Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


     
П
О
И
С
К

Словесность


Жизнь и приключения
провинциальной души



Маятник

В восьмидесятом году мы переехали на окраину города. Это была новостройка на правом берегу Реки. Природа ещë не пострадала тогда от надвигающегося города, и первое лето мы были счастливы от еë близости. Мы нашли пляжик, где в будни не было ни души. Я пошила себе сарафан из вишнëвого ситца, на мальчиках были оранжевые в горошек трусы, и рано утром мы, почти не переговариваясь, чтобы не нарушить важности происходящего с нами и не спугнуть обыденностью сборов ждущее нас чудо, сбегали по тропинке вниз.

Светлая заводь, тени стрекоз, замок песочный, башни в зубцах, мост нависает над рвом и вода льëтся из детских ладошек туда... Стены в ракушках, вал крепостной, наездник со шпагой мчится лихой. Струйка песка от тяжëлых копыт, мост осыпается, лошадь храпит. Пëстр и наряден речной перламутр, раковин створки распахнуто ждут. В их отраженьях принцесса живëт. Всадник приблизился, громко зовëт. Солнце в зените и тень коротка. Мальчик уснул. Тихо дышит река.

Л. пропадал на работе с утра до ночи, а я была с детьми. А было шесть, О - четыре и, конечно, нужно мне было быть дома, но жить на одну зарплату стало невозможно. Мы совсем обнищали. Я перешивала из старых вещей штаны, и дети ходили зимой в розовом и голубом. Куртки были драные и в пятнах, которые невозможно было отстирать. Но самое печальное было с обувью: А донашивал сапоги сердобольной бабушки, а косолапый О сминал в лепëшку новые ботинки за месяц, а затем бодро передвигался на подмятых голенищах, и зрелище это было - не из лëгких. Я устроилась в проектный институт, который был далеко от дома - на другом берегу реки. Детей мы определили в садик, и продолжилась нормальная советская жизнь…

Однажды, в конце декабря, промозглым слякотным утром, забросив детей в садик, я бежала через пустырь к автобусной остановке. Звуки, силуэты проносящихся мимо людей, искаженные чëрным туманом… мне показалось, что я - в царстве теней. Зачем я вытащила своих сопротивляющихся тëплых сонных мальчиков в ночь - зачем бегу по чавкающей грязи всë дальше от них, цепляюсь за железный бок автобуса... Нет, это не может происходить со мной... - это... просто... волшебный фонарь - я делаю фильм. И то, что происходит со мной в этот момент - съемки на натуре... Туман прекрасен - он слегка серебрится в предчувствии утра... камера плывет к лицу и видно, как непросто мне бежать по ледяной каше и думать о новогодних костюмах для мальчиков, и что, должно быть, монолог о заячьих ушках из крахмальной марли - в мире теней - потрясет зрителей - все заплачут и мир станет лучше...

Я не сошла с ума. Просто произошла обычная вещь: бытие становится невыносимым и человек уходит в небытие... Я сумела найти вполне безобидную для семьи форму своего ухода, слава богу, некий холостой ход для своей души, сознания... Хотя всë происходящее казалось отражением в разбитом зеркале, я не могла позволить себе игру с осколками - увлечь детей во взрослые фантазии... Часто думала: а если бы у Маргариты был ребëнок... или у Иешуа? Я позволила себе мироощущение сказки, где жили стойкие оловянные солдатики и от слëз Герды таяла льдинка в сердце Кая. Я была абсолютно свободна в своëм творении и иногда счастлива, а иногда не становилось сил. Иногда я владела массовкой, иногда нет - и тогда меня опрокидывало, выбрасывало в беспредел реальности и я, вступая с ней в контакт, всегда только теряла. Даже река и балка отступали в своë небытие, и иногда думалось, что и у них своë зазеркалье и оно спрятано в моëм волшебном фонаре - присутствием, которое ощущала только я.

Теперь мы живëм в Израиле. Жесткий марафон позади, и постепенно материализовался мир моих иллюзий. Чувствую себя колдуньей - иначе как могла возникнуть моя комната с компьютером и окном в свой двор, где растут сосны и начинают цвести в конце декабря алоэ, а у забора перед пустыней стоят эвкалипты, и за них, по вечерам, на розово-голубых волнах уплывает солнце. Иногда думаю, что тот пляжик, что мы облюбовали много лет назад, чудом сохранился в своей тогдашней прелести на больной теперь чернобылем и разрухой Реке. Все эти годы мне кажется, что в полнолунье там возникают тени: моя и моих маленьких сыновей, какими мы были тогда - во времена первозданного речного рая, хранимого теперь только нами... Что исчезни я... мой фильм... и ряды сомкнутся, как и не было, - хлынет нежить горьких воспоминаний о насилии, оскорблениях прожитых лет, как это бывает в минуты слабости... и исчезнет под железобетонным хламом чистый песочный островок, захлебнëтся в сточных водах русалка...

Я не была "оторванной от жизни". Напротив, мало позволяла себе свободы в повседневности: покладисто бежала в своей упряжке: семья, работа. Правда, однажды отправилась на поиски моря - вдруг стало страшно, что нет его вовсе. Я взяла три дня отгулов (выплакала у начальника - подлеца Серëни, которого все терпели и даже любили за то, что раз в году на день электрика он напивался, вставал перед коллективом с бокалом и говорил: "Я - г...но!") Отгулы были за субботы на овощной базе, где при минус десять - под снегом без навеса - мы вытаскивали из мëрзлой кучи стеклянные капусты, обрубали по непонятной схеме и бросали в новую кучу - в свежий снег... Так вот, я бросилась на вокзал, приехала в курортный город и вышла на берег, похожий на постель в публичном доме... Села на катер, отправлявшийся прочь и сошла в посëлке с названием "Морской". Затем от причала ушла на восток - мимо базарной площади - туда, где за виноградником виднелся скалистый мыс и за ним угадывалось море - настоящее, великолепное, лазурное и чистое, каким и создал его Господь. И я видела это...

В начале девяностых действие моего фильма переместилось в Иерусалим. Мы попали туда случайно - не по рангу - не будучи ни сионистами, ни религиозными, ни богемой, ни столичными людьми. И всë же мы были редкостью этой эмиграции - мы признавали себя беженцами. Опять происходило великое переселение народов, и мы были в процессе. Пульсировали страны, шевелились границы, непрерывно хлопали двери, летели, ехали, плыли люди. Но всë это они проделывали сидя и даже лëжа в креслах, и потому слово "бег" не возникало, как не возникало и слово "трагедия", и только я, быть может, тащила в себе эту допотопную пару.

Мы висели в крохотной кабине лифта между этажами, как в точке отсчëта, когда мир делится на то, что было прежде, и что будет, а остановившееся мгновение ужасно - прошлое затягивает первобытный туман, где с трудом различимы контуры моего я, а впереди ждут бездомность, унижения, болезни, предательства... За нами не гнался багаж, и здесь нас никто не ждал. Мы поместились в маленьком гостиничном лифте - вся моя семья с чемоданами и гитарой. Мы висели, оттолкнувшись от прошлого и не коснувшись будущего, без связи со временем - пусто... ноль... но ноль, тяготеющий к плюсу, хотя бы потому, что прошлое я определила как минус... Я - сама - своими руками разорила всë, что составляло прежнюю нашу жизнь: продавала, дарила, пока не остался один час до отъезда, семь чемоданов в углу и последняя вещь, которую ещë предстояло отдать соседке - карамельно-жëлтый телефон. Я лежала на полу, на старом полотенце, совсем без сил и смотрела на часы. Без сил и почти без надежд, уползала со своего минуса, чтобы добраться до нуля, где можно было бы оставить детей одних в безопасности нормальной связи времëн.

В первые дни в Иерусалиме мы искали квартиру - кружили по одним и тем же улицам религиозного квартала в Рамоте - северном полюсе столицы, где собраны, несколько пристрастно, все прелести человеческого жилища: красная черепица, веранды и балкончики, кружево решëток, палисадники, дворики, лесенки, полукруглые и стрельчатые окна, фонари и цветы, цветы... С толстых деревянных балок свисали сетки с цветочными горшками. Глиняные кувшины с геранями и кактусами выставлены на подоконниках и у дверей. Дома здесь поднимаются на холм террасами и оплетены лианами из бугенвилий и роз. Сияет сине-зелëное смешение травы и неба, апельсиновые и лимонные деревца изобильны, как на фламандском натюрморте. Наше появление - бездомных евреев - было здесь предопределено, и без нас все эти прелестные андерсоновские декорации пропали бы, как и лунный от серебра плакучих ив речной пляжик, как море и новенький Рай - без Адама. У магазинов и на столбах были приклеены листочки о сдаче квартир. Мы находили там цифру "3", что значило три комнаты и списывали телефон. Нас не брали - мы были не так одеты, не соблюдали обычаи - чужаки.

Однажды вечером, поднимаясь по переулку, я увидела чуть выше глаз освещëнное окно-фонарь комнаты, в которой по периметру стояли полки с книгами, а у компьютера, лицом ко мне, сидел отрешенно сосредоточенный человек. Лицо его было освещено то ли светом экрана, то ли счастьем умиротворения. Он был благообразно бородат, в белой рубашке, какие носят здесь религиозные евреи. Мы прошли мимо на расстоянии вытянутой руки... невидимые из его волшебного фонаря, как тени - не всë ли равно - из сейчас, было, будет... Так могли пройти здесь тени праотцев или его собственная тень с автоматом из прошедшей или будущей войны. Этот человек переживал прекрасное остановившееся мгновенье, принадлежащее только ему. Никогда, ни прежде, ни потом я не чувствовала бездомность так полно: острой тоской рук, глаз, души по своим стенам, книгам, чашкам. И прежде и потом одиночество являлось своими бесчисленными ипостасями, но уже укрощëнное, измеренное библейским "йовом" - единицей одиночества, принятой мной тогда у волшебного фонаря с картинкой из чужой жизни.

Я не переношу беспредела. Мне необходимо знать границы своего "Я" и ради этого приходится всë время самой кроить мироздание, ограничивать безответственный рок, предугадывать траектории кем-то брошенных судеб, опасных, как Летучий Голландец. Иногда чувствую себя Джокером в колоде карт...

Очерчен мною круг. За ним подробность, которой я, пренебрегая, не знаю. Как одиночество еë я вижу - всë ближе...

У Йова был Бог, который знал больше, был сильнее и которому он верил, даже потеряв детей. Мне дано иначе: входить в детскую, затерянную на окраине империи зла в ситцевом сари с красным пятнышком на лбу и рассказывать очарованным мальчикам восточную сказку, а потом утащить их на реальный Восток. Увы, в своей бездомности я была не одинока. Я решила так: пять лет будет длиться мой марафон и возникнет свой дом, а эмиграция останется в волшебном фонаре. В его луче фигуры мужчины, женщины и двух мальчиков будут казаться статической частью сцены из чудесной сказки, которую можно смотреть у себя дома... среди своих чашек и книг.

Цветы и бабочки, зелëные лужайки, львы, томные от неги куропатки - всë в утопическом экстазе небытья. Шарманки механической фигурки, заведенные мастерской рукой. Всë: щебет, крик диковинный и запах, блеск звëзд морских, сиянье лун в движении застыло и плывëт корабликом в потопе, фонарëм волшебным, где замерли прекрасные мгновенья в предчувствии всех будущих грехов.

Через пять лет я уволилась со своей последней (по каторжному списку) работы и возникла запись в дневнике. "Я сижу в белом пластиковом кресле, завернувшись в клетчатый вишнëвый с бежевым плед, на своей веранде. Рядом, в глиняном кувшине распускается давно ожидаемая светло-золотая роза. От стебля протянулась к толстой деревянной балке нежнейшая паутинка, и слово "деревянный" безусловно пишется с двумя "нн". Паутинка - от осени, "нн" - от правил грамматики, а квартира со своим двором, в котором растут сосны, кактусы, эвкалипты и розовые кусты в кувшинах - от судьбы, в которой прилежно убиралась все эти годы. Жаль, в Израиле нет крыжовника. Я предпочла бы розе куст крыжовника. Он, пожалуй, родней, что ли, и, потом, тарелка спелых ягод... после всего пережитого... Тридцать лет тому назад я получила пятëрку за сочинение, где досталось от меня чеховскому обывателю. Не маячила ли тогда рядом моя, укутанная в вишнëво-бежевый плед, тень...

Я пëстро прожила эти годы в поисках заработка и понимания мира, в котором очутилась. Дурные сны белых гор из рубашек, которые гладила в домах ортодоксальных привидений; ночные костры на военных капищах, где мои дети давали присягу; одиноко висящие под небесами Самарии поселения с несостоявшимися европейцами, ждущими прихода Мессии; обшарпанный школьный класс с двадцатью подброшенными Россией подростками, недоверчиво слушающими мои рассказы о еврейской истории и, конечно, бесчисленные лики "наших" на разных стадиях переодевания, осмысления и отупения. Кривое зеркало зла разбилось... и каждому достался осколок, попавший в глаза и сердца...

Сохранилось первое, самое сильное впечатление об Израиле, как о заповеднике всех природ, культур, вер, социальных структур, сознаний, характеров, этносов, одиноко сосуществующих в терпимости, словно в смирении перед вечностью... Израиль уходит - последнее царство четырех тысячелетней еврейской истории. Восток сомкнëт ряды, поглотив всë не самостоятельное, слабо мыслящее, как уже поглотил Хевронские могилы Авраама и Сары, и их посмертное перемещение - тоже "великое переселение народов"… И мы в процессе…

Пророчество невыносимо. Может каждый из правды вырвать клок и, как палач, толпе представить тусклые глаза гармонии умершей. Но незримо, уже иная, словно бы из пепла, в обличие ином воссоздаëтся и правит миром, несколько иным, свободная от всех пророков суть. Свободная в подъëме и в паденье, готовая исчезнуть без борьбы, из ничего возникнуть, просочиться по капле в бисер, годный, чтоб метать его в толпу ловцам извечных истин, в неволе не живущих.

Кривое зеркало зла разбилось, и каждому достался осколок - для одинокого осмысления - покаяния: исхода, который невозможен в толпе. Вся человеческая история - осознание одинокости диалога Человека с Богом. Израиль моего века - материализованный блик из зазеркалья, последнее усилие иудейского Бога, сделанное им за пределами обещаний своему народу - нечто из области милосердия для "посетивших мир в его минуты роковые". Страна одиноких… Государство для беженцев, с законом… из поправок к... скрижалям? Мерно качается маятник компромисса между жизнью и бытием: между потребностью выживать и осознанием - между нежеланием иметь земных царей и невозможностью сохранить себя иначе. Столетие единого царства династии Давида, взорванного изнутри... Тридцать лет царства Иошиягу... восемьдесят лет Хасмонейской династии, десятилетие "Золотого века" Александры... Государство Израиль, в котором мои дети, спасшиеся от советской армии, взяли автоматы... - пятьдесят лет? сто?...

Думаю, эмиграция - это страна, наподобие летающего острова Свифта. Пожалуй, она - самая нормальная в мире. Главный еë закон, возможно, в том, что выжимать из себя раба нужно не по капле - здесь нет безбрежности, и даже пустыня кажется кипой, которую после церемонии кладут в карман. Должно быть, рабство - в отказе от мысли из-за страха не выжить, поняв Мир таким, какой он есть. Раб может существовать не думая, отказавшись от своего человеческого предназначения, которого он тоже… не знает, а значит и не жаль, как будто... Спрессованный страх неведенья превращает человека разумного в кролика перед удавом мучительной и, всë же, желанной Жизни. Судьба становится злой хозяйкой и жестоко бьëт глупого раба, бросившего себя самого на произвол неосознанных чувств и обстоятельств - добровольно отказавшегося от дара разумности - ответственности за себя, своего прошлого и будущего - от свободы...

За эти годы я прочла прежде недоступные мне книги. Мир стал понятней. Приблизилось и перестало пугать одиночество... Теперь поняла почему прежде бежала в свой фильм - почему прожила жизнь беженки. В "Империи Зла" сознание и бытие препирались в условиях узаконенной коммуналки, рассчитываясь на "первый - второй" в несуществующей иерархии, и неспособные на эту противоестественную склоку люди вынуждены были бежать в поисках пятого угла, исход из которого был только в небытие бессознания. Компромиссом было искусство - искусственный мир. В России воздушные храмы волшебной красоты строились на крови - не из мишуры и папье-маше, а из живых людей.

Какое благо в рифме утонуть, довериться причудливым теченьям, реальность потерять и с нею боль - хотя б ненадолго забыться, отдохнуть, в своë творение от Мира убежать. Блуждаем в поисках дурманов, забытья, иллюзий грубых и искусных ухищрений. Из звуков, красок, запахов и ласк, из дыма сигаретного, камней, песка, огней в дрожащем танце, вод, из душ, случайно встреченных - живых, ещë свой круг вершащих... Из себя - из тела своего, из голосов и рук, из мыслей и душевного недуга - всë на костëр всегоуничтоженья, забавы злой - Последнего суда.

Поэт, актëр и любой человек искусства в России - "больше чем поэт" - властитель душ, не способных на создание собственных иллюзий (кроме пьяных, да коммунистических). Мир искусства стал искусственным миром - духовной эмиграцией, где обретались бездомные души, пока брошенные тела выживали кое-как. Увы, "властителями душ" были лицедеи, не осознающие своей миссии. И зрители - паломники на Таганку - не осознавали условности искусства, отождествляли себя с чужой судьбой... Помню, как горько плакала на опустевшей после начала спектакля площади перед Театром на Таганке, когда не сумела купить билет на "Мастера и Маргариту." Шел снег, я окоченела, но не могла уйти. Что ж, на войне как на войне - и моя ожесточëнная душа выставила на московский мороз в худом пальтишке уставшую после дня командировочной беготни хозяйку. До сих пор помню своë отчаяние...- в один фальшивый йов.

Ищу слова. Я прожила жизнь на грани между реальным и иллюзией, не посмев сойти и, должно быть, есть слова, которые могли бы описать это. Видимо, моя судьба - видеть... понимать движение маятника. И я принимаю своë - смиряюсь перед судьбой по своей воле - свободно, дабы избегнуть еë произвола, кажущегося рабу роком.

За окошком расцвëл куст розы. Кошка рыжая ест траву. Вчера был хамсин до ночи, и дождик брызнул к утру. Моë кресло перед окном. Для меня окно - как кино.


Продолжение
Оглавление




© Татьяна Ахтман, 1997-2024.
© Сетевая Словесность, 2002-2024.





Словесность