатности мысли в любовники. И не к кому попадя, а к жене второго секретаря Киренского райкома партии. - Моя Света не в отделе писем. Она в отделе литературы. И отвечает на письма трудящихся, которые... в основном - так получается - поэты от станка и пашни.

- Там и Татьяна Сергеевна. Она меня тоже когда-то на курс истинный ставила.

- Вы поэт?

- Был, когда стихи писал.

- Сейчас не пишите?

- Она и отучила. Передайте ей благодарность от лица моего экипажа, а то я всех замучил... "Хорошая рифма - плохая?" "Это метафора, нет?" "Как думаешь, напечатают, или опять в корзину?" А речники - люди простые...

- По морде дали?

- Мне нельзя по морде, я капитан судна. Стали бузить, мол, скидываемся на двоих, а распивать выходит на троих - я, он и стихи.

- Третий - лишний?

- Шутка! Но... Оттого и перестал читать им стихи по киру, А без киру не читаются, да и не слагаются без киру. Неуютно им, видите ли, нарождаться по трезвой лавочке. Вот такая поэтическая "ко-то-ва-си-я".

- Кот и Вася я?

- Именно! Будем считать, представился. Василий Андреевич. Не припоминаете?

- Нет.

- Хорошо, к моей личности еще вернемся. А пока что... Вот что... передайте ей, Татьяне Сергеевне, не шлю ей ничего новенького в редакцию не по вине лени-матушки, а просто по законной у стихотворцев причине - "не пишется". Это, мне известно, случалось и в прошлом. И у Сергея Есенина случалось, допустим. И у Ярослава Смелякова. И у Николая Рубцова.

- Какой великий выбирал путь, чтоб протоптанней и легче? - охотно откликнулся я. - Не грустите, Василий Андреевич. Не подведу, все передам, слово в слово, по-соседски. Танька... Татьяна Сергеевна в одном дворе со мной проживает. На Ивана Соснина, 2. Только в редакции уже не работает. А в редакции... муж ее, Мишаня. Но он искусствовед. Он - узкого профиля дока, больше по картинам. В стихах мало петрит. Ему что с рифмой, что без рифмы - один хрен. Не специалист.

- А ваша Света? Специалист?

- Она специалист. Правда... правда, предпочитает верлибр.

- А с чем его черти едят?

- Во-во! Черт их разберет, с чем они это едят. Главное, в другом. Хотите, я вам открою секрет?

- Поэтический?

- В некотором роде, поэтический.

- Валяй!

- Самый большой поэтический секрет в том, что мы всеми силами спасаемся от напора молодых и старых дарований. Они газетам покою не дают, заваливают журналистов мешками писем со стихами.

- Ладно! - махнул он рукой и переключился со второй на третью скорость.

Моя журналистская память, закаленная в морских передрягах, не отказывающая и при штормах, когда всего выворачивает наружу, вела героический поединок с многочисленными лицами, выплывающими из забвения под ритмичный шелест колес.

- Так и не признал? - возрадовался водитель, обернувшись ко мне: морщинистый лоб, взлохмаченные брови, неприметный шрам на щеке.

- Чему радуешься?

- Долго жить буду - такая примета.

- Я не против.

- А кто против?

- У нас все - "за!"

Засмеялся.

- А я вас признал, сразу. С одного пригляду. Вы у нас, на судоремонтном, выступали. Как строить репортаж, как очерк - рассказывали.

- Ну и как?

- Поначалу обрядно.

- Что - потом?

- Потом - "не употребляю больше".

- Это после какой - "не употребляю больше"?

- Запамятовал... чай, шестая...

- А-а... Слет редакторов стенных и судовых газет?

- Именно.

- В октябре семьдесят второго? Двадцатого, кажется, числа. Я тогда приезжал сюда в отпуск.

- Не в марте же... В марте, двадцатого числа, отпуск проводят на юге, при плюсе, с девочками и загаром... А у нас под тридцать ниже нуля...




Отступление второе
ПОГРАНИЧНЫЙ  ШЛАГБАУМ

В марте, двадцатого числа, я находился в Москве, в аэропорту Шереметьево. Провожал сестру мою Сильву, племянников, мужа ее Майрума, его родителей. В Израиль. А это навсегда. По тем представлениям, никогда мы теперь не увидимся... Никогда...

Сегодня, открывая блокнот со старыми, выцветшими уже, но каким-то чудом сохранившими эмоциональную окраску записями, я воочию вижу - как это было. И нет желания редактировать, что-то выправлять-гримировать. Мы были такими, какими были...



...Снег, метелица, бубенцы. Полозья летят по скрипучему насту. Кто из русских не любит быстрой езды? Тройка! Эй, зале-о-о-тные!

Будущее смотрит на меня закаменелыми, наполненными слезами предков, глазами Стены Плача. Настоящее смотрит такими же закаменелыми и наполненными той же соленой влагой глазами сестры, улетающей навсегда в Израиль.

Шереметьево полнилось иностранной разноголосицей. Грелось в норковых шубках. Переливалось жемчугами. Поблескивало золотом. Пахло долларами, марками, фунтами стерлингов, франками и йенами.

Только на нашем пятачке, у алюминиевого барьерчика, разделяющего два мира на реальное "сегодня" и непредсказуемое "завтра", толпятся привычные взору пальтишки и шапчонки, да торчит мордастый милиционер - этакий штырь-звукоуловитель в отглаженной форме.

- Давайте! Давайте, будьте, добры! Проходите, пожалуйста, уже некогда! - вежливо, не повышая голоса, произносит столь же мордастые слова, облаченные тоже в отглаженную форму. И подталкивает... подталкивает... Сильву... ее детей... Туда подталкивает, за барьер. - Вам, граждане, пора на досмотр. Таможня справа, наискосок. Идите себе, проходите. Не привлекайте, прошу вас, своим неуместным скоплением внимание иностранцев.


Ефим Гаммер, Вика Ивагло, Григорий Гросман
город Пярну, 1968 год

И Сильва, и Майрум, и его родители - были для него, по непостижимому закону психологии, еще "своими". Не врубалось в милиционера: и они отныне иностранцы. Впрочем, и в них не врубалось это. Сопровождаемые недовольным ворчанием охранителя алюминиевого заслона, они послушно прошли вперед и скрылись за дверью, в неизвестности, оставив меня и моего двоюродного брата Гришу Гросмана на запретной отныне для их пребывания территории. "Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек", - пробормотал Гриша и направился к ближайшему телефону - звонить девочкам, что он предпочитал делать в любое, свободное от работы время.

Во мне начался тревожный отсчет секунд.

Тридцать-двадцать-десять.

И опять.

Тридцать-двадцать-десять.

И опять. И опять.

Я знал, что у Файвиша Львовича, в прошлом узника Сибирлага, в подрамнике одной из памятных фотографий, запрятаны документы диссидентского характера и мои самиздатовские стихи.

"Зачем рисковать?" - думалось мне. Ни о чем другом думать я не мог - Гриша не давал сосредоточиться.

- Да-да-да, у Домжура. В шесть часов вечера, как после войны, - барабанил он метрах в пяти от меня у открытого всем ветрам и стукачам телефона, цвета заграничного (по соображению дизайнеров из КГБ) - перламутрового. - Раньше не получается, нам еще надо в издательство заскочить. Книжка у нас наклевывается.... А у вас? А у вас в квартире газ! С кем будешь? С Валечкой? Нет, она на метр выше моего героя. С Ниночкой из литературного? О, кей! Хоккей! - говорю...

Довольный собой, Гриша подошел ко мне:

- Ну как?

- Пока никак. А у тебя?

- Договорился, - сказал он, поправляя круглые, в металлической оправе очки. - Компашка правильная. Скучать не дадут - артистки.

- Ладно тебе...

- А тебе? Гляди!

Из дверей выглянула Сильва, сопровождаемая таможницей.

- Вот... не пропускают, - она протянула мне бутылку рижского бальзама. - Говорят, бутылка глиняная, нельзя... без рентгена...

Я взял бальзам, ожидая еще каких-то слов, либо намеков. Но таможница не позволила лишнего.

- Не задерживаться! Не задерживаться, граждане! Иностранцы смотрят! - и отпихнула Сильву в глубь зала.

Алюминиевый барьер, разделяющий нас, превратился в пограничный шлагбаум.

Из скрытых динамиков понеслось - "Широка страна моя родная".

Мы с Гришей стояли у заставы в тот, закрытый для нас мир, и гадали, поднимается ли Сильва по трапу на борт "Боинга" или сидит уже в кресле, пристегивая ремни. Сердце, как маятник, тяжеловесно било по ребрам.

- Завершается посадка на самолет Москва - Вена...

"Завершается! Завершается!" - громыхнуло в нас.

- Закончена посадка...

"Закончена! Закончена!"

Все! Бог не выдал, свинья таможенной службы не съела! Пронесло! Пронесло!

"И никто на свете не умеет лучше нас смеяться и любить!" - прокатилось порогами нашего страха, подхваченное тут же динамиками и вынесенное на простор аэропорта - к ничего не подозревающим иностранцам с вездеходными паспортами - милым, глупым зрителям обычной для Шереметьева жизненной драмы, идущей ежедневно, причем, без репетиций, на этих блестящих как мрамор подмостках...

Я посмотрел на наручные часы. Полдень.




2

На часах - двенадцать. Еще минут двадцать катить по заснеженному большаку и... Мысленный взор, этот самоуправный художник, взбодренный упоминанием о сороковке, рисовал родненький, прогретый дыховитым кухонным теплом пятистенок, удобистую комнатенку с узковатой, но все же вместительной кушеткой и выдвинутым к окну письменным столом. Правда, картина, воссозданная по наитию, будет неполной, если не упомянуть о распаренном изобилии пельменей, строганине, рыбе-кондевке, парочке пузырей с питьевым спиртом в одной алкогольной компании с коньячным красавцем - полковничьи звездочки вширь стеклянной груди.

По телеграмме, мне полагалось быть в Киренске еще вчера. Но сибирские телеграммы - лгуньи беспардонные. Рейс задержали из-за нелетной погоды... А сегодня... спросите у пасынков метеорологии, она летная? Однако прогноз - бич влюбленных, романтиков и людей кавказской национальности, торгующих зимой цветами на вымороженных базарах Бодайбо, Усть-Кута, Катанги, смилостивился на три, червонцами задобренных часика, и я с попутчиками проскочил в щель между двумя циклонами.

Мало-помалу, подпитывая свой внутренний взор рисованными образами, я начал кемарить, но вдруг очнулся, словно по тревоге: мое, чуткое до информации ухо газетчика, уловило нечто, официально-полезное, годящееся для первой полосы.


Танкер ТО - 1506 идет по Лене

Я различил сквозь дремоту:

-... танкер готов к навигации, выведен на линейку технической готовности досрочно, со значительным опережением графика.

- Какой танкер? - встрепенулся я. На календаре февраль, пока Лена скинет льды - ого-го с присыпочкой.

- Говорил, какой. ТО - 1506.

- Из Алексеевска?

- Откуда еще? Алексеевского судоремонтного...

- Так вы - Соколов?

- А то нет! Василий Андреевич.

- Точно, Василий Андреевич Соколов. Так это я о вас писал? О том ЧП, помните, минувшей осенью...

- О ком еще же? ЧП на то и ЧП, чтобы случаться нежданно.

- Мне потом претензии предъявляли.

- Кто?

- Ружников, секретарь горкома комсомола.

- А-а... это ничего... ему по рангу положено. Кто был ничем... Помните?

- Тот вставит всем, - сымпровизировал я

- Не берите в голову. Паря он свой. А что по рангу, то по рангу. И чего он?

- Дескать, краски сгущаю. Кто это в наши дни залезет на сопку и станет пулять ради баловства из тозовки по проходящим мимо судам?

- На пушку берет - вы с запада. Не принимайте всерьез.

- Как было, так и написал. Со слов комсорга судна, кликуха Гриша Сверхштейн.

- А то! Сверхштейн - форштейн? - у нас говорун знатный, но курс держит, не барон Мюнхаузен.

- Вот с его слов и написал. Помнится, танкер, написал, прошел от Якутска до Тикси, дотянулся по Яне к Верхоянску. При том, при всем, без поломок, простоев и всяческих "не могу". Хотя... хотя не обошлось и без чрезвычайных происшествий. Некий бузотер - ни имени, ни фамилии: не поймали! - положил при проходе по узкости всю команду на палубу, под прикрытие бортов, и баловал огнем из тозовки по живой мишени. Никого не убил, не ранил, но отойди капитан Соколов от штурвала, чтобы укрыться от пуль, и пиши - пропало: судно непременно село бы на мель, и тогда ущерба - не сосчитать.

- Не бузи! Написал как было.

- Как было, так и написал!




Отступление третье
ЗАСЕКРЕЧЕННЫЙ  ПРОРЫВ  БЛОКАДЫ

"Как было, так и написал!" - с этими словами в уме и рукописью документальной книги в портфеле, где лежала и "запрещенная к вывозу в Израиль" бутылка бальзама, 20 марта 1972 года, часа через два после проводов Сильвы, я поднимался по лестницам "Воениздата" в кабинет полковника Дьяченко.

На каждом этаже, чтобы не сочли за вражеского лазутчика, я демонстрировал пропуск, выправленный на проходной. И часовые, сличая паспортную фотографию с оригиналом, смотрели на меня с некоторым недоумением. На их памяти, по этим ковровым дорожкам в святая святых, в отдел мемуарной литературы Воениздата, восходили - в сопровождении инфарктов, инсультов и душевных потрясений - разве что седовласые старцы.

Я в свои 27 был исключением из правил, хотя правила на то и существуют, чтобы кому-либо удавалось их нарушать. Случилось это из-за моего очерка "Небо на всех одно" о Герое Советского Союза, летчике Алексее Степановиче Клюшкине, напечатанным в сборнике "В годы штормовые", издательство "Лиесма", Рига, 1971 г. Книга была распродана в рекордные сроки. И в столь же рекордные сроки, чуть ли не на второй день после выхода ее в свет, я стал неимоверно популярным у бывших фронтовиков, готовых без страха - а в дальнейшем и упрека - лечь под мое писательское перо. Телефон надрывался от звонков.

Словно почувствовав во мне земляка, коренного уральца, рожденного, как и он, в Оренбурге, вышел на меня и полковник Каверин, командир третьей морской бригады. Алексей Григорьевич поразил мое воображение рассказом об осуществленным им прорыве блокады Ленинграда еще в 1941 году, что тщательно скрывалось от общественности историками Великой Отечественной войны. Из-за этого, вернее, из-за стремления поведать об этом - "дабы имеющий уши, да услышал!" - Алексею Григорьевичу пришлось хлебнуть немало горя. К слову, и с присвоением очередных званий его постоянно обходили, хотя под его началом были дивизии и корпуса. Действительно, случай уникальный. В отставку, командуя в пятидесятых дислоцированным в районе Вентспилса корпусом, он вышел в звании полковника, а в подполковники его произвели еще до войны, на Халкин-Голе, где он служил оперативным помощником маршала Жукова.

22 июня 1941 года Алексей Григорьевич встретил в Риге, в оперативном отделе штаба Прибалтийского военного округа. В ходе боев, в тылу у врага он сформировал из отступающих частей дивизию и вывел ее к Ленинграду. Здесь, получив приказ "наступать", он прорвал сомкнувшееся вокруг города кольцо окружения и устремился вперед.

"Казалось бы, еще один натиск, и не будет 900 дней и ночей повального голода, - говорил Каверин, когда мы втихую, не чокаясь, иначе разбудим его жену, пропускали на кухне по "сто фронтовых". - Но нет! Все это людоедство должно было состояться. А почему? Спрашиваешь, почему? Отвечу. Командующему фронтом маршалу Кулику донесли о моем нежданном успехе, а он... Он просто-напросто испугался удачи, как смерти, и приказал немедленно отвести войска на исходные позиции".

Прорвав кольцо окружения, полковник Каверин взывал о помощи, требовал пополнений для развития наступательных действий, а ему - отступить! за неподчинение - расстрел!

Он и отступил под угрозой расстрела, заручившись от расстрела за отступление письменным приказом маршала Кулика.

Этот письменный приказ спас Алексея Григорьевича от неминуемой смерти при встрече с Ворошиловым, который по распоряжению Сталина сменил маршала Кулика на посту командующего фронтом.

- Расстрелять мерзавца! - рявкнул Ворошилов, когда полковник Каверин онемевшей от волнения рукой отдавал ему честь, чувствуя, что вместе с честью отдаст и голову, если не оправдается в отходе. - Как ты смел отступить? Мать твою! так-пе-ре-так!

- Я выполнял приказ.

- Не было такого приказа, потому что быть не могло его в природе! Кто мог отдать тебе такой идиотский приказ? Мать твою нерусскую! Это же не приказ, а сплошное вредительство!

- Вот! - полковник Каверин расстегнул нагрудный карман гимнастерки и передал Ворошилову вчетверо сложенный лист бумаги-спасительницы.

- Кто? - орал Ворошилов, съедая голос до хрипоты внезапно охватившим его страхом.

- Маршал Кулик.

Вспоминая об этом эпизоде на кухне, Алексей Григорьевич нервно посмеивался, правда, уже после третьей: "Ох и крыл сукин сын по матушке, с таким перебором крыл, что, право, и повторить совестно."

В сорок первом Каверина не расстреляли за прорыв блокады.

А в семьдесят первом я приступил к написанию его мемуаров.

Пока я работал над рукописью, Алексей Григорьевич договорился с Воениздатом о публикации книги. На последнем этапе, когда мы, как обычно под вечер, правили текст на кухне, раздался телефонный звонок. Полковник Каверин поманил меня пальцем. Москва на проводе, Воениздат. Я по его предложению приложился ухом к обратной стороне трубки, чтобы услышать и ничего не пропустить из важных "ЦЕУ".

Но услышал нечто странное.

Москва, оказывается, запрашивала полковника Каверина, "что за литератор осуществляет литературную запись его воспоминаний".

- Кто? - переспросил Каверин и бодро ответил: - Ефим Гаммер!

- Латыш? - донеслось до меня с того московского света.

- Минуточку. Не спрашивал. Сейчас уточню. - Алексей Григорьевич повернул ко мне лицо: - Кто ты?

- Еврей.

- Он еврей! - радостно сообщил полковник Каверин, не подозревая, что на противоположном конце провода происходит далеко не рутинное заполнение стандартной анкеты.

И я понял: зря старый солдат преждевременно радуется книге, еще вилами на воде писан договор об ее издании.

С этим не слишком оптимистическим настроем я поднимался по ковровым дорожкам, мимо часовых-охранников, в отдел мемуарной литературы Воениздата.

Полковник Дьяченко сидел за массивным столом красного дерева, в мундире, с орденскими колодками на груди, а сбоку от него, по левую руку, стояла лампа с зеленым абажуром, точь-в-точь такая, как у Сталина, если судить по давнему фильму "Падение Берлина".

- Что у вас, рукопись? - спросил Дьяченко, будто сам неделю назад не торопил с ее скорейшей доставкой.

- Воспоминания полковника Каверина, - сказал я, и не удержавшись, добавил: - В моем исполнении.

Я положил на стол объемистую папку, на обложке которой было выведено "И заговорило белое безмолвие".

Полковник Дьяченко поморщился, прочитав название.

- Попроще нельзя было, что ли?

- Можно и попроще... Алексей Григорьевич настаивал на заголовке "Третья морская бригада в боях за Родину в годы Великой Отечественной войны". Это попроще. Но кого привлечет такая книгу? Историков, разве...

- Согласен, второе название тоже не годится. Алексей Григорьевич командовал не только Третьей морской бригадой.

- Дивизией и даже корпусом, - подсказал я.

- Хорошо, над этим мы еще помозгуем...

Полковник Дьяченко поднялся из-за стола, прошел к широкому окну, наполовину прикрытому собранной в гармошку портьерой защитного цвета и уставился, думая и дымя сигаретой, на Москву. По моим представлениям, из его окна открывался вид на Кремль, если мне это не почудилось. Достоверно не помню, ум затмило мыслью: с какой стати он повернулся ко мне спиной, ждет чего? Я вспомнил о Сильвином бальзаме, не пропущенном в Израиль. Опустил руку в портфель, но силы вытащить керамическое изделие алкогольного предназначения не доставало. Как это взять и поставить на стол незнакомому человеку литруху - вот вам, товарищ, смоляная-сорокаградусная, шибает на все сто, не взирая на звездочки и лампасы.

- У вас все? - обернулся ко мне полковник Дьяченко.

Моя рука замерла в портфеле, на округлой, как женская грудь, и твердой, как противопехотная мина, бутылке рижского бальзама. И меня повело:

- Товарищ полковник, а вы выпиваете?

- Что? - опешил редактор в военной форме.

- Нет, ничего. Просто, у меня с собой сувенир для вас. Рижский бальзам.

- Ах, вот оно что. Знаете, когда дойдет до выхода в свет, тогда и выпьем. А пока... Пропуск на выход у вас с собой?

Я машинально кивнул и протянул зеленоватую бумажку.

Бальзам выставить на стол не решился. Смущенье заело... Опыта никакого... Иди представь - кем окажусь в глазах чужих... да и в собственных - с непривычки.

Я спустился к проходной Воениздата, к поджидающему меня в нетерпении Грише Гросману.

- Ну как?

- В порядке.

- Взял?

- Без проблем.

- Тогда гуляем!

- Рукопись взял, Гриша.

- А-а-а... а бальзам?

- Бальзам... Я же не умею, сам знаешь.

- И никаких намеков?

- Сказал: "Когда дойдет до выхода в свет, тогда и выпьем..."

- О! Тогда пьем дважды. Когда дойдет до выхода в свет - с ним. А сейчас с девочками! Гриша накинулся на висящий тут же, на стене, телефон-автомат. И ну наверчивать диск.

- Алло! Алло! Катенька? Это я... опять... по твою душу. Дяди-полковники довольны, а у нас - книжка наклевывается. Так что не будем ждать до шести часов вечера, как после войны... Уже одеваешься? О, кей! Что? Хоккей, говорю...




3


У дверей редакции газеты "Ленские зори"

Машину я отпустил в центре Киренска, у съезда на Лену, единственную дорогу, летом водную, зимой ледовую, соединяющую город с остальным таежным миром. Помахал Соколову рукой и давай прогребаться по снегу к редакции "Ленские зори", чьи окна выходили на гладь сибирского тракта, заречье и Красноармейский судоремонтный завод.

Во дворе двухэтажного особняка, метрах в десяти от крыльца, торчала квадратная будка - шапка сугроба на крыше. Из круглой дверной дыры вился сигаретный дымок. Тайное курение молодых линотиписток - было не в новость. Но вот трафаретная надпись на будке... она кого угодно из местных опрокинет в обморок. Надпись гласила - "ТУАЛЕТ". Я протер глаза - не ошибся ли? Нет, почитай, еще достаточно грамотный. "Что бы это значило?" - подумалось.

Из будки, видимо, разглядев меня, выскочила с недокуренной сигаретой Лида Бабок, наша линотипистка и ближайшая подруга моей Светы, заводная и всегда веселая девчушка с льняными, слегка вьющимися волосами и добрыми, не впадающими в уныние глазами.

- Косыгин приезжает! - на скоростях сообщила она, догадываясь о моем недоумении. - Он корнем отсюда, старики говорят. Жил у ската к Лене, по воду с коромыслом бегал. Промеж делом, дочу тут родил. Вот и подваливает, на пролете... "Когда?" - в диком секрете. Пока он в Якутске... А далеко - не близко!.. Там мировые проблемы с японцем решает. Освободится, и... Но мы уже готовимся.

- Ну, да! Ему прямым ходом приспичит в ампир типа сортир. А тут, пожалуйста, удружили - написали по-русски: "Милости просим".

- Ты - что? Не врубаешься? Не японец приезжает. Косыгин! Ты у него интервью брать будешь. Наверху решили - ты! Галстук повяжем, костюм - твой. Выйдет представительно.

- Предварительно подмыться?

- Не ерничай. Это там у себя на Западе ты себе на уме. А здесь ухо держи востро.

- Оторвут?

- Ой, балабол! Кто тебе тут что оторвет? Наши бабоньки к тебе - расстегнись! - даже в штаны не полезут. Ты за Светкой, как за каменной стеной.

- Тогда пошли к линотипу. У меня материал в номер.

- Когда успел?

- По пути из аэродрома.

- Даешь стране угля!

- Журналиста ноги кормят, девочка.

Под приглушенный стрекот механизмов, превращающих расплавленный свинец в металлические строчки, вдыхая воздух типографии, своеобычный, словно подогретый на машинном масле, мы прошли к покрытому потемнелой зеленой краской высоченному агрегату, с удобистой только для пальчиков без маникюра клавиатурой. Лида угнездилась на поворотном стульчике, вопрошающе уставилась на меня: кожица на переносице у нее смешно сморщилась - восклицательный знак - да и только.

- От-ливай! - отдал я команду, подобную Чкаловской - "от винта!"

- От-ливаю! - подражая мне, отозвалась Лида.

- Заголовок... "ТО-1506 - на линейке технической готовности..." От-ливай!

- От-ливаю!

- Абзац... На дворе лютый февраль, до открытия навигации еще не менее двух месяцев, - приступил я к высшему журналистскому пилотажу - диктовке сразу на линотип. - Однако танкер Алексеевского судоремонтного завода ТО-1506 уже выведен на линейку технической готовности, что само по себе является своеобразным рекордом... От-ливай!

Пародируя знаменитое Чкаловское "от винта", я подсознательно демонстрировал свою не иначе как мистическую связь с кудесником высшего пилотажа тридцатых годов. Причем, это было свойственно не мне одному, а всем моим друзьям детства, мальчишкам нашего двора - Рига, ул. Аудею, 10. Ведь все мы появились на свет не просто на Урале, а в Чкалове, чуть ли не на том аэродроме, где будущий ас впервые поднялся в небо. Наши мамы подчас "не добегали" до родилки. Некоторые из нас, подражая Наполеону, вываливались из их бездонных утроб прямо на пороге... правда, не их собственного дома, а производственного цеха. Случалось, приземлялись и под верстаки военного авиационного завода №245, где работали до полного изнеможения, с утра до вечера и с вечера до утра, наши родители. Потом город вновь переименовали в Оренбург - отдали дань исторической родине "Капитанской дочки" А. С. Пушкина, который - "это наше все".

О нас, "детях войны", как водится, подзабыли. Когда же вспомнили, а произошло это при выдаче паспортов, то навалили на наши мальчишеские головы невероятные, если думать трезво, исторические проблемы. Как писать в графе "место рождения" - "Чкалов", когда имечко это стерто с географической карты? Полуграмотные милиционеры, доверяясь нам, а с наших слов и тому, что Чкалов и Оренбург - это одно и тоже, писали в графе "место рождения" - "Оренбург". И... И брали на поллитра, так как без поллитра в этом деле не разберешься... Мы же, не прибегая по малолетству к водке, уповали, чтобы власть-окрестительница не добрались снова до Южного Урала с очередными новшествами "в области увековечивания памятных мест в честь революционных и боевых подвигов советского народа".

С мокрыми гранками я поднялся на второй этаж, к раскаленной плите, погрел руки о мелованный камень и левым коридором прошел к Хохлачеву, редактору газеты.

- С приездом! - сказал он мне.

- И со свежим материалом, - ответил я.

- Оперативно. Когда оформляемся?

- Пишите - с завтрашнего дня, - я протянул ему трудовую книжку. - Сегодня мне еще гулять предстоит.

- Знаем-знаем... Светлана готовится. Мы ее пораньше домой отпустили. А вот вас... вас немного задержим. Познакомьтесь с товарищем.

В кабинете Георгия Нилыча сидел незнакомый мне человек интеллигентного вида - очки в роговой оправе, черные с проблесками седины волосы, нос с характерной горбинкой.

- Свердлов, - представился он. - Заведующий отделом печати Иркутского обкома партии.

"Ого! Свердлов? Не родственник ли тому? Какого рожна, интересно, пожаловал? Небось, кинули в такую глушь заради приезда Косыгина".

Несомненно, обкомовский гость был евреем, но настолько обрусевшим, как это часто бывает с моими соплеменниками в Сибири, что, скорей всего, не придавал этому никакого значения.

- Присядем? - предложил он мне, указав на стул.

Георгий Нилыч поднялся из-за стола:

- Не буду мешать! - и пошел вычитывать гранки к Матрене Лаврушиной - ответственному секретарю редакции. Муж ее Владимир Александрович, по просьбе нашего редактора, познакомил меня некогда с другом детства Никодимом Корзенниковым, ставшим героем моей документальной повести "Феномен образца 1941 года".

Свердлов сел в кресло Главного, достал блокнот, что-то в нем чиркнул авторучкой с золотым пером. "Имя, фамилия, - выхватил я краем глаза. - Но почему в столбик?"

- Как вас по батюшке? - спросил Свердлов.

- Аронович.

"Ах, вот почему в столбик, - догадался я. - К имени плюсуем отчество - строчка первая. Фамилия - строчка вторая. Национальность? Был ли судим? Родственники за границей? Состоишь? Не состоишь? Строчки... строчки... Глядишь, и дело завяжется. Поди, и сюда, в тьму-таракань заегипетскую, докатилась писуля о Сильвином отъезде. Тогда... Из "Латвийкого моряка" отвалил "по собственному", чтобы Якова Семеновича Мотеля, шефа газетного, не подводить. А здесь? Здесь, чтобы шефа газетного не подводить, придется и вовсе отказаться от оформления. Я другой такой страны не знаю, где так вольно... Житуха для покойников".

До национальности не дошло.

- Ароныч! - начал старый еврей на русский лад, даже смутно не предполагая, что мне, прибалту, чудится какая-то нарочитость в его обращении, естественном для россиян.

- Слушаю...

Свердлов вынул из бокового кармана серого, в крупную клетку пиджака номер "Водного транспорта" - всесоюзной газеты форматом с "Известия". Выпускалась она в сухопутной Москве, как и журналы "Морской флот" и "Вымпел", а предназначалась для моряков загранплавания, рыбного флота и речников.

- Вы писали? - ткнул пальцем в мой очерк, сверстанный на первой полосе с переносом на третью, что делалось крайне редко, и лишь по личному распоряжению Главного редактора.

- Ну?

"В чем подвох? - подумалось мне. - Эта штуковина напечатана еще осенью прошлого года. В ней ни на полвздоха нет ничего особого, чтобы "хранить вечно" - не досье Зорге".

"Архивные пристрастия" обкомовского босса прояснились довольно быстро, но совсем с неожиданной для меня стороны.

- Ароныч! У нас, в Иркутске, в отделе печати, немало ваших вырезок. Статьи. Очерки. Фельетоны. Все бойко, читабельно... И - не взирая на лица... Признаюсь, мы, в Иркутске, обратили на вас внимание еще при первом вашем наезде в наши края. "Районка", должен отметить - (кстати, с этим согласен и товарищ Хохлачев!) - преобразилась... правильнее сказать, приобрела этакий столичный оттенок под вашим пером.

- Спасибо. Кто из Кронштадта, а мы из Риги, - без всякого задора, больше для сотрясения воздуха, откликнулся я - не по моим представлениям было, куда клонит Свердлов.

А он...

- Мы в Иркутске прекрасно знаем, что такое творческая неугомонность. "Десять суток шагать, десять суток не спать ради нескольких строчек в газете". Здесь, как у нас говорят, горячий песок сенсаций прямо под ногами валяется. Слева - Тюмень, с небывалыми залежами нефти и газа. Справа - Бодайбо, с Ленскими золотыми приисками. А связующей ниткой - слева направо - БАМ. Материала не на одну книгу. Привлекает? То-то и оно! А чем привлекает вас Киренск тоже догадываемся. Суровая романтика... Экзотика... Междуречье... Киренга... Лена...

- И Света, - сострил я, сбивая Свердлова с покровительственного, настораживающего меня тона, памятуя: благими намерениями вымощена дорога в ад...

- Допустим... Но при этом следует учесть: Света., как и вы из Риги. Она тоже не имеет никакого отношения к Сибири, хотя... хотя уже перевелась из Латвийского университета в Иркутский. А это говорит... Это говорит о том, что вы намерены здесь у нас укорениться, я бы сказал, по-семейному. Вот я и предлагаю вам...

У меня отвисла нижняя челюсть. В последнее время мне предлагали только самые неприятные вещи. Убраться из газеты, не повредив карьере редактора, тоже еврея. Смотаться куда подальше, чтобы вынужденным "тунеядством" не мозолить глаза компетентным органам. Снять свою фамилию - литературного обработчика - с рукописи воспоминаний полковника Каверина, у нее и без того, из-за честно изложенной истории о "досрочном" прорыве блокады, практически нет шансов преобразиться в книгу.

- Я вас слушаю, - повторил я.

Ковшиком ладони подхватил отвисшую челюсть. Ногу перекинул на ногу. Локоть упер в колено, для прочности.

- В Киренске, сами понимаете, вам некуда расти. Здесь никаких перспектив. Ни для вас, ни для вашей жены.

- Мы еще...

- Знаем, знаем. Не оформлены... Не проблема! Оформим.

- А вдруг я... - меня чуть ли не повело к нервному смеху. - Вдруг я, товарищ Свердлов, отнюдь не из "Недорослей" Фонвизина. А напротив - не хочу жениться, а хочу учиться. ВГИК, допустим, на примете. Высшие двухгодичные курсы сценаристов и кинорежиссеров. Мастерская Тарковского, например.

- Хотите - что хотите! Хотеть не возбраняется. Вот и мы, в Иркутске, кое-что хотим. Мы хотим предложить вам должность ответственного секретаря. Где? В Братске.

- Это там, где Братская ГЭС?

- Да-да, стройка века, Евтушенкой воспетая...

- Уже ведь воспетая, - попытался я выйти из растерянности.

- Помните, из Светлова? "Новые песни придумает жизнь." Так что и на вашу долю останется, что воспевать. Не отказывайтесь, не подумав. К тому же... это всего на год. Пока оформим кандидатский стаж, примем в партию...

- А Света? - вырвалось у меня, хотя главная загвоздка в другом: в партийцы ни я, ни кто-либо из нашего древнего рода жестянщиков, музыкантов, художников и поэтов никогда по своей воле не стремился. Никто и не вступил.

Из задолбанного благими намерениями далека донеслось:

- И Свету примем в члены. Примем и оформим. В отдел писем... заведующей... Годится? С дальнейшим переводом к нам, в Иркутск. В "Восточно-сибирскую правду". Ее по тому же статусу. Вас с повышением. Мы, в Иркутске, предлагаем вам пост заместителя Главного редактора. Имейте в виду, областной газеты. А область наша - не шутка! На две Франции, плюс Голландия с Бельгией. Наш "зам" - это в будущем году - выходит на пенсию. По выслуге лет. Вы его и смените. Ну, а дальше... Дальше - посмотрим...

"Дальше" - скрывалось за столь потаенным горизонтом, что и в бинокль его не разглядеть.

Ой, мать моя, Родина!

Там в Риге, ты, мать моя, Родина, хуже мачехи. Скалишь свои антисемитские зубы, метишь в глаз указующим перстом: "Не пущать, такого-сякого! В курьеры - да, в литсотрудники - нет! а если - "да!", то на полставки, чтобы не высовывался! Ибо штатное расписание газеты проложено по передовой идеологического фронта!"

А здесь? Широка страна моя родная, много в ней различных штатных единиц. И дороги открыты - прими лишь веру основоположников.

О, Боже! Угораздило! Уже и пятый пункт, выходит, - не преграда. Никто как будто отныне, займи я предложенное кресло, не выдаст мне мимоходом укоризну - "ваша нация..."

"Ваша нация..." - это ползало в моих ушах, почитай, с рождения, как неистребимая сороконожка, встающая каждый раз не с той ноги, чтобы мы, евреи, допытывались друг у друга - а с какой ноги она встала сегодня и как это отразится на нашей судьбе?

В смущение введена моя душа. Что сказать? Как?

Видимо, догадываясь о моем состоянии - ведь, как ни крути, сам еврей - Свердлов внезапно перевел стрелку разговора на другие рельсы.

- Ароныч! Вам, должно быть, известно... Насчет Косыгина...

Я пожал плечами.

- Доложили... По телеграфу ОБС.

- Что?

- Одна Бабка Сказала - телеграф такой, беспроволочный.

- Понимаю. Уже не секрет. Так вот... Алексей Николаевич изъявил желаниие. Да-да, на перелете Якутск - Москва сделать здесь, у вас остановку. Родину свою малую, так скаать, навестить.

- Ну... хлеб-соль, каравай хлеба. Все, должно быть, устроим, как в кино.

- Вот-вот. А хотелось бы, не как в кино. Родина все же. Первая любовь, дочка тут родилась.

- С Хохлачовым поговорите. Он здешний. Он вам все памятные места покажет. И где Косыгин жил, и куда на рыбалку, за тайменем, ездил. Даже лодку косыгинскую отыщет. Только укажите - где искать.

- Ароныч! А что-нибудь пооригинальнее? Неужели у вас нет на примете никакой свежей идеи? Косыгин джаз любит. А вы из Риги, от Раймонда Паулса, из самого что ни на есть джазового заповедника... Импровизируйте!.. А мы вас поддержим!

И тут меня осенило.

- Поддержите?

- Поддержим.

- Тогда слушайте... Этой осенью, к концу навигации завезли к нам сотни телевизоров. А кому они нужны - без "тарелки"? Стоят себе в магазинах, вместо мебели, пылятся... А народ душевно страдает: как так? - думают люди, - телевизоры есть, а смотреть по ним нечего. Пусть Косыгин распорядится, и нам тут поставят "Орбиту".

- А кто к нему выйдет с таким предложением?

- Я и выйду. Мне, по разнарядке свыше, интервью у него брать. Вот и... Поставит "Орбиту" - слава о нем пойдет по всей Руси великой. Не поставит...

- Стоп-стоп!.. "Орбита" в данный момент - это очень болезненный узелок. Скажем так, на шее всей нашей области. Усть-Кут. Бадайбо. Катанга. Мда, разрешить такой вопрос... заманчиво-заманчиво... Но как, в какой упаковке преподнести его?

- Чисто по-журналистски, товарищ Свердлов. Но сначала маленький экскурс в туманное прошлое "Ленских зорь". Здесь на чердаке хранятся подшивки нашей газеты. В двадцать восьмом она называлась "Ленская правда". И в ней активно сотрудничал Алексей Николаевич. Я нашел немало заметок за его подписью. И большинство из них, учтите, посвящены борьбе с недостатками.

- Те недостатки, надеюсь, исправлены?

- Те исправлены. Вот это... самой собой, в том же ироническом ключе и доложите Косыгину. И с той же предрасположенностью к доброй шутке преподнесете ему авторский экземпляр газеты. Какой? Нашей. Сегодняшней. Но... Но состоящей сплошняком из архивных материалов. Каких? Догадываетесь? Да-да!.. Тех самых! Тех, что приносил в редакцию молодой Косыгин. Ну? Старый Косыгин не расчувствуется, не всплакнет, типа, были когда-то и мы рысаками? Всплакнет. Расчувствуется. Тут и пора сделать ловкий ход конем. Мол, все недостатки, с которыми вы боролись по молодости лет, Алексей Николаевич, действительно, выкорчеваны с корнем. Но время на месте не стоит. Новые песни, как предсказывал поэт Михаил Светлов, придумала жизнь, а с ними, понятно, возникли и новые недостатки. Однако, с присущей вашему перу легкостью, и новые недостатки вы способны устранить без всяческих затруднений. Например... Если уж завезли сюда, в Киренск, телевизоры, то почему бы не соорудить у нас заодно и "Орбиту", чтобы эти телевизоры хоть что-нибудь нам показывали. Поймите правильно, держать их в доме заместо табуреток - накладно и не практично. Как идея, товарищ Свердлов, свежая, а?

- В ней что-то есть... Есть, есть в ней, что-то, Ароныч!.. Мы подумаем над вашим предложением. А вы подумайте над нашим.

- Один ум хорошо, а два - лучше, - сказал я, довольный спонтанной игрой воображения. Все-таки, пусть я и не музыкант, не джазмен, как мой брат, но чувство импровизации и мне не чуждо.

- Да-да, посоветуйтесь с вашей Светой...




Отступление четвертое
А.Н. КОСЫГИН  -  НЕСОСТОЯВШИЙСЯ  РАЗБОЙНИК  ПЕРА

Самиздат семидесятых... памятный самиздат. Породил сыскные команды, доносчиков и зеков. Потом, в свободные времена, историков, исследователей и кандидатов наук. В моем варианте, - станцию телевизионной космической связи "Орбита". Так называемую "тарелку", отнюдь не инопланетную. Установлена она в таежном городе Киренске. И по сей день, полагаю, забавляет сибиряков московскими телепрограммами.

Может быть, пора ее приватизировать?

Пора, брат, пора...

Но прежде... Прежде, текстовая загадка.

Подсказываю, автор - не Пушкин.

Итак... "Внимание широких масс должно быть привлечено к вопросу кредитной политики. Правильная, классово-чуткая политика распределения кредитов в деревне - одна из основных задач".

Ну?

Нет, эти строчки не из телешоу "Крестьянский вопрос".

Они из Киренской газеты "Ленская правда", переименованной впоследствии, когда я работал в ней, в "Ленские зори". (№53 (342). Суббота 7 июля 1928 года).

Название заметки "Международный день кооперации". Автор - А. Н. Косыгин. Да-да, тот самый Косыгин, Алексей Николаевич, поклонник джаза и Председатель Совета Министров, а в прошлом внештатный корреспондент районной газеты, мечтающий лишний раз опубликоваться на страницах партийного печатного органа...

"Я призываю кривошапкинцев - бросить старые бытовые предрассудки и отказаться от традиционной "масленицы", - писал А. Косыгин 15 февраля 1928 года (№13 (301) "Ленская правда") - Оставшиеся средства обратить на приобретение облигаций 4 крестьянского займа "Укрепление крестьянского хозяйства"...

Призыв Косыгина, тогда еще не министра, напоминал глас вопиющего в пустыне.

Платить деньгами за всякие новшества, даже включая займы, сибиряки мало желали. А вот рыбкой выловленной, горностайчиком с порванной шкуркой - пожалуйста! К сведению для неверующих в характер заматерелых на сорокаградусном морозе мужиков - доложу без стеснения: в 1973 году в одной из вымерших деревень я обнаружил в подвале, леднике по-ихнему, немало царских денежных знаков и чуть ли не мешок "керенок".

Так что деньгами - ни-ни! Тут и приспела цитата из Косыгина. Из "Ленской правды" за 1928 год.

Рубрика: ВЕСТИ ИЗ ОКРУГА (По телеграфу и спешной почтой от наших корреспондентов).

ЧЛЕНСКИЕ ВЗНОСЫ БЕЛКОЙ


В д. Максимово (Усть-Кутского района) комсомольцы организовали ячейку Осоавиахима. В ней насчитывается 17 человек.

Ячейка взялась за работу. Занятия проводятся по два часа в неделю, в дни отдыха ребята занимаются физкультурой, проходят строй.

Ввиду заморозков хлеба у некоторых нечем платить членские взносы. Но и тут ребята не отступили: вместо денег тащат в ячейку добытые беличьи шкурки. Собрали три рубля на выписку газеты.

Ячейка просит окружную организацию Осоавиахима прислать указания, как работать дальше.

После этой заметки, я догадываюсь, каждый встал бы на сторону кривошапкинцев и никулинцев. Какого черта им действительно нужен окружной город Киренск с его указаниями? Белку, конечно, нужно постращать, но ведь не ради членских взносов. Мех ее и для пропитания сгодится, когда бы жить по закону семьи, с уваженьем к заезжим китайским торговцам, а их расстреливают, будто они японские шпионы. Какие они шпионы, если платят наличными?

Они платят, их расстреливают. А партийцы? Партийцы не платят, а вместо денег морочат головы газетными шапками в "Ленской правде":

КРЕЧЕТОВ - КРЕСТЬЯНСКИЙ СЕРЕДНЯК КУПИЛ НОВОГО ЗАЙМА НА 120 РУБ.

С МЕСТ ИДЕТ ПРИЗЫВ К КРЕСТЬЯНАМ ОКРУГА - НЕ ТРАТИТЬ НА "МАСЛЕННОЕ ГУЛЬБИЩЕ" ДЕНЕГ. А КУПИТЬ НА НИХ ОБЛИГАЦИИ.

Был у меня соблазн: поинтересоваться судьбой середняка Кречетова. Но ни в одной деревне - ни среди кривошапкинцев, ни среди никулинцев - нигде я не получил его прижизненный адрес. Поди, его и не существовало? В особенности, после сообщения о том, что не в общак, а на какой-то поганый займ кинул он свои натруженные рубли. Другое дело, пацаны из Осоавиахима! Собери еще семь копеек и за три-ноль-семь можно было купить поллитруху. Правда, в семидесятые годы.

И все-таки мне повезло. На обочине от темы про середняка Кречетова. В деревне Марково. От деревни ничего не осталось. Все вымерли, кроме домотканного старичка, лет девяносто на вид. Он говорил, что ему сто двадцать, и родился еще до царской власти.

- Дедусь! - спросил я при встрече. - А какая власть была на дворе, когда ты уродился?

- Наша!

- Какая, дедусь, ваша?

- Я их маму имел!

- Так вы, дедусь, еще старше, чем себя изображаете.

- Я с Ермаком ходил в поход. И взял себе якутенку. Она мне трех щенков принесла. И подохла. Собака оказалась дряхлая.

- У вас, дедусь, со здоровьем...

- О'кей - еврей! Мы с пониманием. К нам психиатры не приходят. Мы их в сторожку упечем, и пусть на морозе онанизмом греются.

- Да вы, дедусь, философ!

- Философом я был во времена Гиппократа. Я ведь прислан сюда погибать. Как народовольник. Это опосля медицинского факультета. Скольких я вылечил, скольких спровадил на тот свет. И все мне благодарны. В особь те, кто пострадал от Тунгусского метеорита. Тут он над нами пролетал. А было это... было...

- В одна тысяча девятьсот восьмом.

- Как вчерась помню. Я с мелюзгой пошел на речку купаться. И тут! Летит будто бочка какая с помелом на хвосте. И искрами сыплет. Чирк-чирк! Затем бабахнуло. Раз, два... Точно, три удара шумных было, земля вздрагивала, туча навроде грозовой над тайгой поднялась. Люди - молиться, а потом ко мне за лекарствами. Жалко, деревня вымерла. Некому сказать про меня. Хоть одно доброе слово!.. И я готов - туда, к ним. Хочешь со мной? По стаканчику! и вперед!

- Дедусь, а почему ты признал меня за еврея?

- О'кей - еврей! Мы с пониманием. Налей стакан.

Стакан я ему, естественно, налил. (По Сибири не ездят без граненного).

Старик хлебнул и повеселел. Больше не упоминал о моей национальности, хотя, наверное, не от близорукости кое-что определил для своего хитрого умишка, воспитанного, по его словам, у Бехтерева. Правда, давным-давно, давным-давно...

- Дедусь! Я к вам в Марково завернул не по оплошности. Тут у вас был комсомольский почин. В году, скажем, двадцать восьмом.

- Починов, милок, у нас не было. Мы сами починяли все то, что прохудилось.

К сожалению, мои журналистские изыскания обернулись только бутылкой водки. Дедок пошел спать. А я, возвращаясь на морозе в Киренск, читал и перечитывал корреспонденцию А.Косыгина, и с горечью осознавал: ничего от активности местных жителей не осталось. Может быть, по причине всеобщей смертности - либо от голода, либо от пуль разного калибра, русского и немецкого. Вдовые, понятно, тоже ненадолго пережили свое вдовство. Да и детей своих, кравших изредка колосок на колхозном поле, где, на самом деле, колосилась 58-я статья.

Что остается, если от деревни Марково ничего не осталось? Думаю, и дедусь мой ныне там не живет, общается в светлом мире с добрым учителем своим Бехтеревым. Следовательно, приведу цитату из молодого Косыгина - опять же, главная для него газета тех напряженных времен! "Ленская правда" 1928 года!

МАРКОВСКИЕ КООПЕРАТОРЫ ПРОЯВИЛИ АКТИВНОСТЬ


12 января в Марковском народном доме под руководством союза совторгслужащих была поставлена пьеса из кооперативной жизни "Именины подвели". Реклама была вывешена за два дня вперед, весь сбор от спектакля должен поступить в пользу красного уголка.

Не знаю, какую пользу получил красный уголок от этого сбора. Представляю, сбора вообще не было. Сибиряки, как отметил, предпочитают платить белкой, собольком, но прижимистые на наличные. При слове "наличные" у них чешутся кулаки.

Для справки: древний дедусь, с которым я промывал мозги "Столичной", не помнил о красном уголке, куда переводят деньги. Деньги, помнил он со времен профессора Бехтерева, переводили только на выпивку...

Теперь от древнего дедуськи этого надо повернуться лицом к Алексею Николаевичу, но уже не к внештатному корреспонденту "Ленской правды", ставшей затем "Ленскими зорями", а к Председателю Совета Министров.

Случилось так, что в 1973-м году т. Косыгин вознамерился вернуться на день-другой в "Альма-Матер" свою, в Киренск.

Желание это возникло у него в Якутске. Там он принимал японского посланника. А заодно, наверное, и на грудь. Это уже вместе с гостем. Японец - рисовой, он - московской. Башка и поехала. От возлияний. У обоих. Японец, спохватясь, мотанул в Токио. Еще по сознанке, держа документы о подписании чего-то такого в надежных руках тайного охранителя. Алексей Николаевич? Употребив московскую, он вспомнил не о секретных бумагах... О городе первой влюбленности вспомнил. И приказал отбить телеграмму. "Приезжаю! Ждите!! И дождетесь!!!"

Отбивали телеграмму с трепетом в пальцах. Получили ее с трепетом в сердце. Читали с трепетом душевным, до полного выпрямления мозговых извилин.

Что делать? А делать нечего, когда, что ни делай, все одно - не Москва.

На слуху при этом: у клана Косыгиных в Киренске богатая собственность. Почитай, с незапамятных лет. А ведь - верно! То ли папа его, то ли дед будут из ленских купцов, владельцев судов-пароходов. Так судачили знатоки-старожилы, вгоняя местные власти в холодный пот..

Догадываюсь о соображениях Киренского городского руководства. "Ну, не станет же сын своего папы-купца, если он ныне Председатель Совмина, претендовать на возврат Ленского речного флота. Нет, не станет! Но - дом родной? Почему бы ему дом родной не увидеть? Почему бы ему не посетить редакцию газеты, где он некогда столь часто публиковался? Господи! Спаси и помилуй! Ностальгия, видать, их там в Москве замела, если готовы кинуться в глухомань, где и сидяка в сортире отродясь в наличии не наблюдалось".

Вот с этим "сидяком" и возникли у нас в газете "Ленские зори" большие проблемы. Дело в том, что все совслужащие ходили - во двор. И по малой нужде, и по большой. И неважно было - ты главный редактор, или ты корреспондент, или маленькая, как птичка, линотипистка. Туалет один. Туалет на всех. Он дощатый. При температуре минус сорок даже говном не пахнет. Но... из-за небрежности, или из-за малотворческого интереса к предмету употребления, на нем, то есть вокруг "очка", вздымались айсберги из мочи и всяких неприличных для этого рассказа фекальных кружев. Представляю, что бы случилось с "Титаником", если бы он по глупости своего капитана завернул в сибирскую глубинку и наскочил на местный айсберг.

Итак, картинка нарисована. Дальше - размышления на вольную тему.

Разумеется, размышляя вольно, в редакции "Ленских зорь" немедленно подумали о туалете. "А вдруг он захочет покакать?" (В скобках. Это цитата. Каждое слово - доподлинно. Но не выдам человека из редакции районной газеты, кто первым осознал о неучтенных протоколом явлениях косыгинского организма. Организм, он и есть организм. А вдруг организму - надо?)

Редактор Хохлачев вызвал слесаря Диму. (Дима не просыхал на работе. Такая была у него работа - не просыхать). Он выслушал приказания и отдал честь.

- Будет исполнено!

-...И убери - не-мед-лен-но! - эти наледи с писями! Противно смотреть!

- А говно? - уточнил Дима, называя вещи своими именами.

- Все убери!

- Трешник.

- Совесть, гляди мне, пропьешь!

- Двойняк вперед!

Надо отдать должное слесарю Диме, он не воспользовался "двойняком", чтобы тут же его просадить в ближайшем буфете. Он уважал свою универсальную профессию. И потому пригласил за рублевку шахтера с отбойным молотком. Под влиянием трудового энтузиазма раскололи глыбы непристойного по внутреннему содержанию льда, бурую окрошку спустили в очко. Но перед тем, как идти пить, вспомнили: Косыгин - интеллигент, ему подавай товар в чистом виде, без микробов и бацилл. Посовещались. И оба - в один голос решили: выпить мы все равно выпьем. А рабочая гордость? Рабочая гордость, - посовещались они, - заключается, по случаю приезда заморского гостя, в чистоте и в порядке. Сбегали они на Лену с коромыслом, принесли в туалет два ведра. И помыли все, как и полагается. Вот теперь-то, смекнули, пора и выпить.


Сотрудницы редакции и типографии газеты "Ленские зори"

Они пошли пить. А в редакции стали думать: как без излишней назойливости, по-культурненькому и спокойненько, не называя вслух неприличное место пользования, пояснить Косыгину, какое следует избрать направление - по нужде, как по малой, так и по большой...

Так родился невероятный по глубине подтекста транспарант. Красным плакатным пером по белому полю ватмана было выведено: "Туалет вниз, во двор, и налево!" Когда его прибивали к стенке, раздался испуганный крик. Нет, не от удара молотком по пальцу. От видения, которое открылось на ледовом шоссе Лены.

- Приехал!

Хохлачев посмотрел на реку и узрел кортеж легковушек, в основном "Москвичей", конфискованных, понятно, у местных жителей. Чинно, по порядку шли они по насту. В салоне своем, одном их многих, но в каком - это секрет, везли они, очевидно, САМОГО!

- Приехал? Уже? - поразился редактор. - Почему не сообщили?

Схватился за телефон. И давай названивать по начальству.

Страх окутал редакцию. Дело в том, что из-за нехватки краски не удалось пририсовать к транспаранту стрелку, по форме этакую молнию: мол, вниз по лестнице, и во двор, пожалуйста.

Однако обошлось. И суматоха улеглась. Наша машинистка, среагировав на вопли, преобразовалась в художники и израсходовала весь тюбик помады на этот дорожный указатель. Так поступают советские люди!

Потом выяснилось - тревога была ложной. Машины проводили просто-напросто подготовительный проезд по ледовой магистрали. И не по пьянке, не самоуправства ради - по настоянию райкома партии, чтобы в ответственный момент все получилось как у людей. Кстати, трезвыми водители были еще и потому, что все виды алкогольных напитков предварительно изъяли из магазинов. А участникам тренировочного автопробега пообещали по два литра спирта, если они заведутся и поедут. Они и завелись. И поехали. Им холод - не тетка.

Главная проблема с Косыгиным, пославшим свою телеграмму из Якутска, состояла вовсе не в очке, которое стараниями слесаря Димы и его товарища было готово к приему. Главная проблема, вернее неприятность, торчала занозой в том, что никто не помнил месторасположении избы, в которой Косыгин проживал с женой и где родилась его дочка.

Я пошел изыскивать жилище Косыгиных....

Каким-то образом попал в заводское общежитие. Не подумайте, что здание это было каменное. Нет, обычный пятистенник, но на два этажа. В нем - общежитие. В общежитии - комендант, могучая баба с задатками штангиста.

- Что вам надо?

- Мне? Надо узнать: здесь жил Косыгин - да или нет?

- Нет! Здесь никто такой не жил.

- Я о Председателе Совета Министров.

- Уйди!

- Тетка! У меня задание редакции. Косыгин приезжает, доходит? Дом свой хочет увидеть!

- А-а-а! Косыгин? Тот Самый? Врешь?

- Самый-Самый! Не вру. Показывай хоромы.

- Они не виновиты!..

- Кто?

- Они там... там они... с работы... неурочное время, сам понимашь... пьют и трахаются... они не виноваты... у них жизнь такая..

Что удивительно, я попал по адресу. Старый и чрезвычайно по-советски опытный редактор Хохлачев дал мне правильное направление. Другое дело: молодая тетка-комендантша не представляла себе, чем командует. Впрочем, необходимо пояснение. Тетка-то знала, где командует. Не знала другое: на месте ее общежития стоял Дом Косыгиных. Избу эту из-за отсутствия жильцов снесли еще в каком-то занюханном пятьдесят втором, когда боролись с космополитами. И построили общагу. А тут, представьте себе, у Косыгина в голове ностальгушки. Он хочет посетить Теремок своей молодости.

Секретари райкома, догадавшись о косыгинских пожеланиях, приняли единственно правильное и, понятное дело, гениальное решение: немедленно выселить из помещения всех работяг. Провести там ремонт. Повесить портреты Брежнева и Косыгина на стенах, и показать их Председателю Совмина во время экскурсии по исторической Родине. Пусть себе поет под Роберта Рождественского: "Что-то с памятью моей стало".

Здесь необходима словесная пауза. Здесь необходима минута молчания.

Суть всей стратегической операции, проводимой в Киренске, заключалась в ином. В город завезли телевизоры. Их уже все - до последнего - раскупили. А смотреть в них - это как в оловянное зеркало, когда по старинке причесываешься. Не то что Москву, Ленинград - свой областной центр Иркутск не увидишь. Без спутниковой связи. Связь же в Киренске была, как в вышеописанном общежитии - половая.

Местным жителям представлялось - решение об установке в этом древнем городе современной "тарелки" может принять только Косыгин. Поэтому его надо и обрадовать видом родного дома, взять у него интервью, если даст, показать красную стрелку на транспаранте в дворовый туалет. Словом, удивить и обрадовать ростом культуры в дикой этой провинции.

Ведь никто другой! Он - именно он! - писал о развитии жизни в лучшую, ближе к современности, сторону. Вот пример.

КАК ИСПРАВИТЬ НЕДОЧЕТЫ


На израсходованную сумму по содержанию ревизионной комиссии можно содержать постоянного платного квалифицированного работника. Ревизионная же комиссия, получив деньги, ничего не сделала и не оставила результатов и следов своей работы...

А. К.

("Ленская правда". №33 (332). Среда 25 апреля 1928 года)

На ремонт общаги райком партии тоже израсходовал много народных денег. (В скобках следует заметить, эти деньги действительно пошли на доброе дело. Впоследствии заводские ребята снова вселились в этот дом и жили уже в гораздо лучших условиях. Правда, после работы продолжали заниматься своим любимым делом - пить водку и трахаться, пока их от этого не стало отвлекать телевидение. Ибо подключение Киренска к станции космической связи "Орбита" состоялось. И закупленные впрок телевизоры начали демонстрировать речи, рукопожатия и поцелуи Брежнева, Косыгина, Суслова и других старцев Марксизма-Ленинизма).

Как же киренчане добились такого чуда? Все очень просто.

Сидя на утепленном чердаке нашей редакции, я раскопал подшивки газеты - за прошлые годы. И обнаружил статьи и заметки А. Н. Косыгина. Зная, что любому автору приятно почитать самого себя - прежнего, предложил смакетировать свежий номер газеты с разворотом из архивных материалов, принадлежащих перу нынешнего Председателя Совмина. Номер был сверстан и выпущен в свет. Но не на обычной бумаге и не обычным тиражом, как предлагал я. А на ватмане, и всего-навсего в трех - подарочных! - экземплярах. Видя, что ситуация выходит из-под контроля, я утащил домой из типографии верстку двух полос. Смекалку проявил еще до того, как все спохватились: делают ведь Самиздат! Самый настоящий Самиздат! Причем, на государственные деньги и в государственной редакции.

Один экземпляр этого государственного Самиздата отправили в Иркутск, в обком партии.

Второй экземпляр государственного Самиздата забрал Киренский райком партии.

Редакции газеты ничего не досталось. Только я успел взять - на память - верстку, пожелтевшую ныне под израильским солнцем.

А лично Косыгину вручили Главный Экземпляр государственного Самиздата - напечатанную на ватмане газету "Ленская правда" с его статьями и заметками 1928 года. К редакционному подарку приложили нижайшую просьбу всего района: подключить Киренск к спутниковой телевизионной связи.

Председатель Совета Министров, умиленный своим ранним творчеством, выполнил просьбу земляков. И "тарелка", именуемая в обиходе "Орбитой Косыгина", вознеслась в таежной глубинке - над пихтами и кедрами.

Жители этой глухомани мечтали вырваться за счет телепрограмм из своей отсталости к московским проспектам. Надеялись, бывший земляк им в этом поможет. Ибо еще на заре Советской власти он, А.Н. Косыгин, писал о прорыве сельского жителя к всеобщей культуре. Правда, желание мужиков получить за ценную пушнину не только зерно, но и табак, чай, сахар он называл иждивенчеством, все больше стремясь проводить высокую политику - навязать населению займ, утвердить государственную монополию на закупку пушистой охотничьей добычи, потому и стал впоследствии важным политическим деятелем.

Вот его нетленные строчки. Ими, пожалуй, я и закончу эту ностальгическую историю.

БУРСКОЕ БОЛОТО


Отдаленность от города, от своего районного центра Макарово, к которому Бур совершенно экономически не тяготеет, послужила одной из причин чрезвычайной культурной отсталости Бура сравнительно с другими селениями нашего округа.

Регулярного почтового сообщения нет. Письма, газеты идут с большим опозданием даже в зимний период, не говоря уже о летнем, когда почти всякое сообщение отсутствует.

Из культурных учреждений имеется лишь красный уголок, работа которого поставлена весьма слабо: арендуемое помещение не приспособлено, никакой общественной культурной работы не ведется.

В то же время культурных сил для деревни в 40 домов, надо считать, больше чем достаточно: здесь обследовательский пункт РОКК, в котором работает врач, фельдшер, имеется учитель, посылаются ежегодно работники Ленсоюзом для постоянной работы в кооперативе. Однако, несмотря на такое большое наличие сельской интеллигенции, общественность в деревне отсутствует.

По словам местного крестьянства, врач, фельдшер на сельские собрания совершенно не ходят, учитель на собраниях бывает редко.

То же наблюдалось на общем собрании, где стоял вопрос о создании интегрального машинного т-ва: учитель пробыл на собрании 10-15 минут и почти не принял никакого участия. Выступления учителя показывают его малую приспособленность для ведения общественной работы среди крестьянства. Небольшое выступление учителя на сельском собрании пестрит словами: "идеология", "психология" и др., совершенно чуждыми крестьянству.

Все это способствовало возникновению того общественного болота, которое сейчас имеется в Буре...

Работа по распределению займа не велась, среди крестьянства не распространено займа ни на один рубль. Полученные облигации займа в Бур на 35 рублей были распространены исключительно среди местных служащих.

Председателем сельсовета было заявлено, что заем у них вообще нельзя распространить, а кто хочет купить, может купить в городе (за 200 верст), никакой разъяснительной работы по распространению займа проведено не было...

Наиболее активную часть собраний составляют группы из бывших торгашей - таенов, которые в прошлом закабаляли и кредитовали тунгусов, однако ни один из таенов избирательных прав не лишен.

Наибольшим же злом района является острая конкуренция среди заготовителей пушнины.

К сезону заготовок в Бурском районе работало четыре заготовителя: потребобщество, госторг, охоткооперация, киренское кредитное т-во. Два последних заготовителя выезжали специально для заготовок белки и после сезона, оставив розданные кредиты, уехали.

Регулирование кредитами отсутсвует, сельсовет этим не руководит, никакой согласованности среди заготовителей нет. В результате такой заготовительной работы нет ни одного двора, ни одного охотника, который не был бы должен заготовителям, причем суммы розданных кредитов в отдельных хозяйствах достигают 400-500 руб. на двор. Бесконтрольное и бессистемное кредитование всех заготовителей, лишь бы больше захватить пушнины, создало и укрепило иждивенческие настроения у населения.

Иждивенческие настроения настолько сильны, что объявив на собрании о выделении ссуды Ленсоюзом в размере до 600 пудов хлеба на кредитование населения ввиду неурожая, не только не удовлетворило участников собрания, а сейчас же было предъявлено требование о выдаче в кредит и других продуктов, как-то: масло, чай, сахар, табак и проч. под осеннюю пушнину...

Среди крестьянства ведутся разговоры, что пушнина нужна всем заготовителям, а раз так, значит будет и кредит. Не даст кооператив, пойдем к Маркову (так называют Госторга), - там дадут.


А. К.

("Ленская правда" №32 (321) Суббота, 21 апреля 1928 года).

Как видим, в регионе величиной с нынешний Израиль, "из культурных учреждений", по словам А.Н. Косыгина, имелся лишь красный уголок, "работа которого поставлена весьма слабо". Ну, теперь и прикиньте, насколько своевременным было вмешательство спутниковой связи и телевидения в развитие культурного потенциала жителей островного города. Произошло это в 1973 году. В историческом масштабе совсем недавно. И приятно сознавать, что в этом есть весомая доля и моего участия.




4


Киренский речной порт

Всю ночь, пока я в компании укротителей Зеленого змия наливался под Светкины пельмени с Мишаней Гольдиным, братьями Карауловыми, героями моего очерка, и Валдисом, кинооператором-документалистом с БАМа, горючей смесью из питьевого спирта и рижского бальзама, в типографии тикали печатные машины. Секунда - разворот, секунда - второй. И на каждом, сбоку от фирменного клише газеты, броский заголовок: "ТО-1506 - на линейке технической готовности".

Поутру дошло - мог и не спешить: за смертью, выяснилось, все равно не угнаться.

Смерть настигла капитана Соколова раньше моего появления в редакции, через несколько минут после того, как мы с ним распрощались и он пустился на своем "Москвиче" вдоль по Питерской нашего Киренска - по Лене, туда, к Алексеевскому судоремонтному.

Его самоход обнаружили в сугробе, неподалеку от берегового взлобка, выводящего к райкому партии. Тело отыскали случайные лыжники, вышедшие на прогулку. В пяти километрах от машины.

И без криминалистических изысканий "картина ясная" - убит ударом в затылок. Чем? Тоже не секрет. Ломиком. Причем, - вот ведь характерная деталь! - ломик, отсвечивающий льдистой корочкой крови, был демонстративно воткнут в наст, у самого трупа.

Кто убил? Местный? Пришлый?

С целью ограбления? Но вроде бы ничего не пропало. И почему "Москвич" не угнали, а бросили у райкома? Намеренно? С намеком? Либо без всякого скрытого умысла?

Вопросы... вопросы...

По личной моей версии, последним Соколова видел в живых не кто-либо из героев моего будущего криминального репортажа, а именно я. Подобные догадки хороши для начинающего детектива: питают интуицию сыскаря азартом погони. Но для потенциального свидетеля они рисуются в ином качестве и обкатывают молодецкое тело мелким ознобом: как бы не сочли - пробуксовывает по извилинам - за подозреваемого.

Нудно жить на белом свете, иногда и страшно, но другого света не придумано.

Мне представлялось: горит-разгорается буча среди следователей Киренской прокуратуры - кому снимать допрос? Было-то их, следователей этих, всего два. И оба, как на показ, с изъянцем. Игорь Жолудев крив на левый глаз. Марина Морышкина хрома на правую ногу. Прокуратура - в их лице - и выглядела соответственно: косила и хромала

Мучило: кто из них вытянул счастливый лотерейный билет. Лишь бы не Марина... Вызвала она меня разок бумаженцией приказного тона. "Явиться ровно в 10.00. Иметь при себе паспорт".

Явился - не запылился. Но с непривычки неуютно. Ерзаю на стуле. Присматриваюсь. Портрет Ленина. Портрет Брежнева. А Марина вместо того, чтобы сидеть напротив, между них, за столом, хромоножит по кабинету, на расстоянии, доступном дуновению ее духов.

Выяснилось: пару дней обратно, в разгар танцев, сунули мальчонку какого-то из ГПТУ под лед. Мальчонка поплыл по течению, злоумышленники - в заводское общежитие. Меня в тот вечер засекли к клубе, на исходе "женского" танго. Может, и я засек кого-то в подозрительном радиусе от проруби? У местных - рот на замке, играют в молчанку. Авось, я не такой.

Я не такой, и не на "авось". Но интуитивно догадался - не нужны от меня никакие сведения, нужен я, просто-напросто я, живой человек, молодых светлых лет, готовый скрасить тоскливое женское одиночество.

Спасибочки! Я уже скрашиваю одно женское одиночество. Весь район, включая любознательных ходоков из Иркутска, в курсе.

На мое, сказанное по делу: "не знаю", "не видел", "не участвовал", Марина наложила очаровательную резолюцию: "Я тоже из интеллигентной семьи. А здесь не с кем словом перемолвиться. От черного кофе их рвет. От сухого вина корчит. Притушишь свет, чтоб - интим, сразу - лапать ручищами. А нет, кабы - ласка, духовная близость, возвышенное прикосновение эрогенными зонами". И бочком-бочком к стулу моему - впрямую сухая нога не пускает. О, господи! Спаси и помилуй! От возвышенного соприкосновения с ее эрогенными зонами!



...В фотолаборатории тепло и покойно. Обеденный перерыв. Все разбежались - в сельпо "выкинули" женские сапоги-чулки на платформе, а я сижу у пузатого "Крокуса" - не снимки печатаю, а маюсь от мук творческих над чистым листом бумаги. Шекспир бы на нем написал сонет. Зощенко - юмористический рассказ. А я? Я еще сам не знаю, что... В мозгах - каша.

"Работая над статьей, размышляйте от души - просторно, и отнюдь не о стиле, - вспомнились невзначай наставления редактора Георгия Нилыча, живущего с правильной мечтой: выйти на пенсию без происшествий. - Ленского стиля вам все равно не усвоить. А вот мыслить вширь души - километрами - непременно обучитесь. Район наш богат в обхвате - Франция плюс Швейцария. Сочиняешь, вестимо, здесь, в центре, а читают тебя аж за пределами Кудыкиной горы, глядишь, и у черта на куличках. Гордись, но помни: все-таки не в Ницце, и не в Лозанне. А в поселке буйных во хмелю древорубов Куйбышевского леспромхоза, а то и далее по матушке-реке, в Петропавловском. Вывод? Живи и дай жить другим. Своего читателя заумью не подкармливай. Не осилит - в запой уйдет. А пятилетка? А качество? То-то и оно!"

Зауми и не наблюдалось. Район, не доживший при регулярном перевыполнении плана до обычного водопровода, санузла, газа и действующего по назначению телевизора, питался простецким газетным материалом, особое предпочтение отдавая фельетону, по теме тоже простецкому. Открываем "Ленские зори". Ищем гвоздевой заголовок. Находим...

"Будем ли уступать дорогу лихачам?"

Ищем содержание. Находим...

"Нет, не будем!"

В чем же суть? А суть лихачества в том, что какой-то бодливый водитель вместо того, чтобы ездить себе по ледовому панцирю Лены, выкатил на берег и прошвырнулся на грузовике по городской гудронке. Направлялся он, понятно, в продмаг, за ящиком питьевого спирта. Не таскать же высокоградусный груз на горбу, вдруг поскользнешься на спуске-катке да грохнешься со всей стеклотарой. Убьют - не помилуют!

Объяснения подобного рода привечаемы, должно быть, в тех странах Европы, например, Франция или Швейцария, которые Киренский район обогнал по обхвату территорий еще на заре человечества, но не в сибирской глубинке. Здесь цивилизация непуганных пешеходов, и каждый из них охраняем не столько законом, сколько собственным кулаком и каленым пером журналиста, ищущего "острый" материал, способный обойти рогатки цензуры. Посему "наглому" шоферюге и досталось на орехи, чтобы имелось чем закусить, когда он накарябает в редакции "объяснительную".

Покаянное письмо тиснули на четвертой полосе.

Водителя прав не лишили. Поставили ему что-то такое на вид, и он принялся колесить по Лене, не сворачивая в город. Но, разумеется, до следующей получки, когда вновь приспело загружаться ящиком чистого, как слеза...

Тогда его и загребли, чтобы эмоции по-матерному не распускал.

Сначала сказали - "оставь машину внизу, а ящик спускай по снегу юзом".

Но бузотер к восприятию действительности и на вершок не продвинулся: "Ты - чо? - кричал продавщице, обличая ее несуразно - якобы в четвероногом происхождении: Чо, телка сучья, русский язык не понимаешь? Машина - разуй глаза! - уже у крыльца. Мне ее - чо?- снова сгонять на лед? А потом обратно подниматься, да?"

Его и загребли, потрясли за грудки, а затем, уняв страсти-мордасти, приволокли в прокуратуру. На допрос к Игорю Жолудеву. Молодой следователь питерской выучки русский язык понимал лучше продавщицы. На нем, в свободные от службы часы, писал стихи для нашего партийного органа и попутно залихватскую уголовную хронику. Оперативную по той причине, что преступления здесь, в таежном краю, где на примете - любое новое лицо, раскрываются за сутки-другие... Он признал бузотера менее виновным, чем тот о себе уже думал, примеряясь к отсидке за мелкое хулиганство. И отпустил восвояси, попросив подписку о невыезде. А куда из Киренского района выедешь? Никуда и не выедешь, если самолетом не улетишь - тайга да тайга, до горизонта и дальше.

Вот он, зоркий следователь прокураторы, и явил свой кривой глаз в редакцию, когда я сдавал Георгию Нилычу свежий материал. Время уже послеобеденное. Местная сиеста завершалась фиестой. В просторной комнате, где сгруппировалась прекрасная половина журналистской команды "Ленских зорь", шла активная примерка женских сапог-чулок на платформе. Слышались возгласы скрытого ликования и не менее радостные замечания.

- По ноге, будто по колодке!

- Тютелька в тютельку!

- Я в них в театр пойду.

- Куда? Милочка, где ты нашла у нас театр?

- В Иркутск съезжу. Там и пойду.

- Скатертью дорога! - откликнулся Мишаня Гольдин, язвительный после вчерашней попойки. По той же, похмельного вара причине, сапоги он привечал лишь в кирзовом или яловом исполнении. В них, по утверждению недавнего студента-искусствоведа, вернувшегося с Невского проспекта в родные Пенаты, и под вражьим огнем не сгоришь, и в навозной жиже не утонешь.

Мишаня Гольдин - потенциальный победитель в игре "Что? Где? Когда?" - знал наперечет десятки работ "великих русских" Репина, Сурикова, Левитана и вынужденно, в подверстку, как говорят журналисты, все рекордные и иные удои по району, и жонглировал цифрами и названиями картин, как иной болельщик результатами матчей любимого клуба.

Мишаня сидел за столом в углу, у окна, и поскрипывал перышком, борясь с канцелярским стилем и ленским арго.

Игорь Жолудев, не тревожа бабье царство, занятое примеркой и демонстрацией ножек не первой упитанности, позвал его из коридора полусогнутым пальчиком. Прочел недоумение в глазах, тогда, для большего соблазна, высунул из-за полуприкрытой двери сложенный вчетверо номер "зорь" и многозначительно постучал тем же согнутым пальцем по заметке "ТО-1506 - на линейке технической готовности".

Мишаня, полагая, что манят на зов "газетной утки", прыти не проявил и указал пальцем на рыжекудрую принцессу фестиваля удачных покупок.

- Света! - сказал, усмехаясь. - Тебя молодой человек домогается. Из прокуратуры, судя по внешности. Нет, чтобы повесткой вызвать, сам, как Садко - заморский гость, незваным приходит. Чего уж тяготиться приличиями, а? Дыра! Провинция! Не столица... Хотя... конечно... если за уши подержать на весу, Москву и отсюда увидишь.




Отступление пятое
А  ЗА  ОКНОМ  ГОЛЛАНДСКОЕ  ПОСОЛЬСТВО

Москва. Метро. Мы с Гришей вышли на станции Калининская и пешочком, как скороходы, топ-топ по Калининскому к Арбатской. Не доходя, свернули направо, кинули настороженный взгляд в сторону Калашного переулка, где таилось притягательное для евреев Советского Союза Голландское посольство, и - вдоль металлического забора с распростертой на фанерном щите "Правдой" - шасть-шасть во двор Домжура, к ожидающим нас девушкам.

- Привет! Вот и мы.

- Гриша, а нас пропустят? - спросила, по всей видимости, Катенька..

- С нами - всегда!

Я предъявил "вышибале-швейцару" членский билет Союза журналистов СССР № 61595, выданный в Риге меньше недели назад.

Он кивнул, выражая "узнавание".

Пройдя через фойе и кафе-буфет, мы ввалились в ресторан. Оценили обстановку - "тесно, но до отказа не забито". С прибалтийской сноровкой завсегдатаев фирменных питейных заведений выловили у окна свободный столик. Поспешили к нему. В кильватере за нами пристроился круглолиций конкурент, явно приезжий - журналистский значок на лацкане пиджака, не обмятого, еще с магазинной вешалки, сегодня, по всей вероятности, и купленного где-нибудь в Мосторге, нейлоновая рубашка, галстук в крапочку.

- Я вас не стесню?

С внешним беспокойством, но по сути бесцеремонно, он потянул к себе стул, пятый, сбоку от нас, и угнездился на нем, недовольно бормоча что-то под нос. Скорее всего, его мысли были заняты тем, что настоящим работником умственного труда и партийной прессы, живущей под лозунгом "Пролетарии всех стран, объединяйтесь!" - является он, пришедший в Домжур с опознавательным прямоугольником на груди, а не эти голоногие стрекозули, пробивающие себе дорогу к печатному органу известно каким местом...

Грудь наших спутниц и впрямь не высвечивала золотым пером с серпом и молотом. Но она интересовала нас в совершенно ином смысле. Более того, признаюсь, - в тот вечер питала наши, сексуального настроя, надежды. А это, согласитесь, немало...

Бормотание провинциала, вошедшего занозой в тесное содружество людей, желающих выпить и поболтать без "третьего уха", раззадорило Гришу.

- Девушки, значит так... - пришпорил он свою скороговорку. - На первое, обмываем нашу книжку. И пусть издательские сроки рассчитаны на бессмертие авторов, однако...

- Пьем сегодня, - подсказала Ниночка, подруга Гришиной Катеньки.

- Точно! - согласился Гриша. - Но это на первое.

- А на второе?

- И на второе имеется, что обмыть. Известинские корочки.

- Удостоили? Ты же... - Катенька скосила глазки на незнакомца и с явным намеком поскребла ноготками по кончику носа. - Ты же... ростом не вышел...

С той же хитринкой в голосе Гриша ответил:

- По фотографии не определить. Три на четыре - стандарт! - и распахнул на ладони, обложкой с золотыми буковками наружу, синенькую книжицу Латвийского корпункта "Известий". Внутри, на развороте, надпись: "Пропуск №137. Тов. "Известия" имеет право посещать концерты, спортивные соревнования, различные мероприятия". Ни фамилии, ни фотки, ни надписи "внештатный корреспондент". Документ - вездеход.

Произведенным впечатлением Гриша был доволен. Он незаметно подмигнул мне - мол, знай наших!

Я знал его превосходно. С детства. Как ни крути, двоюродный брат! Родился он в Одессе, под бомбами, 25 июня 1941 года. Младенческие годы провел в эвакуации - на Урале, в Чкалове-Оренбурге, где весной сорок пятого появился на свет я. В шестилетнем возрасте осиротел. Его мама, родная сестра моей, умерла в 1947-ом, в Риге, не дожив до 24-ти. И оставила его с новорожденным Ленечкой на попечение мужа, сестер, родителей. Выводить же его в люди вызвалась бабушка - Ида Вербовская.. Она и отправила Гришеньку в первый класс - за пятерками, разумеется. Потом - в пионеры. Дальше - больше. Завод. Вечерняя школа. Аттестат зрелости. Армия - 1 гвардейская танковая дивизия, в которой впоследствии служил и я. Рижский политехнический институт. Рижская филармония, где он - нет, не подумайте лишнего! - не пел, не танцевал, не декламировал, а работал инженером-электриком. Это позволяло внештатному корреспонденту беспрепятственно встречаться на репетициях с маститыми гастролерами, от столичных до иностранных, типа Дина Рида и Карела Гота, и поставлять оперативную информацию газетам, иногда и московским. Отсюда - известинские корочки.

Гришу я знал превосходно. Но знал и провинциальных журналистов. Многие из них, входя в Домжур, лелеют думку заветную: познакомиться со знаменитостями, дабы козырнуть "дружбаном" в глухом углу и, при везухе, тиснуть стобец-другой в центральном издании, на зависть друзьям и коллегам.

Выискивая место в ресторане или под лестницей, в пивбаре, районно-областной газетчик превращает себя в этакого физиономиста - интуитивно определяет по штампованным рожам комсомольско-партийных разбойников пера самую мордастую, самую полновластную. Зачастую он ошибается в исканиях и попадает, в лучшем случае, на какого-нибудь затрапезного сотрудника музея революции или завхоза типографии, которые - в словоохотливости им не откажешь! - будут пересказывать свежие сплетни, подвешивая к ним либо Аджубея, либо Лапина, для солидности.

Наш сосед по столику, судя по облику и настырности, был именно из таких, из желающих засветиться на столичном небосклоне. Он ерзал на стуле, вылавливая момент, когда следует вклиниться в разговор.

Выловил и вклинился.

- А что пить будем, мужики?

- Модно - "Наполеон", но "Столичная" полезнне. Проверено - "мин нет!", - отозвался Гриша.

- Мне - что полезнее, земеля.

- Сам и закажешь

Гриша подозвал официантку.

- Примите заказ.

- Слушаю...

- Поджарочку, значит, вашу - фирменную. А пока сготовите... Закусочку для аппетита. К ней бутылочку беленькой. Что еще? - обратился к нашим подругам. - Кофе? Конечно, кофе. Кофейничек. И.. ну да... с тортиком.

- А мне, - поспешил сосед, чтобы официантка не упорхнула. - Мне рюмашку, будьте добры. Сто грамм, - конфузливо показал согнутыми пальцами - сколько наливать. - Пиво... Есть у вас жигулевское? Ах, есть и чешское! Тогда... Нет, лучше жигулевское... свое - карман не тянет. Сосисочек порцию. И что еще? Еще... рюмашку. Теперь уже "Наполеона". На пробу. Кутузов трахнул его под Москвой. А я... я - под кофе. Или... Нет, лучше... под чай. У меня все...

- Заказ принят.

Через несколько минут мы уже чокались с нашим соседом и фамильярно называли его "дядей Гиляем", под корифея репортерского цеха Гиляровского, чтобы потрафить его самолюбию.

- Вы... московские... оторваны... от глубинки... - "дядя Гиляй", настроенный "пробиться", прощупывал почву. - Мы вам можем подкинуть такой материал!.. Тематика - пальчики оближешь!.. Героические почины!..

- Стахановы вышли из моды, - пресекла Катенька его поползновения.

- Сейчас на экраны просятся... - замялась Ниночка.

- Те, кто идет на грозу, дядя Гиляй, - подсказал я, вступая в игру озабоченных интеллектом полупридурков.

- Вот-вот! - оживился сосед. - А что делается у нас на ниве пытливой мысли? Вы и не представляете.

- Не по мозгам нам, - согласился Гриша.

- Представьте себе, перед вами стоит...

- Нет-нет! Увольте! - заволновались наши спутницы.

Но "дядя Гиляй" увлекся, весь "ушел" к Грише с "известинскими корочками". По моей прикидке на местности, он уже просто-напрсто был не способен всерьез воспринимать девочек, которым еще предстоит усвоить, что не все, что стоит, - член.

- Представьте себе, перед вами стоит столб высоковольтной линии передачи. А под ним. Что под ним, спрашивается?

Гриша рискнул с догадкой:

- Такая же кутерьма, как под кустами, дядя Гиляй. Шумел камыш, деревья гнулись. Всю ночь гуляли до утра.

- А вот и неправда ваша! Под столбом корзина. Для чего? Для гуано.

- Чего-чего? - Катенька округлила глаза, сейчас грохнется в обморок.

- Девушки, закройте уши! - попросил сосед.

Наши подружки, сморщив как по команде носики, заткнули пальчиками уши и капризно надули губки - актрисы!..

- Гуано по-испански - научное слово! Созвучное с русским, правда, не очень научным. Но говно есть говно - из песни слова не выкинешь. Даже культурный фельдмаршал Кутузов в фильме "Война и мир" - помните? - не удержался и сказал о французах: "Хотели Москву, а получили говно!" - продолжал засланец сельских рационализаторв. - Итак, возвращаемся к нашим баранам. Что мы имеем? А имеем мы фекалии или удобрения.. А если говорить попроще... Птички, соображаете, фекалят там наверху. Их недержание желудка, выясняется, на вес золота. Это - за границей их гуано на вес золота, говорю для уточнения. А у нас? Догадываетесь? У нас хоть кучу навали этого гуано - по-испански, примут за говно - по-русски, плюнут сверху и разотрут. Получается, птички фекалят без всякой пользы для народного хозяйства. Не лучше ли собрать их говно в корзину и продать под видом гуано за кордон, в ту же Америку, Англию, Францию, а?

Гриша задумчиво посмотрел на "дядю Гиляя". И с той же задумчивостью произнес:

- Хотел бы и я так фекалить - на вес золота.

- Цены бы тебе не было, Гришенька! - расхохоталась, чуть под стол не сползла, Катенька.

- Да уж... - смущенно махнул рукой Гриша, и ну разливать - разливать, лишь бы не давиться от смеха.

Раздосадованный "дядя Гиляй" намекнул брату моему, очкарику - не найдется ли в известинской братии кто другой, потолковей, кому "по мозгам" окажется предложение. Гриша намек уловил. И стал по доброте человеческой отыскивать взглядом "кого другого", потолковее. Разглядел в дальнем углу узнаваемого по габаритам и количеству блюд Бовина, хотел было переадресовать к нему настырного мужичка. Но тот уже отвлекся от великих мыслей по переплавке птичьих фекалий в заморское золото. Его заинтересовала длинная очередь за окном, на противоположной стороне Калашного переулка. Не постигал мужик: там, за широким окном, и впрямь пробитым в Европу, - Голландское посольство. А люди на тротуаре - евреи, его соотечественники, мечтающие ими не быть.

- Что дают? - спросил он.

Измученному наставлениями жены, тещи, дочки, ему везде мерещились дефицитные товары, которыми, по наводке командировочных, полнилась Москва.

- Визы дают, дядя, - сказал Гриша.

- Какие визы?

- На выезд в Израиль.

- По туристической?

- На постоянку.

- Как так?

- А вот так!

- Что же им тут не хватает? Глядите, одеты как баре. И в джинсах. За сто двадцать рубчиков.

- Там джинсы - рабочая одежда!

- Ну да?

- Да, дядя Гиляй.

- Устроились. Всюду им родина. Евреи...

- По паспорту.

- Бывают и другие?

- Бывают и по вере.

- А-а... Вон тот, - сосед показал пальцем в окно, на бухарца в расписном халате с белым платком на пояснице. - Тот в тюбетейке... По паспорту?

- В паспорт ему не заглядывал, дядя Хиляй, - Гриша специально, для девушек наших, для меня, что ли, переименовал надоедливого соседа на джазовый манер - "Хиляй" - "сматывайся отсюда!"

- А эта? В русской шали? Мордашка - Марья-кудесница. Тоже - по паспорту?

- Эта?.. Эта скорее по вере. Есть такая деревня в России. Ильинка называется. Так там, еще с Петровских времен, все они, русские по паспорту, исповедуют иудаизм. Следовательно, по вере все они - евреи...

- Как так? Нация и по вере?

- А вот так, когда не заглядывают в их паспорт.

- Выходит, по паспорту одно, а по нации другое?

- Не по мозгам, но выходит.

- Я бы этих... русских... стрелял в первую очередь. Мы пол-Европы своими костями устелили, чтобы их в Германию, на чужбину не высылали, а они... Они сами волокутся на чужбину, будто мать им не мать, а мачеха.

- По их вере не на чужбину, дорогой ты наш человек из романа Юрия Германа. По их вере, на Святую Землю. А Святая Земля, по их вере...

- Постой! Не знаю лишнего о их вере. И знать не хочу! Но что знаю, то и доложу... тайн от народа не держим! Получается... Мы тут из окна, получается, наблюдаем за движением... нет, не очереди, а пятой колонны. Так ведь? - "дядя Гиляй" облизнул покрывшиеся коростой губы.

- Какая колонна, друг наш Хиляй?

- Э-э, не скажи, земеля! Едут к ним. А секреты вывозят - чьи? Библейские? Наши!

- О переплавке птичьих фекалий в золото?

- Есть и другие. Даяну все сгодится, лишь бы от нас урвать кусок пожирнее. Помните? - "а сало русское едят!"

Эту басню заставляли нас учить в школе. Наизусть. До полного изнеможения детских извилин.

Мы ее учили и балдели от невежества сочинителя. Хоть кричи во всю мощь легких: "Евреи сало не едят! Ни русское! Ни американское! Ни китайское! Ни-ка-ко-е! И ни-ко-гда! Иначе они не евреи!" Но кому кричать? И когда? Кругом - "вредители в белых халатах" и "космополиты - критики российской словесности".

В Домжуре тоже кричать неохота. И я втихую, вынырнув из размышлений о сдаче рукописи в Воениздат, поспешил Грише на выручку.

- У меня тост!

- Публика замерла в ожидании, - подхватила Катенька.

- Меняем пластинку! Пьем за Сильву! У нее уже - приземление, - я отвернул рукав пиджака. - Верняк! Приземление!

- Пьем!

- А кто она, Сильва ваша? - настороженно, боясь подвоха, спросил "дядя Гиляй". - И что за приземление?

Гриша брякнул, не подумав. А подумав, брякнул бы то же самое.

- Сильва? Пора знать, друг ситный! Газеты читаешь или только пишешь в них?

- А что?

- Она из отряда Терешковой.

- Женщин - космонавтов? Отчего же! Помню. Была такая заметка. Прошла по белому ТАССу, не для печати. "Отряд Вали Терешковой".

- В точку!

- Погоди. Но там без имен.

- Кому без имен, а кому и с именами. - Гриша щелкнул по костяшкам ударного кулака известинской книжицей. - Читай в завтрашнем номере. Под рубрикой - "Возвращение с победой на земли обетованные".

- Приземление?

- Для вас заодно и взлет, дядя Хиляй. А для нас... для нас - повод.

- От винта! - выдал я и поднял рюмку.

Питейный дом, стеклянный звон - как много дум наводит он...




5

Я сидел в редакторском кабинете. За широким, выцветшей полировки канцелярским столом. Напротив Георгия Нилыча. У пишущей машинки "Ундервуд", скалящейся никелированными ободками клавиатуры с затертыми буковками в центре. Нервно поигрывал пальцем - "скрип-скрип" - по кругляшке с обозначением латинского "Икса" и привычного русского "Х", но без излишнего шума - молоточек не достукивался до резинового валика.

Георгий Нилыч намыливал меня в командировку, за сотенку километров. Матерый газетный волк вмиг смекнул, чем способно обернуться для меня последнее прижизненное свидание с капитаном ТО-1506 Васей Соколовым, запротоколированное в сегодняшней публикации.

Ровный голос редактора, побратим его бесстрастных ЦЕУ, подрагивал под потолком, в сыроватом дымке от "Шипки". Подрагивал в такт с полом, которому передавалось из подвального далека, пусть уже приглушенное расстоянием, тарахтенье типографских машин. Днем, во внеурочное время, они работали над выпуском самиздатовской газеты из собственноручных писаний Косыгина, санкционированной к подпольной жизни мной, ныне вынужденным исчезнуть из города на пару-тройку дней - иначе ходи под следствием.

Я молча выслушал редактора. И не дожидаясь завершающей точки, спросил:

- А как насчет?..

- Наверху свои порядки. Кто мы такие, чтобы нам докладывали?

- Не говорите, Георгий Нилыч. Зачем вам доклад? Вы и по дуновению ветра определите, идет самолет на посадку или...

- Пока еще даже не на взлете. Погода - не летная. Да и... задерживается... Переговоры, сами понимаете, - "не фивти-фивти"... Курилы...

- Чужой земли мы не возьмем ни пяди, но и своей земли не отдадим, - припомнил я давний мотив.

- Поют и по-другому. "Нам чужой земли не надо пяди, но и своей вершка не отдадим." Но как ни пой...

- При перемене мест слагаемых, сумма, Георгий Нилыч, не меняется.

- Сказано метко. Поэтому я вас и плюсую к Михаилу Александровичу Петрусю, чтобы не ошибиться потом при подсчете живых голов. Он сам просил об этом...

- Муж Светы из отдела писем?

- Второй секретарь райкома партии, отвечающий кстати - по вашей специализации - за промышленность, друг мой.

- Ага, - догадался я, усмешливо шмыгая носом..

- Чем это озарены ваши мысли? - с некоторой хитрецой улыбнулся Георгий Нилыч.

- Срочная командировка? Сейчас, накануне? Значит, время, действительно, - терпит. И можно обернуться туда-сюда... Причем, не пустым. А с рекордными цифрами, победными рапортами с мест. Узловая ветка БАМа! Ввод в строй! Досрочная подготовка к навигации! Все наперечет. И....

- И? Имейте в виду, это - "И"- не менее важное. Более того, если покумекать на посошок - заглавное.

- Получается, у нас есть шанс тиснуть всю эту сверхоперативку - "до".

- До-ре-ми - щуку рыбою корми! Углядел - в корень. Так что, друг мой, пора и поспешить, чтобы людей не насмешить. Журналиста ноги кормят.

В дверь постучали. В приоткрытой створке, у порога, появилось пылающее, будто с мороза, лицо моей Светы: рыжие кудри - гребешком не расчесать, веснушчатый носик оседлан очками редкой овальной оправы. Краснела она мгновенно, и без всякой внешней причины - стоило, допустим, войти в кабинет к начальству - "бац!" - щеки пунцовые. Та же комедия, если - и без всякого брудершафта! - попросят не церемониться, а перейти на "ты" или предложат сигарету.

- Извините, - сказала эта обманчиво робкая женщина, которая, и без стихотворных прикрас, коня на скаку остановит, в горящую избу войдет, а потребуется и против бандита встанет, не испугается оружия.

- Извините, - повторил я следом за Светой, постигая на раз: по пустякам меня не побеспокоят. Ответственный момет получения ЦЕУ, не хухры-мухры.

Редактор махнул мне рукой:

- Идите!

- Иду! - откликнулся я, выходя в "предбанник". - Журналиста ноги кормят.

Света передала мне с рук на руки "высокого гостя" из Киренской прокуратуры, следователя Игоря Жолудева, а сама поплыла в соседнюю комнату, на второй акт театрального действа шекспировского размаха, с примеркой сапог для лучшей половины человечества.

Игорь Жолудев часто наведывался ко мне в редакцию со своими новыми стихами. Они, по известной причине, никогда не были лучше старых. Это позволяло мне мутозить поэта с чистой совестью в боксерском клубе "Водник", куда я, ознакомившись днем в очередной раз с его виршами, брал его вечером на спарринги. Боксировать с таким студентом мне, профессору ринга, было несколько смешно, но и опасно. Из-за его косоглазия. Парень смотрел в одну сторону, бил в другую. Вся надежда - на реакцию. Не уклонишься - сидеть на заднице.

- Вот... - Игорь, в отличие от моей Светы, краснел неумело. Щеки его, поросшие все еще пухом, не знакомым с лезвием самобрейки, розовели, но не приобретали пунцового оттенка. - Вот... - протянул свежий номер "Ленских зорь". - Читал? - и тут впрямь сконфузился от оплошки: - Ты писал?.

- Ну и? - поднял я кулаки на уровень подбородка, принял стойку, чтобы разрядить обстановку.

- Ты пока единственный свидетель. Дошло?

- Не убийства же!..

- А если сам?

- Чего "сам"?

- Не доходит? Ты последний, кто видел Соколова живым.

- Последний - убийца! - озлился я.

- Вот-вот! Пишем в уме... Раз!..

- Ты?.. хочешь? записать? меня? в?.. - побежал я по вопросительным знакам.

- Не я, Марина. Дошло? Два!..

- Чем я ей насолил?

- Не хотел быть первым, сделает последним. А последний...

- Убийца?..

- В нашем, нечемпионском деле, - так. Намек уловил?

- Выходит, надо было переспать с ней? Прямо на прокурорском столе? У портретов? Между Лениным и Брежневым?

- А у тебя получилось бы? - Игорь прыснул в ковшик ладони.

- Боюсь, что нет. При свидетелях у меня... Не все, что стоит - член.

- Аут!

- И не говори. Надо принять на грудь. Хотя бы кофейка.

Я провел Игоря в фотолабораторию.

Махонькая, но при том при всем уютная комнатушка, пахла табачным дымом, проявителем, закрепителем и прочими доступными химикалиями с привкусом алкоголя. Закинув пачки с фотобумагой на полочку, я высвободил на столе, сбоку от "Крокуса", место для керамических чашечек с вензелем. Из подобных я бывало пивал в кафе "13 стульев", на Домской площади, под мелодичное урчание самого мощного в Европе органа.

В фотолаборатории взамен фуги Баха мне могли предложить нечто, совсем неравноценное: стихи Игоря Жолудева, исполнение автора.

Могли и, пользуясь моим удрученным состоянием духа, предложили.

Я вручную молол зерна и кипятил воду на электроплитке, создавая музыкальное сопровождение: этакий джазовый шорох щеточек по барабану плюс ритмичное бульканье. Тусклая подсветка красного фонаря тоже располагала к восприятию поэзии гражданственного звучания.

Игорь подзарядил творческий аккумулятор рюмочкой бальзама и на крыльях вдохновения - ноги его уже не держали - понес свое рифмованное бормотанье:

"Клубило небо в непокое,
Когда расстался я с тобою.
Прости меня. Не виноват.
Каков приказ - таков солдат!"

Я поспешно опрокинул рюмашку, чтобы непритворно, гримасой от принятия сорока градусов, выразить достойное виршей восхищение.

- Как? - расстроился Игорь.

- Так, Гоша, так... Лучше преступников сажай в тюрьму.

- Настолько?

- "Насколько" - мы потолкуем вечером, на ринге. "Каков приказ - таков солдат".

- А сейчас? Не разберешь ли мои стихи, в порядке учебы, так сказать?

- Сейчас выпьем. И я объясню тебе, почему не разбираю стихи.

- Почему?

- Папа мне однажды разобрал...

- Он специалист?

- Профессор!.. Молотка и ножниц. Аккордеона и баяна. Талант в четырех измерениях. Вот он мои стихи и разобрал. Одно спасение, первые в жизни, да и было мне всего 12 лет. Помнишь, 1957-й, Спутник - "пик-пик-пик"? Или ты еще не родился?

- Почему? - по-детски надул губы Игорь.

- Да, папа Арон!.. После него уразумеешь навсегда: стихи - штука не разборная, не конструктор. Или - или... Среднего не дано. Или стихи, или...

Я разлил кофе, добавил для вкуса бальзамчика. Грея ладони на крутых боках керамической посудины, наблюдал за Игорем. Он чиркнул спичкой и, устраиваясь поудобнее с дымящейся сигаретой на табуретке, расстелил на коленях нашу газету, на нее и поместил чашечку с блюдцем, чтобы не отвлекаться.

- Слушаю.

Глаза его, как он ни старался, не фокусировались на мне, смотрели в разные стороны, поверх стола, на краешке которого притулился я, и это создавало комический эффект, вполне соответствующий моей истории.

- Что ж... Он сказал - "поехали!" и взмахнул рукой... В моем варианте, он сказал нечто совсем несусветное. Это я о себе в третьем лице, не пугайся и не пиши мне, Игорек, направление в психиатричку..

- Все там будем.

- Не зарекайся. Итак... "Пик-пик" - по телевизору, по радио... "Спутник!" Это известие долбануло меня по кумполу с дикой силой. И я тут же, без всяческой подготовки, кинулся из пятого класса прямиком на Парнас, будто уже не еврей, а прирожденный альпинист.

- У альпинистов тоже стихи получатся. "Если друг оказался вдруг и не друг и не враг, а так..."

- Слушаешь?

- Слушаю.

Мне было смешно, но я крепился, вспоминая вслух детское свое словоблудие от чистого сердца:

"Летит в поднебесьи наш Спутник родной.
Он сделан умелой рабочей рукой.
Все выше и выше он поднимается,
Все ниже и ниже религия опускается.
Вперед, чудесный дар народа,
Перед тобой открыты все ворота!"

- Мда, - заметил Игорь. У нас в Питере, на Васильевском, по морде бы не схлопотал. Думал, будет хуже-е...

- Переходим к разбору? Или станем дожидаться, когда на Васильевский остров придешь умирать?

- Чего тянуть...

- Прочитал я папе эти стихи. Он в восторг не пришел. Сыночек, - сказал мне. - Наши овации переходят в авиацию. Где ты видел, чтобы Спутник летал в поднебесьи родном? У Спутника нет поднебесья - ни родного, ни чужого. Спутник на то и Спутник, чтобы летать в космосе. А в космосе нельзя подниматься все выше и выше. В космосе - космос, он без "вышины-нижины". Так и с религией. Твои дедушки и бабушки ходят в синагогу, и ты с ними ходил, когда был маленький. Разве видел ты, чтобы религия куда-нибудь опускалась? Религия не проще космоса, тоже без "вышины-нижины". А уж - "вперед, чудесный дар народа, перед тобой открыты все ворота!" - вообще ни в какие ворота не лезет. Где ты видел в космосе ворота? Космос - не рай! В раю, действительно, есть ворота. Подле них сидит Петр-ключник, в которого ты не веришь, и открывает двери - куда? - в библейские сказки, в которые ты тоже не веришь! Правильно? А вот по стихам твоим выходит наоборот - веришь и очень. Что мы имеем по твоим стихам? А имеем мы, что твой стихотворный Спутник летит прямым ходом не в космические просторы, а в самом нежелательном для наших передовых ученых направлении - к Богу в рай! Говоря современным языком тех же передовых ученых, бежит от нашей действительности. И это против воли твоей писательской, лишь из-за невнимательности и двоек за сочинения на вольную тему - типа "Нашему Октябрю - 40". Слово обманчиво, не забывай, сынок. Ты думаешь - "так", а кто-то думает теми же словами "иначе". Когда наш человек говорит вслух - "сорок", в его мыслях не обязательно революция, а, быть может, водочные градусы.

- А что? Прав твой папа. Пишешь одно, а в мозгах читателя получается совсем другое.

- Поэтому, Гоша, прислушайся к моему совету. Лучше сам сажай преступников в тюрьму. Иначе, начитавшись твоих стихов, они тебя самого посадят. "Каков приказ - таков солдат!"

- Пока что под следствием ходить тебе.

- И долго?

- У нас "мокрые" дела раскрываются за пару дней. Тайга - закон, медведь - хозяин. Но тебе разумнее смотаться на этот срок, чтобы нервы не чехвостили.

- Будет сделано! - соскочив со стола, я шутливо отдал честь. - Имею доложить, Нилыч того же мнения насчет порядка в танковых мозгах наших сыскарей, и снарядил меня...

- Мне не обязательно быть в курсе - "куда", - перебил меня Игорь.

- Курс привычный - на "авось". Авось - пронесет, авось - вывезет.

- Не к молочным ли рекам с кисельными берегами?

- И туда, Игорек.. Отчего нет, если курс исконно русский, а компас еврейский?

- Хочешь новый анекдот про еврейский пиратский корабль?

- В следующий раз. Сейчас я выпить хочу.

- Наливай!

Я вновь наполнил глиняные стопарики смоляной рижской жидкостью, настоянной на девятистах семидесяти восьми травах и обладающей многими целительными свойствами, главная из них - предрасположенность к доверительности.

- Слушай, - сказал мне Игорь, абсорбировав заложенную в бальзаме доверительность. - Я к тебе не с пустыми руками.

- Ну?

- С просьбой.

- Ну-ну...

- Посмотри... - Игорь вынул из внутреннего кармана пиджака фотографию, черно-белую, шесть на девять, лагерного качества, переснятую из какого-то уголовного дела. - Нельзя ли еще штук десять отштамповать?

На меня глянула остриженная под нулевку рожа с картофельным носом, шрамом над правой бровью, низким, как бы с угрозой нависшим лбом.

- А что натворил живой прототип этой картинки с выставки достижений народного хозяйства?

- Прототип в бегах.

- Убийство? Грабеж? Воровство?

- Не важно. Важно другое, адресов навалом, а фоток не осталось. Мне оповещать людей на местах. В розыске он, дошло? При встрече - в хомут и в каталажку!

- Стрелять на поражение?

- Стреляй за девочками. Пуля - дура...

- А член - молодец! - переврал я содержание популярной в прошлом у молодежи песни.

Игорь постарался сохранить серьезность.

- Такова диспозиция на сегодняшний день. Поможешь?

- Ладно, но чтобы ты записал меня непременно в "юные друзья милиции".

- С этим не проблема.

- Будем жить! - и мы чокнулись керамическими стаканчиками, разбудив в них приливную волну радости и веселья, родом с Балтийского моря.




Отступление шестое
ФРАНЦИЯ  С  РУССКИМ  АКЦЕНТОМ

Мы с трудом подняли себя из-за стола и, пошатываясь, вышли из Домжура на отрезвляющий, но не сразу, воздух. Неоновая Москва, торопливо семенящая с портфелями и сумками из контор и разных учреждений к семейному очагу, встретила нас искусственным светом фальшивых по своей сути реклам. "Летайте самолетами Аэрофлота" - как будто в Советском Союзе можно летать на Боингах. Либо "Храните деньги в сберегательной кассе" - а где, прикажете, еще их хранить? На счетах иностранных банков?

Фальшивость, вероятно, заразительна. С ярких реклам передалась она по пьянке Грише. И без того лишенный абсолютного музыкального слуха, он фальшиво затянул - "А я иду - шагаю по Москве..."

- Не трави душу, - вздохнула Ниночка. - Экая невидаль, Москва. Пройтись бы по Парижу!..

На меня нашло.

- Я хотел бы жить и умереть в Париже, если б не было такой земли - Москва, а в ней ОВИРА, - засмеялся я, перефразировав Маяковского.

- В ОВИР у поэтесс та же дорога, что и у актрис - через постель, - сказала Ниночка. - Я на артистическом факе тоже училась, пока не поступила в Литературный. Там фак артистический, здесь поэтический. А везде одно: куда ни сунься, везде тебя имеют.

- Выходи за еврея, - вырвалось у меня. - Там постель, тут постель. Но тут и зарплата. - я похлопал себя по карману пальто, где лежало рубля два на такси.

- Бери!

- Вот книжку издадим... Обмоем...

- Эх вы, ребята! Такие возможности!..

- Мир посмотреть. Себя показать. А вы - "книжка"! - Катя завелась, перехватив эстафету у подруги. - Нам бы ваш паспорт-вездеход, и - в ОВИР! А вы? Побойтесь Маяковского! Что вы вытаскиваете из штанин - "дубликатом бесценного груза"? Визу? Или серпастый-молоткастый?

Гриша тут же отмочил:

- Наш - обрезанный. Мы живем, Катенька, без дубликатов. А с чем живем, то и вытаскиваем.

- Попридержи это пока при себе. Пока решим, куда поедем.

- Ко мне, - предложила Ниночка.

- А этот твой "разводной ключ" не заявится?

- Не должен. Мы уже давно, сама знаешь, не под одной крышей.

Москва заговорщицки подмигнула Ниночке зеленым огоньком такси. Она подняла руку, тормозя "Волгу".

- Свободно, шеф?

- Куда едем?

- Ко мне, - сказала Ниночка, и назвала адрес.

Мы разместились на мягком. Я среди девушек, сзади, Гриша сбоку от водилы, мужчины лет пятидесяти с лишним, в форменной фуражке - восьмиклинке, с блестящим козырьком и эмблемой на тулье.

- Эй, залетные!.. - Гриша взыскал у водилы скорости, словно не на руле он, а при вожжах на каблучке.

- Откуда? - спросил шофер.

- Из Риги.

- Ясно дело, "маленький Париж".

И я, налитый до ушей, выдал экспромтом:

"Моя недостижимая мечта, Париж,
ты посреди миров паришь.
И говорливый и немой -
не мой..."

- А я был в Париже, и не в "маленьком", - вдруг заметил водила.

- А ОВИР?

- Тогда без ОВИРа. Тогда контрабандой. Мы стояли в Берлине - это уже после победы. И тайком мотали в Париж. Туда-сюда - обратно.

- А язык? - засомневался Гриша. - Русский язык и до Киева доведет, это да, согласен. Но в Париж?..

- У нас проводник был, ясно дело. Я за баранкой, он гид. И - в "бистро".

- Да ну?

- Гну!

- Кто, если не секрет?

- Сегодня не секрет. Виктор Некрасов. Есть такой знаменитый писатель. Лауреат! "В окопах Сталинграда."

- И фильм "Солдаты", со Смоктуновским в роли Фарбера, - подсказал я.

- Кеша и в роли Фарбера на французском не бум-бум, - хохотнул от собственной шутки таксист. - А Витя шпрехал с ними как на родном. Человек - с большой буквы. Мы вместе служили.

Гришу, по асоциативному ряду, должно быть, поволокло опять музицировать:

- Служили два товарища в одном полку, пой, песню пой.

Я не позволил ему допеть до конца.

- Знаете, люди-товарищи, я знавал действительно одну настоящую русскую, которая на французском, как на родном.

- И как она - языком? - попытался Гриша вернуть утраченные позиции.

- Я не о французской любви.

- О любви не говори, о ней все сказано, - Гриша снова переключился на песенный лад. Такая тяга к вокалу наблюдалась и за его папой, когда тот хлебнет с устатку. Сначала Абрам Григорьевич произносил: "Кто в тюрьмах не сидел, тот не гражданин", потом речетативом: "Бродяга к Байкалу подходит, рыбацкую лодку берет", дальше - по всему репертуару.

- Помолчи, - сказал я кузену, выправляя рельсы к нужную мне сторону.

Ниночка меня поддержала:

- Гришуль! Завяжи свой язычок узелком и умри сидя, - и ко мне, переложив мою руку себе на плечо. - Не обращай внимания на крики из зала. Ты хотел что-то рассказать? Рассказывай!

- Было дело под Полтавой! - живое тепло женского плеча отозвалось в сердце, придавая словам какой-то шаловливый оттенок. - Однажды довелось мне знаться накоротке с иностранкой русского происхождения. Не Марина Влади, но все-таки француженка. Мила Марин.

- Тебя выпустили во Францию? - спросил шофер.

- Дело, на самом деле, было в Риге. И знался я с Милой не совсем накоротке. Правда, под кофеек и сигарету. Но вовсе не ради ее прекрасных глаз. А ради ее необыкновенной судьбы и моей газеты "Латвийский моряк". В переводе на обиходный, я брал интервью у руководителей общества дружбы Франция - СССР Милы и Жульена Марин, жителей Гавра.

- А какого черта они пожаловали в "маленький Париж"? Чтобы сравнить с большим?

- Разговор не о сравнении. В Ригу они приехали в гости. К кому? К экипажу теплохода "Сена", он стоит на постоянной линии Рига - Гавр и ходит регулярно во Францию.

- Так стоит он или ходит? - оживилась Катя.

- В порту стоит, а по морю ходит!

- И что же происходит, когда он стоит? Допустим, в Гавре...

- Когда он стоит в Гавре, они ходят в гости к французским друзьям.

- А кто вообще ходит, когда он стоит?

- Моряки, девушка! Советские моряки ходят, когда он стоит - их сухогруз-теплоход. И ходят не в портовые заведения с красным фонарем. Туда им ходить возбраняется - визу отберут. А в общество дружбы "Франция - СССР".

- Чтобы слушать лекции о международном положении? - спросил с деланной серьезностью водитель

- Кстати, там они и узнали о необыкновенной судьбе Милы и Жульена Марин. А это уже из области фантастики.

- Ладно, давай фантастику.

- Так вот... Мила родом из Белоруссии. Во время войны ее угнали в Германию. Работала она где-то там на заводе. На заводе и развернулась у нее любовь с Жульеном. История - типа Ромео и Джульетта, но без вредного влияния Шекспира. В результате, и живы остались, и вернулись во Францию.

- Стоп! Стоп! - таксист воскликнул, как орудовец. - Это Жульен вернулся. А Мила твоя? Какая ей Франция? Какой Гавр? По ней в ту пору родные коровы мычали. Под дирижерскую палочку товарища Берия. Ясно дело, невозвращенка!

- Называйте, как хотите. Сегодня бывшая невозвращенка - чуть ли не главная в обществе дружбы и ездит с мужем по городам и весям Советского Союза.

- На чьи деньги? Не наши ли?

- Не спрашивал.

- А спроси!

- В следующий раз. Сейчас поздно... Сейчас... они из Риги намылились в Белоруссию, в деревню, к родичам Милы.

- С подарками, небось, с джинсами, кофточками, помадой, - заметила Катя. - А французские духи? Ну, конечно, это для ее деревни - товар первой необходимости.

- После самогонки, - поправил девушку шофер.

- А до Хрущевских времен!.. До Хрущевских времен, поди... Да ну их! - разозлилась Ниночка. - Тряслись ее родственнички по углам. До Хрущевских времен! Слово боялись молвить о своей Милочке. До Хрущевских времен! Мой дядя в плену был. Так нам жизни не давали погаными анкетами. "Находились ли ваши родственники на оккупированной территории?" Хорошо, что отменили эти анкеты, когда я поступала в театральный. Натряслась-навралась, до сих пор мурашки по телу. Что уж говорить о родственниках невозвращенцев? Мыкались точно шелудивые собаки. А теперь? Теперь, как у Чаплина, новые времена. И невозвращенцы ходят у нас не в предателях - в королях. И проповедуют нам о любви к Родине. Причем, заметьте, с акцентом уже, с иностранным акцентом в голосе! - Я почувствовал, как под моей ладонью нервно вздрогнуло Ниночкино плечо, отдавая жаром непритворной боли. - Поверьте, друзья, навидалась я таких, когда подрабатывала в Интуристе. Постояли бы дорогие эти гости в наших очередях, потаскались бы с авоськами по автобусам и трамваям! Нет, вывозят их "Икарусами" на Красную площадь, к стенам Кремля. Шастают они по Москве, поливают умильными слезами Арбат, прутся в Мавзолей, как в Большой театр, и - сунься к ним с микрофоном - все на подбор оказываются правильных взглядов насчет загнивающего капитализма. И Бродвей по ним не Бродвей. И Елисейские поля не Елисейские поля. А все почему? Да потому, что воспринимают себя тут, без ошибки, заложниками. И на старый манер опасаются, как бы не навредить неосторожным словом своим родичам, по деревням у мычащих коров застрявшим. Выпустили бы их родичей за кордон, вот тогда - да! тогда и правду можно сказать. Но родичей их не выпустят ни за какие коврижки. Наш Андропов не дурее "их" Берии.

- Не переходи на личности, Нинусь! Растрепалась: язык - помело! Не на "Голосе" гонорары гребешь. В наших газетах. Да на наших - будь они неладны! - подмостках. Один пинок под задницу, и грудью не прикроешься! - зло остановила подругу Катя. - Тут тебе не сцена, и ты не Офелия, обойдешься без монолога.

Таксист скрипуче усмехнулся.

- Меня, что ли в слухачи оформили?

- Приехали, дядя! Выключай счетчик. - И я протянул водителю два рубля. - Сдачи не треба.

- Ясно дело!




6

Ночная пересменка - штука занятная. Зачин - в поцелуях, затем - сексуальная пятиминутка, далее - полусонный шопот и... внезапное озарение - господи, уже утро!

Света разбудила меня в шестом часу, когда одна звезда отнюдь не спешила сменить другую на темном небе Киренска, закутанного до бровей в снежную шубу.

Наледь на оконном стекле таинственно посверкивала в лучах электрической лампочки, напоминая о виденном в Арктике, куда я ходил на танкере "Алуксне", северном сиянии. Но сосредоточиться - под дремоту - на воспоминаниях не привелось. Тут же был разбужен вторично. Теперь уже решительным образом. Света сорвала с меня одеало, по личному опыту зная: иначе меня в такую бессовестную рань не вытащить из кровати.

Холод - не тетка. Колун - не дядька. Но хочешь согреться, бери топор и вали за порог. На двор.

Повалил - для согреву.

Намахался для аппетиту.

Выложил штабелек дров для запаса.

Посмотрел - прикинул: на пару деньков достаточно.

Пора и за водой.

Коромысло на плечо, ведра - дзинь-дзинь - на крючки, и давай продавливать тропку сквозь ночные заносы.

Топ-топ, в сугроб, топ-топ в обход.

Хрюк-хрюк по насту - к размашистому следу валенок либо снежного человека.

Вышел на след, и тащись по улочке Ивана Соснина, чтобы потом пологим спуском - бочком-бочком, с упором на "заднюю" ногу, спуститься к Лене.

Ориентир - прорубь, высвечиваемая сверху.

Вода в ней замерзла - не колышется. По цвету и крепости, ни дать ни взять, лист жести. Днищем ведра этот ледяной панцирь не разбить. Пробую коромыслом. Коромысло - не пешня, но все же... Пошли - зазмеились трещины, смоляного отлива влага медленно проступила на поверхность.

Без терпенья и труда, пришло на память, не вытащить и рыбки из пруда. К этой народной мудрости следует добавить: иногда и воды не начерпать, в особенности при минус тридцати.

Наконец разрушил преграду. Загрузился до краев и побрел на покатый взлобок берега мелкими шажками - вот такой ширины, вот такой глубины - по щиколотку.

Везенье, должно быть, поилось той же ленской водой - не расплескал ни капли.

С победительным чувством удачи вернулся во двор.

Задул у дровницы свечу, оставленную за маячок.

И - греться.

Света хлопотала у печи. Говяжья отбивная шкворилась на сковородке, брызгала жиром, словно была недовольна тем, что ее так рано съедят.

Я прошел в комнату. Приготовил себе на электроплитке кофеек. И уселся за пишущую машинку. По утрам, помнил из Хемингуэя, добропорядочные журналисты втайне от окружающих именуют себя писателями и пишут на свежую голову рассказы.

Нет, я был не настолько добропорядочным, чтобы на зорьке, когда приспело на глухаря, соваться в писатели. На зорьке, когда не на глухаря, лучше всего излагаются на чистом листе бумаге ночные сновидения. Их я и отстукивал раз за разом, почитай с юношеских лет. Приличное хобби, не правда ли? Отчего-то, еще со времен литобъединения при рижской "Молодежке" - первая половина шестидесятых - я уверовал в силу подсознательного мышления. Мол, оно компенсирует недостачу жизненного опыта, и подкинет достойный моего пера сюжетец. Согласитесь, чудесный вариант для Золушки, мечтающей о роли Принцессы. Помял перину, обслюнявил подушку, и садись, продрав зенки, за письменный стол: завлекательная история в чернильце, вылавливай ее по капле пером и пиши, пиши, пиши.

Сегодняшний сон отличался от прочих. Он сошел в меня будто бы с полученной от Игоря Жолудева фотографии. Уголовная образина, подстриженная под нулевку, гонялась за мной, размахивая дубиной. Не догнав, переключилась на иные безобразия. Подожгла здание продснаба, утопила в проруби прибывшую на место происшествия следовательницу Марину, а затем вышла на дорогу в аэропорт, проголосовала, тормозя "Москвичок" Соколова. И... Дальнейшее было обрублено резким пробужденим. Да, тяжела ты участь великих сновидцев! Сон - не фильм, никак не досмотреть его до конца. А сколько ни толкуй, под него, о будущем, стопроцентной гарантии не докличешься, всегда остается процент сомнения. Впрочем, может, так и надо. Иначе теряется право выбора. А лиши человека права выбора, он уже не человек - робот!

Я не хотел быть роботом, даже если ему на роду написана Ленинская премия за создание романа о "производственных подвигах рабочего класса в решающем году пятилетки качества". Я хотел быть человеком, имеющим право на ошибку, любовницу, творческие переживания и сопутствующие им эксперименты с алкоголем, которые с завидной закономерностью приводят к одному и тому же результату. "Шумел камыш, деревья гнулись" - гудело в моей голове, скрашивая стук-перестук портативной "Москвы" и скрежетанье каретки.

Я вновь взглянул на заголовок - "ЧЕЛОВЕК - ЗАГАДКА". Поудобнее устроился на диване, глотнул дыма из первой за день сигареты, отхлебнул горький кофеек, с крошками от плохо перемолотых зерен, и углубился в чтение.

- Кончай ерундой заниматься! - донеслось из кухни. - Кушать подано.

- Из твоих рук и хлеб - пряник, - откликнулся я, освобождая стол.

- Кушай скорее, а то опоздаешь на службу.

"Службу"... Обязательно Свете надо вытравить из моих командировок остатки былой романтики. Или? Нет, я не специалист по всяким-разным флюидам женского организма. Рассказал ей о предложении областного начальства. В лице (с семитским разрезом глаз) Свердлова. Обсудили. И забыли. Хотя... конечно... лестно взлететь до Братска, и выше... Однако... Иркутск-Иркутск, пусть много в этом звуке, но не для нас...

В партийцы мы ни ногой!..

Светиного брата Валеру они посадили.

Моего двоюродного брата Игоря тоже.

Его отца Ефима Янкелевича, чье имя я ношу, мордовали в застенках ГБ, довели до разрыва сердца в 1945-ом, за месяц до моего рождения.

Деда моего Аврума Вербовского, инвалида Первой мировой войны, отец и сын которого умерли от голода в Одессе, отправили в Соликамск, в концлагерь, на лесоповал.

Отца Майрума Аронеса - мужа моей сестры Сильвы - кинули в Сибирлаг, прямиком из Биробиджанского еврейского театра, где Файвиш Львович был ведущим артистом.

Моего папу, по наущению доносчиков, намеривались записать во вредители. И арестовали бы... Но 5 марта 1953-го, в еврейский праздник Пурим, умер Сталин, и дело Арона Гаммера на Рижском заводе №85 ГВФ было закрыто. За ненадобностью...

В детские годы мне представлялось: в этот день родилась песня. Какая? Вот эта... "И никто на свете не умеет лучше нас смеяться и любить."

Папу метили во вредители, а мне предлагали переиначиться на русский манер, чтобы наконец-то войти в советскую литературу, и печататься... печататься... До упора... До выхода из литературы на пенсию... в звании заслуженного или народного...

Через сей дьявольский соблазн я прошел в самом что ни на есть честолюбивом возрасте.

О, этот памятный 1965-й год! Калининград. Военный городок. Первая гвардейская танковая дивизия. Боевые стрельбы. Изнурительные марш-броски.

Но мне двадцать лет! И все - нипочем! Спортрота - нечто вроде армейской элиты, слабаков и на ружейный выстрел не подпускает.

Который раз я уже чемпион по боксу!

И... который раз я также кандидат на публикацию в молодежном журнале с многомиллионным тиражом "Смена".

В нем уже третий год подряд НЕ ПЕЧАТАЮТ цикл моих юмористических стихов, хотя обещают. Заведующий отделом юмора и сатиры Михаил Андраша из разу в раз, каждый год, надеется дать мою подборку на полосу, а то и на разворот. Однако все ему что-то мешает и мешает.

По наивности я не понимал - что. А ведь впереди Первое всесоюзное совещание молодых юмористов и сатириков, и попасть на него вполне возможно, правда... после публикации в "Смене".

Но как выбраться на совещание, если Москва не печатет меня - даже в солдатской форме защитника Родины?

И вдруг письмо. Заветное. Из редакции "Смены". И когда? В декабре 1965-го... За полгода до...

Не тот ли это последний поезд, на который надо успеть во что бы то ни стало?

Читаю.

Вначале типографский текст.

Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

С М Е Н А
Литературно-художественный и общественно-политический
журнал ЦК ВЛКСМ
Издательство "ПРАВДА"
Москва, 47, 1-я ул. Ямского поля 28. Телефон 3-34-24

Далее - от руки.

Дорогой Ефим!

С каждой вещью я вижу, что Вы талантливый автор. Несмотря на то, что мне не удалось ничего напечатать из присланного. Хорош и последний присыл. В Новом Году желаю Вам удачи. Постараюсь что-нибудь опубликовать.

Сейчас пока - нет.

С приветом (подпись) М. Андраша

P. S. В вашей фамилии маловато букв для фамилии Гамеров. Ефим Гомеров, а?

Пусть русский алфавит оказался маловат для Гаммера, я все же был благодарен Михаилу Андраше за моральную поддержку, за слова "Вы талантливый автор", за все то, что открылось мне в письме, как говорится, между строк.

Я отказался "быть", чтобы "слыть".

Не стал ни Гамеров, ни Гомеров.

И не беда, что так и не напечатался в "Смене", не попал на всесоюзное совещание молодых юмористов и сатириков, позволяющее гвардии рядовому Ефиму Гаммеру выйти в генералы, скорей всего, свадебные, от официальной литературы героической эпохи застоя.

В генералы не вышел. Но не пропал. К русскому алфавиту продолжаю относиться с тем же пиететом, что и прежде, не добавляя ни единой буквы к своей фамилии. И при этом, чувствую себя так, будто алфавит сшит точно по мне.

Некоторым моим родственникам было куда сложнее оставаться самими собой.




Отступление седьмое
13 ЯНВАРЯ 1953 ГОДА,  СИБИРЛАГ 0-33

В канун пятой годовщины со дня трагической гибели Соломона Михоэлса в газете "Правда" была напечатана статья про "убийц в белых халатах". Номер газеты с этой статьей дошел окольными путями до заключенных "Сибирлага 0-33".

В тот день, читая тайком "Правду", они поняли: им всем вынесен смертный приговор.

Минск мой, безмолвная груда камней,
Груда могильных плит.
В городе мертвых утраты больней -
Шлойме Михоэлс убит.

Город безмолвных могильных плит
Страхом насквозь продут.
Камни безмолвны, но сердце кричит
В надежде на Божий суд.

Но много ли проку в надежде той,
Если она слепа?
Шлойме Михоэлс, всеобщей судьбой
Стала твоя судьба.

Это стихотворение, переведенное впоследствии мною с идиша, было написано Файвишем Львовичем Аронесом тогда, страшным январем пятьдесят третьего года, сразу же после прочтения погромной статьи в "Правде".

В ту, последнюю казалось бы, ночь в жизни, старый еврейский актер Аронес и его солагерники Иосиф Бергер - Барзелай, бывший лидер компартии Палестины, Шалом Носем Маргулис, раввин города Проскурова и другие евреи-заключенные не могли и помышлять о том, что годы спустя судьба уготовит им встречу в Израиле. Они предполагали, что на рассвете их ждет физическое уничтожение.

После развода, забившись в дальний угол, они, уверенные в близкой смерти, провели вечер памяти Соломона Михоэлса. 15 человек, представлявших собой осколки еврейской культуры, как бы повернули время вспять и вновь, назло смерти и палачам, ощутили себя живыми людьми. Звучали стихи, монологи из спектаклей и снова стихи, написанные Файвишем Львовичем за колючей проволокой.

Шлойме Михоэлс, всеобщей судьбой,
Стала твоя судьба.

Эти строки читал Файвиш Аронес. Артист с мировым именем. Драматург, чьи пьесы шли в американских театрах, а инсценировки по рассказам Антона Павловича Чехова на лагерной сцене. Переводчик стихов Самуила Маршака на язык идыш.

И тогда к нему подошел православный священник, отец Николай, старый лагерник, лет восьмидесяти с лишним, страдающий за веру. Он сказал так: "Братья мои, евреи! Если Сталин пошел против вашего вечного народа, помяните мое слово, он обречен. Потому что ваш Бог не оставит его без наказания."

Это было 13 января 1953 года, в пятую годовщину со дня гибели Соломона Михоэлса, менее чем за два месяца до смерти Сталина, за три года до реабилитации Файвиша Аронеса, вся вина которого заключалась в том, что он был еврейским актером.

"Выжить отцу помогала душевная сила, - рассказывает его сын Майрум. - Он мне говорил: "Погибну я или нет, но внутри у меня есть то, что они отобрать не могут. Мой Израиль." И это придавало ему стойкости, иначе он не дожил бы до освобождения."

В марте 1972 года Файвиш Аронес выехал в Израиль. С супругой и семьей сына. И сразу же вместе со своей женой Бертой Аронес, еврейской певицей, вернулся к артистической деятельности.

Их концерты пользовались большим успехом. Дело в том, что зрители не только знали Файвиша Львовича, но и помнили памятью сердца замечательную певицу Берту Аронес, блиставшую на сцене в тридцатых-сороковых годах, до ареста мужа. Свою творческую жизнь Берта Аронес начала в Ленинградской капелле под управлением Мильнера. Потом, выйдя замуж, переехала из Ленинграда в Биробиджан.

Она была певицей и актрисой в Биробиджанском еврейском театре, много выступала с песнями по радио. Во время войны неоднократно выезжала с шефскими концертами на фронт. В ее репертуаре были еврейские, русские и белорусские песни, пользующиеся в ее исполнении заслуженным успехом у публики.

В Израиле творческий и жизненный путь Файвиша и Берты Аронес подошел к своему логическому завершению.

Незадолго до смерти Файвиш Львович выпустил в свет на языке идиш книгу лагерных стихов, написал историю Биробиджанского еврейского театра, рукопись которой хранится в Тель-Авивском университете.

Его не стало 27 августа 1982 года, в возрасте 89 лет. Сколько из них - артистических? Думается, все. Ибо артисты рождаются и умирают на подмостках. То же можно сказать и о его жене Берте Аронес.

Может быть, и тот мир - театр, а души людские в нем актеры.




7

Понурый "козлик" стоял на обочине дороги, у калитки райкомовского дворика. За баранкой восседал Ян Карлович Лацис, в овчинном полушубке и утепленном танковом шлемофоне. Он приветливо махнул мне рукой - "Садись, а то посадим с уважением к личности" - и оттянул рукав свитера, сверяясь с часами.

- Однако, не припозднился. Молоток!

- Под стать фамилии.

Было без четверти восемь. Я бухнулся на мягкое сиденье позади водителя и,

не защелкивая за собой дверь, закурил.

- Зачем легкие травишь? - кинул мне укоризну Ян Карлович. - Вчера отмахался как заводной. А сейчас?.. Выпусти тебя на ринг, выкашляешь все свои золотые медали.

- Медали - не золотые зубы, - отшутился я.- Новые наработаю.

- И то правда, - согласился Ян Карлович, неразделимый с именем-отчеством.

Было ему далеко до тридцати, по возрасту догонять меня еще и догонять. Но с некоторых пор, став по совместительству тренером общества "Водник", бывший чемпион Иркутской области по боксу, в среднем весе, без отчества уже не мыслил своего существования. Да и габариты того требовали. Порода с прибалтийским знаком качества: внушительный рост, атлетическое сложение и кулак пудовый...

Ян Карлович - "латыш русского засола", коренной киренчанин, рожденный в семье ссыльных - вытащил из кармана полушубка мятую пачку "Волги" и, подмигнув мне, тоже воткнул в рот папиросину. Его шеф Михаил Александрович Петрусь бросил курить. И мы заранее насыщались никотином, чтобы в пути не тревожить соблазнами попутчика.

Но стоило проехать километров двадцать и благие намерения испарялись. Воровато пряча глаза, мы с Яном Карловичем дружно приоткрывали дверцы и давай пыхтеть в белое безмолвие ядовитым дымком. Несмотря на предосторожность, наш членовоз пропитывался кисло-сладким ароматом болгарско-российских фабрик - табачных побратимов. "Шипка" плюс "Волга" - это такой коктейль запахов, что и мертвого из гроба поднимет. Но Михаил Александрович, превращенный в пассивного курильщика, вынужденно, а может быть и с тайным удовольствием, делал вид, что заснул, и для убедительности посапывал носом.

Болтаться с ним по просторам родины чудесной было интересно и выгодно. По-человечески - интересно, по-журналистски выгодно. В его руках была вся информация о районе, он знал, где и что должно произойти сию минуту. И значит, никуда с ним не опоздаешь, разве что на тот свет, однако туда никто и не торопится.

Куда не поверни руль, везде он барин. В поселке Петропавловском, в деревнях Никулина, Сполошина. (Киренчане именно так - Никулина, Сполошина - называют их.) В судоремонтных мастерских с дореволюционными, но свежепокрашенными станками, или на молокозаводе о двух бабах и трех коровах, удерживаемых от падения в голодный обморок на шлейках. А барин - не заезжий журналист. Вынь да полож перед ним истинную цыфирь, сводки и донесения с мест, без всяческой мишуры и прикрас. Простого строчкогона обмануть - это как два пальца облить карманной водицей, а его и сложно и опасно: мозгов потом не соберешь, даже если были они припечатаны сургучом к партийному билету.

Михаил Александровч появился ровно в восемь. Но прежде, чем нырнуть в кабину, автоматически глянул на часы - не опоздал ли? Он был в сапогах-унтах, снаружи подбитых собачьим мехом, и в неком подобии темно-синего плаща, изнутри - ни дать, ни взять - медвежья доха.

- Двинулись, - сказал он, усаживаясь рядом со мной и положив на колени желтую кожаную папку.

Сразу за райкомом ленский берег обрывался почти что отвесно. Спуск в этом коварном месте к Лене - задача для циркачей. Ян Карлович циркачом себя не считал, поэтому предпочел попетлять по заснеженным улочкам Киренска, знакомым с малолетства чуть ли не на ощупь.

Город в историческом плане был привлекательным для любителей туристической экзотики. Здесь жили не только изгнанные из Латвии 14 июня 1941 года латыши и евреи, но и - задолго до них - декабристы с женами, а также репрессированные по царскому указу участники польского восстания. В память о себе они оставили Польше "Полонез Огинского", а затерянному на географической карте Киренску так называемую "Польскую дорогу", проложенную на собственных костях сквозь века. И сейчас она - основная гудронная артерия города - с весны до глубокой осени, пока не станут реки.

Киренск - это несколько сот приземистых бревенчатых изб, и один-разъединственный каменный дом - аж в пять этажей, нареченный зубоскалами "Теремок членожителей".

Город, не знающий водопровода, канализации и домашнего туалета, спроектировал все эти премудрости в хоромах своих партийных, профсоюзных и муниципальных властей. На бумаге все выглядело хорошо и, более того, функционировало бесперебойно. Но ударили морозы. Подземные коммуникации крякнули от непосильной нагрузки. Обогревательные радиаторы покрылись сосульками. Трубы лопнули. Домашние туалеты обезлюдили. Как всегда внезапно, хотя и в узаконенные природой сроки, накатила весна и повлекла на демонстрацию своей мощи, нет, не народные массы, а фекальные.

В пору, когда советским Саврасовым писать картины "Грачи прилетели", островной город Киренск раскупал до полного истощения запасов популярный одеколон "Сирень". Но отнюдь не для употребления во внутрь. Отнюдь! А совсем наоборот, для опрыскивания лица, груди, у кого есть, и подмышечных впадин. Вот до чего довела киренчан родная советская власть. Именно - власть. Именно - советская. Потому что именно эта, и никакая другая власть, отравила воздух страшными кишечными миазмами Не продохнуть! Но это летом - не продохнуть. А зимой... сейчас партийный небоскреб, словно потухший вулкан, не опасен и не вреден для здоровья. Он проплыл за смотровым, еще не подмороженным окном нашего "козлика".

Машина соскользнула по пологому съезду к Лене и, повернув направо, пошла в туманную даль.

Пошла себе, покатила, урча и посвистывая.

Пошла, покатила, наматывая на рубчатые колеса ледовые километры.

Ян Карлович врубил третью скорость, потом - ну и лихач! - четвертую.

Я посмотрел на спидометр.

Стрелка задрожала на отметке - 60.

Долго ли ей там дрожать от страха, бахвалясь космической скоростью?

Накатанное шоссе оборвалось в колее от тяжелогруза-самосвала, и Ян Карлович неохотно переключился на третью, затем и на вторую скорость.




Отступление восьмое
ВОЙНА  НЕ  ВОЙНА,  А  ВЫПИТЬ  НЕ  ГРЕХ

Расплатившись с таксистом, мы поднялись на третий этаж, к Ниночке. Квартирка - две мышиные норы и кухонька.

- Запрягайте, хлопцы, кони. А я сейчас... кофе.

Катя к ней на подмогу. А мы с Гришей устроились у столика, распотрошили свои портфели с остатками былой роскоши.

- Жаль, выпить мало. - Грише всегда было мало выпить: такая причуда у человека, когда он взирал на бутылку сухого вина. - Недосообразили.

- А бальзам?

- Твоя правда, бальзам! - обрадовался Гриша. - За кордон не ушел, в полковничий бар не сунулся, пусть в энтом разе врачует наши раны. Открывай!

- От винта! - рукояткой ножа я сбил нашлепку-печатку с горлышка глиняной бутылки, раскрутил ее и, сжав в горсти, резко ударил ребром донышка о стол. Пробка, толщиной с мизинец, выдавилась наружу. Я ее скинул большим пальцем, и потянулся к рюмкам.

- Разливаем! - оповестил Гриша кухоньку. - Девчата, пьем сегодня бальзам. Как английская королева.

- Она заказала у нас двести ящиков, - подметил я.

- А сколько ушло налево? - поинтересовалась кухонька.

- У советских собственная гордость - не скажем!

- И не надо! Мы не из гестапо.

Наши дамы появились из кухни с кофейничком, блюдца-чашечки на черном подносе с рисованными цветочками, и - о, диво! - в облегающих платьях, скроенных по наимодняцкому фасону - "мужчинам некогда".

- Королевы! - ахнул Гриша.

- Принцессы, - сказала Ниночка.

- А вот отхлебнем королевский напиток... - заметила Катя.

- За чем же дело стало?

- Уже налито, - поддержал я двоюродного братца.

Мы разместились за столом. При свечах.

- Прозит!

Под пластиночную мелодию вобрали в себя густую маслянистую жидкость, с непривычки воспринимаемую с некоторой опаской.

- Тяжелый напиток, - определила свое ощущение Ниночка.

- Тяжело в ученьи - легко в бою, - ободрил ее Гриша.

- Учтем, когда пойдешь в штыковую, - спьяну откликнулась Катя. И ассоциативно переключилась на стихотворение Блока: - И вечный бой! Покой нам только снится.

- Лети, лети, степная кобылица.

- И мни ковыль.

- Перину - лучше, - уточнила Катя.

- Повторить! - потребовала Ниночка.

Гриша взмахнул над головой руками, будто он уже дирижер Светланов, и под его управлением оркестр радио и телевидения.

- Наливай!

- От винта!

Бутылка снова пошла по кругу, наделяя московский хрусталь ароматом латвийских лугов.

Было празднично, приятно и весело. Март, черт побери!.. Весна!.. Весна 1972 года. И первая ласточка, наша Сильва, укатила в Израиль.

- Летят перелетные птицы ушедшего лета искать, - затянул Гриша.

Как известно, бутерброд падает всегда маслом вниз. Нечто подобное пронеслось в голове, когда нежданное дребезжание звонка у входной двери заглушило песню.

- А вот и птица перелетная, - заволновалась Катя. - Нинусь, к тебе!

Ниночка недовольно поднялась с дивана.

- Птица - филин... Прилетел... ушедшую бабу искать. - Она инстинктивно поправила волосы на затылке и, перехватив взгляд подруги, покрутила пальцем у виска.

Мы с Гришей тоже переглянулись. Внезапно вспомнились давние мои стихи: "На сердце наседкой садится тоска по какому-то доброму чуду." На доброе чудо уповать не приходилось. Не Дед-Морз с лишней для нас Снегурочкой ломился в квартиру.

- По третьей! - буркнул Гриша, и плеснул в воронку рта полную рюмку..

Звонок визгливо тренькал, не затихая.

- Не открывай. Перебесится, - наставляла Катя.

- Репей! Не уйдет, - разъясняла ситуацию Ниночка. - Милицию вызовет.

- Ну, как знаешь, Нинусь.. Тогда... Сама когтись со своим филином, а я вам не мышка-норушка. - Катя искусственно улыбнулась нам. - Мальчики, я пошла.

- Куда? Куда?

Гриша потянулся за ней и опрокинул бутылку. Бальзам более нашего сознавал, что после того, как получил отказ на выезд в Израиль, ему уже не числиться в экзотических сувенирах, его следовало распить в знак протеста на парковой скамейке, в аэропорту Шереметьево, а не таскать по издательствам и девочкам. Асфальтовая лужица расползалась по пластиковой скатерке, в отсветах свечей напоминала кровь.

Пока Гриша загонял ножом пролитый бальзам в тарелку, Катя улизнула из квартиры, впустив на замену себе, неравноценную, разумеется, смуглолицего крепыша восточного типа, лет тридцати, с барашковой шевелюрой и усиками в стрелку.

- Здравствуйте! Гуляем? - он произнес "Здравствуйте! Гуляем?" утверждающе-вопросительно с заметным акцентом неясного происхождения.

- Садитесь. - Гриша пригласил пришельца к столу, хотя с гораздо большим удовольствием смазал бы ему по морде. Потревожил интим, зараза, и не смущается содеянным.

Тот утвердился на стуле, беспокойно наблюдая за Ниночкой. Глаза перебегали от ее прически (не растрепана ли?) - к платью (не помято ли?)

Удовлетворенный ее видом, обратился к Грише.

- Как у вас говорят, незванный гость - страшнее татарина, да?

- У нас в Риге так не говорят. Мы обрезаны, они обрезаны. Так что ничего страшного, все на одно лицо, - выкрутился двоюродный братец из положения.

- А я и не татарин.

Мы не оценили столь удачную шутку, рассчитанную на тонкое восприятие русского языка, мастерское владение которым и демонстрировал нам человек восточной наружности.

- Я араб.

Эту шутку мы оценили.

- Арап Петра Великого? Абрам Ганнибал?

- Я не Абрам. Я настоящий араб.

- Шейх?

- Из Хеврона. Час езды от Иерусалима.

- А мы настоящие евреи, - развеселился я. - Гриша как раз Абрамович. А я, наоборот, Аронович. И оба - внуки царя Давида. Шейхи не шейхи, но на принцев по крови тянем. Кровь, во всяком случае, голубая. Комарами проверена.

И вдруг по закостенелому лицу визитера, по протуберанцам в зрачках, вобравшим в себя горящие свечи, я догадался: это не розыгрыш, он - араб.

Шестидневная война еще шумела в наших мозгах.

До убийства одиннадцати израильских спортсменов на Олимпийских играх в Мюнхене оставалось почти полгода.

Война Судного дня еще не мерещилась и на горизонте.

Мы с Гришей вступали в войну, не имеющую названия, хотя ее и можно было закодировать именем Сильвы, сегодня махнувшей туда, откуда родом этот наш нахлебник. Ведь как ни крути, но его содержание - и там, в краю непуганых коммунистов, и здесь, в университете имени Лумумбы, - оплачиваем мы, советские, скажем - не постесняемся, люди, евреи в том числе, еще не уехавшие в Израиль. Свихнуться можно! - реальная жизнь подкидывает сюжетцы, пофантастичнее любого романа.

Война так война. И Гриша - на войне как на войне - сказал первое, что пришло ему на ум.

- Выпьем! - сказал Гриша, ибо и на войне ему на ум приходили, пока еще держался на ногах, самые разумные мысли.

Косясь на присевшую рядом на уголке Ниночку, Гриша бережно разлил из тарелки по пятидесятиграммовым емкостям рижский напиток богов.

- Остатки - сладки!

Мы выпили. Глотнули кофе. Вопросительно посмотрели на курчавого араба в усиках кавказского фасона.

- Будем знакомы, Басам!

- Гриша! - представился мой двоюродный братец, такой же брюнет, в таких же, не менее ухоженных усиках, но плюс к тому бородка и очки - круглые стеклышки в металлической оправе, снятой будто бы с дореволюционных интеллигентов.

- Я муж, - с вызовом бросил араб.

- Я тоже.

- Что?

- Простите, я не имею права жениться?

- Не на моей жене!

- Я женился на собственной.

- Не на Нине?

- На Гуне.

- А-а... А я муж Нины.

- Полуразводной! Бывший! - встрепетнулась Ниночка, поднялась над столом - "ах!" - махнула в отчаянии рукой и плеснула в себя обжигающий с непривычки бальзам.

- Не слушайте ее, - проворчал Басам. - Артистка в Литературном институте, это... это настоящая взрывчатая смесь.

- А вы? Вы не чувствуете себя артистом?

- Где?

- В университете Дружбы.

- Каким образом?

- Когда вас дергают за веревочки.

- Никто нас не дергает за веревочки! Учимся, чему хотим. И учимся за своей счет.

- А кто оплачивает этот ваш счет?

- Коммунистическая партия.

- Выходит, евреи Израиля оплачивают вашу учебу в Москве?

- Не евреи, я от них и лиры не возьму! А коммунисты!

- У еврейских коммунистов нет в Израиле национальности?

- У коммунистов - интернационал.

- Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов, - пробасил по инерции Гриша. - Вот вам, Басам, интернационал. И что ни слово - все про вас. Да? Вы, шейх, - проклятьем заклейменный? К тому же - шейх голодный, шейх-раб? Да?

- Я?

- Посмотрите на себя хорошенько - это ваш портрет?

- Я поэт!

- Он тоже. - Гриша указал на меня пальцем.

- А как его фамилия?

- А ваша? - вспылил я.

Моя фамилия ничего не говорила, да и не могла сказать восточному гостю. В журналах мои стихи не печатали, книги не издавали. Шаткое равновесие поддерживалось тем, что и его фамилия, само собой, ничего не могла сказать мне. Получалось, мы квиты. Однако, я не учел азиатской ухищренности моего противника.

- Мою фамилию вы тоже вряд ли слышали, - сказал он, улавливая флюиды моих поспешных соображений. - Я пишу на арабском. А вы... Вас, на мой взгляд, трудно заподозрить в преклонении перед нашей литературой. Не правда ли?

- Какой, гражданин хороший, литературы? Сказок из "Тысячи и одной ночи" или из библиотечных фондов вашего университета?

- Вы правы, коллега. В библиотечных фондах есть и мои книги. Но проще обратиться к русским журналам - "Молодая гвардия", "Ровесник", например. Вас там печатали?

Меня там не печатали. И я промолчал.

- А если у вас нет под рукой журнала, - продолжал Басам, - обратитесь к Ниночке. Она вынесет вам из спальни мою книжку с дарственной. На русском. А у вас есть книжки?

- На русском? - усмехнулся я.

- Если на родном не пишется, то на русском. Я пишу на родном. Независимо от страны проживания. И книги у меня выходят на родном. И в Хевроне, и здесь, в Москве.

- В Москве?

- Да, в Москве. У вас ведь полная свобода творчества. И печататься есть где. Журналов и газет на арабском, если подсчитать, больше десяти. Вы подсчитывали?

Гриша бросился мне на выручку.

- В свободное время от стихов он занимается отнюдь не математикой.

- А чем? - попался Басам на крючок.

- Боксом!

Я встал над столом.

- Разрешите представиться. Чемпион Латвии, Прибалтики, а в будущем, надеюсь, и Израиля. Боксом занимаюсь на родном языке - боксерском. На нем, родном, пишу и стихи. Верлибром. Хотя нокдаун с нокаутом по современным понятиям рифмуются, и совсем неплохо.

Басам уяснил: два еврея на одного араба - это слишком много. Но промолчал, как и я, когда выявилось напоказ, что мне, россиянину, нечем крыть заезжего дядю - как ни петушись, не предоставить ему ни одного литературного журнала с фирменным знаком Made in USSR, где печатались бы мои стихи.




8

На левом, покатом берегу Лены, вырисовалась деревня Никулина. Ян Карлович свернул к ней. И вскоре подкатил к ферме, возле которой стоял маслозавод. В переводе с языка производственных рапортов, небольшой домик с сепаратором и обслуживающим его персоналом из одной старушенции - директрисы, двух-трех девчат с горячими телами прирожденных гимнасток и подсобника-выпивохи, мастера на все руки.

Михаил Александрович любил "ходить в люди", интересоваться житьем-бытьем. Он не сразу направился к директрисе Анне Егоровне, побалакал у сепаратора с Танечкой и Галей.

- Как дела, Таня? Что можем, Галина? Еще даем стране угля, девушки?

- Даем. Но не стране. Подсобнику. И не угля. Да и не молоко. Молоко он сам нацедить способен. А вот за сливками, старый кот, норовит к нам.

Прикинув в уме, что Михаил Александрович "ушел в народ" минут на пятнадцать, я направился к Анне Егоровне, прозванной Анкой-пулеметчицей за стремительность протокольной речи, будто сошедшей с газетного листа.

Она юркнула за массивный стол, с графином и стаканом.

- Воду будете пить?

- Не на собрании, - я вынул блокнот.

- А я выпью.

В комнате забулькало, разнося в воздухе аромат валерьянки.

- Сердце? - спросил я.

- Поясница. Ломит, проклятая.

- Зачем же капли?

- Для смазки. Не хотите ли?

- Мне еще рановато.

- А профилактика?

- Ладно, капель десять, ради эксперимента.

Когда я откушал десять капель на полстакана воды, мне показалось, что местная валерьанка, действительно, целительного свойства и лечит не только ржавую поясницу, но и немощные ноги, готовые тут же пуститься в пляс.

Я подышал в кулак, чтобы избавиться от лишних спиртовых градусов.

- Итак... - начал официальную часть живого интервью с передовиком пятилетки качества. - Как у вас по валу?

- В означенный период коллектив нашего предприятия, встав на вахту трудового энтузиазма, работал самоотверженно, - выпустила первую очередь Анка-пулеметчица. - Наиболее плодотворные результаты имеют за январь месяц лаборантки Татьяна Копченых и Галина Сырых. Неплохо потрудился также подсобник Сергей Андриянович Коробов. Последний, несмотря на незначительный по срокам стаж пребывания в нашем коллективе, зарекомендовал себя вполне положительно.

- В штанах? Или без?

- Что?

- Нет, ничего. Штаны его меня, Анна Егоровна, мало интересуют, даже когда заляпаны сметаной. А вот ваши показатели по валу - интересуют, и очень.

В кабинет вошел Михаил Александрович. Предупредительно поднял руки ладонями наружу - мол, мешать не буду. Старушенция при виде высокого начальства машинально вскинулась в полный рост над столом - метр пятьдесят пять плюс островерхая косыночка и, будто на пионерской линейке, отрапортовала:

- В январе означенного года предприятие добилось высоких производственных показателей. Реализовано сто центнеров молока, восемь центнеров творога и пять тонн масла.

Она перевела дыхание и выжидательно уставилась на Михаила Александровича, полагая, что будет немедленно проглочена им. Но ничего страшного с ней не приключилось. Второй секретарь райкома не позвонил Берии, не обратился по кремлевской вертушке к Сталину, а с сожалением покачал головой и сказал:

- Все это никуда не годится, Анна Егоровна.

Старушенция сползла на стул, бухнула в стакан водицы, и - залпом, опьяняя наши ноздри высокоградусной валерьанкой.

- Успокойтесь, Анна Егоровна, милая... - Михаил Александрович вправлял отеческую теплоту в голос. - Вы неправильно меня поняли. Показатели у вас и впрямь на высоте политических задач. Это достойно того, чтобы повесить вас на райкомовскую Доску Почета. Так что не переживайте.

Анна Егоровна протерла губы кистью руки. Не заметила, бедняжка, чуждая в коровнике бомонду, что измазала помадой рукав белого халата.

- Почему все это никуда не годится, Михаил Александрович, ежели стоит на должной высоте?

- Новые веяния, Анна Егоровна. Вы не учитываете новые веянья в экономике. Журналист вас спрашивает не о тоннах и центнерах. Ему нужны не эти цифры, а данные по валу.

Я согласно кивнул, хотя и тогда был без понятия, да и сейчас пребываю в том же первобытном состоянии насчет того, что мне требовалось. "Данные по валу..." Легко сказать, но трудно представить - что это такое.

Михаилу Александровичу это было представить легче. Все же за его плечами экономический факультет. Вот он и донимал хозяйку молочных рек и творожных берегов.

- Анна Егоровна, дорогой вы мой человек. Наблюдая за вами вблизи, я вижу: вы не способны дать нам самостоятельно нужные расчеты.

- Я дам! Дам! Самостоятельно! Но...

- Возраст?

- Возраст, еди его мухи!

- Возраст мы вам не выправим. А вот...

- Не надо на пенсию! У меня девки способны. Кровь с молоком. Надо по валу - дадут по валу.

- Но без специалиста-экономиста не обойтись.

- Дадут и специалисту. Только пришлите его. С указаниями. Где... что... Мы завсегда готовы перенимать передовой опыт.

- Договорились.

Мы вышли за ворота, к своему "козлику", так и не отведав - на пробу хотя бы - продукции сельского предприятия. Я бы не отказался, но Михаил Александрович...

Деревня - не город, столовки поблизости нет. Подхарчиться не у кого, разве что - угостят. К чему тут щепетильностью козырять? Не в карты играем. Ему козырять, а мне от голода маяться. Ладно уж... Доберемся до Киренского леспромхоза, там, в котлопункте, на раздаче, у раскосой тунгуски Даримы, и душу отведу... на вкуснятине.



Добрались...

Душу отвел... как же!

Хоть и предложила мне "исть" Дарима, но как на волка взглянула.

- Зачем газету писал? Ты - чо? дурной умом? - загрузила мне в тарелку черпак перловки. - Зверька - теперича нема. Погубил зверька-горностая своим пером.

- Каким это образом - "погубил"? Дарима, побойся Бога!

- Зачем Бога? Тебя бояться буду. Заметка писал - на след вывел. Газету читали - зверька выследили. Зачем газету писал?

Я уже не отбивался от обвинений, мало-помалу постигая случившееся. Как-то, в один из своих заездов в этот прелестный уголок, я стал свидетелем истинного чуда. Дарима приручила горностая. И что любопытно, в особенности для корреспондента, далекого от таинств природы, на пищевом складе котлопункта, где раньше лютовали крысы, с появлением таежной серебряной молнии воцарился идеальный порядок. Даже завхозу Вилену Петровичу Акульченко не на кого было сослаться при ревизии, если "утруска-усушка" превосходила допустимые нормы.

- Кто это сделал, Дарима?

- Пришлый бич. Кто ешо? Газету читал. Сюда ходил. Горностай стрелял. Домой ушел.

- Нашли?

- Найдешь. Тайга шаги слизывает.

Да, дал я маху. Самолично, можно сказать, патрон в убойный ствол вложил. Вот тебе и точность адреса и верность факту.

- Извини, - сказал я Дариме.

- Исть будешь - кассу плати. Деньги счет любят.

Я кивнул, принимая от девушки помятую алюминивую миску с кашей и стакан киселя.

- Из твоих рук и хлеб - пряник, - отшутился, скрывая смущение.

- Без горностай крыса наш хлеб ела. Приятный аппетит!

- Спасибо на добром слове.

Я прошелся по зальчику столовой с подносом, отыскивая, куда бы примоститься.

- Свободно? - приметил Костю-вальцовщика, знакомого по прежним наездам.

- Момент! Догребем остатки, и милости просим, - по всем приметам, Костю тяготила чужая компания. Что ему заезжий журналист-верхогляд? Еще чего накалякает, потом не продерешься сквозь насмешки. Он побросал в рот дымящуюся картошку и, давясь, запил ее компотом. - Дело сделано, командир. Садись-потей-кушай. А я... - видимо, Костя смекнул, что журналист из районной столицы неверно оценит его поспешное бегство, и он тотчас придал своему поступку уважительную причину. - Начальство приехало. Пиво выбросили. Чтобы видели: живем как в городе. А что? Живем!

На беду, Костя-вальцовщик столкнулся в дверях с Михаилом Александровичем.

- Здравствуйте, здравствуйте, Костя, - признал в Косте именно Костю второй секретарь райкома партии, любящий побалакать с простым народом о том, о сем. - Ваши повышенные обязательства... Знаете, нам надо поговорить. Мы как раз подумываем о том, как пятилетку качества перевести на стахановские рельсы.

Костя-вальцовщик даже в кошмарном сне не мечтал о переводе тихого обеденного часа на стахановские рельсы. На пивные - пожалуйста. На винно-водочные - вперед, с песней! Но на стахановские?

Однако от Михаила Александровича сложно вырваться, когда он обуреваем какими-то новыми идеями.

- Пойдемте, пойдемте, Костя! Берите кушать. И к столу. Поговорим.

- Я уже кушал, - нерешительно запротестовал Костя-вальцовщик, утирая прорванным рукавом ватника холодный пот со лба. - Журналист - свидетель.

- И журналист покушает, - не врубался Михаил Александович в страсти-мордасти рабочего класса, который, по-Маяковскому, тоже выпить не дурак.

Как на эшафот, он провел Костю к раздаточному столу, попросил Дариму не жалеть для молодца каши, и поволок лесоруба к кассе, где непременно отберут у него, бедолаги, заветную - от жены спасенную трижды! - заначку на пиво.

Я был не в силах досмотреть эту трагедийную сцену шекспировского накала и тихонько сбежал из столовой, так и не доев порции перловки.

У конторы леспромхоза Ян Карлович прогревал мотор. Я забрался к нему в "козлик", распечатал "Шипку" и давай во славу руских чудо-богатерй, среди которых был и старший брат-кантонист моего деда Фроима, травить легкие импортным табаком.

- Один грамм никотина убивает ломовую лошадь, - нравоучительно сказал мне водитель, продувая гильзу папиросины "Волга".

- Я не лошадь.

- Хочешь, выставлю тебя на первенство города?

- С этим? - я дыхнул дымом в лицо приятелю, не забывающему о своих тренерских обязанностях и на морозе при минус тридцать.

- Бросишь на неделю-две, и лады!

- А как быть с этим? - наклонившись, я вытащил из-под кожаного кресла фляжку армейского образца с плескучей жидкостью. Отвинтил колпачок, глотнул, поморщился. - Хорошо пошла. Твоя?

- Чужое не держим, - усмехнулся Ян Карлович.

- Будешь?

- Мне нельзя! Впрочем, уже сижу, - похлопал по сиденью, - значит, никто не посадит...

- Да тут и придорожного мента не сыщешь, чтобы "дыхни в трубочку"..

- А Михаил Александрович?

- Он не мент.

- Западник, это точняк. Из украинского Львова. Судачат, тоже одного корешка с сосланными.

- Как ты?

- Я напрямую. А он...

- Не говорит?

- Не спрашивал. Зачем мне это? Не журналист. Лишний вопрос - неловкий ответ. Это дурень думкой богатеет. А у райкомовского водилы правило иное: много знаешь - скоро состаришься.

- Поэтому и нет желания съездить на Родину? - донимал я парня, имея кое-какую информацию о его дальних родичах в Риге. Один из них - милицейский старшина Язеп Мартынович Лацис был мне хорошо знаком с детства. Он часто хаживал в гости к моим соседям по дому Петра Первого - ул. Шкюню, 17 - и набирался с ними, Петечкой и Степкой, инвалидами войны и алкогольного труда, неподъемных градусов.

Ян Карлович пожал плечами.

- А что я там не видел? Лиго Яна - баба пьяна? Или "лай дзиву" - да здравствует Даугава? Так у нас тут своих пьяных баб и своих рек навалом.

- Я бы тебя в Царникаву свозил. Рыбацкий поселок. Там твой дед Имант коптильню держал, угорьком рижан потчевал, корюшкой.

- Нам здесь и кондевка сгодится.

Мне было непонятна этакая леность желаний, свойственная Яну Карловичу, да и вообще местным жителям, в особенности тем, чьи избы выстроились вдоль Киренги. Имея возможность выехать без забот на променад в Болгарию, Чехословакию, Польшу, Венгрию, даже в Югославию, приравненную к капиталистическим странам, они предпочитали проводить отпуск в тайге. Получается, промысел белки, соболя либо кедрового ореха приносил киренчанам большее удовлетворение, чем "хождение за три моря".

Повыветрился из них дух Афанасия Никитина. Значительную долю вины за это несет, как поговаривали старожилы, Киренга-поительница. Ее вода была насыщена, по словам охотников за НЛО, неведомыми кислотными соединениями, поедающими в человеке любознательность, стремление к перемене мест и туристической экзотике.

Лично я таскал воду на коромысле из Лены. И на мне не отразилась общая апатия к заграничным поездкам. Однажды мне довелось быть свидетелем небывалого для горкома комсомола события. Мне по сей день помнится красочное, правда, чуть-чуть театральное, обращенное к единственному зрителю, негодование Ружникова - комсомольского лидера Киренска, когда выяснилось, что он не способен выполнить ответственное задание партии. Никак ему не распихать по сибирским молодцам и молодухам и с десяток путевок, почти что бесплатных. Я глядел на эти путевки - Польша, Болгария, Венгрия, Куба - и облизывался, точно мартовский кот, мечтая выпросить хоть одну. Но мне полагалась разве что дырка от бублика. Я не состоял в комсомольской организации, жил в Киренске на птичьих правах, не будучи законным мужем собственной жены - аморальный тип, да и только! А ведь как хотелось махнуть за кордон!

Курица не птица - Польша не заграница. На том же уровне туристического величия находилась и Болгария. Но к Болгарии у меня было особое отношение, недаром я курил "Шипку", имея в кармане про запас и рижскую "Элиту". Болгария меня притягивала уже тем, что за нее, за свободу этой страны проливал кровь и мой прямой предок, брат моего деда Фроима.

Это он 7 июля 1877 год одним из перых взошел на Шипкинский перевал.

Это он 9 августа отражал лобовые атаки турок на горе Святого Николая.

Это он, после прихода подкрепления во главе с генералом М. И. Драгомировым, участвовал в контрнаступлении, и праздновал победу на Шипке.

Это он... Он, старший брат моего деда Фроима, похищеный ловчиками и отданный в армию. Еврей- кантонист, русский солдат, герой войны...




Отступление девятое
ВЕРА  -  ИМЯ  -  ЧЕСТЬ

"Льются по улицам потоки слез, льются потоки детской крови, - эхом доносится до меня из глубин веков старая еврейская песня. - Младенцев отрывают от хедера и одевают в солдатские шинели. Наши же общинные заправилы помогают сдавать их в рекруты."

Может быть, сегодня я единственный человек на Земле, слышавший некогда, в марте 1953 года, через сто с лишним лет после создания, эту песню. В оригинале, в доисторической, стало быть, подаче. На идише.

Правда, идиш, для меня в ту пору повседневный, был какой-то иной, с жалостливой хрипотцей, ветхозаветный что ли, хотя в природе такого и не существует, ветхозаветный - иврит. Судьбинную песню своих родителей напевали под траурную музыку смерти Сталина, скучно текущую из радиоприемника, мои бабушка Сойба и дедушка Фройка.

Бабушка Сойба, тогда уже вечная для меня старушка. Худенькая, сморщенная. Но все помнящая. И все знающая. Наперед. Это в тот день она сказала всем нам: "Дети мои! Мы умрем здесь и будем похоронены на Рижском еврейском кладбище. А вы будете жить в Израиле и увидите Иерусалим."

Дедушка Фройка, толкователь Торы и жестянщик, знаменитый еще в девяностых годах позапрошлого века кровельным мастерством от Одессы до Кракова. Это он крыл островерхие крыши и маковки польских костелов и православных церквей, подняться на которые и сегодня не у каждого хватит духа.

По радио передавали траурную музыку. Где-то в Москве хоронили Сталина. А бабушку Сойбу сподвигло на песню о кантонистах. А дедушку Фройку на подпевку ей. Речитативом, сидя у радиоприемника, неподалеку от окна во двор, держа на коленях толстенный молитвенник в кожаном переплете.

- Лишь бы не было погрома, - говорила бабушка Сойба, провожая Сталина в последний путь. Она пережила тринадцать погромов. Но четырнадцатого, обещала, не переживет.

- На кого ты нас оставил? - обращалась она в Мавзолейную непроглядь. - Вся твоя милиха - курва, блядь, гонев. Я родила тринадцать душ детей, по числу погромов. Живыми до взрослой жизни выжили пять. Маня. Бетя. Клара. Фаня. Арон. Где остальные? Посмотри сейчас своими незрячими глазами - где? И спроси у них - почему они тебя Там дожидаются, а не провожают тебя Здесь? Они жили до тебя. И могли жить позже. Но не живут. Спроси у них - почему?

В свои семь лет я понимал все бабушкины слова. Милиха - власть. Курва, блядь, гонев - это Сталинские министры. В школе их называли - "пламенные большевики". Потому что в школе говорили на русском, а не на идише. Мне же в школе тоже не разрешалось говорить на идише. И очень хорошо, иначе бы я открыл рот и сказал. Дальше... Нетрудно представить, какую Москву показали бы мне за уши.

"Младенцев отрывают от хедера", - горестно пела бабушка Сойба.

"Наши же общинные заправилы помогают сдавать их в рекруты", - подпевал, вздыхая из-за астмы прилипчивой, наверное, дедушка Фройка.

Мне же в раннем детстве очень хотелось быть солдатом. Мои любимые фильмы той поры "Корабли штурмуют бастионы" об адмирале Ушакове, трофейный "Одиссея капитана Блада", о докторе по призванию и бесстрашном пирате Карибского моря по вине обстоятельств, и "Звезда" - по одноименной повести Э. Казакевича о советских разведчиках, с героическим Крючковым, подрывающим себя в финале противотанковой гранатой вместе с ненавистными захватчиками.

Поэтому, из-за предрасположенности, должно быть, к армейскому приволью, меня и проскваживало недопониманием от слезливости песни о мальчишках, которых хитроумные "ловчики" выманивали из молитвенных учреждений, типа начальных школ, и выводили на простор ратной жизни, штыкового боя и сабельной рубки, когда или грудь в крестах, или голова в кустах.

О своей белобрысой голове я тогда не думал. Я думал о груди. И мне казалось, что она будет в крестах.

Я и представить себе не мог, что старший брат моего дедушки Фройки, не думая, конечно, ни о каких крестах, был тайно похищен в моем приблизительно возрасте. Ему, как и другим погодкам-единоверцам, запретили переписываться с семьей. Затем обратили в христианство, дав фамилию по отцу. Допустим, Арн, Арнов, или на иностранный, более модный лад, французско-итальянского звучания Арно, Арнольд, Арнольди. И отправили полями сражений сквозь историю русских войн. Храбрость его была безупречна, мужество без изъяна. Его обучили в юнкерской школе, произвели в офицеры, и дали рост чинам и званиям. Он командовал ротой, батальоном, полком. А когда вышел в генералы, выхлопотал отпуск и отправился в город Бар, что в Подольской губернии, в зоне черты оседлости. В родной свой Бар, где надеялся отыскать отца своего Арн-Берш Гаммера, мать свою, кровинушку-любу, братьев своих меньших и сестер, всех своих - вырос ведь среди чужих! - вот и искал всех своих, от коих некогда, на раннем переходе к отрочеству, отлучили его злые люди - ловчики поганные.

Генерал Арн - (фамилия могла быть и Арнов, Арнольд, Арнольди) - ехал с дородной супругой в рессорной коляске по шершавой мостовой и пытливо вглядывался в неказистые дома, пытаясь памятью сердца увидеть свой дом, милый с рождения.

За коляской бежали дети. Эти чудесные, неиссякаемые в любопытстве дети, в пейсиках и лапсердаках, знающие все про всех и всех во всем их отличии: от самого нищего в округе "неунывного Мойшеле", до самого что ни на есть - "упакованного невроко" - сахарозаводчика Бродского. И среди них мой дед Фройка, только что отметивший бар-мицву, призывающую, пожалуй, уже из босоногого детства к солидности да степенности. Правда, детство есть детство, и от него никуда не деться, даже если исполнилось полных тринадцать лет.

О чем думал генерал после долгой, отзванивающей в копилке годов, поди, червонцами, походной жизни, когда проскваживал захудалую еврейскую улицу взглядом бывалого человека, ходившего и за кордон? И какими словами думал, не Лермонтовскими ли, обращенными к себе самому? "Да, были люди в наше время, Не то, что нынешнее племя: Богатыри - не вы! Плохая им досталась доля: Немногие вернулись с поля..."

Что ему вспоминалось? Русско-турецкая война? Бросок в Болгарию - на помощь братьям-славянам? Невероятная по лютости зима на Шипке?

О, эта зима! Русские ратники погибали не от ранений, не от вражеских пуль. Всего семьсот бойцов пало в схватках с турецкими янычарами. Остальные - а их тысячи - умерли в снегах от переохлаждения. Мороз-союзник впервые превратился для них в недруга. Но это не остановило "солдатушек, браво-ребятушек". И они двинулись через перевал. Пушки оскальзывались, не катились в гору, драли кожу на ладонях, сквозь меховые рукавицы. Бомбардиры взмолились начальству: "Не можем на руках тащить вверх по снегу орудия!" Начальство откликнулось на мольбы неумолимым: "Не можете на руках, взгрызайтесь в пушки зубами! Зубами и поднимайте!" И они взгрызлись зубами в чугунные пушки и подняли их в горы. Подняли и разгромили турецких пехлеванов. Разгромили турецких пехлеванов и с налету могли, как им представлялось, взять Стамбул. Ярости и чувства мести хватало. Мужества и смелости им было не занимать. Но из Генеральной Ставки последовал приказ: "Отставить!" И они отставили свой наступательный порыв.

О чем думал мой прадед Арн-Берш Гаммер, прознав, что по главной улице родного городка катит коляска с его блудным, пусть и не по собственной воле блудным сыном, облаченном в богатый мундир с золотыми эполетами? И какими словами думал? Вряд ли Лермонтовскими. Но может быть, все может быть, если незряче оглядываешься ровно на сто двадцать лет назад, в 1883 год... "Скажи мне, ветка Палестины: Где ты росла, где ты цвела? Каких холмов, какой долины Ты украшением была?"

Мне эти слова запомнились с детства, с той поры, когда я еще не читал и по слогам. Запомнились от папы Арона, они звучали в его устах как бы аккомпониментом к этой истории - истории его дяди - генерала. Да и генерал ли? Кто из тех евреев украинского местечка разбирался в офицерских званиях? Однако память у них была отменная. В памяти они сохраняли все до мелких деталей, до каждой буковки Торы. Вот и сохранили, включая и генеральское величие. И до меня донесли. А что до звездного отличия, то - честно признаюсь - лично мне не важно: был ли он генералом, полковником, либо иным воинским чином. Главное, что - несомненно - был, отважно воевал, и поливал землю-матушку своей еврейской кровью. Кровь - то у него родовая, еврейская, в какую религию ее не обрати! Правда, это уже не относится к его потомкам. Люди они, по всей вероятности, русские. Живут где-то в России. И наверное, если помнят старое воинское правило - "Честь никому!", берегут не хуже его, своего прадеда по роду, а по крови еврейской и моего, славу русского оружия. Но это мысли мои. А не прадеда моего Арн-Берш Гаммера. Он думал о другом. И скорее всего, о вековечном: "Лишь бы не было погрома!" Почему - погрома? Потому что сына своего, будь он генерал, полковник или кто иной, он возвратить в лоно семьи не имел права. Сын его принял, пусть насильно, пусть даже неосознанно, но принял христианство, и тем самым предал дом родной, веру и жизнь еврейскую. А вера и жизнь еврейская подвергались в те кровавые - восьмидесятые - всяческому притеснению и осквернению.

Обратимся лицом к эпохе. 2 апреля 1879 года свободолюбец Соловьев из организации "Земля и воля", имеющий замашки Робин Гуда, но отнюдь не столь меткий, стрелял в царя Александра Второго. В Петербурге. У Зимнего дворца. Стрелял с расстояния в пять метров. Три раза подряд. И все - мимо. Царь повернулся к нему спиной, и побежал от смерти. Соловьев кинулся за ним, продолжая пулять по живой мишени. Промах-промах! Наконец, попал. Но в полу шинели. Дырка в царской шинели обернулась для него казнью через повешение.

А для евреев? Для евреев погромами.

1 марта 1881 свободолюбцы, подобные Соловьеву по отчаянному героизму и меткости, таки достали Александра Второго. Император был убит взрывом бомбы, по теперешним временам, вульгарно, как обычный еврей в Израиле начала двадцать первого века. Но не первой бомбой, брошенной в карету, его поразило, а второй, когда он вышел из кареты наружу, чтобы полюбопытствовать, какой вред нанесен ей, передвижной обители его.

Смерть царя была горем для русского народа.

Горе русского народа евреи, как обычно, оплакивали своей кровью.

Славянофил Иван Аксаков писал в газете "Русь", что погромы - это месть народа.

Попробуем наложить на славянофильские обоснования кровопускания другие, так сказать, революционные, данные под вопли и плач моих соплеменников печатным органом народовольцев "Народная воля". Читаем. "Нет никакого основания относиться к погромам не только отрицательно, но и безразлично. Это чисто народное движение. Народ громит евреев вовсе не как евреев, а как жидов, эксплуататоров народа".

Мало того, что обозвали, заодно причислили местечковую голытьбу к капиталистам-притеснителям. Что из этих характеристик следует? А вот такая, показательного рода, заметка: "Московскому телеграфу" сообщают из Елисаветграда следующие подробности происходящего там столкновения между народом и евреями ("выделено в тексте", - подтверждает Нелли Портнова, составительница сборника материалов по истории русского еврейства 1880-1990-х годов "Быть евреем в России"). "Задолго еще до Пасхи, - говорит корреспондент, - в городе ходили упорные слухи, что на праздниках "будут бить жидов" не только в Елисаветграде, но в Одессе и других городах на юге. Евреи обращались с просьбою о защите к начальнику дивизии, живущему в городе, и, кажется, он обещал сделать все от него зависящее".

Слух да дело... А теперь взглянем на последствия слухов, когда они обернулись делом. Пишет очевидец событий Гирш Мексин. "19 апреля, 8 ч. 40 мин. пополудни. Елисаветград. Дома и лавки почти всех евреев города Елисаветграда разбиты и разгромлены 15 и 16 апреля бушевавшею толпою черни, несколько тысяч несчастных нуждаются в дневном пропитании. Спасите, ради Бога, от голодной смерти открытием повсеместного приема пожертвований".

Я спрашиваю из глубин дня сегодняшнего: "За что? За что и почему всякое-разное словоблудие? Единственное, что исторически понятно - это наукообразное превращение евреев в "жидов" является преамбулой, вернее паролем, самого простого и житейского - "сейчас будут бить и вынимать кишки". И, действительно, все в мире проще: ты виноват лишь в том, что хочется мне кушать...

"За что?" - спрашивал и мой прадед Арн-Берш за сто двадцать лет до меня. Но должно быть, не столь риторически и не столь рассудочно. Сердцем спрашивал. Кровью, набухшей в венах, спрашивал. Смертью родных и близких спрашивал. Ответом же ему служили довольно невнятные по нынешним меркам слова Салтыкова-Щедрина, правда, прозвучащие сразу же после страшных в своей беспощадности погромов 1881-1882 годов и отдающие соучастием и душевной болью защитного свойства: "История никогда не начертывала на своих страницах более мучительного вопроса, чем вопрос еврейский."

"Мучительный вопрос" разрешался в империи однозначно - погромами и репрессиями. Гибелью ни в чем не повинных людей и антиеврейскими постановлениями: при Александре Третьем издано 36 указов, при Николае Втором еще 50.

Арн-Берш Гаммер не мог в 1883 году признать в русском генерале своего сына. В ушах еврейского патриарха стояли еще стоны и мольбы других его детей и малолетних несмысленышей-внуков, многочисленных однокровников генерала, убиваемых под крики "Бей жидов! Спасай Россию!" Убиваемых его братьями и сестрами по вере.

Арн-Берш был еврей. И дети его были евреями. Старший сын его перестал быть евреем, став христианином. И Арн-Берш, убедившись в этом, перестал считать себя отцом собственного сына, для него - вероотступника...

Поэтому по сей день мы, его потомки, не знаем подлинной фамилии и подлинного имени генерала. Может, был он Гаммеров, как лейтенант-заключенный из "Архипелага ГУЛАГ" А.И. Солженицына. Может быть, Арнов - Арнольд - Арнольди.

Может, да. Может, нет.

Может, перепутали что-то очевидцы, и был он не генералом, а чином поменьше. И этого мы не знаем. Каким-то образом скрыто это для нас. Не повелением же свыше? Хотя пути Господни неисповедимы, и вполне возможно вычеркнуто это именно повелением свыше из нашей династической памяти.

Арн-Берш не пустил на порог дома своего сына, вернувшегося в отчий край с полей сражений. Формула жизни солдата "Вера - Господу нашему Иисусу Христу, жизнь - царю, честь - никому!" разбивалась в его душе о первые слова древней и каждодневной еврейской молитвы "Шма, Исраэль!"

"Шма, Исраэль! - Слушай, Израиль!"

"И возлюби Господа, Б-га твоего, всем сердцем, и всей душой твоей, и всем достоянием твоим. И будут слова эти, которые Я заповедую тебе сегодня, на сердце твоем..."

"Шма, Исраэль! - Слушай, Израиль!"



Что к этому добавишь? Пожалуй, ничего...



Но, блуждая по Интернету, я обнаружил крайне любопытную, думаю, не только для себя заметку. Она и послужит дополнительным штрихом к моему тексту. Вот она, с незначительными сокращениями.

ГЕНЕРАЛА ИЗОБРАЗИЛИ РАВВИНОМ


Моисей Львович Маймон, известный художник и второй в России еврей, избранный академиком петербургской Академии художеств, особенно прославился картиной "Марраны" (1893 г.), копии которой висели в прошлом столетии во многих еврейских домах. Среди изображенных на полотне центральное место занимает седобородый старец-раввин необычайно достойной и благородной внешности.

Не так много, однако, людей знало о том, с кого писан этот старец. А позировал художнику генерал-лейтенант от артиллерии Арнольди, с которым Маймон встретился в одном из петербургских домов. Маэстро хватило одного взгляда, чтобы понять: вот именно то, что нужно для картины. Желания своего он не таил и запросто попросил генерала попозировать. Вопреки опасениям художника, его превосходительство не только согласился, но согласился с большой охотой, что со стороны русского генерала было, прямо скажем, неожиданно. И во время долгих сеансов позирования генерал разговорился. И не о чем-нибудь разговорился, а о своей тоске по еврейскому. Ибо блистательную воинскую свою карьеру начинал кантонистом, тем самым малолетним солдатом.

Крестился он сразу. А вот тоска по языку, по родным лицам и привычкам сохранилась.




9

Стрелка спидометра плясала у отметки 60 км. За стеклом "козлика", на сопках - хребтины снежных барханов. Напоминают они, каждый в отдельности, спинку гигантского горностая. С той лишь разницей, что у зверька черная полоска спускается по холке зимой, а у неодушевленных его прототипов в разгаре весны.

Наст впереди чист, как свежевыстиранная простыня. Никак, прошлись по нему загодя дорожнички на бульдозере. Осмотрительные, черти! Предупрежденные, не иначе о неурочном наезде начальства.

- Однако, Петропавловск, - сообщил Ян Карлович, как будто он уже вагоновожатый.

- Следующая остановка - сельпо. Двери закрываются, - подхватил я.

Наш вездеход свернул к берегу. Легко, не пробуксовывая, взял подъем.

- Кто тут о дверях? - обернулся ко мне водитель, заговорщицки подмигнул. - К вашему сведению, уважаемый, двери - наоборот - открываются! Не в подземке ездим, на воздухе!

Мы подкатили к сельпо, вспугнув уснувшую лошадь. Она оскалила зубы, всхрапнула, и потащилась в сторонку от выхлопов угарного газа.

Председатель сельпо Виктор Петрович, человек интеллигентного вида, в очках и каракулевой шапке пирожком, без наушников, как у Брежнева, выявился на крыльце - признал райкомовский кабриолет в брезентовой упаковке.

- Здравствуйте! Здравствуйте! - зачастил. - Зачем не предупредили? Я мог не оказаться на месте.

- Подожди! Тебя заранее предупреждать, так потом белку в колесе ловить, - сказал Михаил Александрович, выставив сапог, обтянутый по голенищу собачьим мехом, на подножку тарахтящего на холостом ходу "газона". - Почему люди в Золотом без мяса? Люди кушать хочут, а ты им дулю в рот.

- Неувязка вышла, товарищ секретарь. Сейчас объясню.

- Времени нет!

Ян Карлович врубил обороты и под стать мотору прорычал:

- Садись, человек хороший, а то посадим.

Михаил Александрович непроизвольно хохотнул.

- Садись, садись, Виктор Петрович. На мое кресло. Я потеснюсь. А корреспондент... Корреспонденту тесниться нечего.

Я пересел к Яну Карловчу, памятуя, что журналиста кормят не только ноги, но и уши.

- Двинулись!

Мы скатились покатым спуском к Лене, вырулили на колею, и - вперед! наматывать километры.

- У меня одиннадцать точек, а грузовик один, - председатель сельпо повел известную песню торговых работников, в популярном изложении у прилавка звучащую так: "вас много, а я один."

- Везде поспевать надо, Виктор Петрович! - получил в ответ назидательное. - Вас у меня, заметь, тоже много. А, глядишь, к тебе я поспел в самый срок.

- Так у вас, Михаил Александрович, машина исправна. А у меня барахлит. Не на горбу же мясо товарить, когда грузовик в отказе.

- Это в Золотом, когда доберемся до поселка, и растолкуешь рабочему классу. Смотри, чтобы тебя там с голодухи не слопали. Хорош гусь!

- Какой гусь, Михаил Александрович? Это в Америке гусь. На новогодние праздники.

- В Америке индейка.

- Пусть индейка. А у нас... И синию птицу не завезли.

- Метерлинка?

- Какого Метерлинка?

- Аналогии, думал, у тебя, Виктор Петрович, на уме. Синию птицу, думал, выставил напоказ своей учености.

- Какая птица? Курица с городского холодильника? Обещали на Новый год. И не завезли.

- На холодильнике ее в особый фонд отгрузили. Расфасовали курицу напару с мерзавчиком. Одна курица на два мерзавчика, по семейному - мужу и жене. И - передовикам, за полцены.

- До нас не дошла.

- Так ведь передовикам!..

- За полцены, и два мерзавчика, - вздохнул я с деланным сожалением. Мне можно - я человек со стороны, не Виктор Петрович, начальник местного розлива. Над головой - молнии, под задом - шпильки, по бокам - фехтование на оточенных языках. Впереди?.. Впереди - что и у всех остальных - снежные заносы.

Виктор Петрович первым выскочил на лед. Лопату в руки, и давай шуровать: пар изо рта, из ноздрей, из очков. Я присоединился к нему, а ко мне секретарь со своим личным шофером.

Мы отгребались до жгучего пота, умело забирающегося в такие потайные участки мужского тела, куда, чтобы почесаться, не досунешься на морозе рукой.

Полчаса физической нагрузки, и будь здоров - не кашляй! Ух! - не продохнуть. Но за фляжкой не зазорно теперь наклониться. Водицы хлебнуть - сам Бог велел. А что там за жидкость взамен водицы - Богу одному ведомо. Он не выдаст. А я его тайны тоже раскрывать не стану.

- Двинулись! - распаренным голосом приказал командор нашего пробега.

Ян Карлович вытер лицо байковой, на вате, подкладкой танкового шлемофона. Вывел штырь коробки передач на первую скорость, затем на вторую и повеселел, довольный, что его сухопутный крейсер на заглох на нейтралке. В том неприглядном случае ищи-свищи помощи: ни рации, ни походного телефона. Белое безмолвие! Ледяного накала солнце! Каюк! "Вы смертию пали в борьбе роковой".

- Чей это участок? Леспромхоза или Сполошенцев? - осведомился Михаил Александрович у председателя сельпо, стоило нам прорваться через преграду и вырулить на тракт.

- Леспромхоза, - прохрипел бывший гусь, чувствуя, что уже переквалифицирован в птицу более высокого полета. - Да-да, леспромхоза, Михаил Александрович! У них завсегда так. Не чистят пути. Все одно - "зима!" - говорят. Вот когда им детишек везти... в школу... к нам, в Петропавловск... тогда - да, тогда чистят пути, за милую душу. А когда не надо везти, тогда - "зима!"- говорят.

- Зимняя спячка у них?

- Не моя воля, Михаил Александрович, но я бы поднял их из берлоги. Лучше пусть шатуном бродят, но чистят пути, чем...

- Тайга - закон, медведь - хозяин?

- А что? На то и хозяин, чтобы чистить пути, а не крыситься, начальство на больную голову выкликивать. Будто я это поганое мясо куда подевал. Нужно оно мне сто лет! Грузовик в отказе, а мне - "мясо! мясо!"

- Съедят тебя, Виктор Петрович, непременно съедят.

- Бросьте, товарищ секретарь. Я невкусный. Подавятся.

- Не знаю, не знаю. Доедем до Золотого, на месте разберемся.

Я оглянулся на Виктора Петровича: занимательно все же, какое впечатление оказывают на председателя сельпо людоедские шуточки партийного руководства? Роговые очки подрагивали на его носу в такт губам, мелкие капли пота ползли по продольным желобкам на лбу. И вдруг мне показалось, поверни на нем каракулевый пирожок Брежневского фасона на девяносто градусов, поперек башки, и обернется она папахой полковника Каверина. Да и сам он похож, похож, чудило гороховое. Скинь Григорию Алексеевичу годков сорок, - он...




Отступление десятое
ЛЮБОВЬ  ПОД  ДИКТОВКУ  СМЕРТИ

Сорок годков назад, а то и более...

...Лешка Каверин, безусый комвзвода, гнал на рысях за бандой басмачей, похитивших русоволосую Леночку, кассиршу сберкассы, вместе со всеми деньгами..

Всего ничего, несколько минут назад - прямо на его глазах - бандиты, подняв беспорядочную стрельбу, ворвались в сберкассу, выволокли девчушку, вскинули ее на лошадь и во всю прыть, разметая пыль, понеслись вон из городка.

Среднеазиатская романтика, родственная ковбойским украшениям голливудских фильмов. Аллюр, три креста! В руке маузер, в ножнах шашка. И до смерти четыре шага.

Лешка Каверин выложил всю обойму вдогон за похитителями. И меж выстрелов, если, конечно, следовать тропой среднеазиатской романтики, влюбился, целясь в бандитов, в их пленницу, голубоглазую, как небо на Урале, над его родным Оренбургом.

Заговоренный от пуль то ли вспыхнувшей любовью, то ли отчаянной смелостью, он выжигал из коня дикую скорость и стлался, настигая врагов, в заспиньи у них.

Лешка Каверин был счастливейшим на свете человеком.

Он вырвал из лап смерти свою - внезапно возникшую - любовь. Свою, теперь уже, действительно, свою - не сказочную Елену Прекрасную. И уже не мог расстаться с ней, как ему представлялось, никогда. Такое бывает только в кино!.. Но, выясняется, и в жизни, если ее не корректируют маститые редакторы.

На беду, за жизнью юного комвзвода наблюдали именно маститые редакторы.

Однажды Лешку Каверина вызвал к себе комиссар полка и сказал, что он, пролетарский командир, недооценивает диалектики классовой борьбы и в нарушении основ исторического материализма приютил у себя на краснозвездной груди с революционным бантом отрыжку кулацкого семени. Как выяснилось, родители его Елены Прекрасной отправлены в Сибирь. А она, сбежав с подводы выселенцев, объявилась в своем первобытном, не перевоспитанном рабоче-крестьянским судом состоянии, здесь, в крайней близости от казарм, плаца, оружейной комнаты и всех военных секретов. Ее место рядом с родителями в Сибири, а не в пламенной груди краскома, достойного кандидата в партию Ленина-Сталина. По этой причине командование не имеет морального права положительно отреагировать на просьбу комвзовда Алексея Каверина и разрешить ему жениться на избраннице его сердца.

Вскоре избранница сердца исчезла из городка. Как поговаривали в гарнизоне, она была отдана комиссаром полка на растерзание ГУЛАГовской сволочи, и растворилась в небытии.

А комвзвода Каверин, догадываясь, что его любовь стала причиной гибели девушки, надолго замкнулся в себе.

Самое страшное ремесло, - понял он, солдат, - это нести смерть.

Самая грязная наука, понял он, солдат, - это постижение, для самооправдания, законов предательства.

Самый тяжкий экзамен, понял он, солдат, - это принятие смерти в старости, когда уже ничего не переписать.




10

На горизонте выплыл поселок Золотой. Деревянные, сшитые из смолистых досок домики желтоватого цвета толпились на обрывистом берегу. Над жестяными трубами курился дымок.

Мы покатили на звук пилорамы и выехали к символическим воротам. Боковые стойки украшены акварельными березами, а над нами, полукружьем по арке, тянутся в даль голубые облака.

Главная и единственная улица вывела нас к зданию дирекции. Табличка, вывешенная на входной двери, извещала, что мы прибыли в леспромхоз Оренбургского облмежколхозстройобъединения. Ох, родина, вздохнул я восторженно. Как тебе не достает Марка Твена, чтобы биноклем вперясь в шеренгу буквенных знаков, воспеть длинноты придуманных под копирку слов. Не немцы, а поди!.. Умом, действительно, коммунистическую Россию не понять, аршином общим канцелярскую душу ее не измерить.

Мы поднялись на второй этаж. Тырк туда, тырк сюда. Пусто. Кабинет директора Василия Борисовича тоже пустовал. Осмотрелись. Переносная печь-буржуйка в углу, труба ее высунулась в окно и пыхтит. На стене шикарный чертеж - архитектурный проводник в грядущее поселка. На письменном столе кипа заявлений и объяснительных. Сверху довольно любопытная телеграмма. "Сообщите согласие перехода работу Свердловский леспромхоз." Кому адресована бумаженция? Директору Василию Борисовичу Моторину.

Ага, дружок! Пойман с поличным. Трудности роста оказались настолько трудны, что глава всего этого хозяйства потерял голову и готов смотать удочки. А еще земляк, оренбуржец-уралец, по прямой линии предков, глядишь, из Чапаевской дивизии будет. Коня! Коня бы ему. Полцарства своего Золотого отдаст за коня, и ускачет куда подальше.

За два года, пока поселок воюет с тайгой, в леспромхозе не раз менялось начальство. Перерасход средств на строительство дошел до 150 тысяч рублей. По Кодексу это тянет на пятерик, но нужны доказательства в хищении. Доказательств не было. Хищений тоже, вполне вероятно, не было, либо не обнаружено. Были заезжие колымщики. Если недостачу списать на них, рвачей-паразитов, тогда выйти из положения можно. Но для этого нужна новая смета и недостающие для продолжения работ 150 тысяч. Все эти богатства - резолюция на выплату 150 тысяч плюс новая смета - лежали у второго секретаря райкома Петруся в папочке желтого цвета - неразлучнице.

Квитанция на бабки лежала. Мы сидели. Стулья стояли. И все сообща пребывали в ожидании хозяина кабинета.

По коридору послышались тяжелые шаги.

- Гости?

В дверях появился крепыш-оренбуржец, лет сорока или около того. Не в замурзанной стеганке, а в модняцкой дубленке, в костюме-тройке с галстуком и жилеткой. Гладко выбрит, тщательно причесан, одеколоном умыт.

- Кому - и снег на голову, - ответил Михаил Александрович.

Тяжелые шаги обогнули нас, вывели Василия Борисовича к столу. Он сел в кресло, сбоку от окна с выведенной за форточку трубой от буржуйки. Незаметно - думаю, так ему представлялось - перевернул телеграмму вниз текстом. С хрустом сцепил пальцы, выжидательно уставился на нас.

- Почему не предупредили?

- С нашими-то полномочиями?

Михаил Александрович постукивал по колену желтой папочкой-выручалочкой.

- Комиссия? Стружку будете снимать?

- Какой же из вас Буратино?

- Носом не вышел?

Михаил Александович постукивал по колену желтой папочкой-спасительницей и умело затягивал паузу.

Театр! Один русский мужик, наделенный властью "казнить и миловать", устраивает театр второму, по незнанию принимающему его за посланца смерти. Иначе бы, выходя на капитанский мостик, не облачился во все новенькое, с иголочки, точно командир погибающего крейсера "Варяг".

Я не Любимов, и мы не на Таганке, но в сцену спектакля "Врагу не сдается наш гордый Урал", идущего, как и положено живой жизни, без репетиций, интуитивно внес режиссерскую корректуру. Не знаю уже - по воле свыше или по самохватной решимости - внезапно выпалил:

- Василий Борисович!

- Да?

- Все не так плохо.

- Дела идут, контора пишет?

- Не контора, а редакция.

- "Непутевые зори"?

- "Лесная промышленность."

Уел я, уел Моторина. Что ему, оренбуржцу, действительно, сибирская районка? Но ведомственная газета - другой коленкор! Для добытчика древесины "Лесная промышленность" поважнее будет "Известий".

- Вы собкор?

- Располагаю верительными грамотами, - я показал книжицу внештатника. Таких у меня было до кучи - и от "Водного транспорта", "Морского флота" и "Вымпела".

- О чем писать намерены?

- О Вас.

- Обо мне? - обомлел Василий Борисович, поднялся из-за стола и застыл так, в неловкой позе, собираясь зажечь настольную лампу под розовым, в цветочках абажуром. - Критика?

- Зачем? Очерк о молодом специалисте, первопроходце тайги.

- Значит... значит, не стружку приехали снимать?

- Папу Карлу ищите в другом месте, и на менее ответственном посту, - включился Михаил Александрович, постукивая по колену желтой папочкой-благодетельницей.

- Но я не достоин.

- Достоин!

- У меня для "Лесной промышленности" кроме показателей ничего больше нет. Остальное все - по части ОБХСС. Перерасход денежных средств на строительство. Неувязки там, недостатки тут.

- А растущий специалист? А молодой партиец? А инициатива снизу? Это куда? Коту под хвост?

- Инициатива снизу? А-а... А она, Михаил Александрович, точь-в-точь, и без всяких дураков, оттуда - снизу. Из-под воды, со дна, так сказать, речного. - Василий Борисович облегченно вздохнул, и вновь погрузился в кресло. Незаметно - так, должно быть, представлялось ему и на сей раз - он, закуривая, скомкал в совке левой руки телеграмму и бросил ее вместе с догоревшей спичкой в корзину для бумаг. Понятно и зайцу, теперь, еще не предполагая о существовании стопятидесятитысячного подарка, он ни в какой Свердловский леспромхоз не перебежит. - Инициатива... Наши ребята, водолазы, прослышали от местных стариков, что тут, на перекате, с незапамятных времен затонуло судно с грузом вина... почитай с Ленских событий... Это те события, в честь которых Ленин стал Лениным. Помните?..

- Помним... помним... Кратий курс истории партии, страница сто тридцать первая.

- Ну это... когда... ленским золотодобытчикам заместо мяса конские члены дали есть, а они...

- Помним... помним... А они подняли восстание.

- Об этом еще Михаил Кольцов писал, - встрял я, козыряя знаниями, полученными в стенах Латвийского госуниверситета, на факультете журналистики.

- Так вот, - воодушевленный воспоминанием о даровом вине, продолжал Василий Борисович. - Наши ребята, водолазы то бишь, и нырнули на перекате в прорубь. Ну и там, следовательно снизу, на глубине, так сказать, и проявили инициативу. Судно-то оказалось не только винное. Это - история отдельная. Вино-то подсохло - испарилось. Да и не оно нас интересовало потом, когда разобрались с судном. Оно, доложу вам по чести, оказалось именное. И не какое-нибудь именное, на их манер, - "ЦАРЬ АЛЕКСАНДР-ОСВОБОДИТЕЛЬ", например. Нет! Именное, но на наш манер. Верьте - не верьте, в честь председателя Совета Министров называлось, правда, на старый лад с твердым знаком, - "КОСЫГИНЪ". Вот наши умельцы и отодрали доску с именем судна и выволокли ее на берег. Сувенир! А пригляделись, сувенир, и не только. Раритетная вещь. Богатая. Где-нибудь в загранке, на аукционе "Сотбис" потянет на хороший миллион. В их валюте. А почему бы нет? Одним буковкам цена - мозги зашкаливают. По вертикали в два пальца, и все целиком литы, может, из чистого золота. Из какого? Такого-сякого, самородного. Пожалуй, из того самого, что намыли наши предки на Лене, когда их заставляли заглатывать конские залупы взамен мяса. Улавливаете аналогию?

Василий Борисович хитро усмехнулся.

Виктор Петрович, председатель сельпо и поставщик продуктов в поселок Золотой, съежился и мелко задрожал на стуле, в углу, у буржуйки.

Михаил Александрович погрозил ему пальцем.

- Скоро и до тебя дойдет очередь, милейший. А пока что соберись с мыслями и прикинь, как жить дальше, - повернулся лицом к директору леспромхоза. - Ну и чем, Василий Борисович, закончилась эпопея с вашим золотым запасом? Не покажите ли доску нам именную? Любопытно, знаете ли, любопытно. Затем и приехали...

- Доску? - удивился Моторин. - А мы ведь ее на днях отправили к вам в Киренск.

- Не получали.

- Разъехались, значит. Мы ведь как решили? Решили, как лучше. Косыгин, решили, должен эту вещицу увидеть обязательно. Реликвия все же! А тут и слушок прошел, что он из Якутска подруливает к нам на побывку, вотчину посмотреть, себя показать. Вот бы вручить ему такой сувенир! Именной! Золотая жесть на золотых гвоздиках. А хоть и позолота, на худой конец. Не важно! Важно иное: фамилия его, получается, как у Минина и Пожарского, значимая. Не хухры-мухры. В чести была еще с незапамятных лет. А это - не фунт изюма! Это - история!

- Да, история, - подхватил Михаил Александрович, но каким-то угасшим голосом. - А с кем же вы направили эту доску к нам, в Киренск, Василий Борисович?

- Как с кем? Вестимо, с попуткой. Тут у нас капитан один гостил. В аэропорт ему отгребаться, с ребятами, что на сессию в Иркутск намылились. Вот с ним и отправили. Оказия!

- А имя не припомните?

- Кого? Оказии?

- Оказии, голубчик, оказии.

- Известное имя. В газетах про него писали. Соколов... ну да, Соколов!

- С Алексеевского судоремонтного?

- С Алексеевского... С какого еще?

- Капитан ТО-1506?

- А вот этого я вам не скажу, паспорт не требовал, - засмеялся своей шутке директор леспромхоза.

Мы с Михаилом Александровичем переглянулись.

Нам было не очень весело...




Отступление одиннадцатое
В  ТЕНИ  БРЕЖНЕВСКИХ  ПОГОН

Не тогда ли, не той ли ночью, после усердной выпивки с Моториным, написал я первые строки "Принцессы Сахарного королевства" - ныне культовой сказки второй половины двадцатого века?

Вот они, памятные...

"В этот печальный для всей страны день скончался король Сахарного королевства Леденец XIX-й. Траурная тишина воцарилась в государстве. Подданных охватило отчаяние. Некого было возвести на престол - король не оставил наследника.

- Осиротил нас король на веки вечные! - сокрушались придворные.

Они горестно заламывали сахарные руки, заливались медовыми слезами.

А ведь если подумать здраво, кто был виноват в смерти короля? Они сами! Да-да, они - эти придворные льстецы, заламывающие себе сахарные руки и заливающие рафинадный пол медовыми слезами! Они умертвили своего обожаемого монарха! И не как-нибудь, а по любви. Почему? Потому что не могли и дня прожить без того, чтобы не вылизать до зеркального блеска королевские пятки.

Лизать королевские пятки - это стародавний обычай Сахарного королевства. И придворные льстецы придерживались его неукоснительно..."

Так оно в сказке. А в жизни...

Алексей Григорьевич Каверин - человек, чье "белое безмолвие" так и не обрело права "заговорить" на страницах воениздатовской книжки, доживал последние дни под телевизионные речи дарователей орденов и званий. Все они предназначались политотдельцу Брежневу, только и способному подписывать наградные документы. В сороковые-роковые - солдатам, офицерам, товарищам по партии и себе. В семидесятые - себе, товарищам по партии, офицерам и солдатам идеологического фронта.

Ему, сладкому, и маршальское звание.

Ему, чтимому, и орден Победы, снятый с музейного мундира Константина Рокоссовского.

Ему, литературно одаренному, как Аграновский, и удостоверение члена Союза писателей №1.

В новеньких погонах Брежнев сверкал во весь экран - от груди и ниже - золотыми украшениями. Разве мог он на вершине триумфальной своей синильности предполагать, что где-то в Риге умирающий от рака полковник Каверин тычет в него пальцем и кричит мне:

- Посмотри на него, посмотри на это позорище - "сиськи-масиськи!" Кто о нем знал? Кто о нем слышал? А поди ты - военная карьера! в мирное время! На зависть настоящим пахарям войны! Мать его! Генерал - лейтенант, генерал армии, маршал! Маршал гребаный! Новый Жуков! - Каверин подтягивал к подбородку ватное одеяло, и, опираясь на пятки, взбирался головой по подушке, чтобы - повыше, чтобы - чуть ли не с высоты, нет, не трибуны, с высоты пусть карликового, но все же человеческого роста, сказать в полный голос, сказать мне, единственному на всю вселенную слушателю. - Я у Жукова - слышишь? - у самого Жукова был уже в штабе на Халкин-Голе оперативным помощником. Подполковником! Я прошел всю войну. Сформировал и вывел из Латвии в Ленинград дивизию. Прорвал в сорок первом блокаду. Пятнадцатого октября сорок четвертого по морю десантировался в Киркенес - Норвегия. Девятого мая освобождал Прагу. И нигде - ни-ко-гда! - не слышал имени Брежнева. Однакоси-выкуси, он - маршал... Нате вам, приехали. Кто в Нюренберг, кто в Кремль. А мне куда, мне, пехоте - царице полей? Я командовал бригадой, дивизией, корпусом. И все на линии огня. Куда теперь? На тот свет? Простому боевому командиру не привыкать. Готовы и к Богу за пазуху. Но отлучили нас Брежневы от Бога. Оставили наедине с собой, чтобы молились на них и любовались их генеральскими звездами. А где же мои? Не пора ли спросить? Не на его ли плечах? Ау, Брежнев! Поделись, маршал! Нет, не слышит, товарищ. Уши у него золотым звоном забиты, не слышит, козел, артиллерийской моей подготовки. И то - писатель! Опять меня, старого каваллериста, обскакал. А раз писатель, то верен, сука, закону: когда говорят пушки, музы молчат. Молчат музы?

- Молчат, - соглашался я.

- И Дьяченко молчит.

- Думаю, он в отпуске. Где-нибудь в Сочи. Вернется - позвонит, - приступал я к сеансу психотерапии.

- Какое там, позвонит... Забыли меня за ненадобностью.

- Позабыт, позаброшен с молодых-юных лет?

- Вот-вот. Но не с молодых. Когда грудью на дзот, тогда - да! пожалуйста, товарищ Каверин, вызывайся в добровольцы. Когда книжку печатать, тогда, наоборот, посторонись, товарищ Каверин, твоя очередь с краю. Все им не нравится, что я блокаду прорвал. Не хотят они этого факта в свою хресто-мать-ее! Наверное, поэтому и расстреляли потом... по приказу Сталина... руками Берии... маршала Кулика. Дабы не вспоминать. Дабы ленинградцы и не догадывались, что Сталину этого прорыва совсем не нужно было. Сталин - так говорили - всех их, ленинградцев, ненавидел. Они его молодым знали, слабым, когда он ходил под Лениным, Свердловым, Троцким. Вот он их за это и ненавидел. А потом и кончить решил. А как кончишь? Не прикажешь ведь самостоятельно разбомбить северную столицу. К немцам за подмогой надо обращаться. Вот и обратился, вот и подписал пакт Рибентроп-Молотов. Вот и уморил ленинградцев блокадой. А последствия списал на немцев.

- Усложняете, Алексей Григорьевич. О Сталинских планах в рукописи ни слова. Причина в другом. Не издают книгу из-за меня.

- Брось, Ефим Аронович! Из-за тебя?.. Херня! Да уж если пошло дело на так-перетак, то... Первое, друзей не предаю. Второе, это не роман, не художественное произведение... В крайности, можно отказаться и от словечек, типа "литературная запись"... Ты ведь и без публикации фамилии гонорар до копеечки получишь. Но такого естественного предложения от них не последовало. Выходит, вопрос не тактики, а стратегии. Поверь, Ефим Аронович, моему воинскому опыту. Дело в стратегии. А стратегия коренится в Ленинградской блокаде. У Шекспира - быть или не быть? У Сталина - прорывать или не прорывать? А если прорывать, то когда? В сорок первом, когда ленинградцы еще полны сил? Или через девятьсот с лишком дней повального голода, когда люди померли и вымерзли? А? Тактика здесь упрятана или стратегия? Вот так, Ефим Аронович! И не спорь со мной, я уже на Халкин-Голе был у Жукова в штабе оперативным помощником. Стратегия!

Я и не спорил. Я допытывался. Выхватывал кое-какие сведения из Мира Неопознанных Событий.

- А при встрече на Эльбе, когда наши якобы по ошибке долбанули американцев "катюшами", тоже стратегия?

- Э, нет! Там тактика, - басовито стал подхохатывать Алексей Григорьевич, поправляя указательными пальцами обеих рук очки на носу - их полукруглые стекла понизу были охвачены металлическим ободком-проволочкой. В этот момент от шевелюры до кончика носа, и даже характерной оправой очков, он удивительно напоминал фотографию престарелого Вольфа Мессинга, великого предсказателя и знатока человеческой души. Может, и себя он чувствовал в какой-то мере прорицателем. Кто знает! Ведь не секрет, оглядываясь на прошлое, яснее различаешь настоящее, а то и будущее. - Тогда, понимаешь, Ефим Аронович!.. Тогда, в сорок пятом, необходимо было показать потенциальному противнику - да-да, я не оговорился, потенциальному противнику, янки-дудл этим! - каким оружием мы располагаем. Все как в песне - нас не трогай, мы не тронем. А затронешь, спуску не дадим.

- Значит, тактика?

- Тактика, Ефим Аронович. Чистой воды, тактика.

Я намеренно напомнил полковнику Каверину об этой, диковатой, должен признаться, истории. Воспринимать ее с юмором, как удачную шутку, способен, наверное, не каждый. Для этого необходимо как минимум слыть "военной косточкой" и быть выучеником Сталинской науки побеждать, по которой потерь не существует, а пленные - предатели.

Суть истории сводилась к тому, что перед встречей на Эльбе дивизион "катюш", по тайному распоряжению свыше, нанес ракетный удар в район скопления американских войск, приняв их будто бы за немецкие, выходящие из окружения. И янки дали деру, только пятки сверкали.

О том "веселеньком" инциденте прошлого сам маршал Жуков и рассказывал, попивая водочку да закусывая, полковнику Каверину, когда спустя долгий срок после кровавой бани на Халкин-Голе "бойцы вспоминали минувшие дни", встретившись впервые снова. Свиделись они в Юрмале, на взморье, станция Лелупе, санаторий закрытого типа для высшего командного состава, окруженный каменной стеной от постороннего люда.

Водочка была отличная. Закуска превосходная. Хмель забирал как положено.

И тактическая уловка с волчьим оскалом представлялась Каверину весьма оригинальной. Хотя, конечно, он сознавал: Сталин с Жуковым - это отнюдь не Ильф и Петров. Ведь без крови не обойтись, если даже смеха ради распотрошить в хвост и гриву товарищей по оружию, с кем вот-вот обниматься, целоваться и оглашать тосты во славу разгрома общего врага.

Впрочем, чего судить? Да и имею ли я право на это?

По мне, изуверская шутка, игра воспаленного ума.

По Сталину - Жукову...

- Пойми, Ефим Аронович! Не в подкидного играли. Война! - говорил полковник Каверин. - А где война - там устрашающий маневр. А где устрашающий маневр - там жертвы.

- "Вы жертвою пали в борьбе роковой..." Так, что ли?

- Это из другой оперы! И вообще, какое нам дело до их живой силы? Их Марухи новую силу нарожают. Нам велено было прочистить мозги их правительству. Чтобы - намотали себе на ус! Чтобы неповадно было...

- То-то они, Алексей Григорьевич, атомную бомбу бросили на Хиросиму.

- И Нагасаки.

- На наш устрашающий маневр ответили своим, тоже устрашающим.

- Меня потом... Я дислоцировался тогда в Вентспилсе. Да что меня!.. И другие корпуса потом расформировали. Чтобы показать - мы мирные люди, и наш бронепоезд стоит на запасном пути.

- Устрашающие маневры уже не работали?

- Переключились на мирные инициативы. Тактика, Ефим Аронович.

- А если размышлять, Алексей Григорьевич, без вашей "тактики-стратегии"?

- Как?

- Положим, обычно.

- Ну и?

- По логике вещей получается, Жуков вместо американцев на Эльбе долбанул вас, уважаемый. Метил по Эльбе, а попал по Венте, то бишь по вашему корпусу, расквартированному в Вентспилсе.

- Даешь, Ефим Аронович! Слышал бы Жуков!..

- Расстрел на месте?

- Не звездой же Героя награждать? Не Брежнев!

- Хорошо, Я согласен на медаль, как Теркин.

- Медаль могу пожаловать и я. "За отвагу". Со своего мундира.

- Не торопитесь. А то придется ее обмывать. И тогда... Тогда судить здраво уже не впротык. А пока...

- До обмытия?

- До обмытия, Алексей Григорьевич, будем судить на свой, особый лад...

- Своим хитростным умом?

- Моим.

- Валяй! У нас тут как раз тройка и собралась - я, ты да Брежнев. Только приговора не хватает.

- Приговор выносить вам, а я пока что познакомлю вас со своими размышлениями.

- Валяй!

- Итак... Мы устрашающий маневр - им. Они устрашающий маневр - нам. Кто убоялся? Мы убоялись. И расформировали ваш корпус. Расформировали и запели под сурдинку: мы - мирные люди, вот вам, полюбуйтесь, миротворческий маневр. В результате перетасовки колоды, им - маневр миротворческий, а лично вам, Алексей Григорьевич, маневр пенсионного характера. Катитесь-ка вы, любезный, на заслуженный отдых...

- Э, нет! Тогда при полном полковничьем наряде, с орденами, я покатился в санаторий, нервишки подлечивать. А там - Жуков. "Где же ты, чертяка, пропадал всю войну? По каким фронтам нелегкая тебя носила, вдали от меня? Был бы со мной, ох! давно бы ходил в генералах. А что? Лучше позже, чем никогда! Даю тебе корпус на Дальнем Востоке. Бери жену, поезжай. Вдогонку производство - в генерал-майоры. А дальше выведу на армейский рубеж, хватит ходить в полковниках! На пенсию тебе - заслужил! - надо выходить генерал-лейтенантом".

- Где же ваши эполеты, товарищ Каверин? - я встал со стула, руку кинул к виску, и с некоторой иронией отдал у кровати с верблюжьей шерсти одеялом честь несостоявшемуся командарму.

- Мое производство в генерал-лейтенанты, перехватил, по срокам сужу, этот клоун, - полковник Каверин, иронически усмехаясь, ткнул пальцем в телевизионного Брежнева, читающего по бумажке благодарственную речь. - Не выдержал - засмеялся, давясь от сарказма собственных слов. - Это тогда в августе 1953-го... без всякой войны... правильнее сказать, на войне у гроба Сталина... за перераспределение партийных кресел... он и выскочил в генерал-лейтенанты. А я...

- Вы...

- Я? Я... Вернее, жена.... Она запретила мне... после всего... и думать о лампасах. "Я на твоих лампасах повешусь! - кричала она. - Ни в какую тьму-таракань не поеду клопов да комаров кормить!" И то - ее правда. Если бы здесь дали корпус, в центре... А то - дальний гарнизон, ну его к лешему! Чем плохо в Риге? Даже на гражданке? Столица. Дефицит. Трехкомнатная квартира на главной улице города. А там... Гнус тучами, марлевые накидки... Ни театра, ни приличного ресторана. Плац! Тайга! Летом - грипп, зимой воспаление легких. И начинай с азов - "ать-два! сопки ваши стали наши! шагом арш!" Лучше уж на всем готовом, - поднял указательный палец и назидательно произнес: - Умирать, Ефим Аронович, я считаю, следует с комфортом. Не на орденах и генеральских погонах. Чтобы под голову легла обычная подушка. Лучше - мягкая, а то ведь под голову способны положить и булыжник. Люди!..




11

Вспотев от двух кружек чая, я сидел - распаренный - в комнатке Василия Борисовича. Сквозь зализанные льдом оконца лился лунный свет и будто бы теребил занавески, подрагивающие время от времени.

Партия в шахматы была в самом разгаре. Мой черный король покрывался обморочной белизной в предощущении мата, либо от небесного освещения. За ширмой, обозначающей границу между гостиной и спальней, слышалось сонное бормотание младенца и приглушенный говорок Людочки - жены Моторина, низкорослой толстушки, мастерицы на пироги и варенье.

Сбоку от ширмы, на гвозде винтовочного калибра висела двустволка, под ней, на диване, валялся патронташ, набитый патронами до половины.

- Промышляешь?

- Помаленьку.

- Соболя?

- Эко дело, соболя. Соболя штатные охотники берут. Я не дорос - шкурку невзначай попорчу. Без опыта, ну его, соболя!.. Я больше зайчат бью. По выходным. Встану пораньше, на - камусовые лыжи, и айда в тайгу. Глухаря привечаю иной раз, но чаще - зайчат. Интересная катавасия с ними. Вспугнешь - они деру, а задние ноги впереди передних. Умора!.. Да что это я? Разговорами о зайчике сыт не будешь. Давай лучше побалуемся мясцом... Да и винцо у нас припасено, чтобы не всухомятку скрипеть зубами. С Косыгинской лоханки, знатное-выдержанное. Мы ведь не лохи. Догадался?

- Мозги на ринге еще не отшиб.

- По тебе и видно.

Шахматная доска отодвинута. Пузатая бутылка потемнелого стекла заняла боевые позиции рядом с гранеными стопариками и фаянсовым блюдом - вместилищем недоступного столичному жителю деликатеса.

Чокнулись. Крякнули.

- Хорошо пошла!

Похрустели мясцом.

Чокнулись. Крякнули.

- Знаешь, - сказал Василий Борисович, - к зайчику рюмка завсегда предрасположена. В особень, как сейчас, когда снег да снег кругом. Он ведь что - дуралей.. Без подножной кормежки. Ни капусты, ни морковки. Питается древесной корой. А она у него в желудке, как в самогонном аппарате. Бродит, зараза, навроде браги. Ей бо!

- Алкаш поневоле?

- Вроде того. К весне проспиртованный насквозь. Оттого и "косым" кличут.

- Употреблять, поди, можно без градусной?

- С градусной лучше.

Чокнулись. Крякнули.

- А мы с тобой, Василий Борисович, поди, земели.

- Да ну?

- Гну! Но факт имею в наличии! - и показываю паспорт. - Смотри. Черным по белому. "Место рождения ............... Оренбург."

- Ну, даешь! - Моторин повертел паспорт. - Правильный год рождения у тебя, Ефим Аронович, победный. Я на десяток лет буду тебя постарше. Так мне сиротство по малолетству выпало.

- Мне сиротство не выпало. Но первого имени лишили.

- Чего вдруг? Назвали в честь врага народа? Испугались последствий?

- Наоборот, Василий Борисович. Это второе имя, какое и ношу, дали в честь врага народа.

- Наоборот? Не поймешь вас, евреев, все у вас наоборот. А пусть и наоборот! Будем!

- Будем!

Чокнулись. Крякнули.

- Почему я, Ефим Аронович, об этом?

- О нашем - "наоборот"?

- Потому как знаю: пишите вы наоборот, справа налево.

- А когда по-русски, Василий Борисович, опять наоборот: слева направо

- Выпьем по-русски!

Выпили.

- А теперь наоборот, по-еврейски.

Выпили.

- Вино - не водка, не забирает, - сказал пьяным голосом директор леспромхоза.

- Не надо смешивать, - предостерег я трезвым, как мне во хмелю представлялось, голосом.

- Так на чем мы остановились?

- А куда мы приехали?

- Можно, угадаю?

- Угадывай!

- Станция - "Наоборот"?

- "Наоборот" - есть такая станция!

- Так вот, Ефим Аронович! Пишите наоборот... А когда пишите еще раз наоборот, теперь уже наоборот через наоборот, то по вашим представлениям, это получается на русском.

- Бабель?

- И Бабель.

- Эренбург?

- И Эренбург.

- Мандельштам? Пастернак?

- Не читал.

- Самуил Маршак - "Мистер-Твистер", Вениамин Каверин - "Два капитана".

- Читал.

- Фурманов?

- Наконец-то, Ефим Аронович! А я уже сомневался, догадаешься ли ты, кто главный смотритель станции "Наоборот". Догадался! Башка - Дом Советов! Разумется он, Фурманов, путаник великий. Написал "Чапаева" не как-нибудь, по заданию, чтобы возвеличить роль комиссара. Все-то мы знаем и помним, оренбуржцы! Знаем и помним - вышло у него все наоборот. Возвеличил бывшего царского унтер-офицера Чапаева. Потом фильм сняли братья Васильевы. Тоже ради того, чтобы возвеличить роль комиссара. Все-то мы знаем и помним, оренбуржцы! Помним и знаем, вышло и у них наоборот. Возвеличили опять-таки Чапаева. А там пошла-накатилась народная любовь. Кто его знал, Чапаева, до фильма? А после фильма... После... Такой парад народной любви к Чапаеву, что ни пройти - ни проехать. Этого уже наверху не могли простить - никому. Однако, после триумфа не сошлешь на Соловки ни Фурманова, ни братьев Васильевых. Тем паче Чапаева. Но отомстить за всенародную любовь можно. Помнишь? - лес рубят, щепки летят. И отомстили. Кому? Щепкам. Если щепка родом с Урала, а тем более из Оренбурга - хрен ей, а не дорога наверх!..

- Поэтому ты не на Московском проспекте, а на таежной делянке?

- А ты не в "Литературной газете", а в "Ленских зорях".

- В "Литературной газете" другой еврей - Чаковский.

- Понял?

- Что?

- Не в нации дело! А в месте рождения! Москва нам, уральцам, Чапаевской славы простить не может, зубоскалов с "Армянского радио" мобилизовала, а те анекдоты про него напридумали. Анекдоты анекдотами, а коли серьезно... Нашим поменее, чем другим, Героев давали во время войны. Нашим поменее, чем другим, большие звезды кидали на погоны. А в искусстве... Придумала себе Москва дедушку Бажова, и радуются - умер уже, не навредит. А кто - кроме? Кто из наших выбился? Назови имена! Ау, имена! Нет? Есть! Но многих задавили на выходе. И продолжают давить. Тезке моему Шукшину Москва не дает снять картину о Степане Разине. Еврей, что ли он? Нашего корня мужик! "И за борт ее бросает в набежавшую волну..." Еврей?

- Не думаю.

- Она, княжна эта персидская?

- Что?

- Еврейка?

- Не думаю.

- Чем же плохо еврею в России?

- Хорошо еврею в России. Уважают. Куда ни войдешь, везде на стене еврей. Сейчас Карл Маркс. Раньше Иисус Христос.

- Чего же вам тут не сидится? Чего шастаете в Иерусалим?

- А как ты думаешь сам, дорогой мой тезка Шукшина, Василий Борисович?

- А- а... Ваша нация... Завсегда отвечаете вопросом на вопрос.

- За вопрос не судят. Судят за ответ.

- Оно, конечно, так. Но пусть и так, а ответ будет. Суди, как умеешь. Но учти, я без подвоха насчет вашей нации. Дедушка Гусачок - мой дедушка, а он еще до революции пешедралом топал в Иерусалим, - говорил мне: когда евреи поднимутся и пойдут на Землю Обетованную, иди, Васек за ними, и не оглядывайся. СССР на их цифровом языке дает то же число дьявола, что и Мицраим, Египет по-нашему. Ушли они из Мицраима, Египта по-нашему, зачахла страна, развалилась на части. Уйдут от нас, Васек, зачахнит и наша страна, развалится на куски. Вот такой был дедушка Гусачок. В Храме гроба Господня молился, подле Стены плача народного гостевал. Насмотрелся-навидался. Ума-разума нажил, со мной поделился. А я с тобой... Может, когда поедешь, вызов и мне пришлешь. Не откажусь.

- Адрес? - хоть и был я "косой", как по весне проспиртованный зайчишка, но не до отключки. Выступать с протестами - накликать неприятности. Вытащил блокнотик, шариковую ручку. И давай каракулями украшать линованную бумагу: "Мой адрес не дом и не улица, мой адрес - Советский Союз." Правильно?

- Безошибочно, паря, однако неграмотно. Песня докатится, почта не дойдет. Пиши сначала - "Оренбург"...

И тут меня осенило, по пьянке и не такое бывает. Дедушка Гусачок... ходил пешком в Иерусалим... еще до революции... Знакомо? Отчего же нет! Это же из частых воспоминаний моего папы Арона, мой мамы Ривы. Воспоминаний о нем, знаменитом дедушке Гусачке, с кем подружились в эвакуации, когда жили у Машани и дочки ее Нюрки, в Чкалове-Оренбурге, на Пролетарской.

- Пишу, - сказал я директору леспромхоза. - "Оренбург, улица Пролетарская..."

- Откуда знаешь? - трезвея, спросил Василий Борисович.

- Откуда? От верблюда! Пишу дальше. "Двухэтажный дом на три семьи, огороженный дощатым забором. На первом этаже - Машаня с дочкой Нюркой..."

- Откуда?

- От верблюда! В соседней комнате семьи эвакуированных из Одессы.

- С 245-го авиационного завода.

- Главный инженер Владимир Иванович Архангельский, тоже из Одессы.

- Ну, голова - Дом Советов! Точно! Самая старшая девочка из эвакуированных - Софка, я ее за косички дергал.

- Моя тетя Софа.

- Ее папа, хромой такой.

- Мой дедушка Аврум Вербовский.

- Да-да, Аврум. Он тогда, точно, в сорок четвертом из лагеря на костылях притащился.

- Из Соликамска. С лесоповала. На фронт добровольцем попросился. Но медкомиссию не прошел И то - нога перебита упавшим деревом, рука прострелена. Инвалид! Еще с первой мировой.

- Помню, помню! Шкрябал ногою по двору. Нога-то у него смешная была, задом наперед повернута.

- Так приросла, после перелома. Медицина-то у нас в лагерях самая лучшая.

- И в таком виде твой дед попросился добровольцем на фронт?

- Как видишь, просьбы его не уважили.

- А за что посадили?

- Был бы человек, дело найдут.

- Само собой! Помню, вид у него был - кожа да кости. Выйдет со двора, осматривается, как бы участковый не привязался. Да-да, из-за участкового этого, чтобы не привязался, чаще за ворота выглядывал вместе с внучкой. Она тогда в первый класс пошла. Махонькая такая, с мизинчик. Сильвочка. Я над ней подшучивал, дурацкие песни пел: "Сильва, ты меня не любишь. Сильва, ты меня погубишь. Сильва, ты меня с ума сведешь, если в школу не пойдешь."

- Песни подействовали? Пошла?

- Пошла - побежала. С чемоданчиком, портфелей было не достать.

- Моя старшая сестра Сильва.

- А ты?

- Я - тот, кто родился, так сказать, на твоих глазах. Ты ведь из тех Моториных, что жили над нами, этажом выше?

- Точно! Жили над вами, но, учти, на вас не капало. А ты... Понятно, родился... Хотя в этом "родился" какая-то странность мерещится. Ну, да! Родился и... Точно! Родился и все первые дни не плакал. Весь дом ходуном - не плачет и все тут! Что за ребенок такой, без голоса? Вдруг - немой вовсе? Ан нет! Дедушка Гусачок повертел голопуза в руках: "Когда обрезание? Завтра? Завтра и запоет". А что твои говорят по этому поводу?

- Почти то же самое.

- Но без дедушки?

- У моих вместо дедушки...

- Еврейский раввин?

- Не еврейских раввинов не бывает.

- Оно и понятно. Но жаль, что дедушка у вас не фигурирует в этом вопросе. В Иерусалим ходил, у Гроба Господня молился... Потом ему это припомнили. "Зачем таскался к сионистам, чем тебе плохо на родине-матушке?" Но до лагеря старик так и не дожил. Умер до ареста. Кто теперь вспомнит его? Кто в книжку вставит?

- Я и вставлю.

- Вставишь?

- Вставлю!

- Ну, такое дело обмыть не грех!

- Будем!

Чокнулись. Крякнули. Запели: "Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек".

В дверь постучали. Остановили дыхание. Переглянулись. Убрали пузатую бутылку под стол. Выставили худосочную водочную. Более привычную. Хмельной рожи все равно не спрячешь.

- Входите!

Вошел.

Кто вошел?

Представитель власти вошел. Михаил Александрович Петрусь.

- Гуляете?

Широка страна моя родная, а куда ни подашься, везде представитель власти, и не висит себе тихонько на стене, как Маркс или Иисус Христос, а ходит-бродит, свои порядки наводит, кого хвалит, кого шерстит, и точно Сталин в Кремле, никогда не спит.

- Штрафную! - загудел Василий Борисович, чувствуя себя как-то неуютно.

Людочка, толстушка-хлопотушка, выскользнула из-за ширмы, и давай к располовиненному зайцу горячую картошечку подкладывать, пирогами с капустой его умащать.

- Кушайте, гости дорогие!

- Я не за этим, - Михаил Александрович указал на "Столичную", но к столу сел, тарелку к себе пододвинул.

- Для согреву.

- У меня к вам рабочий вопрос.

- Замечательно! Вот мы его и обсудим в рабочем порядке.

Дальше - дело техники. В руке Михаила Александровича, с подачи Людочки, очутился стопарь, на вилке прожаренная заячья ляжка.

Выпили. Крякнули. Закусили. И с повышенным градусов на сорок вниманием оборотили лица к живой власти нашего морозостойкого края, переживающего второй ледниковый период, ничем не отличный от первого, что безболезненно прошел при царе-батюшке, - ни тебе канализации, ни тебе газопровода, рекордные соцобязательства - да, питьевая вода из крана - нет.

- Напортачили тут у вас, - начал Михаил Александрович, положив ладонь на стаканчик, чтобы не подливали.

- Мы? - спросил Моторин.

- Если бы вы, другой спрос, Василий Борисович. У вас. Строители ваши.

- Не наши. Колымщики заезжие.

Михаил Александрович убрал ладонь со стаканчика. Похрумкал проспиртованными косточками четвероногого алкаша, незаметно для себя выпил, благодарно кивнув разливальщице Людочке. И как ни в чем не бывало продолжил накручивать заезжую пластинку.

- В наличии - что? Перерасход бюджетных ассигнований есть, а качество? Где качество, спрашивается? Представляете, как мы выглядим?

- Противно смотреть! - автоматически откликнулась Людочка.

- Помолчи!.. Мать, иди на кухню, чаек пора заваривать, - встрепетнулся Моторин.

- Э, не гоните жену, Василий Борисович. Правильная критика. Противно смотреть! Но выхода нет. Будем смотреть неприкрытой правде в глаза. И будем - что?

- Что?

- Загибать пальцы. Я буду говорить, что видел, журналист будет записывать, а вы загибайте пальцы.

- Мороз-Воевода дозором обходит владенья свои! - откликнулся я, и демонстрируя готовность, постучал шариковой ручкой по ребру походного блокнотика. - Итак?

- Первое... Форточки в большинстве сданных в эксплуатацию домов - что? Отсутствуют.

Я помог Василию Борисовичу загнуть большой палец на левой руке.

- Второе... Вентиляционные решетки в жилых помещениях - что? Отсутствуют.

Я помог Василию Борисовичу загнуть указательный палец на левой руке.

- Третье... Вместо ленточного фундамента зачастую используются обычные чурбаки. Четвертое - пятое... В баню не подведено электричество, отмостки дощатые, по разнарядке должны быть глиняные.

Я помог Василию Борисовичу и в третьем случае, и в четвертом, а когда добрался до мизинца, потерял счет пальцам. И вразумительно спросил у земляка-оренбуржца:

- Где были твои глаза, Василий Борисович? На дне бутылки?

- Ему не наливать больше! - отдал серьезное распоряжение в мой адрес Михаил Александрович. И добавил: - Пьян-пьян, а вопрос - по существу. Действительно, где были ваши глаза?

- Я не ОТК.

- ОТК вы или не ОТК, это картину не меняет. Журналист задал вопрос по существу. Так что и отвечайте по существу. Где были ваши глаза?

Я поднял свои глаза на секретаря райкома. И мне показалось с пьяных глаз, что и он, хоть и поборник сухого закона, но тоже выпить не дурак.

А кто дурак? Он не дурак. Я не дурак. Людочка-толстушка? Какая же из нее дура? Василий Борисович? Ну, этот вообще умец-хитрец, чемпион по развитию мозговых извилин. Не растерялся, продемонстрировал - где были его глаза, когда в поселке шло строительство. Вытащил из нагрудного кармана куртки фотографию, черно-белую, шесть на девять, точно такую же, что мне Игорь Жолудев передал для размножения.

- Вот куда были повернуты мои глаза, товарищ секретарь райкома. Взгляните! Фотку эту прислали мне из прокуратуры. Ищи срочно бандита. А где его, беглого, искать? У них в милиции, завсегда так - с больной головы на здоровую. Они там зарплату получают, а мы - ищи. Вам, случаем, Михаил Александрович, не попадалась эта мордоворотина?

- Постой, постой...

- Встречали?

- Напоминает он мне кого-то. Ну да! Конечно! Похож на подсобника с Никулинского маслозавода. Коробов - фамилия. Только... только... У Коробова прическа, так сказать. А у этого... Этот бритый - нулевка...

- Они там все бритые, - показал осведомленность Василий Борисович и по забывчивости нагнулся, вытащил из-под стола "пузатую бутылку-утопленницу" с Косыгинского корабля и давай разливать, расплескивая на скатерку...




Отступление двенадцатое
ВЕДЯ  ГОРЫНЫЧА  В  КАБАК

Дожно быть, тогда... Да, должно быть, тогда... Под влиянием откровенного разговора с Василием Борисовичем... Между двух стопарей, когда секретарь райкома перечислял недоделки... Тогда ли, нет? Во всяком случае, на той же странице блокнота, где накарябан перечень недоделок, допущенных при возведении поселка лесорубов, я обнаружил свои путевые стихи-заметки. О ком? О Васе Моторине? О его дедушке Гусачке? А если шире - о русском характере. Значит, и обо мне и о моем дедушке Авруме, пусть мы и потомственные евреи. Характер, правда, определяется не по паспорту. Бьют, как известно, тоже...

России верные сыны -
Ивашка-дурик и Емеля -
такое загибать умели,
что в них поныне влюблены,
хотя герои нам даны
теперь куда как именитей,
простроченные красной нитью
от Мавзолея до Луны.

России верные сыны -
Ивашка-дурик и Емеля -
в таких делах поднаторели,
не зная страха и вины,
что мимоходом, просто так,
историю с ума сводили,
и сказки превращали в были,
ведя Горыныча в кабак.

Не зная страха и вины...

Советская власть внедрила в наш общий, назовем его русским, характер чувство страха и вины. Нет, не перед властью. Все было бы куда проще... Перед самим собой. Себя мы боялись с детства, и заранее стыдились того, что способны совершить под влиянием страха.

В первом классе, в 1952-ом году, дрессируемый в самый разгар "дела врачей" под Павлика Морозова, я удерживался от соблазна рассказать учительнице Евдокии Евгеньевне, что мой папа Арон по вечерам, склонившись у радиоприемника, слушает "Голос Америки".

Я испытывал жуткий страх - не дай Бог, выскочит ЭТО из меня, и проговорюсь.

Я испытывал заранее жуткую вину, если - не дай Бог, выскочит ЭТО из меня и проговорюсь.

В юношеские годы, вернувшись из армии в Ригу, я стал примеряться к Литературному институту. В Москву я посылал на творческий конкурс свои произведения. А в ответ получал анкету. Вызов на экзамены не получал, так как после ознакомления с моими данными Комиссия черт весть знает из каких специалистов определяла: "не годен!" Двойку я получал по "национальности" - был такой негласный предмет в эпоху Брежневского застоя.

Безуспешно прорываясь сквозь конкурсные рогатки Литературного института, я при заполнении анкеты раз за разом испытывал какой-то внезапный страх, когда доходил до графы - национальность. Скоротечный страх сменялся непритворным ощущением вины. За что? Именно за ЭТОТ внезапный страх. Родился евреем, так будь добр пиши, не кривя душой, - "еврей". А то, что тем самым закрываешь шлагбаум в советскую литературу, что ж... И в не советской литературе встречаются достойные имена. Лев Толстой. Иван Бунин. Марк Твен. Эрнест Хемингуэй. Ивлин Во. Ицхак Башевис-Зингер. Шай Агнон...

Догадываясь, что Гаммеру не попасть в Литературный институт, но не желая чувствовать себя "битым" - боксеру это невпротык! - я стал посылать на творческий конкурс две подборки своих произведений. Одну под собственной фамилией. Вторую под псевдонимом, образованном из моего имени.

Г. Ефимов, в отличие от Е. Гаммера, успешно преодолевал творческое соревнование, как будто мои же стихи и рассказы писал лучше меня. Правильнее сказать, конкурс, проводимый специалистами от советской литературы, преодолевала его анкета. В ней он значился русским, только и всего. Вот и вся разница! Остальное - то же самое: год рождения, адрес, образование.

На экзамены в Москву я, конечно, не ездил, не желая раскрываться в этой, далеко не безопасной игре с радетелями моих талантов. Но несколько лет потерял: технический ВУЗ забросил, а поступление в Латвийский госуниверситет откладывал, надеясь все же как-то пробиться в Москву. Ведь написал уже кое-что стоящее, что потом, годы спустя, мог представить для публикации за рубежом Родины Ленина, Родины Сталина, Родины Хрущева-Брежнева и моей, разумеется.

Мог и иногда представлял. Ибо помнил себя, прежнего, не проходящего липовые творческие конкурсы советских кадровиков от литературы.

Помнил прежнего и понимал, насколько обязан ему - именем, честью, совестью.

Посему - не чурался печатного станка, и когда была возможность - публиковал свои ранние вещи.

Повесть-сказка "Принцесса Сахарного королевства" (1973 г.) напечатана в 1986 году в американско-французском литературном журнале "Стрелец". Там же увидела свет и моя повесть "Уйти, чтобы вернуться", написана в 1971 г., первое название "Комбо". Из того же 1971 года шагнула во вторую половину девяностых повесть "Осужденный на жизнь скончался", с которой, не подозревая о столь долгой лежке этой прозы в запасниках, познакомился читатель израильского русскоязычного еженедельника "Калейдоскоп" - приложение к газете "Время".

В 1975-ом мне стало известно, что Рижская киностудия готова направить меня на Высшие двухгодичные курсы сценаристов и кинорежиссеров. Рукопись моей повести "Комбо" - той, что впоследствии я напечатал в США - о джазовых музыкантах, журналистах и боксерах, о любви, вероломстве и мужестве, была признана лучшей на республиканском двуязычном конкурсе молодых кинематографистов. И, несмотря на то, что Латвия должна была бы, по идее, рекомендовать в Москву латыша, она, повесть эта, убедила команду жюри сделать ставку на меня.

Непременным условием для поступления было высшее образование. Я же учился в то время на пятом курсе Латвийского государственного университета, отделение журналистики. Однако, не прошло и трех месяцев, как я спуртом сдал все экзамены и зачеты за два последних курса, пятый и шестой.

Летом я уже защитил диплом и, готовенький для поступления на Высшие двухгодичные курсы, предстал перед начальницей отдела кадров Рижской киностудии, строгой, волевой женщиной, одетой в столь же строгий и волевой костюм. Она протянула мне для заполнения Московскую анкету и твердо, с заметным латышским акцентом, сказала:

- При заполнении анкеты вы можете сделать две ошибки.

"Какие ошибки? - подумалось мне. - Чай, грамотный".

Странная поначалу фраза разъяснилась сама собой, когда я стал заполнять опросной лист.

Фамилия - Гаммер. (Для засланца антисоветски настроенной Латвии фамилия подходящая, но с подвохом. Для русского уха вроде вся как у национального кадра, для латышского однако с основательным немецким корнем. Может, из бывших Курляндских баронов, правивших некогда матушкой-Россией, наподобие Бирона или полюбившейся Петру Первому латышской красавицы. Вроде бы на первый взгляд прачка с большой грудью и задницей, а на самом деле тоже баронскго приплода девка, вставшая из-под Меньшикова царицей Екатериной.)

Имя - Ефим. (Сойдет. К тому же намекает на то, что русский язык не наковырял по буковкам из партийных газет - родной язык, семейный, не позаимствованный из школы).

Отчество... (Стоп! Вот где хранится ошибка моя. Первая, стало быть. Начерти Арнольдович - и все сойдет с рук. А как после этого папе в глаза смотреть? Всю жизнь, в школе, литобъединении, на ринге и в армии, провел под отчеством Аронович. Не искушай меня, планида, не струшу и на сей раз.)

Отчество - Аронович.

Национальность... (Вот она и открылась: вторая и окончательная ошибка еврейского народа - подделываться под фирму, под нацию-гегемон. Пиши, не задумываясь, латыш, хотя говоришь на русском, мыслишь по-своему, а жизнь воспринимаешь по-еврейски. Да, здрасте вам! Ехали-ехали и приехали! Метил на Высшие курсы сценаристов и кинорежиссеров, а угодил опять на кадровую комиссию Литературного института имени Горького. "Мать" - его!)

Национальность - еврей.

В Москве мою анкету покрутили-повертели вместе с рукописью "Комбо" - повестью о джазовых музыкантах, боксерах, любви, вероломстве и мужестве. Покрутили-повертели, прихлопнули прикорнувшего на краю стола комарика и попросили прислать на Высшие курсы национальный кадр - латыша по паспорту, имени и фамилии, и пусть он не очень будет в ладах с русским, не обидят: научат и говорить, и писать, и петь "Шумел камыш, деревья гнулись"...

И то... Тогда, в 1977-ом, летом, вышел у меня разговор с широко-популярным советским писателем Юрием Яковлевым. Он приехал в Ригу на Десятый Всесоюзный кинофестиваль, на котором блистала Лариса Шепитько, хотя ГРАН-ПРИ получила не она, а Не-Помню-Кто, снявший документальную ленту "Повесть о коммунисте" - о Л. И. Брежневе.

Вот такая непредсказуемая метаморфоза произошла на фестивале Художественного фильма. И провозгласить э т о на весь зал, причем без намека на исторический по сути конфуз, был вынужден не какой-нибудь партийный недоносок из Союза кинематографистов, а признанный мастер, маэстро экрана С.Ростоцкий, впоследствии лауреат Ленинской премии и Герой Социалистического труда. Времена и нравы! Но из песни слова не выкинешь, правда, гнусные это были песни да и слова подстать им.

Безотносительно к "Повести о коммунисте" я брал интервью у Юрия Яковлева, члена жюри конкурса по детским фильмам. И в процессе почти что дружеского общения он дал мне понять, что он такой же Яковлев, как я Ефимов. Однако, русский писатель, говорил он, должен все-таки носить русскую фамилию, иначе русские читатели будут воспринимать его произведения с некоторым недоверием, как чужеродные.

Может, он прав. А, может, не совсем, если вспомнить Фонвизина, Лермонтова, Фета, Гоголя, Герцена, Блока, Мандельштама, Бабеля, Грина (настоящая фамилия более русская, чем псевдоним, - Гриневский), Зощенко, Ильфа, Ахматову (Горенко), Пастернака, Бродского...

Прав или не прав, но он до сих пор, наверное, русский писатель. А я уже русскоязычный. Хотя "зычного" этого добавления к творческому процессу не люблю и предпочитаю именоваться израильским писателем, пишущем на русском языке. Скромно, и при этом в меру горделиво. Ведь, согласитесь, американских писателей не называют англоязычными, хотя по логике вещей они такие же "зычные". Почему же нам зазорно слыть просто израильскими писателями? Что, у нас нет своих Нобелевских лауреатов по литературе? Есть! И еще будут! Не в этом дело. Дело в том, что израильских писателей, пишущих по-русски на Земле Обетованной все еще маловато, а русскоязычных плюс советских вагон и маленькая тележка.

Я же израильский, пишущий на русском. Это и представляю на газетно-журнальных страницах, не думая о совместимости русского алфавита с моей фамилией. Ибо помню себя, прежнего, и понимаю, насколько обязан ему именем, честью и совестью.

...В подверстку к сказанному хотелось бы добавить информацию, прежде известную понаслышке и передаваемую негласно, а сегодня звучащую с экрана телевизора. 28 октября 2003 г. в передаче "Кумиры" российского телевидения Нина Еремина, известная в прошлом баскетболистка и первая в Союзе женщина - спортивный радио- и телекомментатор (работала в радиопередаче "Маяк" и в телевизионной вечерней программе новостей "Время" в 1980-е гг.), привела наглядный пример русификации средств массовой информации в последние советские десятилетия. Лапин, который курировал теле-радиовещание (а также кино), потребовал, чтобы срочно нашли и поставили в программу "Время" спортивного комментатора с русской фамилией. "Маслаченко и Рашмаджан не подходят", - сказала с экрана Еремина, цитируя Лапина. Тогда разыскали ее и сходу ввели в передачу. Потом Лапин делал ей замечания, что она быстро говорит - она стремилась уложить в отведенные спорту несколько минут как можно больше спортивной информации - но Лапин указывал, что нельзя частить, т.к. не все жители СССР хорошо понимают по-русски. Еремина также отметила высокий интерес советских телезрителей к спортивной части программы "Время" - "когда кончались вести с полей и начиналась международная информация и спорт, люди подсаживались к телевизору".

Сегодня бросается в глаза разнонациональный спектр фамилий в штате московского телевидения, особенно разительный на фоне памятной советской монотонности. К советскому анекдоту о еврее, который говорил в отделе кадров, что его фамилия на "ко" - Коган, можно прибавить свидетельство Нины Ереминой - и на "ко" (Маслаченко) не всегда проходило.




12

Ранним утром, поднимаясь с "гостевой" кровати, я был переполнен ночными сновидениям. Записывать их не требовалось. Они будто бы сошли со страниц моего тайного "Сонника", пополняемого время от времени в непуганых цивилизацией уголках Сибирской глухомани за счет, так сказать, негласных бесед с деревенскими бабками-предсказательницами, таежными сказителями и якутами-шаманами.

Привиделся мне Стрелковый парк, где прошло мое детство. Лужайка. Рижский канальчик. И я...

Я, спящий на "гостевой" кровати за тысячи километров от янтарного края, увидел себя тоже спящим, но на скамеечке Стрелкового парка, что наяву случиться просто-напросто не могло. Ощущение того, что наяву случиться этого не могло, и отпечатало в мозгу сон столь отчетливо - не забыть ни одной детали. И тут же прокрутило в уме значение символа - ПАРК.

ПАРК... вдохновение, достижения. Видеть себя спящим на парковой скамейке - всестороннее раскрытие личности. Непоодаль от газонов с травой, цветами и водой - творческий полет к вершинам Парнаса, увенчанный лавровым венком всемирной славы, если во сне, конечно, не свалился со скамейки на землю и не набил себе шишку.

Я ощупал голову. Шишки не обнаружил. И вместо боли испытывал некоторое смущение, будто ненароком залез в чужой карман. Оно и понятно, если вспомнить о том, что подобное сновидческое приключение, прежде чем попасть в мою записную книжку, выпало на долю самого Ивана Бунина.

В 17 лет, а было это в 1887 г., молодой и в ту пору никому не известный поэт Иван Бунин возмечтал встретиться с прославленным Львом Толстым, показать ему свои стихи, выслушать мнение мэтра. Возмечтал о встрече, и недолго думая, отправился в путь.

Неподалеку от Ясной Поляны, в самой близости от Тулы, в маленьком городке Ефремове, будущего лауреата Нобелевской премии охватил непритворный страх. Кто он такой, - начал мучить себя вопросами Бунин, - чтобы соваться на глаза Льву Толстому? Что он сочинил-написал достойного - великого? Ровным счетом ничего не сочинил-написал. Разве что пару-тройку десятков стихов, которые... - впрочем, Бунину это было неведомо, - станут впоследствии хрестоматийными.

Словом, испугался юный Ваня встречи со старым Львом на Ясной Поляне. И долго ходил кругами по улочкам Ефремова в раздумьях и нерешительности. Наконец, забрел в городской парк, прилег от усталости на скамеечку и...

Думаю, в двадцать первом веке властям города Ефремова придет в их руководящую голову мысль, а неплохо бы заняться реставрацией парковой скамеечки, на которой спал великий русский писатель, и видел во сне парк, скамеечку, и себя, спящего на скамеечке в центре города Ефремова, возле газонов со свежей травкой и яркими цветами, орошаемыми водой. И неплохо бы, украсить парк мемориальной доской с надписью: "Здесь гулял Иван Бунин, первый русский лауреат Нобелевской премии по литературе." Надеюсь, что читатели таблички двадцать первого века все поймут правильно: гулял - это отнюдь не дебоширил, а в прямом смысле гулял, в значении - прохаживался, и если в конце прогулки прилег на жесткое ложе, то вовсе не по причине слабости в ногах от беспробудного пьянства.

Вот как бывает со снами! Шел к Толстому, а попал в музей имени себя. Нет сомнений, что сон, ниспосланный начинающему автору на парковой скамеечке, сыграл в его жизни значительную роль. И привел его, робкого и стеснительного, сначала в Ясную Поляну ко Льву Толстому, а потом уже, потом - в Ниццу, на Лазурный берег, где в приличных жилищных условиях, в уединении, под крылом своих ангелов-хранительниц, жены и еще одной милой и любящей его женщины, он создавал на века свои классические произведения. Хвала тебе, парковая скамеечка, если привидишься ты в час тревоги душевной и неуверенности в себе!

Я вышел на крыльцо. Звезды караулили наступающий рассвет, постреливали лучиками по заиндевелым деревьям, скрывающим в глубине тайги восходящее солнце. Мороз-озорник дергал меня за уши. Глаза слезились, минута-другая и ресницы покроются льдистым холодком. Я включил карманный фонарик, направил ломкое лезвие света под обрыв, на реку. На снегу вырисовался рубчатый след колес. Выходит, Ян Карлович не запамятовал - явился за пассажиром.

Я спустился по скату к Лене, выискал по прогорклому дымку от папиросы водителя. За охватистым сугробом он копался в моторе, что-то бормоча под нос.

- Искру ищешь?

- Из которой возгорелось пламя? - подловил меня внук выселенцев, захлопнув капот.

Оставаться в долгу - не по мне.

- Давно ли ты, паря, проходил инструктаж по технике безопасности?

- А чо?

- Ничо - там горячо! Бензин с зажженной папиросой не дружит.

- А где она, зажженная? - Ян Карлович показал мне папиросу, явно прогоревшую давно, с перекусанным мундштуком. - Сплошной дым, и все без огня.

- Ладно! Слава дым - глаза не выест. Поехали.

Мы выбрались на колею, и пошли отмахивать по белому безмолвию километр за километром, примечая, как постепенно рассеивается темень и высвобождает уже не только звезды, но и зорные, будто подхваченные небесным пламенем кедры.

Неожиданно в ярком тоннеле фар вырос русак. Длинноухий гигант, нет, чтобы скакнуть от греха подальше, принял популярную в заячьем балете позицию и застыл "столбиком". Лопочет, разбойник, ушами, и часто-часто барабанит лапками подле усов: мол, посмотрите, граждане-люди, я мужчина уже, в полной соку и красе, а что "косой", так токмо по причине хитрого нашего пищеварения, а совсем не из-за пристрастия к горячительным напиткам.

- Пропал, алкоголик! - ахнул я, толкая Яна Каловича в плечо.

Но что он мог предпринять? Тормозить поздно, вывернуть с колеи нельзя.

- Алкашам у нас дорога, мы на правильном пути! - бухнул и все тут.

Но как в воду глядел. "Алкаш" не сплоховал, в невероятном кульбите переместился по воздуху за пределы досягаемости наших, отнюдь не кровожадных колес, и помчал себе вдоль по Ленской равнине, задними ногами опережая передние.

- Повезло припадочному, - с чувством облегчения сказал я.

- С теми, кто "под мухой", завсегда так. Судьба их любит.

Намек я уловил без внутреннего сопротивления.. Наклонился, выволок из-под кресла алюминиевую фляжку армейского образца, отвинтил колпачок, присосался, почмокивая..

- А хозяину?

- Какой же из тебя хозяин, Ян Карлович, - засмеялся я. - По вкусу, твой напиток богов напоминает вино.

- Белое кончилось, хозяин перешел на красное, - ответил мой друг, перехватывая посудину с плескучей жидкостью. - Ребята вчера, после собрания, закупорили даренным под пробку. Это с того корабля, с Косыгинского.

- Догадался, я не дурее танка, старик. Вчера и я его опробовал, у директора леспромхоза. Год выпуска, почитай, 1908-й. А качество восхитительное...

- И без всякой пятилетки качества. Что и следовало доказать!

- Стоп, балабол! А что за собрание? Почему не позвали?

- Пьян ты был, братец, в стельку! Вот и не позвали. А собрание, скажем так, - о чести, скажем, и о совести, добавим, советского, положим, труженика. Ну того, понятно, кто не пьет.

- А кто не пьет?

- Не поверишь, паря, есть и такие. Виктор Петрович, председатель сельпо не пьет. Это вчера и выяснилось Это вчера ему и не простили. Не простили и поставили на вид, с занесением в личную карточку.

- За недопоставку мяса?

- А то им зайцев здесь не хватает? За неуважении к личности. За трезвый вид. За связанное с ним, с трезвым видом, высокомерие.

- Завелся уже...

- Послушай, на собрании вместо того, чтобы повиниться... Повинную голову меч не сечет... Он... Вместо того, чтобы принять на грудь... я имею в виду вину... Вместо того... начал наш любимец публики... этот Виктор Петрович бочку катить на них, на лесорубов. Что в трезвом виде ни разу за поставками в сельпо не заявлялись. Что мясо свое требуют из холодильника досрочно. А мясо - не пятилетка. Его по графе "досрочно" распределять нельзя. И вообще, с ними, малообразованными и жуть как не интеллигентными вшивоголубчиками каши не сваришь... А на его языке, специалиста с высшими институтскими корочками, не сработаешься.

- Погоди, Ян Карлович!

- А чего годить? Давай еще по сто грамм, для порядка в танковых войсках. Мы-то пьем, и никто нам на вид ничего не поставит. Это мы им... случись... и поставим и... и врагу мы спуску не дадим. А что до образования, то нам и незаконченное боксерское не повредит. Мы и с двойками на свой Эверест заберемся, будь только удача да судьба. Прав я, а? Или без бумажки ты букашка, и все тут?

- Не мели ерунды!

- А чо?

- Ничо!

- Там горячо?

- Горячо - не горячо, Ян Карлович, но ты себе даже не представляешь, сколько великих умов вышло из двоечников. Или - проще - из обычных недоучек. Это и Авраам Линкольм, Марк Твен и Теодор Драйзер.

- Иди ты!

- Я то пойду... А ты? Так и останешься голеньким? Без полезной в споре с придурками информации..

- Тогда не покидай друга, просвети.

- Будь по-твоему!

И я его просветил.

Сейчас просвещу и вас, друзья мои, читатели!.. Знания эти не повредят. Мне, бывало, и помогали. Полагаю, помогут и вам - в нужное время и в нужном месте.

Честолюбие зачастую доминирует над уровнем знаний и при определенном стечении обстоятельств приводит к значительным достижениям. Посему предлагаю познакомиться со списком выдающихся "двоечников", людей, мягко говоря, не обремененных образованием, если смотреть на них глазами университетского преподавателя, но ставших еще при жизни историческими Личностями с большой буквы.

С кого начнем?

Начнем с великих. Американский президент Авраам Линкольн. Школу он посещал урывками - с малолетства вынужден был зарабатывать на жизнь. Так же были вынуждены бросить школу и идти работать в 12-летнем возрасте другие знаменитые американцы - Бенджамин Франклин, Марк Твен, а в 14 лет - Теодор Драйзер.

Никогда не учились в университетах Джордж Вашингтон и Уинстон Черчиль. К ним можно приплюсовать Иосифа Сталина, Никиту Хрущева, Леонида Брежнева. Но у советских - собственная гордость, и вообще, не те они учили алфавиты.

Президент Франции генерал Шарль де Голль ограничился всего лишь военным училищем. В боевые порядки пехоты новоиспеченный лейтенант ушел со своеобразной характеристикой - сдобрена, судя по смыслу, порцией хмельного французского юмора, настоенного на игривом шампанском: "Отличается средними данными во всех отношениях за исключением роста".

А как складывалась ситуация на бескрайних российских просторах? Ведь общеизвестно, что в советские времена там распевали по Галичу: "и даже в области балета мы впереди планеты всей!".

Поэт Василий Жуковский был исключен в девятилетнем возрасте из училища за "неспособность к учению".

Александр Пушкин был выпущен из Царскосельского лицея в самом низком среди однокашников чине - коллежский секретарь.

Николай Гоголь получил аттестат, в котором было записано следующее: "Молодой человек с хорошими способностями, но весьма неискусен в слове и не отличается ни прилежанием, ни знаниями, особенно философскими".

Драматург Александр Островский на втором курсе университета был оставлен на второй год. Университет он так и не окончил, как и не менее именитые собратья его по русской словесности Михаил Лермонтов и Николай Некрасов.

Все образование Максима Горького, буревестника революции, равнялось двум классам школы.

Константин Циолковский учился в гимназии тоже всего два года.

Владимира Маяковского выгнали из Строгановского художественного училища.

Список можно было бы продолжить, но и так все ясно. А чтобы стало еще яснее, как за окнами нашего "козлика" - на подъезде к деревне Сполошина - добавлю в подверстку парочку народных присловий. "Ученье - свет." И... "Век учись, а дураком умрешь."

К Сполошинскому сельсовету Ян Карлович подрулил с нетерпеливым гуденьем клаксона. Но... в окнах - тьма, за стенами - тишь глубокая.

- Однако, рановато.

Входные двери были закрыты на амбарный замок. Заснеженной гирей висел он на дужке, привлекая непонятно чем - должно быть, запахом машинного масла - местных псов. Злющие по виду чудовища, с сосульками по краям пасти, возились под ним, иногда взлаивая.

- Не передумал? - спросил у меня Ян Карлович. - Поедешь со мной дальше?

- Мне в Орлову надо. К Юркину. Комбайнеру.

- А здесь газетного материала нет?

- Был бы журналист, - отшутился я. - А газетный материал везде найдется. Но мне нужен Юркин. К ордену представлен.

- Знает?

- Еще нет.

- Сообщишь?

- Нельзя. Сенсации не будет. Нам ведь что важно: вечером - правительственный указ, утром очерк в газете. Оперативность, не хухры-мухры!

- У нас, читателей ваших, - гукнул от смеха водитель, - тоже своя оперативность на ваш счет. Утром - в газете, вечером - в туалете. Не обиделся?

- Иди, балабол...

Ян Карлович отогнал дворовых собак от крыльца. Поднатужился и вывернул из гнездовища дужку, на которой висел амбарный замок.

- Входи, - обернулся ко мне, распахивая дверь. - Хозяином будешь. А то тут не добудишься.

- После вчерашнего, - добавил я, покидая наш прогретый "газон".

- Вчерашнее было у тебя.

- А у них? Трезвенники!..

- Не оскорбляй людей, пришелец... А то - кровная месть, кацо!..

- Ну и латыш - кавказских кровей.

- А чо? Ничо! Тут, по окрестностям, моих родичей - уйма.

- По матерной линии, Ян Карлович?

- По матерной, матерной...

- Я тебе и по отцовской могу подкинуть. Из Риги. Язеп Мартынович, соседничал с ним. Деда твоего Иманта брат. "Интернационалист широкого профиля", по собственным его заверениям.

- Меня тоже заделали интернационалистом. Но не по профилю. А по крови.

- В этом разе, внука его могу предложить. Валдис. На ринге - мой выученик. В жизни?.. Националист чистой воды. А вот голову ему пробили за то, что схватился с антисемитами.

- Ладно тебе. Проходи.

Я последовал за Яном Карловичем и очутился в низенькой, довольно темноватой комнатушке, с телефоном, в углу на тумбочке, у опечатанного изморозью окошка.

Ян Карлович снял трубку.

- Телефонистка! Ты слышишь меня, голуба? Дай Орлову.

- Даю, - различил я сонное.

Приятель подмигнул мне: "Вишь как, мне все бабы в округе дают с первой просьбы и не спрашивают - "зачем?" И тут же приложил палец ко рту - молчи, мол. Загудел в мембрану.

- Алло! Алло! Орлова?

- Управляющий отделением у телефона, - донеслось как с того света.

- Эй-эй! Дядя Гоша, не умирай там. Это я... Я!.. Слышишь?

- Ага... Янка? А раньше позвонить ума у тебя не хватило?

- Недостача у нас с умом, дядя Гоша. Вечная недостача, ты же сам знаешь. Лучше растолкуй мне, как у вас дорога? Проскочим? Что? Поезда еще не ходят? Шутить изволишь? Вот старик! Проснулся - языком заворочал! Но ничего, мы к вам БАМ проведем в Орлову, дядя Гоша. Вовсе спать не придется.

Ян Карлович положил трубку на рычаг.

- Однако, поехали дальше... - о чем-то подумал, усмехнулся, - по матерной линии. Дядя Гоша говорит, из Орловой они ГАЗ-63 к нам сюда на подмогу снарядили. В дороге и стыкнемся. Если он там прошел, то и нам коллею проложил. А нет, так нет. Широка Россия, а проехать некуда.

Мотор, на радость водилы, завелся с полуоборота. Мы скатились по отлогому спуску на речное шоссе, по утоптанному валенками насту легко перебрались на противоположный берег Лены. И - как на санях...

Но не долго "счастье проторенных дорог" баловало нас везением и комфортом. Не прошли мы и километра, как выбрались на белоснежную целину - в метр глубиной - с черной точкой на полярной ее оконечности. И без бинокля разобрались: черная точка - эта наш спаситель-грузовик, вездеход-самозванец. Теперь кукуй! Ни ты к нему, ни он к тебе. Встретились - разбежались! Пишите письма по новому адресу!

- Однако, приехали.

- Что будем делать? - спросил я, лишь бы не сидеть в глухой отключке.

- Может, оставим твоего орденоносца без статьи? А?

- Обещал...

- Кому обещал? Комбайнеру?

- Народ должен знать своих героев, - отпасовал я Яну Карловичу голевой мяч.

- В этом случае, разливай! Я знаю тебя, ты знаешь меня. А Юркина, к слову за слово, мы оба не знаем. И черт бы его побрал вместе с орденом!

Я отпил из фляжки. Ян Карлович отпил. Колеса еще чуток побуксовали. Поднятый ими снежок пылью оседал на стекла. Не было желания о чем-то думать, планы строить наперед - состояние, родственное предстартовой лихорадке, которая проходит с первым ударом гонга.

- Делать нечего, паря. Пешком погребу.

- Лучше... Давай вернемся. Раздобудем лошадь у родичей. На ней сподручнее добираться.

- Обойдусь. С тобой Ян Карлович... Не лошадь раздобудем у твоих братанов, а молочко из-под бешеной коровки. А я... Обещал я...

- Как знаешь. Однако... - он протянул мне фляжку. - Для согрева и бодрости.

Ян Карлович дал задний ход, развернул машину. Я засунул алюминиевую жестянку в боковой карман. Вот тебе и - "десять суток шагать, десять суток не спать ради нескольких строчек в газете."

По колено в снегу, я побрел к дальним, строчкой петита виднеющимся на горизонте домам. Сверху снег был покрыт твердой коркой, внизу рассыпчат и мягок. С каждым шагом нога, проваливаясь, попадала будто в капкан, и ее приходилось не вытаскивать - выдирать. Работенка - еще та, семь потов сойдет, пока дотащишься до проторенного пути.

К грузовику я вышел на втором дыхании. Шубенка моя, заграничного покроя, взъерошено дымила. В кабине пусто. Куда они подевались, наши спасители? Да ну их к едрене-фене! Злиться - себе дороже. Главное, мучения позади, пойду себе прогулочным шагом по рубчатой, от протектора, тропке, она и приведет - не обманет - к пристанищу доброго человека.

Ау, добрый человек! Ты еще водишься? Или уже в снежные люди подался - медвежьей шерстью оброс?

Никто не ответил. Никто не приветил.

Я выбрался на пригорок, воткнулся в первую, у съезда к реке, избу.

- Как живем - как можем?

- И живем - и можем.

- Где Юркина сыскать?

- Садись чаевничать, искать опосля будешь. Юркин не убежит.

Юркин не убежал. Его я застал на конном дворе. Старик возился с упряжью. Узкие, глубоко посаженные глаза, смотрели на меня из-подлобья. Явление корреспондента по его душу - Александру Гавриловичу не приятней нахлобучки. А тут еще фотографироваться... Что он, Бугай Спиридонович - колхозный бык-производитель? Мордой не вышел, дабы красоваться портретом на выставке достижений народного хозяйства. Ах, в "Ленских зорях"? Все одно - мрак и стыд, засмеют односельчане, пальцем затыркают - "смотри! смотри! не бык - не корова, а туда же угодил, в газету!"

А без снимка не обойтись.

- Послушайте, Александр Гаврилович! Ради этой фотки я к вам из Киренска добирался.

Не проняло. Ведь не на ножках-скороходах надрывался, на машине катался.

- Из Сполошиной пешком по снегу греб.

Эка невидаль. Молчит. Рассматривает ладони, будто картинки там видит какие-то особенные.

- Я к вам не по собственной инициативе, учтите. Александр Гаврилович! По направлению самого товарища Петруся. А он шутки шутить не будет. Пусть в Золотом сейчас застрял, однако позвоню - приедет. И сам вас лично сфотографирует. Этого вы добиваетесь?

Вот теперь проняло. Вот теперь достучался до заскорузлого сердца старого колхозника. Приезд корреспондента для него - нечто вроде наказания, а незапланированное в сельсовете появление второго секретаря райкома партии - это страх и ужас господень на всю деревню.

Смилостивился старик, отвел брови с переносицы. Где-то уже улыбочку прячет, скоро и она пожалует на свет божий.

Подвожу его к розвальням. Усаживаю. Вот так, вот так, вразвалочку, будто барин ты своей судьбы, Юркин, будто думаешь о чем-то прекрасном, Александр Гаврилович, например, о взятии новых соцобязательств, либо встречного, еди его мухи, плана.

Теперь бы сунуть в руки мужика, просветленного надеждами на досрочное завершение пятилетки, какую-нибудь книжку, не о трех мушкетерах, разумеется. Но книжек у меня в кармане не водится. А водится... Ну да, у меня в кармане водится фотография, черно-белая, шесть на девять.

- Знаком?

- Блекло.

- Что "блекло"? Не напоминает ли Коробова с Никулинского маслозавода? Товарищ Петрусь считает - похож.

- С лица воду не пить. Блекло в памяти. Ежели и видел, не упомню - по какой причине.

- Беглый он, беглый! Каторжник! Из местных доходяг! Вся Россия в поисках. Где он? А он - до родины...

- Чо несешь? Вся Россия... Чо Россия? Россия в поисках родины?

Я засмеялся от неожиданности.

- Вроде того...


За штурвалом Ефим Гаммер
Рига, 1970

Несуразная оплошка в речи, но, поди ж ты, в уме мелькнуло: чем не заголовок для романа? И то! Я - Чкаленок-Оренбуржец, вышедший к свету, на границе Европы и Азии, всю жизнь как бы пребываю в поисках родины. Россиянин, а вырос в Риге. Прибалт по духу и внутренней культуре, а живу - обретаю свое "я" в кедровом крае. При том не могу справиться с душевным брожением и вижу себя в Израиле. Но что я... Посмотрим на других... Полковник Каверин? Место рождения - Урал, адрес - Советский Союз, имя-звание - военных дорог перекати поле. Однако умирать ему в Латвии, думая, что на родине. А земляк мой Моторин? Чем ему плох Оренбург? Зачем укореняется здесь, в Золотом, но втихую метит рвануть куда подальше, по дедовой подсказке-завещанию, на Земли Обетованные, к своему Иисусу поближе? А Ян Карлович Лацис, латыш по паспорту? Этот выбрал тайгу, забурел на лютом морозе, и ни о какой исторической родине - Латвии - не помышляет, будто за что-то обижен на нее. Странно, но факт! А моя Света? Родилась в Ленинграде, школу и три курса университета закончила в Риге. Но перевелась в Иркутск, сбежав в Сибирь на вольные хлеба. Потом, когда поженимся, репатриируется со мной в Израиль. Вот такая картина. Россия, хоть по-смешному и оговорился Александр Гаврилович Юркин, и в самом деле - вроде того... вроде как в поисках родины, вся на колесах, вся в движении...

Но мне в данный момент не до философии. Мне редакционное задание выполнить бы - не оплошать.

Всовываю Юркину фотографию беглого преступника: держи, приятель, рассматривай ее, как визитку народного артиста Утесова. Зритель подумает... Впрочем, зритель подумает то, что прочтет в подтекстовке. А в подтекстовке... Чего не прочтешь в подтекстовке... "Знатный комбайнер А. Г. Юркин, - прочтешь с недосыпу, - получил весточку с Балтийского флота, от внука Андрея, старшины второй статьи, который на своем орденоносном эсминце совместно с верными товарищами по оружию стремится к завоеванию звания экипажа повышенной боевой готовности, о чем и рапортует дедушке, ударнику коммунистического труда."

Написать не проблема для наших текстовиков. Мда, но видуха у Юркина не соответствует настроению подтекстовки.

Приодеть бы человека. А то - ватник, треух.

Скидываю шубу с плеча - фасонистую, посылочную. Пусть и на птичьем меху, но лондонского шитья. Заграница - представительна, и Юркин смягчается. Высматривать с фотки на - "ого-го!" - в княжеском обличии гораздо приятнее, да и сельчане от зависти сдохнут, когда подтираться пойдут в нужник.

- Александр Гаврилович, я слышал, тут у вас вся деревня на днях без света осталась.

- Велика беда. Нам что со светом, что без свету. На уровне деторождаемости не сказывается. Телевизора все одно - нема.

Со стороны послышался женский голос:

- Что ты про деторождаемость? Можно подумать, твоя заслуга. Лучше про механическую дойку скажи. Как спасал положение.

- Сеугуды помолчи, девка-мата! - озлясь, Юркин нетерпеливо заговорил на сибирском диалекте, малопонятном без предварительной подготовки.

- Чего молчать? Чего? Двое ден мы вручную тягали коров за сиськи. Отвыкли. Обмозолились. Ежели бы ты движок не запустил, то - что? Что? - спрашиваю. Запчастей - ни хрена! Расчет - на смекалку. А когда и смекалку пропьют... Что тогда? Что тогда? - подскажите, товарищи-люди.

- Сеугуды не шебурши языком, девка-мата! Журналист не в курсе. Напишет-не разберется. Будем потом передачи носить Силычу. Дура!

Момент пойман! Спасибо тебе, тетенька, за творческую помощь!

Щелкаю затвором. Перекручиваю пленку. Настраиваюсь на второй кадр. Выискиваю зрачки, навожу резкость, выхватываю морщины на лице. Мой безотказный "Зенит-Е" покажет любую щербиночку на мостовой, не то что эти, столь милые любому фотографу-портретисту, выразительные рытвинки на щеках, старательно выскобленных по утру от щетины.

- Ну, Александр Гаврилович! Король королем!

- А фотку пришлешь?

- Почта у вас работает?

- Когда?

- В день именин! - заерничал я.

- Дурики вы - городские! Причем здесь именины?

Вокруг нас стали собираться бабоньки.

Шушукаются. Хихикают. Реплики бросают, идя на подмогу к не очень-то общительному комбайнеру.

- У него почта завсегда под боком.

- Жинка - почта.

- Пришлешь фотку, она повернется на другой бочок и отдаст.

- Отдаст! У нее ничего не заржавеет, кроме....

- Ха-ха... члена мужнина.

- Ни себе, ни другим. Ха-ха!.

- Хошь, анекдот?

- Сыт по горло, - отвечаю. - Мне бы ваши показатели, девоньки.

Самая бойкая:

- Показатели под юбкой.

Самая красивая:

- Будем смотреть? Али частушкам поклонимся?

Догадываюсь, пошли на приступ, не отвертеться. Сейчас какую-нибудь пахабщину преподнесут, чтобы день-другой похваляться, как журналиста омыли краской стыда и смущения.

- Давай частушки.

Милашка-раскудряшка в серой стеганке и растоптанных валенках, подтанцовывая, приблизилась от розвальней ко мне, стукнула ножкой, выпятила грудь и грудным голосом:

- Своей обиды не тая,
скажу, дружок, с размаха:
"В тебе не вижу ни... фига -
лампасы да папаха."

"Пронесло", - подумалось.

А еще подумалось: "Ох, и дура ты, дура! Имей в уме хоть десятину от тех расчудесных слов, что доводилось мне слышать-записывать на заводе, в армии и на флоте, цены бы тебе не было в базарный день. А так... Три рубля ноль-семь копеек, на бутылку водки."

- Как тебя?

- Меня - Стелла!.. Я бабушки Клавдии внучка, вашей соседки, за стенкой.

- А-а, тогда другой коленкор, Стелла. Сообразим за знакомство?

- А есть?

- У Юркина есть.

Александр Гаврилович замахал руками.

- Не носим! Не носим с собой!

- А вот и неправда ваша, Александр Гаврилович! - купил я старика, к полному его недоумению. - Суньте руку в боковой карман.

Юркин незамедлительно последовал моему совету. Сунул руку в боковой карман моей шубы.

- Ох, ма! Вытащил фляжку армейского образца, позаимствованную мной у Яна Карловича Лациса. Потряс над ухом. - Плещет! Ей бо, плещет, девка-мата!



До Сполошиной я добирался на санях. Белые мухи вылетали из-под копыт, зависали в воздухе тревожным роем. Мосластая, по-азиатски низкорослая лошадка резво сыпала по целине, подгоняемая песенкой.

- Эй, родимая, лети,
береги себя в пути,
а то наши кобели
тебя волкам пропили.

У сельсовета меня дожидался райкомовский "козлик". Но водитель нигде не просматривался. Не надо было обладать дедуктивным мышлением, чтобы догадаться: Ян Карлович засел у родичей, и теперь без подъемного крана его оттуда не вытащить.

Я определялся на местности, используя вместо компасной стрелки собственный нос.

Вправо? Влево?

Стелла махнула варежкой - "вперед". И я попер за сельсовет, на пряной запашок домашней браги.

А сзади накатывалась солоноватого привкуса припевка...

- Я ходила в огород -
в радости и горести.
Там любви запретной плод
отыскала вскорости.

Избу Георгия Иннокентьевича, Янкиного деда со стороны матери, указала мне востроглазая девчушка лет девяти, не преминувшая при встрече с незнакомцем поздороваться. Эта приветливость ленчан поначалу меня, прибалта, озадачивала и удивляла. "Здрасте!" - кидали мне повсеместно, в рыбных артелях, на предприятиях и в совхозах. И приходилось понапрасну напрягать память, выискивая в ней имена этих людей, пока не пришло понимание характера местных жителей, доброжелательных к чужакам, отзывчивых, но не прощающих обиду и высокомерие.

По указке девчушки я вышел к пахучему, пропитанному свежесваренной брагой двухэтажному бревенчатому зданию с резными ставнями. Поднялся на крыльцо, сбил снег с ботинок. Дверь не заперта. Что ж, не привыкать - Сибирь-матушка! Ступил за порог. Потоптался в темных сенях. И толкнулся в обитую войлоком дверь. Попал в мастерскую. Производственный комбинат на дому? Нечто в этом роде. В центре комнаты жужжал токарный станок, дряхленький, добитый, вывезенный, наверное, от германцев еще до Первой мировой войны. Над ним, стоя на приступочке, склонилась долговязая фигура бородатого старикана в рубахе до колен, перехваченной в поясе потертым офицерским ремнем. Все пространство вокруг дышало разогретым столярным клеем и кедровыми стружками. Хромой верстак - одну ножку заменял чурбачок - притерся к подоконнику, чтобы в застекленных проемах дневного света выставить посетителю богатую экспозицию выточенных из дерева кувшинов и кубков, солнечного раскраса и яркости.

- Любопытствуете? - дед обернулся ко мне, блеснув разом золотой фиксой и надраенной пряжкой со звездой.

- Мне бы внука вашего.

- Какого? - старик показал на стену, увешанную фотокарточками.

- Яна Карловича.

- Карловича за водичкой снарядили.

- Вернется с бутылочкой?

- Зачем с бутылочкой? С коромыслом. Это я когда-то, в сорок четвертом, ежли не соврать, с бутылочкой вертался. От Баграмяна к Сталину. От Сталина к Баграмяну.

- Да ну? - удивился я.

- Было дело под Полтавой. Верней, сам знаешь - где. Ты ведь с родины батяни нашего Карловича?

- С ней самой, из Латвии.

- Тогда слушай. Может, где и пропечатаешь. А нет, все равно полезно для развития ума. История! Вышли, значится, мы к Балтийскому морю. Омыли, как говорится, сапоги в студеной водице. Но мало это нам показалось. Решили Сталину вещественное донесение преподнести. Баграмян!.. Он командовал, он - хитрая душа - и придумал боевой презент для Сталина. Набрал балтийской водицы в бутылку, посадил меня в самолет связи. (А я был офицер для особых поручений, майор по званию). И прямым рейсом в Москву. Четыре часа болтался я в воздухе, от событий на фронте отключен. Понятия, следовательно, не имею, что немцы контратаковали и выбили наших с занимаемых позиций - куда подальше, в дюны. И вот с бутылочкой дарственной водицы докладываю в Ставке Поскребышеву, Сталинскому секретарю: так, мол, и так, примите, не побрезгайте, передайте по назначению - чистая, как слеза, и соленая-пресоленная, точно балтийская.килька. Взял Поскребышев бутылку, отнес в кабинет Сталина. Через пять минут возвращается. С той же поллитрой. И говорит мне: "Товарищ Сталин настоятельно рекомендует вам отвезти эту бутылку назад и отдать ее лично генералу Баграмяну. Пусть он выльет ее туда, откуда набрал водицу. И, главное, сами не мешкайте и генералу Баграмяну не советуйте этого делать."

- Шуточки!

- Это сегодня шуточки. А тогда... тогда задница мокрая, и в поджилках озноб.

- Отвезли бутылку?

- Отвез.

- И что Баграмян?

- А что Баграмян?

- Вылил водицу назад в Балтийское море?

- Куда же деваться? Пошел в наступление, выбил немцев с побережья, снова окунул сапоги в Балтийское море. И добавил твоим землякам на посошок - водицы градусной. В Сталинских руках побывала, набралась, поди, до кипения... По крайности, пока был при ней, меня в жар кидало, пот, клянусь, лил ручьями.

- Вижу, к Сталину вы благоволите, Георгий Иннокентьевич.

- Не всех же чертей вешать ему на шею. Армию не сокращал, как Хрущев. Да и поскромнее был. Одну звездочку носил на груди. Каждый год послабление в ценах делал, снижал на хлеб, на масло, на консервы.. Да и не греб награды под себя, как сейчас, а давал... широко, от души... Взгляни на газеты тех лет. Что ни страница - список. Что ни список - ордена да медали. А ежли ни то, ни другое, так пожалуйста вам - лауреатские звания. Первой степени. Второй. И все с деньгами. Тысячи! Вот оно как! Не под себя греб. От себя - людям.

- Добрый, получается, был человек.

- А что? К тем, кого не шлепнул и не посадил, добрый! Чего греха таить? Внука по сути мне сберег-подарил, Карловича. А ведь мог и раздавить его в зародыше, за компанию со всем семейством деда противоположного - Иманта Лациса. Матерый мужик был. Состоятельный, при деньгах. Как никак, коптильня своя, лавка... Янке говорю - "съезди туда, посмотри. Авось, что осталось. В наследство пусть и гвоздь, а все - прибыток. А он...

- Что он, отбрехивается?

- Слышь? - в сенях заскрипели половицы под тяжелыми шагами, зазвенели дужками снимаемые с коромысла ведра.. - Сейчас появится.

Ян Карлович и появился. Но не один. Со Стеллой.

- Чего девку бросил?

- Я даже ее и не охмурял, - отшутился.

- Ишь ты, не охмурял. А девка мерзнет, как с перетраху...

- Прости, - поторопился с извинениями. - Я думал, она назад покатит.

- Индюк тоже думал, да в суп попал.

Стелла, прислушиваясь к нашему разговору, прошла к подоконнику. Взяла кувшинчик, повертела в руках, пальцем провела по обводам горлышка. "Цветочки бы сюда, букетик синеньких с желтой крапинкой."

- Дядя Жора, - обратилась к старику. - А не слабо здесь надпись вырезать?

- Отчего же! Но кисточкой - лучше. Ярче и дешевле.

- Сколь будет вместе с посудой?

- Трешник.

- Тогда давай, колдуй. Рисуй мне голубка с письмецом в клюве. И пиши - "с искренней любовью! На память о нашей незабвенной встрече!"

- Кому? Имя, дуреха!

- Ему, журналисту.

- А трешник в наличии?

- Любовь в наличии, дедусь. А трешник, не серчай, по безналичному расчету.

Ян Карлович возбужденно потер ладонями, как это делают мужики перед выпивкой, войдя с мороза в теплую комнату.

- Ну, и девка! Всем взяла. Сейчас начнет раздеваться.

- Снимать только верхнюю одежду! - сурово сказал Георгий Иннокентьевич, пряча усмешку в глазах. - И марш к столу! Моя половина вас угощеньицем приветит. Не чурайтесь - обидите... А я покамясь заказ выполню. И, не боись, подойду к первачку, не побрезгаю.

Старик выявился в гостиной, когда мы наворачивали рыбный пирог, сопровождая каждый кусок бодливым домашним пивом.

- Штрафную! - выдала Стелла, принимая от Алены Антоновны, жены хозяина дома, чистую тарелку для Георгия Иннокентьевича.

- Не откажусь, - старик уселся рядом с девушкой. Пододвинул к себе тарелку, набрал в нее пирога. И с этакой артистической важностью наполнил брагой кувшинчик, принесенный из мастерской. Отпил, и пустил свой шедевр по кругу. Вкушайте, мол, сладости бытия и приглядывайтесь к ювелирной работе умельца. Работа, и впрямь, была ювелирная. Как бы там ни было, но я не ожидал, что письмена в клюве у голубка выйдут позатейливей, чем у профессионального редакционного шрифтовика, да и сама белоснежная птичка, словно сошедшая с полотен Пикассо, празднично лучилась опереньем и напрашивалась, без всякой подсказки, на комплименты.

Стелла, красная от всеобщего внимания, сказала Георгию Иннокентьевичу:

- Зачем я голубя попросила? Приснился он мне давеча. Думаю, к счастью, - и протянула мне кувшинчик. - Лети с приветом, вернись с ответом.

Я сделал глоток, и послал милашке-раскудряшке воздушный поцелуй.

- Благодарствую, девица.

- И это весь ответ?

Положеньице! При посторонних размазывать кашу, что если я без обручального кольца, то... Поймите, граждане-судьи, не совсем я один. Впрочем... Ну, конечно, а почему бы не оборотиться к тайной моей палочке-выручалочке? К соннику моему? Каждому человеку любо узнать, какие из ночных видений вещие, какие нет, что исполнится наяву, чего ожидать не следует. А тут - нате вам! - сам сновидческий голубь в руки дается.

- Стелла! Спасибо тебе. Голубь - к удаче. Тем более, если голубь этот из собственного твоего сна. Сон получить в подарок - это... это впервые со мной, красавица.

- А что тут в чудовинку?

- Хочешь, растолкую...

- Толкуй.

- Слушай... Голубь - символ радости и везения. Появление этой птички во сне выводит в реальной жизни к обогащению, связанному, однако, с незаурядной смекалкой.

- И все? А как насчет ЗАГСа?

- ЗАГС отменяется. Но любовь непременно случится.

- Когда? Вчера, сегодня, завтра - как в итальянском кино, с Софи Лорен?

- Сначала ты обогатишься.

- Как Софи Лорен?

- Немножко по-другому.

- Это здесь-то?

- Здесь... Почему не здесь? Здесь самые самородные места неподалеку.

- А кто мне путь укажет? Ты?

- Я - не я... Голубь! Не засекла ли ты, куда он летел во сне?

- Вдоль по Лене, а на перекате, ухнул в прорубь. У самого берега, метрах в пяти от поваленного кедрача.

- Там и ищи.

- Ищи-свищи! Из золотца у нас только сердечко выковано. А так... Не Бодайбо, не родится здесь рыжик.

- Без смекалки и не родится, Стелла. Твой сон, я же объяснил, счастливый. А вещим он станет, если ты проявишь смекалку. Согласно толкованию, девушка.

- Извини, журналист. Толкуй не толкуй - все равно получишь... хрен, а не премиальные! У меня - заметил? - смекалки не хватает на тебя. А ты мне... ты... про самородное. Про везение. Про удачу. Ау! Где они эти человеки - с голубем за пазухой? Научите, как шагнуть из кровати к миллиону, и не спотыкнуться, не набить себе шишку спросонья.

- Назвать тебе такого человека, Стелла?

- А то!

- Ротшильд.

- Привет родителям! А я-то думала, дуреха, из наших. Наш Емеля даже ради миллиона не вскочит посреди ночи. На другой бок повернется, жинкину сиську лапой загребет и начнет сопеть в ухо. Его и паровозом не сдвинешь. А бежать куда?.. К внезапному обогащению?.. Ищи дураков в другом месте!

- В другом месте это и произошло.

- Расскажешь?

И я рассказал.

Вот эта история...

С легкой руки Пикассо белый голубь превратился в символ мира между народами. Но всем известно, что его голубь на подлете к истинному миру то и дело роняет оливковую ветвь. Может быть, клювик его более приспособлен для денежной ассигнации, а?

Может быть...

Этим вопросом с молодых-юных лет задался в первой декаде XIX века некий французский еврей по фамилии Ротшильд, известный в ту пору разве что своим многочисленным братьям. Он смотрел на голубя через призму истинного толкователя сновидений и видел в нем символ быстрого обогащения. Недаром же, находясь на службе в армии Наполеона и направляясь в Ватерлоо на битву, героическую, судьбоносную для Европы, он на всякий случай сунул почтового голубя за пазуху, под мундир, где тот кормился крошками солдатского пайка и каплями свежего пота. Но не затем он спрятал птичку на груди, чтобы потом, обретя свободу в небесах, она могла поглазеть с птичьего полета как неразумные мужики калечат друг друга шрапнелью, саблей, штыком. А затем, чтобы в нужный момент, в час победы или поражения французского оружия, послать с голубем почтовое отправление своим брательникам, столичным жителям Европы. И когда прозвучало историческое наполеоновское - "Во, блин, проиграл!" - он выпустил голубя в небо. Тем самым обеспечил себе первый миллион барыша. На почтовом отправлении он указал своим братьям, какие акции надо срочно скупить, чтобы в одночасье, когда до Парижа дойдет весть о поражении Буонапарте, сказочно обогатиться. Так как эти ценные бумаги, "королевские" по существу, но обнищавшие за годы правления императора-полководца, как по мановению волшебной палочки, взметнутся по шкале рыночной стоимости к умопомрачительным вершинам.

Так и произошло. Ничего не подозревающие парижане, зевая, наблюдали за сноровистыми биржевыми зайцами, скупающими оптом и в розницу чуть ли не даровые облигации. Но, отзевавшись, вдруг обнаружили: миг настал! и мир наполеоновской империи рухнул. А на обломках ее поднялась империя иная, финансовая, банковская. Империя семьи Ротшильдов. Она и стоит по сей день, опираясь на денежные знаки, хотя и занимает теперь скромное место в финансовой иерархии сильных мира сего. А Наполеоновская - теперь в садах Морфея и скрашивает наши сны о тщетности земного величия и тщеславия.

От великого до смешного, как известно, всего один шаг.

Так что... Умейте спать, господа. Умейте спать и видеть сны. Этому в любом возрасте не поздно научиться.




Отступление тринадцатое
ПЕСЕНКА  С  ТОГО  СВЕТА

Лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным...

В этих незамысловатых словах скрыта неистощимая мудрость сновидений.

Казалось бы, ни один человек в мире не может продиктовать себе счастливую долю. Мы - кормчие парусника, подвластного ветрам и течениям. Своим волевым усилием способны лишь слегка подправить судьбу. Однако, каждому памятно из ошибок прошлого, что не всегда мы подправляем судьбу в нужном направлении.

Представьте себе сегодня, в 2005-ом, студента, скажем, с философского факультета российского университета 1980-х.

Учится он серьезно, не по шпаргалкам. Овладевает, как ему представляется по советам старших партийных товарищей, великим знанием марксизма-ленинизма, открывающим пути к пониманию Истины, одно из имен которой Карьера.. И вот, когда все превозмог и получил диплом с отличием, внезапно выясняется: не те он учил алфавиты - Истина видоизменилась, из облачной выси небоскреба, известного в прошлом под именем СССР, кинулась в развал, а там уже замшелое болото. Когда же восстала вновь из болота, рассчитывая в театре жизни на прежнюю роль Красы Ненаглядной, то оказалась в образе и подобии Бабы-Яги.

И что? И все! Но кроме того, у дипломированного философа - помрачение рассудка. Куда теперь ему, помраченному? Тоска станет есть его душу, а Зеленый Змий будет показывать рожки его философским познаниям. И под занавес жизни бывший студент поймет: гораздо проще было обрести все мыслимые и немыслимые философские познания - в постели. Чего легче? Ни конкурса! Ни проходного балла! И торопиться в университет не надо. И корпеть ночами над учебниками не надо. Надо - просто-напросто закрыть глаза, улечься поудобнее, и соснуть часок-другой. Чем больше, тем лучше. Проснувшись, надо восстановить в памяти сновидение. Потом растолковать его, исходя не из реалий жизни, а из символики владыки сна - Гипноза. И - дверь в незнаемое открыта...

Теперь разложите свой сон на символы - богатства, радости, успеха, долголетия - и увидите: жизнь станет краше, а вы, без всяких философских ухищрений, обретете возможность быть богатым и здоровым или бедным и больным, в зависимости от того, познали ли вы свои сновидения или, как говорится, прошли мимо них, не поднимаясь с кровати.

Не следует пренебрегать тем, что человеку через сны дано управлять своим будущим, ориентироваться во мраке на искры удачи, а в хитросплетении троп - различать нужные, ведущие к желаемым достижениям. Благодаря снам, вернее, при умелой расшифровке увиденного в неземных лабиринтах Морфея, можно разгадать будущее и других людей, хоть родичей, хоть кого угодно - допустим, целой страны, как это случилось с библейским пророком Иосифом в Египте.

Под влиянием сновидений, а, может, и по иной причине - подсознанию виднее - я вставил в свою книгу "Круговерть комаров над стоячим болотом", изданную в Израиле в 1982-ом, немало предсказаний, которые, к слову, исполнялись в срок год за годом, в том числе, внезапный уход в 1983-ом с политической арены главы израильского правительства Менахема Бегина, освобождение и приезд в Израиль узников Сиона Натана Щаранского и Иды Нудель, падение Берлинской стены, начало развала социалистического лагеря в 1989-ом и многое другое. Повторяться не буду. Откройте "Круговерть комаров над стоячим болотом", страница 314, и прочитайте сами. Или, что проще, обратитесь к статье Савелия Кашницкого "НЕ СТРОЙТЕ ГАРАЖЕЙ В КРАЮ ВОЗДУШНЫХ ЗАМКОВ - история прижизненных реинкарнаций писателя и художника Ефима Гаммера", опубликованной в газете "Московский комсомолец" 17 июня 2004 года.

Или другой пример... Во сне, либо в иррациональной реальности, я услышал в день своего сорокалетия такие слова: "Ты должен рисовать", и не от кого-нибудь, а от самого Сальвадора Дали, вошедшего ко мне в комнату. Я же был и без того в творческом плане вполне самодостаточным - писатель, поэт и журналист, печатался в различных газетах и журналах Израиля, Европы и США. Так что я не имел никакой внутренней потребности еще более усложнять жизнь, включаясь в совершенно новый вид искусства. Однако внял диктату свыше, а не своим рассудочным соображениям. И не раскаялся, став вскоре участником и лауреатом международных выставок и конкурсов профессиональных художников во Франции, США, Австралии, Японии, Канаде, Болгарии, Мексике, Латвии, на острове Тасмания и, разумеется, в Израиле.

И еще... Сначала - из давнего, времен моих рижских историй. 1978 год. Мне 33 года. В ту пору я обладал значительными излишками веса и вредными для здоровья привычками. Вот в таком неприятном для успешной жизнедеятельности состоянии, помышляя об отъезде в Израиль, я увидел сон, который призывал меня, упитанного в меру любимца муз, завсегдатая рижского кафе "Росток", заядлого курильщика, поклонника коньячных и водочных настоек, вернуться на ринг, покинутый более десяти лет назад, и снова стать чемпионом Латвии.

Я кинулся в бокс, как потом в Израиль, не зная, что меня ждет. Однако сон, как говорится, был в руку, точнее - в кулак. Я выигрывал одно соревнование за другим, попутно сбрасывая килограммы совершенно лишнего для меня веса. И завершил свой боксерский прорыв, поднявшись на пьедестал почета республики после оглашения победителей первенства Латвии. Потом и в Израиле я беспроигрышно выступал на ринге, пока в возрасте 35 лет не повесил перчатки на гвоздь, так как наша сборная отказалась ехать на Олимпиаду в Москву в связи с вторжением Советского Союза в Афганистан.

Прошло почти двадцать лет. И вот, когда мне исполнилось 53, история повторилась: излишки веса, табачного дыма, водки-коньяка с прицепом многочисленных чашечек кофе и - сон, вещий, в руку, то бишь опять в кулак. Пора, брат, пора на ринг - растолковал я свое сновидение. И снова - сгонка веса - голодовки, парная, последняя сигарета, последняя рюмка. И в бой! Чемпион Иерусалима! Чемпион Израиля среди еврейских спортсменов! Кандидат в книгу рекордов Гиннеса! А в 60 лет - абсолютный мировой рекорд в боксе - золотая медаль и звание Лучшего боксера Иерусалима 2005 года. Как никак, быть первой перчаткой Вечного города с 53-х до 60-ти лет - это о чем-то говорит. И не только об умелой расшифровке вещих снов.

Ну, и напоследок совсем забавная история. Мне с детства хотелось петь. Но как петь, когда мой музыкальный слух не ахти. А это ведь непростительно! Словно инопланетянин какой - с неопознанной летающей тарелки. Мой отец Арон Гаммер - композитор, аккордеонист, баянист, хорошо играл на пианино и органе. Младший брат Борис Гаммер - известный джазовый саксофонист, кларнетист, оранжировщик, профессор Иерусалимской Академии музыки им. Рубина. Старшая сестра Сильва Аронес - преподаватель, музыкант-исполнитель и воспитатель юных музыкальных дарований. А я? Ни то, ни се. На аккордеониста не выучился, ушел в бокс. И - нате вам, хочу петь как Битлы, не имея слуха. Представьте, какой ажиотаж вызовет мое пение в семейном музыкальном кругу. Обсмеют-обхохочут!

Вероятно, из-за этих душевных треволнений мне и приснился, уже после пятидесяти, сон, пророческий, надо отметить. Сказано было мне во сне: не поешь, и не надо. Пусть поют за тебя. А ты пиши стихи. Музыку к ним пусть композиторы сочиняют.

И стал я писать песни. Стихи мои, музыка композитора Людмилы Шапира. Она же и исполнитель. А при сочинении романсов - стихи мои, музыка композитора Хаима Школьника. Исполнение оперной певицы И.Малинской.

Однажды песня приснилась мне вся целиком - с музыкой и словами. Напел мне ее, играя на аккордеоне, мой папа Арон Гаммер. И случилось это ровно через год после его смерти - 9 мая 2002 года. Было отчего проснуться. Мелодия и слова - с того света, записывай их, поторопись, а то исчезнут из памяти.

Вот какие песенки о любви сочиняют на том свете. Правда, для этого надо быть моим папой Ароном Гаммером. И, само собой, быть влюбленным с юных лет в мою маму, урожденную Риву Вербовскую.

Бабушки-дедушки - звездные дороги.
Бабушки-дедушки - наши якоря.
Жизнь начнут сначала, как наступят сроки.
Сроки наступают в День Календаря.

Дедушка-дедушка выполз из кровати.
Бабушка-бабушка - вышла на балкон.
Бес вселился в дедушку - кстати иль не кстати.
Оказался дедушка в бабушку влюблен.

Дедушка-дедушка вставил зубы чинно.
Бабушка-бабушка - скушала омлет.
Дедушка бабушку, снова став мужчиной,
пригласил в кино сходить, и купил билет.

Бабушки-дедушки - звездные дороги.
Бабушки-дедушки - наши якоря.
Жизнь начнут сначала, как наступят сроки.
Сроки наступают в День Календаря.

Дедушка-дедушка - смутное влеченье.
Бабушка-бабушка - солнышко на лбу.
Дедушка бабушке сделал предложенье,
по-еврейски бабушку повел он под хупу.

В подверстку приведу другой случай. Классический, исторический, когда все произошло наоборот. Композитор Берлиоз говорил, что самую лучшую свою симфонию он написал во сне. А проснувшись, не смог вспомнить из нее ни одной мелодии. А вот со знаменитым химиком Менделеевым вышло все намного удачнее. Видимо, он жил по системе сновидца, предлагаемой мною к регулярному употреблению. Свою периодическую таблицу элементов он тоже увидел во сне и, проснувшись, вспомнил всю ее в деталях. Лишь потом, убедившись, что запомнил всю целиком, поднялся с кровати и пошел к столу записывать на века.

Из этого следует: видеть сны важно, но еще важнее грамотно просыпаться. Проснувшись, не спешите вскочить с постели, а восстанавливайте до мелочей приснившееся. И вам откроется новый мир. И появится возможность заглянуть в будущее, если, конечно, будете правильно толковать чудодейственную символику снов.

Умейте спать, господа! В жизни это пригодится! Лично я создал свою систему толкования. И она мне помогает так или иначе. На всех этапах и крутых поворотах.

Вот и ответ на вопрос, что лучше: быть богатым и здоровым, или бедным и больным. А вся премудрость в одном - в умении толковать свои сны, в особенности те, что ведут к благополучию, удаче, крепкому здоровью, спортивным успехам, творческим достижениям, а для желающих - и к Нобелевской премии. Ее тоже можно увидеть во сне. А при правильном толковании сна - и наяву!




13

- Чего колдуешь? - спросил меня Ян Карлович, когда мы сползли на Лену и двинулись в обратный путь - в поселок Золотой.

- Дедуля твой...

- Чудик?

- Да нет, история его... Как он воду возил к Сталину.

- Занятно?

- Не то слово...

- Все правда, он врать не будет.

- Вот и записываю..

Ян Карлович скосил глаза от руля к моему блокноту.

- Чудно записываешь. В столбик.

- Стихи. Из путевых заметок.

- Дед надоумил?

- Ситуация.

- Ну так прочти, "ситуация". Я перепишу, старику отдам на память. Надоумил, скажу, вот и в книжку попал. Книжка будет?

- Книжка вряд ли будет. А стихи прочту.

И прочел.

- России верные сыны
на поиски души ходили.
Нашли и в поле схоронили,
чтоб проросла из старины
в года, когда прольют опять
живой водой дожди косые.
Нельзя лишить души Россию -
умом Россию не понять.

Ян Карлович кивнул:

- Деду понравится. В особенку - "умом не понять".

- Тютчев.

- Какая разница! Тютчев, ты... Не понять. Русаку не понять. Еврею. Мне, латышу по паспорту. А деду? И деду.

- Ну? Разве и он чужих кровей?

- Кровей он правильных, исконных. Однако насмотрелся-навидался. Перестал понимать, как это россияне умудряются выбирать в управление над собой сплошь инородцев. Александр Невский - скандинав. Екатерина - немка. Царь Николай Второй, жена его - английский корень с немецким душком. Ленин-Сталин...

- Умом Россию не понять...

- Ладно! Приехали! - Ян Карлович притормозил у крыльца Управления леспромхоза. - Как у тебя с умом?

- Держу еще при себе.

- Попробуй применить на практике. А я - на заправку.

В Золотом стояла дремотная тишина. Ни стука топоров, ни взвизга пил. Заглохший трактор поперек дороги со связкой бревен на цепи. Грузовик с откинутым бортом. На нем ящик с инструментами. Наглая ворона, недовольно посматривая на меня, тащит из него заиндевелый гвоздь. Тишь да благодать, будто пятилетка куда-то запропастилась. На самом деле, запропастился директор леспромхоза Василий Борисович Моторин. А с ним, как выяснилось, и второй секретарь райкома Михаил Александрович Петрусь. Куда же они подевались? Оказывается, выехали на делянку, чтобы там в тайге, на месте каждодневного трудового подвига что-то такое уточнить, что-то такое обмозговать, что-то мобилизовать и поднять на уровень поставленных партией и правительством задач.

Мне поднимать было нечего, кроме аппетита.

Я вышел на манящий шашлычный запах, выдуваемый из ближайшего двора. Гляжу: костерчик на снегу. Слабое пламя лижет пухлые кусочки багрового мяса, нанизанные на шампурные штыки и перевитые колечками репчатого лука...

- Хлеб да соль! - сказал дородной женщине в отороченном беличьим мехом полушубке.

- И вам того же!

- Зайца приохотили? - приступаю к сбору фельетонного материала.

- Поспешайте к прилавку. Там вся охота.

- На зайца?

- Какого зайца? Говяжьего промысла мясцо! Завезли в сельпо.

Ой да Виктор Петрович! - подумалось. - Оперативно сработал. Избежал наскока лихой кавалерии. Заголовок "Охота пуще неволи" заменим... Допустим, на - "Преображение зайца в корову". Нет, не звучит. Но ничего, помозгуем-сочиним, а пока что... Пока махнем в магазин, посмотрим на это преображение...

У прилавка столпотворение.

- В одни руки три кило! И не больше!

- А мне?

- И тебе три.

Действительно, магазин преобразился, солидный вид принял. Даже очередь его опоясывает. Ни дать, ни взять, все по-столичному, на уровне первого сорта. И товар не простой - дефицитный.

Любуюсь. Эх, кинокамеру бы сюда! На столе - от стены до стены, покрытом цельным листом оцинкованного железа - громоздкие весы. Мясные лепешки с глухим чмоком шлепаются в эмалированную миску, на правое их плечо, стрелка в окошечке мечется по шкале и замирает на красной отметине, где-то посередине. Продавщица - розовощекая, объемная, в белом халате поверх ватника - наклоняется с грудным вздохом, выволакивает из ведра, что у ног, новые куски, примеряется, взвешивая на ладони, какой добавочный.

- Этот! Этот! - тыкает пальцем покупательница.

- Этот потянет на перевес.

- Оплачу тебе перевес, Екатерина. Не жадничай!

- Это не мое, чтобы жадничать.

- Тогда накладывай! Не будь тут за самую главную!

- У меня лимит.

- А у меня пять душ детей, Екатерина!

- А у меня очередь! Следующий!

За спиной Екатерины Главной - дверь. За дверью подсобка. В подсобке раздается стук. Нет, не дровосек там с оттяжкой орудует топором. Рубщик мяса разделывает коровьи туши, наполняя возгласы продавщицы оптимизмом - "на всех хватит!", а главного устроителя продовольственного парада Виктора Петровича надеждой - "повинную голову меч не сечет".

А вот и он, именинник.

- Почему не фотографируете? - улыбается, довольный.

- Понапрасну растревожу у читателя желудочные соки, - отшучиваюсь.

- Чего так?

- В Киренске такого изобилия нету.

- Пусть переезжают в провинцию, - подстраивается под иронический тон, выходя со мной на улицу..

- И в столице есть свои импортные радости.

- Да ну?

- "Плиску" вот завезли.

- А с чем это едят?

- Не едят, а пьют!

- Водка?

- Коньяк! Болгарский!

- У нас спиртяга в ходу. Бутылку чистого делишь на три. Водой заливаешь. И куролесь хоть до утра. А с коньяка... Что с коньяка? Никакого увеличения емкости. Как была полша, так и осталась, и ни в одном глазу.

- На каком глазу эксперимент ставили?

- Мужики говорят. Мне без пользы эти опыты. Не пил, не пью, и детям не советую..

- Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким умрет.

- Это верно. А вот от вас...

- Что?

- Запашком тянет.

- Не дышите, любезный.

- Мне-то что! Это вы Михаилу Александровичу скажите.

- А где он? Не на делянке?

- Вернулся! Зовет! Ехать пора. Говорят, у Косыгина, в Якутске, погода налаживается. Могут дать добро, и - вперед, на родину.

- Интересно, какой он ее найдет?

- Кого?

- Родину.

- Какой оставил в двадцатых, такой и найдет. Что у нас меняется? Лена - Киренга. Те же реки, те же берега. Вечность.

- Чего же искать?

- Должно, есть чего. Он ведь теперь человек на две родины. На Киренскую и Кремлевскую. Киренская - с коромыслами, с дощатиком во дворе, ни по маленькому с комфортом, ни по большому. Кремлевская - со всеми удобствами. Там по любой нужде - король-королем. Ан тянет, тянет сюда... Русская душа! Загадочная!.. Куда ни закинь, завсегда в поисках родины обернется...

- А не русская?

- Чего?

- Чужая душа... Не обернется?

- Чужая душа - потемки.

- Для меня - нет.

- Как это? А-а... Ну, вам виднее. Что передать Михаилу Александровичу?

- Уже иду.

Подождав пару минут, пока Виктор Петрович скроется в Управлении леспромхоза, я зачерпнул из сугроба пригоршню белых хлопьев и обстоятельно, до шершавого зуда протер лицо. В голове не шумело, меня не качало, настроение боевое. Что за дых такой учуял этот трезвенник? Снова нагнулся, снова набрал свежака, подул на него: рыжизна перегара вкраплениями проявилась на пуховых подушечках снега.

Мда!.. Как тут не вспомнить поэта Михаила Светлова. Мы уже и пить научились, как они, говаривал он, а все равно не свои. Почему? По моим наблюдениям, потому что сталинская идеология приучила их - каждого, от Москвы до самых до окраин - считать себя Старшим Братом. Под этим понятием живут-главенствуют, этим понятием прикрываются, осваивая новые земли, залежные и вполне обетованные, в Казахстане, Украине, Молдавии, Прибалтике. Это сейчас, когда шик - блеск - красота. Но не в час Х... Партийные функционеры укроются. А как быть с простыми людьми, насильственно внедренными в национальные республики? Такими, как наши заводчане с 245-го авиационного, передислоцированного после войны из Чкалова-Оренбурга в Ригу? Наступит момент, и понятие Старший Брат не прикроет - не спасет. Наоборот! Превратится в опознавательный знак, как обязательная для еврея желтая повязка. И тут напрашиваются параллели, очень странные, но закономерные. Параллели, которые в историческом пространстве сходятся. Еврейский народ... Русский народ... Как ни один другой в мире, русский народ, на мой взгляд, в нынешнем 1973-ем, приближен обстоятельствами к еврейскому, образца 1933 года, тоже почти что лишенному инстинкта самосохранения. Не пора ли русским кое-чему поучиться у евреев? Выживаемости, например. Отказу от ассимиляции. Ведь учиться на своих ошибках - поздно будет...




Отступление четырнадцатое
ПАРАЛИЧ  ПАДУЧЕЙ  ЗВЕЗДЫ

Смерть приходит - ты уходишь... А с тобой все твои друзья и враги, твои душевные потрясения, заботы и огорчения, твоя жизненная правда, твое мировоззрение - все то, что поило и кормило, взращивая и травя внутреннее "Я".

- Ау, человек!

- Он там!

"Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону."

О каком внутреннем "Я" может идти речь, когда дан приказ?

Майор Сизов поседел в двадцать три года. В Венгрии. Когда шел в авангарде механизированной армады по Будапешту.

Тогда он, юный лейтенант, не обтрепавший еще первый комбинезон, остановил свою тридцатьчетверку у въезда на митингующую площадь.

- Как быть? - запросил командование. - Кругом люди.

- Следуйте по маршруту. Не задерживайте колонну.

- Там люди!

- Следуйте по маршруту! За невыполнение приказа - расстрел!

И юный лейтенант приказал механику-водителю:

- Вперед!

- Там люди! - ответил танкист.

Лейтенант приставил к его затылку пистолет.

- Вперед!

А потом они выбивали траки, выковыривали из железа куски человеческого мяса.

В 1968 году майор Сизов, подняв по тревоге и погрузив на платформы танковый батальон, пустил себе пулю в лоб.

Его танки повел на Прагу капитан Анохин.

В 1970 году в Латвии активно распространялись льготные путевки в Чехословакию. Для рабочих и крестьян.

Когда Петр Лазаренко, кузнец Рижского завода № 85 ГВФ, вернулся из Праги, он бродил по цеху, как неприкаянный, и говорил - говорил: "Они нас, русских, ненавидят!"

- Кто? - спрашивал у него, точно у помешанного, старый латыш Ояр Фельдманис.

- Чехи!

- И только? А словаки?

- И словаки!

- А еще кто?

- Кто?

- Подумай.

- Чехо-словаки? - неуверенно выводил Петр Лазаренко.

И слышал в ответ.

- Не только!

Петр Лазаренко был ударником коммунистического труда. На променад в Чехословакию он отправился по настоянию заводского комитета профсоюзов. Он охотнее махнул бы на рыбную ловлю, но вышло постановление - передовым рабочим ехать в Чехословакию!

- Пошлите Арона Гаммера, он тоже передовой, - Лазаренко отделывался от туристической путевки в пользу моего папы.

- Спасибо за совет. Там и своих евреев навалом. Оттого у них в мозгах и свих произошел.

- Но мне ведь эта заграница до лампочки.

- Вот и хорошо. Не сбежишь.

Петр Лазаренко не сбежал. Но на рыбную ловлю тоже уже не ходил. А потерянно бродил по цеху и бормотал:

- Они нас не любят!

- А за что им любить вас? - спрашивал старый латыш Ояр Фельдманис.

- Мы освободили их от фашистов.

- И нас вы освободили от фашистов.

- Есть, оказывается, за что любить!

- Но вы не освободили их от себя!

- Как?

- И нас вы не освободили от себя. Не ушли домой. Какая же после этого любовь? По принуждению?

В 1968 году, погрузив танки на платформы, майор Сизов пустил себе пулю в лоб.

В 1970-ом заводского кузнеца Петра Лазаренко, контуженного впечатлениями от поездки в братскую Чехословакию, разбил паралич.

В 1980-ом, накануне Московской олимпиады, подполковник Анохин повел бронированную колонну по горным кручам в Афганистан.

Помнится, я возвращался из Юрмалы в Ригу. В электричке стал невольным свидетелем разговора двух женщин, судя по всему, полковничьих жен. Одна москвичка, отдыхающая в санатории по путевке Генштаба, вторая рижанка - супруга преподавателя из Высшего военно-авиационного училища имени Алксниса. Говорили они на государственые темы. Оттого и выглядело все это смешно, если не дико.

- Слышала, Алевтина, опять у нас полный неурод по всей стране.

- А ведь, бывало, Россия кормила пшеницей всю Европу-матушку.

- Божье наказание, Алевтина.

- Какое божье, матушка! Евреи все наши секреты рекордной урожайности вывезли в Израиль!

- Да ну?

- Вот тебе и "ну". Сколько не "нукай", а урожайность - тю-тю. Вывезли, матушка, наши секреты. Вывезли...

Год шел семьдесят пятый. Страна отмечала тридцатилетие Победы. Евреи Риги сидели на чемоданах, чуть ли не ежедневно мы провожали в Израиль кого-либо из друзей. Страх перед Советской властью уже не томил душу и тело. И я обратился к тетушкам.

- Простите, я так и не понял - отчего у нас неурод?

- Ушами надо слушать, молодой человек. Евреи секреты урожайности нашей вывезли.

- Позвольте, этими секретами они могут воспользоваться ТАМ. Согласен. Но ведь наша урожайность ЗДЕСЬ никак не должна пострадать от этого.

Тетушки посмотрели на меня разом так, что мне показалось, будто я попал в психиатричку. Не ясно было только одно: кого считать пациентом, а кого лечащим врачом. Я предпочитал быть ни тем, ни этим, и вышел в тамбур, оставив кумушек прозревать в недоумении.




14

"Козлик" шел легко по колее от грузовика. Я потянулся за пачкой сигарет, но Петрусь, бросивший курить, никак не "засыпал", чтобы дать мне спокойно подымить.

- Гляди! - сказал он водителю, - Юркин-младшой.

- Игнашка, - подтвердил Ян Карлович, прибавил скорости и пошел на сближение с ЗИЛом, проторяющим для нас путь к Никулиной.

- Не суетись.

- Не беспокойтесь, Михаил Александрович. Я ему пятки подпалю.

Но ЗИЛ не позволил нашему водиле выполнить угрозу. Вздымал снежную завесу и гнал себе, обкладывая нас выхлопными газами. Ян Карлович скинул со вспотевшей головы танковый шлем - "Мать твою!" - и пошел на форсаже. По свойственной ледовым гонщикам привычке косо поглядывал на спидометр, догадываясь: вот-вот вода в радиаторе закипит, и прости-прощай раздолье скорости. Вода и закипела, над капотом задымилась парным дымком.

- Черт! - выругался Ян Карлович. - Кажется, шланг прорвало.

- Я же тебе говорил, не устраивай гонки, - буркнул Михаил Александрович.

Ян Карлович снизил обороты двигателя, надавал на клаксон, дал три гудка, один долгий и два прерывистых. Предупредил, должно быть Игнашку, что случилась неприятность. Но странное дело, и это не подействовало.

Впереди, на петле ледового шоссе, выявились сани. Кучер разрывает рот в неслышимом крике, машет кулаком с зажатым в нем кнутом. Но куда там! Угрозам ли возчика укротить ревущего зверя, если он не убоялся райкомовской тачки? Кобылка со страху скакнула в сугроб, сани перевернулись. ЗИЛ промчался мимо. Мы вынуждены остановиться. Михаил Александрович "обязан" продемонстрировать заботу о пострадавшем, помочь ему поставить сани на полозья, пообещать: "в отместку за лихачество Игнашка получит выговор по партийной части".

- Ему голову оторвать мало! - ворчит дед Силантий, возчик допотопного транспортного средства, выволакивая из снега бидон с молоком.

- Заодно мы ему и ноги вырвем с мясом, - хорохорится Виктор Петрович. (Махнул с нами в Киренск, чтобы воочию увидить "живого" Косыгина и теперь отрабатывает дозволенную командировку.)

Ян Карлович схохмил:

- А что? В Золотом опять нехватка с мясом?

- Шутить изволите?

- Какие шутки!

- Двинули! - пресек словесные вольности "командор" нашего пробега по ленскому бездорожью.

- Придется маленько погодить, Михаил Александрович.

- А что?

Ян Карлович, не отвечая, склонился у машины, заглянул под днище.

- Не подкопаться здесь. Заскочим в село, там и...

- А доберемся своим ходом?

- С Божьей помощью! - поспешно сказал дед Силантий и ну погонять лошаденку. Старый хрыч сразу допетрил: сейчас прицепят к саням нашу колымагу и тащись с ней в обратную сторону, к Никулиной.

- Стой! - Виктор Петрович схватил под уздцы лошадь. - Тпру, нечистая сила! Товарищ Петрусь в Киренск, на встречу с Косыгиным опаздывает! А ты, дура, деру давать?

- Не ори на кобылу - не партийная! А это точняк, что Леха приезжает? - спросил дед Силантий у Михаила Ивановича. - Деревня гундосит третий день кряду, а все тайна: приедет - не приедет.

- А кто ты такой, чтобы тебе докладывать? - возмутился Виктор Петрович.

- Тот самый, кого за народ держат, когда на митинги зовут. Меня и Леха Косыгин на митинги таскал. Почитай, еще в двадцатые. Мы с ним тогда дружбу водили, на рыбалку я его вывозил. Дочурку его самолично крестил.

- Ну да, крестил! - разозлился Виктор Петрович, виновато поглядывая на второго секретаря райкома. - Все вы тут теперь экскурсоводы по Косыгину. Прослышал - приезжает, и нате вам, пожалуйста, дочку уже крестил. А умом не доходишь, он же не верующий!

- Верующий - не верующий, какая разница. Зачем мне умом доходить до него, когда у него жена имеется. Она и упросила меня о крестинах. Сам лично я имячко выбирал для дочурки его Алексеевны...

- Вот и попался, старый лапотник! Имя!

- Силантий! Фамилия...

- На фиг мне твоя фамилия! Имя! Имя Косыгинской дочурки!

- Это государственная тайна!

Виктор Петрович театрально развел руками.

- Видите.

Дед Силантий демонстративно покрутил пальцем у виска и обратился к Михаилу Александровичу.

- Товарищ секретарь райкома, разрешите доложить.

- Докладывайте.

- Только по причине неверия этого молодого человека я вам открою государственную тайну. Имя Лехиной девочки совсем не то, что пишут в газетах.

- В газетах о ней не пишут!

- И правильно делают. Настоящее имя Лехиной девочки - правильное, христианское. И держится оно в секрете. Но для вас я секрет открою. Скажете Лехе при встрече имя ее, сразу поймет - "привет от Силантия". В честь Божьей Матери назвали дочку его...

- Мирьям? - внезапно вырвалось у меня.

- Какая Мирьям?

- Мария! Истинное имя Мирьям. При переводе с библейского языка... - я сознательно выдал "библейского", чтобы не заподозрили в изучении иврита, - стала на русском зваться Мария.

- Окстись, человек - два уха! Много слышишь, мало знаешь.

- По французски - Мари, по-английски Мэри, по-испански Санта Мария.

- Языкастый! Погляди на него, Михаил Александрович!

Михаил Александрович поглядел на мня, ничего не сказал - я с запада, а на западе свои вольности. Обернулся к шоферу, копошащемуся у подножки "козлика".

- Долго тебе?

- Капает зараза, будто триппером прихватило.

- В наших краях!.. Помнится, и мы с Лехой, когда на тайменя ходили...

- Мужик, закрой хлеборезку! - Виктор Петрович набросился на деда Силантия: еще сболтнет нечто запретное, потом выставляйся в свидетелях.

- Я и молчу. Почитай полсотни лет молчу. А ведь рецепт знаю. Леху этому рецепту учил, когда на тайменя ходили.

- С триппером? - засмеялся я, чтобы разрядить обстановку.

- Без триппера. Но с подорожником. Растет там, где таймень балует, такой подорожник. Потрешь одно место, и как ни бывало. Не капает. Ни болезни, ни триппера.

- Подорожник у реки?

- Так кличут этот трилистник. А ежли здраво подумать, река и есть наша дорога. Единственная, причем. О! Что говорю, то и видно. Смотри, Игнашка на возврат катит. Извиняться, подлец, надумал.

ЗИЛ, пыхтя, подвалил к нашему "газону". С подножки соскочил Игнат Юркин - вислоусый, глаза с монгольским разрезом. Бросил руку к ушанке, будто честь отдал нам.

- Виноват! - обратился к Михаилу Александровичу. - Но оправдания - стопроцентные.

- Стряслось что?

- ЧП районного масштаба.

- Слушаю.

- Девчуру с петли снял. Вальку, внучку Григория Конды, шамана нашего. Без сознанки совсем. Долбанули бутылем. Снасильничали на снегу. Ну и в петлю, дура! То-то теперь нашаманит нам Гришка, хоть сами давись!

- Жива?

- Жить будет, если выживет.

- Что там понимают, в медпункте? В Киренск везти надо девчонку.

- Говорят, не ходок она теперь, ноги обморожены, отрежут, а то гангрена. Насильничали-то на снегу. Без штанов, сами понимаете.

- Сволочи!

- Да, не сволочи они, Михаил Александрович. Дураки! А тут дорога! Кажется, снег все следы прикроет. Водки нажрались. Трахнули подвернувшуюся по пути девку. Присыпали ее снегом и укатили. Отрезвеют, сами и побегут прощения вымаливать. Свои! В одну школу с Валькой ходили. Десять лет, поди, знались.

- Теперь десять лет будут в другой школе учиться. Ладно, Игнатий, разберемся! Берешь нас на буксир?

- Нет проблем!

- Заедем в медпункт. И если... Словом, в случае чего девчонку забираем в Киренск, все же - больница. - Михаил Александрович отогнул рукав, посмотрел на часы. - Время позволяет.



В медпункте я убедился: ни для меня, ни для Виктора Петровича мест в "козлике" не осталось. Полуживую Валюшку, внучку почитаемого всей тайгой шамана Григория Конды, загрузили на заднее сидение, голову возложили на колени местной врачихе, и под предводительством второго секретаря райкома Петруся покатили через выставленные по случаю намечающегося приезда главы правительства милицейские заслоны.

Перед отъездом я намекнул Михаилу Александровичу, что намерен навестить подсобника Коробова, сличить, так сказать, личную его физиономию с лагерной фотографией.

- Излишняя подозрительность не украшает советского человека, - несколько нравоучительно, но с заметным ироническим акцентом сказал мне партийный босс. И тут же, уже не скрывая хитрого блеска глаз, добавил: - Я еще из Золотого позвонил в прокуратуру, к Жолудеву. Пусть приезжает и разбирается. За это он зарплату получает. А вы... Вам не советую разводить самодеятельность. Ленчане не любят, когда чужие суются в их дела..

Совет хорош, но на хлеб его не намажешь. А детективная история - лакомая приманка для читателей советских газет - сама собой напрашивается на перо. И я отправился на маслозавод, кинув на прощание - "Наше вам, с кисточкой" - Виктору Петровичу, вынужденному вместо лицезрения "вживую" самого Косыгина, прогребаться назад к своему сельпо.

Бодрым шагом преодолеваю ухоженное пространство снежного раздолья, и выхожу, если говорить о городе, в промышленную зону. Но я не в городе. Я в небольшом селе, правильнее сказать, деревне. И тут вопрос на засыпку: чем, скажи мне, добрый человек, русское село отличается от деревни? А? Кишка тонка! Никак тебе не допетрить! А отличается село от деревни - чем? - церквушкой, добрый ты мой человек. Есть церквушка - село. Нет церквушки - деревня. Вот и все отличие. А избы те же. Колодцы те же. Да и бабы с мужиками тоже те же. Пока гром не вдарит - не перекрестятся.

Анна Егоровна, директриса маслозавода, думаю, не перекрестится и при ударе грома, если, разумеется, не будет на то указание от начальства. А начальство у нее партийное. Правда, и на него можно молиться, пока лоб не разобьешь. Нужны ему победные реляции? Будут реляции. Нужно перевыполнение плана? Будет перевыполнение плана. Нужен ему обмен опытом? Будет обмен опытом.

Вот я как раз и поспел на сеанс обмена опытом.

Чудная сценка! Анна Егоровна у сепаратора. В распахнутом белом халатике повелительно машет руками. Лаборантка Танечка, будто она уже ленский лоцман, застыла у чугунного колеса, похожего на штурвал танкера. Галочка постукивает отманикюренным пальчиком по стеклу манометра, проверяя его стрелку, вероятно, на пугливость. Вокруг толпится народ - в основном, девчушки лет восемнадцати-двадцати: соболиные шапки, сережки в ушках, губки накрашены. Ни дать - ни взять, приехали из Петропавловска не ума-разума набираться от старушенции, а на танцульки. Будь у меня портативный магнитофон с моими рижскими записями, врубил бы непременно на полную громкость. Ну и давай куролесь, потеха! Танцы-шманцы спонтанные! Чудо? Факт! И все - при одном кавалере. Сорок девок - один я! Такой удаче и бывалые фронтовики позавидуют. Впрочем... Тут где-то поблизости околачивается еще один кавалер - лицо ух до чего подозрительное! - Коробов Сергей Андриянович, пришлец-колымщик, профессия - подсобник, возраст - неопределеный. Интересно, где его черти носят, когда тут, в девичьем царстве, шабаш беспардонный можно устроить, на метле бесплатно полетать. Правда, с кем? С Анной Егоровной? С ней и бесплатно без надобности.

- Анна Егоровна!

- Да?

- Оторвитесь на минуточку. У меня к вам пару вопросов.

Передовая труженица сепаратора провела ладонью по рту, чтобы стереть пузырьки в уголках губ.

- Извините, девочки. Пресса! И куды от нее денешься? - последние слова Анна Егоровна произнесла с таким выражением, будто она Софи Лорен, и муж у нее великий Карло Понти, а отнюдь не колхозный конюх дед Силантий, побивающий ее изредка кнутом.

Как же не подсобить ей, махонькой, замордованной встречными планами и обязательствами? И я всего одним взмахом руки превращаю мелкую птичку колибри в самую крупную представительницу пернатого племени, настолько крупную, что и от земли не оторвется, в этакую страусиху. Пусть я не волшебник и даже не учусь - за ненадобностью - такому ремеслу, но стоило мне выхватить из бокового кармана красную книжицу внештатного корреспондента "Водного транспорта", как озорные девоньки тут же вытолкнули из круга ошалелую старушенцию, причем не одну, а с напутствием: иди-иди, бабонька, давать интервью московскому журналисту, только предварительно подмойся.

- Кто сказал глупости? - обернулась Анна Егоровна к подружкам-молодушкам.

Но никто не ответил. Все прибыли перенимать опыт, а не обращать на себя внимание заезжего разбойника пера. Да и мне было ни к чему заигрывать с малявками, разодетыми как на парад - в накрахмаленные белые халаты поверх телогреек и ватных штанов, в собольи шапки и очень гармонирующие с ними разбитые валенки.

- Анна Егоровна!

- Да.

- Ваш маслозавод обязался выполнить пятилетку досрочно.

- Осилим, осилим. Не беспокойтесь.

- Мы не беспокоимся. Поэтому мне и подсказали - завернуть к вам на обратном пути вторично.

- Михаил Александрович?

- Он самый.

- Говорят, он уже списки составляет - на награды. По итогам года. Мне бы орден Ленина.

- На медаль не согласны?

- Медалью морду Силантию не утрешь. У него "Знак Почета". А вот Лениным... Ух кабы Ленина! Только им, самым человечным из людей!.. Только Владимиром Ильичом!.. Способно морду ему утереть!.. Больно гордый мужик стал, как прослышал о приезде Косыгина. Лично с ним знался - на всю деревню говорит. Сам себе орден от Косыгина смастерил, вырезал профиль его из медяшки, и носит на веревочке, как ладанку.

- Не заметил.

- А вы прикажите ему расстегнуться.

- Нет уж, дорогая. Это пусть он при вас расстегивается, раздевается до кальсон и нательной сорочки.

- У него там тельняшка. Он на флоте служил, в морской пехоте. В Норвегию десантом высаживался.

- Информация у вас, Анна Егоровна, первый сорт! Будто от Штирлица.

- Кого-кого?

Вспомнил: киренчане не дожили еще до Штирлица, у них все семнадцать мгновений весны проходят без телевизора. Вот ублажим дорогого товарища Косыгина, гостя нашего знатного, тогда, глядишь, и Орбиту поставят, и волшебный ящик станет что-нибудь показывать - о поцелуях другого, еще более дорогого товарища Брежнева с иностранными гостями нашего государства, о победных рапортах тружеников производства и сельского хозяйства, и всякое прочее - о наших разведчиках в тылу врага. А пока что телевизор в избах заместо табуретки.

Старушенция завела меня в директорский кабинет.

- Воду пить будете? - потянулась к стоящему на столе графину.

- Опять с валерьянкой?

- Ей самой, проклятой.

- На все сорок градусов?

- Поясница ломит, нет спасу. - Анна Егоровна с деланным недопониманием поправила островерхую косыночку. Отпила из стакана. - Так о чем говорить будем? Я вам давеча о всех успехах рассказала.

- А вот свой передовой коллектив полностью на представила.

- Я, Галка да Танька - вот и весь коллектив. Лишних не держим.

- А подсобник Коробов?

- Он подсобник. Он не коллектив.

- Как это толковать, разлюбезная Анна Егоровна? - Машинально я пододвинул к себе второй стакан, плеснул водичку из графина. "Эх, хорошо пошла!" - Спиртом подкрепляете?

- Самогонкой надежнее.

- Ой! - спохватился. - Давайте не будем отвлекаться. Почему подсобник Коробов - не коллектив?

- К нашему маслозаводу он мало приписан. Сегодня он подсобник у нас, завтра скотник в хлеву у Корнеича, а ден пять назад халтурил в правлении, штукатурку там отдирал, краску новую клал.

- Не из местных? - уточняю.

- Колымщик! Из столичных, поговаривал, из Иркутска. Там у него с женой не сложилось, он сюда перебрался. К Дашке Вострубиной, чтоб ближе к тайге.

- Что-что? - переспросил я. - Дашка? Тайга? Попроще, бабуля. Городским не осилить вашу грамоту.

- Да зимовье у него тута. В наследство, поговаривает, досталось. Там, за околицей, где Дашка Вострубина подолом машет

- А пальчиком не покажете?

Старушенция не ломалась, пальчиком за окно указала.

- А вон там, где мой Силантий пылит. На лошадке. Он вас и отвезет к человеку, ежели дело. Не доложите кстати, за какие заслуги он для газеты понадобился?

- Пару вопросов к нему набежало, - уклончиво ответил я

- Вы его лучше посадите!

- Чего так, Анна Егоровна?

- Колымщик! До интервью с нашей прессой, честно скажу, не дорос. Обязательств не держит. Ему один хрен, что есть они у него, что нет их. Мы за него пишем и подписываемся. В клуб - я там пою - на самодеятельность не ходит. Отработает и прется в свое зимовье.

- Чем он там занимается?

- Ума не приложу.

- А если подумать, Анна Егоровна?

- Верхние головные уборы, поговаривают, шьет. Из шкурок заказчика, - бабка наклонилась и вынула из ящика соболью шапку, похожую на те, в которых щеголяли приезжие девчата.

- Но сейчас вышел указ, Анна Егоровна, буквально на днях. До пяти лет...

- Да-да, конечно, полезное дело... указ... до пяти лет, - бабка поспешно убрала шапку в ящик, и повернула ключик в замочке.

- Запрет наложен на кустарный промысел, Анна Егоровна.

- Партией и правительством. Знаю. Партия и правительство у нас правильные. Не только о человеке думают. Но и о всяком животном.

- А шкурки заказчика, поди, неучтенные, браконьерские, без печатей?

- Без печатей у нас разве что девственность. Но запрет есть запрет. Сергей Андриянович давеча в Киренск ездил. За разъяснениями к юристу.

- Разъяснили?

- До пяти лет. Да тут еще Игнаша - Юркин-младшой, приезжал к нему, застращал: прячь свою физиономию, братец! За ней московский журналист с фоткой охотится. Не ты ли, случаем?

- Сличить, надо, Анна Егоровна, физию его с фотовывеской.

- Сличи осла с крокодилом.

- Кто - осел?

- Юркин-старшой и есть осел. Досрочно задумал заказ получить. До вступления в силу указа, чтоб не посадили. Сына послал - нарочным. Не варит мозгами: заказ досрочно можно только выполнить, как пятилетку, но никогда нельзя его досрочно получить.

- Где же он?

- Заказ?

- Юркин!

- Старшой?

- Младшой!

- Вестимо, у Коробова. Приволокся за шапкой. Досрочно заказ получить вздумал. Ха-ха - на два петуха и одну курицу!

- А где это у Коробова, Анна Егоровна?

- Должно быть, в зимовье.

- А если не в зимовье?

- Тогда у Дашки-мордашки. Да что тебе ломать голову? Запрягай моего старика, он тебя и связет по адресу.

- За бесплатно?

- Чакушка есть?

- Нет.

- А рваный?

Я вытащил из брюк порыжелый рубль.

- Посуда?

Из бокового кармана шубы я извлек фляжку армейского образца.

Старушенция нагнулась к нижнему ящику стола, выволокла грелку, бордовую, с синюшным отливом, точь-в-точь - помятая с похмелья рожа алкоголика. Отколупнула пробочку с привязанной к ней за ушко резиновой воронкой.

Забулькало, одаривая комнату дымным, сладковатого привкуса запахом.

- Первач! Дед сам варил - нахваливал. Попробуешь?

- Сначала деда вашего уговорю.

- А его и уговаривать не надо. Покажи посуду. И садись - адрес говори. Силантий мой безотказный, как городское такси.

- Жалко, нет у вас таксопарка. А то взяли бы его на службу.

- Служба у нас и без того благодатная. Медаль! Орден! За такси, учти, наград не дают.

- Чаще по башке.

- Да, слышала.

- Вы о капитане Соколове?

- О нем, родимом.

- Что-то новенькое?

- Новенькое - старенькое. Взял кого-то на подвоз, тот и долбанул Ваську ломиком по кумполу. Вот оно как с такси. Колеса - хорошо, а на конях лучше.

- Сейчас попробую.

- Пробуй, пробуй, сынок, только просьбу мою не забудь.

- Посадить Коробова?

- Не в твоей вакансии садить... А вот фельетончиком его шасть-шасть по хамлу! Пропесочь наглеца, чтобы неповадно было!..

- А чем он вам так насолил, Анна Егоровна?

- Да не он. Разнарядки. Не доходит?

- Нет.

- Понимаешь, Нюшка из партактива мне разъяснила, что на маслозавод по разнарядке выпадает орден. Но один. И какой еще неизвестно.

- Ну?

- Чего непонятного? Девкам моим давать рановато. Не наработали. Коробову не за что. Без году неделя. И к маслозаводу мало приписан. Но он шапки руководству шьет. Видите, и мне смастерил, - старушенция снова показала свое соболье богатство. - Блатник! Второго такого свет не видывал. Глядишь, обскочит, орден себе выхлопочет. А я? С чем я останусь? Опять с носом?

- Да, проблема... Вам бы, Анна Егоровна, самого человечного из людей на грудь, чтобы Силантию глазки застить.

- А то! Вот и он, старик мой. Иди - грузись. И о просьбе моей не забудь.

- Не забуду. Посажу вашего Коробова, - засмеялся я.

Анна Егоровна несколько смутилась.

- Но не надолго. До конца пятилетки, не боле. Пока распределение с орденами закончится. Договорились?

Я вышел к рампе, уставленной бидонами. Спрыгнул в сугроб. И пошел, отряхиваясь от снега, к подъезжающим саням.

- Дед Силантий?

- Для кого дед.

- А для меня?

- Для тебя, корреспондент, дядя Сила.

- Типа - Илья Муромец?

- Типа - "сила есть - ума не надо".

- Тогда выпьем.

- А не врешь?

Я вынул из кармана флягу, поплескал над ухом.

Сноровистым ударом вожжи по крупу лошади старик развернул сани на пятачке у рампы.

- Садись, корреспондент. Куда едем?

- В зимовье.

- К Сергуше? Шапку кроить?

- Шить-кроить, на месте разберемся.

- Чего разбираться, он заслишком не берет. - Старик протянул руку, отхлебнул из горлышка. - Доброе угощение. С вашего заводу?

- Киренская, чистая как слеза, - солгал я, не моргнув глазом..

- Столица!

Я устроился поближе к Силантию, чтобы - пусть и при дохлой скорости в одну лошадиную силу - не застудить руку на попеременной передаче благородного напитка.

Он хлестнул кобылу вожжой, и мы потащились за деревню, к спуску на Лену.

- Эй, Губастая! - покрикивал конюх.

Я перекатывал во рту ртутные капельки жгучего самогона, градусов, считай, на шестьдесят. И подумывал о том несуразном положении, в которое вмазался по доброте душевной. Не возьмись размножать фотку, не превратился бы в доморощенного детектива, готового подозревать каждого встречного-поперечного. Ну какой из мудака Коробова беглый каторжник? Хоть и появился здесь недавно, но не лег на дно, напротив, засветился, и еще как! А если и отстреливал соболька, то всегда отбрехается. "Нет на мне ни капельки звериной крови! Шапки? Что - шапки? Пока разрешало правосудие, шил. Когда шитье под запрет попало, перестал. А для смягчения приговора, граждане судьи, пишите мне в личное дело: пользовал однако лишь материал заказчика! С него, с заказчика, и весь спрос браконьерский!"

При таком раскладе даже фельетон неохота писать. Подставишь человека! Правильнее... Точно! И это сойдет за высший класс нашей долбанной журналистики, даже на уровне московской "Лесной промышленности". Правильнее... загрузить мозги читателя оперативным репортажем из забытого Богом уголка необъятной нашей страны, где человек проходит как хозяин. И под броским заголовком "Тайное стало явным" выдать нечто уму непостижимое: мол, не успел войти в силу указ об ужесточении наказания за неофициальный скорняжий промысел, как наши передовые... нет, "передовые" зачеркнем... наши левши-умельцы, осознав, какой вред они наносят природе, разом перековались и... Что - "и"? Сообразим с Коробовым на двоих, и закусим. Нам ведь теперь в равной мере нужно обоим, чтобы и волки были сыты, и овцы целы.. Не подставлять же впрямь подпольного мастера - золотые руки под статью юридическую. И вырисовывается превосходная - хоть в центральную печать! - проблемная статья о раскаявшемся грешнике, которому родная партия открыла бесстыжие глаза на тайгу и животный мир, здравствующий в ней по своим первобытным законам до первого выстрела.

- Чего задумался, детина? - обратился ко мне дед Силантий, протягивая руку за фляжкой.

- О людях, думаю, дядя Сила. О животных думаю, - ответил я, передавая ему алюминиевую посудину.

Старик взялся большим и указательным пальцем левой руки за нос, чтобы перебить запашок изрядного напора, и пошел заполнять емкости: "чмок - чмок! буль - буль!" Передохнул, и приступил к разговору.

- Нормально думаешь, по-человечьи. А они о нас думать не могут. А кабы думали, то все равно по-звериному. Потому и грызут нас, грызут, спокою нет.

- Ты о ком это, дядя Сила?

- Известно, о ком. Об жинке моей Анке, мать ее! Спокою нет! Грызет и грызет. Положь ей орден на грудь, и все тут. Что другое и положил бы на нее, однако не орден... Не раздатчик я орденов! Не Брежнев, спаси меня господи! Заразил он их всех, что-ли, сглазил? Не пойму! Не пойму я этого дьявольского соблазна, корреспондент. Я уж и так, и сяк. И на полном серьезе - кнутом. И заради смеха - шуточками-прибауточками. Ни хрена! Взбесилась, корова, после того, как мне "Знак Почета" навесили.

- Поэтому на грудь Косыгина нацепил?

- Для юмора. Пусть говорят: дядюшка Сила из ума вышел. Вранье, корреспондент! Я из ума и на грош не выветрился. Просто схлопотал ранение в голову, вот и под присмотром. В психиатричке. Раз в месяц езжу на принудилку, отмечаться. Но не боись. На днях был в Киренске. Все чин чинарем. В целости и сохранности здоровьюшко мое. Да чего там! Посуди сам, когда человек над собой смеяться сподобился, значит, он еще из ума не вышел.

- И не выйдет.

- А ты - как? Медаль под кожушком различил? Глаз - алмаз!

- Старуха твоя сказывала.

- Дура без понятия! А не согласен, посуди сам. Я ей вчерась уже и шапку соболью выдарил. Сергушиного шитья. Должно быть, адресную, Юркину. "На, держи, корова нетельная, лепоту-красоту тайги-матери. Забудь об ордене, думай о голове - кабы не застудить." Нет! Живет как у Пушкина в сказке. Мало ей боярской услады, подавай брежневскую. Орден! Что прикажете делать? Делать нечего! Мозги ей надобно вправлять на законное место. Вот ради этого, ради ее мозгов - мои-то в порядке! - я и вырезал профиль Косыгинский да нацепил для забавы на тельник. Дабы показать: мы сами - с усами. Не дают нам орден, так хрен с ним! Человек... как это говорится?

- Кузнец своего счастья.

- Разве нет?

- Куешь - куешь, а потом, дядя Сила, и не заметишь, как мимо своего счастья прошел.

- Ты о себе?

- Мне орден не нужен.

- А-а!... Ты с запада, не сечешь. Радио наше не слушаешь.

- Ну?

- Баранки гну! Что ни день, новые ордена по радио раздают. Брежневу - что побольше. Нам - вышли мы из народа! - что помельче. Полное помешательство! А в мозгах звонь - как бы не упустить. Вот у баб и голова кругом - хоть записывай на прием в мою психиатричку.

- А у мужиков?

- Мужикам проще. У них, кто жив-цел, ордена с войны. Кровью политые.

- Много навоевал, дядя Сила?

- Красной звезды - один, Славы - два, не добрал до комплекта.. Сейчас сужусь с военкоматом. Мне третий полагается по регламенту, да накануне вручения трахнуло - мало не покажется. В госпитале оклемался, бля! - башка перевязана, а к бинту пришпандорена медаль "За отвагу". В бессознанке, значит, вручали. Была такая у нас вакансия для придурков: по госпиталям ездить, награды раздавать калекам и немощным. Вот и перепутали. Медаль навесили. А орден? Где мой орден? Я же за него кровью расплачивался на чужой земле-матушке.

- В Норвегию десантировался?

- Почем знаешь?

- Третья морская бригада?

- Анка? Ох, помело ходячее!

- Камандир бригады полковник Каверин?

- Бля! Даешь, корреспондент! Я уже позапамятовал, а ты...

- "И заговорило белое безмолвие..."

- Что? Говори - говори, да не заговаривайся! А то в мою психиатричку - прямая дорога.

- Так книжка называется. Я написал. О Каверине, о вашей морской бригаде, о десанте в Киркенес.

- И обо мне там есть?

- Наверное. Много имен там, много. Каверин называл, я записывал.

- Дай на часок почитать.

- Книжка, дядя Сила, еще не вышла.

- Выйдет - пришли.

- За мной не заржавеет.

- Промочи горло, такая примета, чтобы не заржавело.

Я принял фляжку, сделал глоток, вернул посудину деду Силантию. Он зажал пальцами нос, запрокинулся назад, подрагиванием кадыка сопроводил ритмичные бульки. Протер губы рукавом. Передал мне крутобокую - "пользуй".

- О нас приказ был Верховного. Объявляю личную свою Сталинскую благодарность войскам "та-та-та..." и полковника Каверина. А как он там, комбриг наш? И где ныне живет-поживает?

- В Риге. Жив - здоров, и тебе того же желает.

- Даешь, корреспондент! Он меня и не упомнит с налету.

- А ты?

- И я. Что я? Простой человек. Мне до полковника - как до звезды. Я в окопе, он в штабе. А ты его... ты видел - щупал, разговоры водил. Неужто и впрямь помнит нас?

- В книжку повелел вставить.

- И меня?

- Русский солдат, говорил мне, должен в книжках о себе читать.

- Умно сказано. Полковник!

- И детям да внукам должен те книжки показывать.

- Умно - умно! А то видят нас старыми - слабыми, думают, такими и родились. Даже выпить бывает перед ними совестно.

- Отказываешься? - я всплеснул флягой.

- Зачем, когда хорошо сидим?

- Едем.

- Однохренственно, корреспондент. Россиянам завсегда хорошо в Сибири. Снег да снег кругом. Травка не проглядывает - коровы с ума сходят. А что в мире есть лучше, чем молочко из-под бешеной коровки?

От неожиданности я хохотнул.

- Сам сочинил, дядя Сила?

- С газеты соскреб.

- Да ты, дядек, мои фельетоны почитываешь.

- Не самому же сочинять.

- Предпочитаешь гнать самогонку, а не бороться с ней?

- Отчего же. Возверни фляжку, мы с ней и поборемся.

Вновь старик зажал нос, вновь присосался к заветному горлышку.

За разговорами и питьем мы и не заметили, как лошадка переволокла нас через Лену, вытащила на противоположный берег и вывезла по просеке к зимовью, бревенчатой избушке с заледенелым оконцем. За ней над сугробистой пустошью вздымается лабаз, смастеренный на вбитых в грунт столбах, чтобы лесной хозяин - медведь - не добрался до хранимых на черный день припасов. Вокруг поскрипывают сухостойные кедры, снежные провалы вдали обозначают ручей, вдоль посинелой линии замерзшей воды - оголенные кусты ерника. Воздух - дыши, не хочу. Отрезвляющий.

- Войдем, что ли? - толкаю в бок Силантия.

- Ты приехал, корреспондент, ты и входи.

- А ты?

- Я тебя привез. Мое дело - малое. Надо к Дашке - повезу к Дашке. Только в писучие свои дела не впутывай. Ты здесь на часок, а мне всю жизнь пропадать.

- Тебе же одному скучно будет

- А я - вдвоем, - Силантий показал мне фляжку. - Иди-иди, разомни ножки. Без свидетелей завсегда вольготней материал... ха-ха... на шапку... ха-ха... из материала заказчика собирать, чтобы голову... ха-ха... сняли по просьбе трудящихся.

Я выбрался на снег и, стараясь попадать в продавленные, видимо, еще утром следы, по низу окаменелые, пошел к подпольной фабрике местного скорняка, имеющего разветвленную клиентуру по всему, почитай, району.

Поднимаюсь на крыльцо. Стучусь в дверь. Ни ответа - ни привета. Приникаю к заледенелому оконцу. Муть бессовестная, даже масляный огонек лампадки не проклевывается.

Оглядываюсь на деда Силантия.

- А ты не тушуйся. Ты плечом навались!

Навалился плечом. Бестолку. Либо силушка не при мне, либо дверь покруче моей силушки будет. Черт бы ее побрал!

Мои чертыханья каким-то чудесным образом передались Силантию. Но скорее, он их предугадал. Больно весел был голос поддатого старикана:

- А ты не дави - не дави. Дверь - не девка! Ты не медведь! И медведь вовнутрь дверь откроет. Сила есть - ума не надо. Вот оно как, сибиряк ты на час. Не подкладывайся под бешеную коровенку спустя рукава, взбрыкнет, лепешкой морду обмажет.

И я понял. Старик разыграл меня как по нотам, умыл неприкрытым довольством ребячливое свое злорадство, потешился над заезжим франтом в заграничной шубе: дверь-то в таежной закраине следует брать на себя, чтобы зверя и западного охотника обдурить-высмеять.

Дернул дверь на себя. Она и отлипла от косяка.

Вошел, думая обнаружить Коробова на полу, в беспробудном состоянии по причине принятия нового отечественного указа, раскрасившего его высокое небо узором в шотландскую клеточку. Но нет, в доме никого не было. Пусто, как на кладбище в день зарплаты. Зачем же старик меня сюда привез? Странно!

Стал осматриваться. Кухонька с печью, остывшей, но не вымороженной. В комнате топчан с шерстяным одеялом и медвежьей дохой сверху, сундучок кустарной работы, чурбаки вместо стульев, низкий стол, чтобы удобно было на нем кроить шкурки. Кстати, а где они? Да вот, прямо под одеялом. Лучше не спрячешь.

Впрочем, зачем прятать, когда дверь без замка?

Шкурки-шкурки - мягкое золото. Пару беличьих, пару заячьих. Одна соболья, не иначе как с якутского кряжа: иссиня-черная, ворсистая, с искринкой скользящей.

А это что? Это!.. Неужто? Да... Горностай Даримы. Тот самый - точно! - прирученный ею: серебристый с черной полоской по хребту. Ох ты, Сергей Андриянович, попади теперь только на котлопункт к Дариме, заживо в кипяток, и кости на помойку выкинет.

Будто из детства возник запашок, незабывчатый. Помнится, лампочками продавливали мы ямочки в песке и отливали в них свинцовые битки для игры в "чику".

В точку! Несомненно, запашок родом оттуда. Правда, как ни держи нос по ветру, а в детство - Рига, Дом Петра Первого - вновь не попадешь Да и к чему дважды стремиться вступить в одну и ту же воду, когда мы еще здесь с Шерлок-Холмским своим интересом не управились?

Шаг вправо? Шаг влево? Никто нам никакой шаг не сочтет за побег, и не шлепнет на месте. Но лучше не рисковать, и сматывать удочки. А запах? Да! Что он тут, скорняк гребаный, картечь на волка лил? Отнюдь! Что-то другое.

А вот и она, искомая вещица, источающая загадочный аромат. На подоконнике. Тигелек - не тигелек, мы в таком дома кофеек варим. А что там на дне? Посмотрим. Пальцем пошкрябаем. Нет, не свинец на дне. Это я вам с полной уверенностью мастера по отливке биток говорю. И цвет не тот. И вкус не тот. Пыльца слипшаяся? Порошок спекшийся? Потрем-покрутим в пальчиках. И? Гляди ты! Желтенькое, смахивающее на яичный желток, накручивается в шарик-бисеринку. А не золотце ли, случаем? Возможно. Почему подсобнику Коробову не варить себе на завтрак богатое угощение? Живет посреди самородного края, никому не вредит, с кистенем на большую дорогу не ходит, промышляет на маленькой, у золотоносного ручья. Отсюда все по закону: один пьет кофе с молоком, а другой с расплавленным драгоценным металлом.

Ну и Сергей Андриянович! Вот пострел - везде поспел!

С краю что-то поблескивало. Я нагнулся и вытащил из-под топчана метровой длины корабельную доску с названием судна. "КОСЫГИН". Буквы выполнены золотом. Может быть, и латунью, если она существовала в начале двадцатого века. Последняя "Ъ" отсутствует. Не ее ли расплавил Коробов в своем тигельке, проверяя на подлинность?

Подлинная она, или не подлинная, но свидетельство подленького дела - загадочного убийства капитана Соколова - налицо. Выходит, Коробов, возвращаясь от адвоката, сел после меня в машину и от расстройства душевного, что по новому указу за шитье шапок ему грозит пять лет, грохнул монтировкой Василия Андреевича. Картина ясная. Из рубрики - "нарочно не придумаешь". Как говорится, и в диком сне...

Впрочем, теперь надо ухо держать востро. И не плошать. Коробову терять нечего. А мне... мне еще жить хочется, любить хочется. Иерусалим увидеть хочется, постоять у Стены Плача, записочку в щель между ее массивных камней всунуть с просьбой о... Нет, не будем лишний раз досаждать Богу. Он и так, без записочек, наши просьбы знает, наши просьбы помнит и зачастую учитывает, наделяя в экстремальных ситуациях чутьем необыкновенным.

Вот этим чутьем меня и вывело вновь на крыльцо.

- Дядя Сила, ходи сюда! - крикнул я старику.

- Чего так? - откипел он от фляжки.

- Я тут кое-что нашел.

- Клад?

- Ходи сюда, разберемся.

- Я на третьего не ходок.

- Вторым будешь. Я да ты.

- А клад?

- Клад - не пьющий.

- Тогда мы его пропьем. Предъявим хозяину и вдарим по сотенной.

- Хозяина нет.

- И не ищи! Сбег. Через задки путь к Дашке под юбку короче. Вон следы за избой... Не видишь? А еще корреспондент!

Я посмотрел в сторону реки. Старик не ошибся: двойной след, рассыпчатый по верху снега, вел к спуску на Лену, и дальше - к особнячку у причала и к перевернутым за ним вверх дном лодкам.

- Чего это он, испугался?

- Тебя испугаешься. Ты с фоткой.

- Откуда знаешь?

- Игнаша сказывал. Да что ты там застрял, как хрен в муде? Тащи сюда клад!

- Один не унесу!

- В свидетели не зови. Ты здесь на часок, а мне завсегда пропадать. Чего нашел-то?

Я показал ему издали доску с фамилией друга юности "КОСЫГИН".

- О! Тащи сюда. Я к лошади на хомут пристрою. Прокатимся по деревне с форсом. Будто членовоз какой на Параде Победы.

Идея - лучше не придумаешь. Не тайком тащиться с чужим добром. А на людях прокатиться вдоль по сельской их Питерской - чуть ли не с перезвоном колокольцев, как на масленицу. То-то будет диво! То-то праздник! И никаких подозрений по мою душу: мол, такой-сякой-нехороший, утаил краденное, а нет, так буковку отковырнул, спрятал на черный день, либо для визита к дантисту, когда приспело отливать золотые зубы.

Пока я добирался до деда Силантия он уже сготовил веревку под петлю, которую и накинул поперек "КОСЫГИНа". Утвердил узлом доску у верхней дуги хомута, на загривке кобылы, и задом поперся от встревоженной морды ее к деревьям, точно художник, любующийся своим полотном.

- Эй, Губастая! Мы тебе сейчас такого жеребца подберем! О-го-го!

Лошадь заржала, польщенная вниманием конюха-орденоносца. И мне в ее радостном ржанье послышалось:

- Из политбюро.

Деду ничего не послышалось. Он поманил меня рукавицей.

- Ходь сюды, корреспондент. Щелкни меня на память с кобылой.

Я вытащил из-под шубы свой "Зенит-Е", проверил, не запотел ли объектив? Не заклинило ли затвор? Нет, не столь морозно: ближе к вечеру минус к нулевой отметине тянется.

- Распахни, - сказал старику, - кожушок. Я тебя схвачу на фоне кобылы. У нее "КОСЫГИН" на ушах, а у тебя "КОСЫГИН" на тельняшке. Исторический снимок получится.

- В газете пропечатаешь?

- Обязательно.

- А фотку пришлешь?

- Пришлю.

- Тогда снимай, корреспондент. Мы от народа наше добро не прячем, - и распахнулся, повернувшись к Губастой задом, а ко мне передом.

Я навел резкость. И щелкнул. Еще раз навел резкость, выявляя порельефней нагрудной знак в форме изогнутого полумесяцем желтоватого человечьего лица, подвешенного на веревочке за шляпу. Шляпа угадывалась сразу - таких на октябрьские да на майские с десяток на Мавзолее, профильный изгиб лица имел меньшее сходство с оригиналом, но все же, при желании... От художественной самодеятельности большего и не требуется.

- Отлично! - сказал я. - Выглядишь, батяня, любо-здорово!

- Первый парень на деревне, - довольно засмеялся Силантий. - только ни одна баба не дает - моложе семидесяти лет.

- А старше? - попался я на удочку.

- Кто постарше, те дожидаются меня на кладбище, корреспондент. А я алименты платить не собираюсь. Поэтому к ним не торопуцкаюсь.

- Живи - не пылись, дядя Сила.

- Да, сила есть - ума не надо. Поехали.

- Куда теперь? - спросил я.

- К Дашке-мордашке - куда еще? Садись сзади, как в такси. И по адресу.

Силантий провел возле уха флягой, с сожалением молвил:

- Пусто, как в заднице на бескормице. Эй, Губастая! Подпевай! - хлестнул вожжей, вывел кобылу на просеку и погнал хрипучими выкриками: - Помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела! - обернулся ко мне. - Песня военных водителей.

С детских лет крутилась эта песня у нас дома на пластиночном диске, в память впечаталась.

- Мы ведем машины, объезжая мины, - подхватил я, чтобы доставить старику удовольствие.

- Водил когда? - спросил Силантий.

- Ну... - неопределнно ответил я. - А ты, дядя Сила, машину серьезную видел? ЗИМ? Чайку? Форд? Всю жизнь, небось, коням хвост крутишь?

- Даешь, кореспондент! Я же тебе говорил, две Славы имею. Авторота, бля! Студебеккер - в сотню лошадок! Боеприпасы туда, боеприпасы сюда. Это тебе не на корабле шастать, хоть и приписан к морской бригаде. Вот и шарахнуло моряка на суше. Снаряды - в дым, а водительские права контузия съела. Не отхлопочу по сей день.

- Смотри ты какой!

- А вот такой! Переключаемся на четвертую скорость, жмем на газ и - в путь-дорогу -та-та-та-я, не страшна нам тревога любая...

- Помирать нам рановато, - продолжил я, понимая, что и мой голос не отдает кристальной трезвостью.

- Есть у нас еще дома дела! - зычно провозгласил Силантий.

С шиком лихачей начала века мы неслись сельским трактом вдоль почернелых от старости изб, вызывая в детишках ажиотаж погони. Они и рванулись за нами, крича: "Косыгин! Косыгин приехал!"

- Брысь! Брысь! - отмахивался я от них руками. - Косыгин на самолете. А я на лошади.

- Косыгин на лошади! - кричали дети, не догадываясь, что я столь же похожу на Косыгина, пусть и в иностранной шубе, как дед Силантий на настоящего водителя-таксиста.

- А вот мы и дома, - сказал он. - Тормозим на полном газу?

Я машинально кивнул

- Тпр-р-ру, Губастая! Стой, бля, приехали!

Губастая остановилась. У ЗИЛа Игнаши Юркина.

- Подожди здесь, - сказал я Силантию. - Мы сейчас вашему подсобнику сюрприз сделаем.

- Однако назад с синяком не выходи, - пошутил мужик.

- Отобьюсь, - усмехнулся я и непроизвольно, наверное из-за намека, настроился на бой.

В Дашкином доме - это слышалось еще с порога - гундосила пластиночная музыка. "У самовара я и моя Маша", - пел Утесов, приглашая войти, отведать чайку градусов на сорок, пожевать пельменей.

Из гостиной, пока я топтался в темных сенях, отыскивая нужную дверь, до меня донеслось:

- Фарт есть фарт...

- А у меня было!.. Чуть ногу не сломал. Заметь, Игнаша, соболишко подвернулся шустрый, пробегной. Повел за собой. А снег глубокий, колодник. Куда мне по такому к гольцам? Но рискнул, а там оронцы-пещеры. Ухнул вниз и...

- Жив-здоров остался? - вошел я с приветствием, думая не о радушном приеме, а о драке неминуемой.

- Журналист! Ба! С фоткой небось! - вскрикнул, подхохатывая, Сергей Андриянович. - Садись! Сначала пить будем, закусывать будем.

- Вязать-арестовывать зачнешь потом, когда один за двоих казаться будет, - поддержал убийцу Игнаша, и прокрутил на пальце соболиную шапку.

И все бы ничего, я и не к таким передрягам привык. Опешил я совсем по иной причине. Почему? Хороший вопрос! Потому, что за столом, где, согласно песням того же Утесова, у нас никто не лишний, восседал - и тоже далеко не в парадном виде - Игорь Жолудев, следователь прокуратуры и мой спарринг-партнер на киренском ринге. Если прежде он был крив только на один глаз, то теперь, после принятия на грудь, косил на оба недремлющих ока, причем в разную сторону, и мне было не разобраться, какой из них, правосудных, косо лицезреет меня по болезни, а какой по пьянке.

- Садись! Садись! Чего застыл в дверях? - набежала на меня Дашка Вострубина, в платье-сарафане и редкостных для сибирской глубинки чулках-сапогах на платформе. - Ты не нищий. А тут и не подают.

- Тут поддают! - хохотал Коробов.

- И угощают, - подхватила Дашка.

- Штрафную! - провозгласил Игорь Жолудев, предпочитающий со мной лучше выпивать, чем боксоваться.

На манящие звуки - хмельной звон стекла - выявился вдруг и дед Силантий.

- Где штрафная? - дураковато оглядывается. - Корреспонденту не наливать! Он уже осилил наркомовскую норму.

- Ладно трепаться!

- Рассаживайтесь!

- Пора и честь знать! - Коробов наполнил граненый стакан водкой и протянул мне через стол.

И тут!.. На безымянном пальце его руки, обжимающей стопарь, скалился оголенный череп! Скалился на перстне! Золотой череп скалился на золотом перстне! - барабанным боем гремели в моей голове восклицательные знаки. Вот оно, наконец. "Вещдок", как говорят следователи прокуратуры, когда способны ворочать языком.

Я принял стакан, поискал глазами Игоря, чтобы чокнуться с ним и, если поймет, перемигнуться с намеком. Но поймет он - здрасте! Сам стал мигать, да столь странно, что не разберешь каким глазом, и будто вправо мигает, будто влево мигает, как автомобиль перед поворотом. Более того, говорит...

- Меня сюда Михаил Александрович прислал, второй секретарь партии прислал на проверку подозрений. Коробов из подозрений выпадает, - говорит мне, вроде еще членораздельно.

- Выпьем за это! - сказал Силантий, нетерпеливо топча пол валенками подле меня.

- А про доску он тебе говорил? - спрашиваю у Игоря.

- Доску ищем. Найдем - доложим.

- Выпьем за это! - изнемогал Силантий, но я придерживал старика за локоток кожушка. Он мне требовался для финальной сцены при полном своем зравомыслии.

- Пей! - сказал мне Сергей Андриянович. - Обидишь! И не бери греха на душу, журналист. Шапки я шил до указа. Пятерик не по мою душу.

- А "вышка"?

- Что?

Вот тут и наступила минута, любая режиссеру с первого представления "Ревизора". Пора на сцену выпускать Силантия.

- Дядюшка Сила, пришла и на тебя очередь быть Петром Первым.

- Всегда готов. Что делать надо?

- Проруби-ка нам окошечко в Европу..

- А выпьем за это?

Я вручил ему свой стакан.

- Доброе угощение, - поблагодарил старик, выпив. И направился к окну.

Все с удивлением смотрели на него, на меня.

Игнаша постукивал себя пальцем по лбу. Но кого интересуют его представления о моих умственных способностях?.

Дашка Вострубина поджала в недоумении губы, нервно почесывая нос.

Игорь Жолудев, трезвея, вытаскивал свое непослушное тело из-за стола.

Дед Силантий распахнул окно, и на подоконник легла - да-да! лошадиная морда! Храпко повела ноздрями, улавливая свежеиспеченный хлебушек.

- Губастая! Дура, все бы тебе жрать и жрать.

Послышались спазматические смешки, которые перекрыло общим вздохом облегчения.

Но...

- Доска! - вскрикнул Игорь Жолудев. - Доска!

Золотым тиснением светилось "КОСЫГИН" на загривке у кобылы, над хомутом.

- Из-за этой доски убили капитана Соколова, - сказал я, полагая, что завершил частный сыск.

- Где взял? - спросил Игорь.

- В зимовье. Дед свидетель. Под койкой у Коробова.

- Я не свидетель! - осерчал Силантий. - Сам взял, сам и отвечай.

- Гад! - взревел Коробов.

Я сжал кулаки, думая, что подсобник накинется на меня. Но он бросился к Силантию, схватил колхозного конюха за грудки и трахнул спиной о стену.

- Пусти, я не свидетель! - вырывался старик.

- Ты не свидетель! Ты сволота, гад! Ты у меня шапку на глупость мою выманил. Всего за один твердый знак.

- Ничего я у тебя не выманивал! Окстись, Сергуша!

- "Из священного Иерусалима золото", - говорил, - "С бабушкиной иконы..."

- Нет у меня никакой бабушки. В мои-то года? Опомнись, Сергуша! Что ты несешь? Не бери стыд на людях!

- "Священный Иерусалим!.." "Священное золото!.." Выманил-объегорил, подкаблучник Егоровны, мать твою! И даже не за полную букву объегорил, за половину. За крестовину! "Старое золото, древнее, почитай и цены на него нету. Тебе половина и мне половина". Говорил? Говорил, сволота! "Тебе с крестовиной, мне с полумесяцем. Веревочкой подвяжу, на груди носить буду, чисто орден какой." Говорил? Говорил, сволота!

- Ничего я тебя не говорил, бля! И не придумывай. Ты мне не сват, я тебе не брат, Сергуша. В свидетели не зови, не пойду.

- Я тебя, старый хрыч, не в свидетели поведу. А за собой. Под "вышку"!

- Пусти, дурак!

- Я тебя отпущу!.. Я тебя на тот свет отпущу! Твердым знаком сманил-объегорил, а всего золотого "КОСЫГИНА" под кровать подпихнул! Чтобы ты с игрушкой на тельнике выставлялся, а я срок мотать, да?

- Ничего я тебе не подкидывал. Спроси у корреспондента. Я с ним пустым на санях ехал. Он самолично видел. А он? Запамятовал - не приметил. Может, это он и подкинул тебе косыгинскую доску. Я знаю? Я ничего не знаю. Говорил ему, в свидетели не пойду. И тебе повторяю. Такось - и не зовите...

Нервно забулькала водка. Игнаша ополовинил стакан, передал его Дашке:

- Пей, не тяни!

Сергей Андриянович отпустил Силантия, обернулся ко мне.

- Ты?.. Ты подкинул?

И в дрогнувшем голосе его почудилась надежда на чудо.

Какая надежда?

Какое чудо?

Не кажется ли тебе, дорогой ты мой Ефим Гаммер, что последнее действие этого спектакля, идущего, к сожалению, не на сцене, переместилось в театр абсурда?

И кто же в нем режиссер? Не Анна ли Егоровна, директриса маслозавода, возмечтавшая посадить Коробова, чтобы не встал он на ее пути к трудовому ордену с профилем самого человечного из всех доступных ее пониманию людей? Потому, видать, и надоумила деда Силантия подкинуть подозрительному подсобнику-конкуренту именную судовую доску, которую он уволок из машины убитого капитана Соколова, когда ездил на очередной медицинский осмотр в Киренск. Посидит человек годок-полтора, пока ведется следствие, а там, после распределения наград по итогам пятилетки, глядишь, и отпустят. Люди добрые разберутся - нет крови на нем, не убивал, не грабил. Зачем расстрельной статьей стращать?



Иерусалим, 2005 - Киренск, Восточная Сибирь, 1973





© Ефим Гаммер, 2005-2024.
© Рисунки и фото автора.
© Сетевая Словесность, 2007-2024.





НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Андрей Бычков. Я же здесь [Все это было как-то неправильно и ужасно. И так никогда не было раньше. А теперь было. Как вдруг проступает утро и с этим ничего нельзя поделать. Потому...] Ольга Суханова. Софьина башня [Софьина башня мелькнула и тут же скрылась из вида, и она подумала, что народная примета работает: башня исполнила её желание, загаданное искренне, и не...] Изяслав Винтерман. Стихи из книги "Счастливый конец реки" [Сутки через трое коротких суток / переходим в пар и почти не помним: / сколько чувств, невысказанных по сути, – / сколько слов – от светлых до самых...] Надежда Жандр. Театр бессонниц [На том стоим, тем дышим, тем играем, / что в просторечье музыкой зовётся, / чьи струны – седина, смычок пугливый / лобзает душу, но ломает пальцы...] Никита Пирогов. Песни солнца [Расти, расти, любовь / Расти, расти, мир / Расти, расти, вырастай большой / Пусть уходит боль твоя, мать-земля...] Ольга Андреева. Свято место [Господи, благослови нас здесь благочестиво трудиться, чтобы между нами была любовь, вера, терпение, сострадание друг к другу, единодушие и единомыслие...] Игорь Муханов. Тениада [Существует лирическая философия, отличная от обычной философии тем, что песней, а не предупреждающим выстрелом из ружья заставляет замолчать всё отжившее...] Елена Севрюгина. Когда приходит речь [Поэзия Алексея Прохорова видится мне как процесс развивающийся, становящийся, ещё не до конца сформированный в плане формы и стиля. И едва ли это можно...] Елена Генерозова. Литургия в стихах - от игрушечного к метафизике [Авторский вечер филолога, академического преподавателя и поэта Елены Ванеян в рамках арт-проекта "Бегемот Внутри" 18 января 2024 года в московской библиотеке...] Наталия Кравченко. Жизни простая пьеса... [У жизни новая глава. / Простим погрешности. / Ко мне слетаются слова / на крошки нежности...] Лана Юрина. С изнанки сна [Подхватит ветер на излёте дня, / готовый унести в чужие страны. / Но если ты поможешь, я останусь – / держи меня...]
Словесность