Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


   
П
О
И
С
К

Словесность


Жизнь и приключения
провинциальной души



Чистая сила

Свой крест несу наперевес. Как слон в посудной лавке, крошу, любя, тебя… себя…


Грустная семитская физиономия выплыла из июльского зноя лета начала семидесятых в центре города Энск и причалила к столику на веранде кафе "Снежинка". Бледный молодой человек был в чëм-то одеждообразном: светлый верх, тëмный низ, карие глаза изливали осторожную печаль, причëм, правый - больше, чем левый. Я пригласила двух школьных подруг отпраздновать окончание института. Мы пили шампанское, когда подрулил разбитной Лëвка - рыжий с... грустным. Теперь, спустя двадцать пять лет, сидя у компьютера и набирая эти строки в ожидании, когда моя машина времени, отзываясь на движение пальцев, причалит прорастающими воспоминаниями к этому далëкому дню, чувствую прикосновение спасения, еще без времени и пространства - для закрытых глаз, бессознания, обмана, веры - не всë ли равно... - спасения.

К своему совершеннолетию я получила классическое советское образование, то есть, была бессвязно нафарширована таблицами умножения и Менделеева, пятилетками, образами Наташ, Павок, дубов, Тань и прочего оптимистически народного. Я знала, что "рождена для счастья, как птица для полета" и не знала как происходит зачатие. Знала, что покидая институт, должна забыть все эти кошмарные сопроматы, которые ни к чему теперь. Семейное воспитание обогатило меня сведениями о том, что я - упрямая эгоистка, что еврейство - горе и стыд, и я проклята... Был ещë источник образования - художественная литература. Я зачитывалась книгами. Мощный поток прозы естественно и просто промывал мои замусоренные школой и институтом мозги, и они хранили пустоту. Я была плохой ученицей. Стоило мне, в надежде заслужить одобрение ближнего, с усилием соорудить приличную советскую пасочку, как еë лениво слизывала романтическая тургеневская волна, и я оставалась с пречистым сознанием, гладким, как то место, где прежде был нос у майора Ковалëва - жуткое зрелище. Я жила в мире из бестелесных улыбок и слëз и из тел, неспособных улыбаться и плакать.

Однажды, на втором курсе института, вечером, шла домой по проспекту Ленина и ко мне подошëл молодой человек. Красивый как герой, высокий, в отличном сером костюме - короче, принц. И я пошла за ним - к лодке, увитой цветами, которая должна была отвезти нас на корабль под алыми парусами. В тот вечер я стояла в тесном кружке, который обходили бутылки с вермутом, на городской свалке возле дубовой рощи. Когда бутылка дошла до меня, я светло улыбаясь, произнесла: "Благодарю, я уже ужинала" - в моë лицо дул лëгкий бриз...

Замужество было заветным дефицитом. Меня не брали - я была плохо одета, болезненно застенчива, пугающе романтична, насмешлива и слишком серьëзна одновременно, вела себя не по правилам, не отзывалась на принятые тогда позывные флирта, не была и "у себя на уме". Меня... можно было брать на опыты в те космические лаборатории, где на никелированных распятиях нанизаны Евы - лягушки.

Однажды мне передали, что мальчики нашего институтского потока решили, что у меня лучшая среди девочек фигура. Мне пошили тогда (помню, что проявила упрямство) вместо обычного мешка, синее "по фигуре" платье: отрезное по талии и с мини-юбкой "по косой". Это была эпоха субтильных шербургских зонтиков. Я была немного длинновата для тех времëн, когда ноги ещë не составляли половины от всего Хомо. Но в остальном, вполне сочетала шербургскую бестелесность с местным тяготением к крутому бедру. Увы, я стеснялась своих 168см, сутулилась, мимикрировала в любой обстановке, а закомплексованные мальчики искали свободу и находили чего-то там свободообразное, что не спасало... - не спасало от пустоты святого места, и кто спился потом, кто охамел, кто утопился в работе, бросив жен и детей на произвол магазинов, садиков и прочей бытовухи. Обломки их судеб по сей день возникают в моей жизни из телефонных трубок и почтовых конвертов...

Рыжий Лëвка ходит теперь в синагогу в Австралии, куда привëл его собственный сын - рыжий Боря. "Боря делает карьеру раввина" - звонят нам с далëкого континента. С Лëвкой у меня было шапочное знакомство. Он учился на вечернем, знал, что я еврейка из порядочных, то есть родня. Был он крепыш небольшого роста, очень энергичный, ругал всех "хазерюка", мог за сион дать в ухо, обожал пышных блондинок, которых называл "блонды". Однажды, мы каким-то образом очутились вместе в кино. Скорее всего, встретились в очереди у кассы и купили билеты рядом. Это был фильм Феллини "Ночи Кабирии". В сцене у обрыва, когда героиня ещë счастлива и нет сил верить в обман, я прошептала: "Неужели он еë обманет?" и Лëвка ответил: "Конечно, он же мужчина." Лëвкина мама - целеустремлëнная суровая женщина - истово кормила сына. Она ходила за ним по пятам с пирожками и котлетами, возникала в разгар футбольных потасовок и всовывала ему в рот куриную ногу, ловила в школе, на дворовых сборищах и вмазывала в сына кусок медовой коврижки. Маленький, худой Лëвка злился и сопротивлялся, но годам к тринадцати смирился, проникся уважением к несокрушимой материнской воле и "идише-мама" стала слонами и китами его мироздания. Женился он не на блонде, а на молодой идише маме. Котлеты укоренились, дали мощные побеги и плодоносят в Австралии кошерным урожаем. Пишет нам Лëва письма. Ругает австралийских хазерюк и мечтает о встрече в хронически незабвенном Иерусалиме.

Думаю, человек рождается со своей судьбой, и волен лишь в том, чтобы осознать еë, Мир, в котором очутился, и связать в "Я" эти данности. Вот и книга, которую пишу теперь. Не знаю, есть ли она в моей судьбе, как мой дом, моя эмиграция... Мне кажется, что есть, я чувствую еë, без неë судьба моя кажется мне ущербной как, если бы, я была бездомной или не смогла бы начать новую жизнь в Израиле. И вот, ищу слова, пытаюсь освободить их из небытия, перенести на белые листы, совершить то, что, быть может, положено мне по судьбе. И тогда, возможно, я и сама стану свободней и полнее почувствую свой дом, сад, яблоки в траве, серьëзного пса в будке и почтальона, принесшего смешные письма от детей из их судеб, в которых летают на Боингах и назначают встречи под парижскими каштанами.



Одноклассник Вадик был далëким родственником. Он был неглупым, добродушным, открытым парнем. В классе его звали Слон - Бог знает почему - и он злился на кличку, хотя, по-моему, не было в ней ничего обидного. Лично меня звали "Лесок" от фамилии Лесовская, которую папа взял в обмен на свою настоящую - Каценеленбогин, прожив с ней сорок два года, пройдя войну. Должно быть, пожалел меня, двухлетнюю и ещë не потерявшую невиновность. Потом он говорил, что хотел взять "Ларин", и тогда я была бы Татьяна Ларина, а мой брат - Шурик Ларин. В школе меня бы дразнили Таня Ларина, и я бы, наверное, злилась, как Слон.

Теперь я понимаю, что "оттепель" побывала и в Энске - просто, мы были ещë молоды и безнадëжно глупы, чтобы заметить еë. Она пришла к нам маленьким молодым учителем математики Владимиром Ароновичем по кличке Арон, разумеется. В лютый холод он ходил без шапки и являлся в класс с пылающими ушами и пугающе белыми кулачками. Мы - безобразные акселераты - беззвучно тряслись от хохота, размазывая чернильные разводы по необузданным физиономиям. Мы любили Арона. Он философствовал с нами и водил к реке и в лес. Потом он исчез, и больше никто уже нас не очеловечивал, но осталась какая-то канва бесед "о смысле жизни". Брошенные, мы не справлялись с ними, но последним, пожалуй, сдался Вадик.

Вадик был... Нет, это бог знает что... Его отец, по фамилии Шохат, то есть, как бы, наследственный еврейский профессионал и, значит, хранитель святых кашрутных технологий, был мясником на советском "Мясокомбинате", а это, господа, о-о-о... Я не была, но, увы, могу себе представить, так как регулярно посещала, как и всякий советский инженер, овощную базу. Участвовала в триллере в жутком обличье "инженера на овощной базе", который в складчину сооружали все близкие и знакомые в соответствие с коллективным сознанием того времени: нечто подходящее для любого пола, возраста и времени года. С запасом спичек, соли, мыла, фталазола от поноса и спирта от всего остального, включая натуральный обмен с аборигенами, если, конечно, не удастся украсть. Для этого - последнего - святого, смиряющего каждого советского человека с судьбой, существовали сетчатые кошелки. Если не роняли "сетку" в лужи много лет, то дырки в ней постепенно затягивались обрывками старых газет и частицами прошлых трофеев, замешенных на трудовом поте. Настоящий инструмент зрел годами. Фирменная вещь в наполненном виде казалась настолько социально близкой для тамошних сторожей, что не ловилась еë органами чувств. Так вот, представьте, похожее учреждение, только вместо подстилки из гнилой морковки под ногами и текущего сока давленных слив - истерзанные останки того, что Бог создал на пятый день, и в центре этого беспредела папа Вадика - иудей, оптимист и образцовый семьянин. Мясо через проходную проносили на теле под одеждой, пеленаясь в него. Тело у папы было обширным и он снабжал многочисленных родственников этой манной небесной по умеренной цене и никто не считал это катастрофой.

Так вот, моë замужество... Родители решили нас поженить и так, без особых хлопот, решить кучу проблем. Так сказать, у вас товар (не бог весть), у нас купец (как ни как) и, по-семейному, договоримся. Меня в это время не брали даже на работу. Я мечтала уехать, и по распределению попала, к своему счастью, в другой город... Но вот, мои документы возвращаются с отказом принять меня на работу и правом самостоятельного трудоустройства. Всë было просто: фото, которое получили в далëком строительно-монтажном управлении, где нужен был мастер-электрик, сулило трагические перспективы, так как та, что смотрела с него, и сама была не жилец, и других ввела бы в грех. У меня есть это фото - могу показать. Оно - на удостоверении народного дружинника - прекрасно сохранило для истории выражение идиотской наивности и беспомощности юной провинциалки начала семидесятых. Сватовство набирало обороты. Парочку несчастных придурков заботливо подталкивали к брачному месту, где они, к облегчению родных и близких, благополучно бы изнасиловали друг друга, смирились бы - слюбились и стали бы выживать - проживать, коротать и что там ещë... Меня отправили на семейное застолье к Вадику, на котором я при виде мясных деликатесов, заботливо придвигаемых ко мне со всех сторон, упала в обморок. Бедное моë сознание бежало от жуткого вида оживших на блюдах языков и колбас - членов большого благодушного семейства, устроившего мне смотрины. Я бежала, а Вадик остался. Я встретила его потом - лет через десять, и едва узнала в болезненном толстяке с несуразно сложившейся жизнью, о которой охотно рассказывал с насмешливым равнодушием. Он был искренне рад автобусной встрече, а я вышла на остановке - словно выпрыгнула из поезда, несущегося к катастрофе...



Должно быть, моë сознание вообще пребывает в постоянной готовности слетать куда-то - то ли посмотреть - как там, выгляжу со стороны, то ли отвернуться и сделать вид, что не имеет ко мне отношения, то ли просто кувыркнуться в обморок, когда невыносимо… только меня и видели: начальник ещë орëт - распинается, а я - уже в свободном сползании на пол, где всë тихо и мирно.



Грустный молодой человек был безработным владельцем красного диплома физика-теоретика. После университета его отправили в армию, где он два года наблюдал цепную реакцию распада Хомо. А потом пошëл вон по отделам кадров родного города Энск начала семидесятых, где в евреях-физиках чуяли врагов на атомном уровне - и не зря: адское пламя Чëрной Полыни осветило их целеустремлëнные на Ближний Восток затылки, а энчане остались расхлëбывать катастрофу.

Он сказал мне, что я была похожа на солнечный зайчик и выглядела так невозможно, что постарался было забыть. Но потом, в случайной встрече на улице, был потрясëн тем, что я признала его, поздоровалась как со знакомым, а значит, оказалась реальностью одного с ним мира. Мне так хочется довериться словам "солнечный зайчик". Да, да... Всë так... и не было железобетонного бокала, на донышко которого я падала в единственно возможном мне свободном движении - в обморок - прочь от осознания мира, в котором жила.

Мы любили и были очень счастливы. Родился мальчик, а потом ещë мальчик. Отец был Пьером Безуховым, а мать - пляшущей лужицей тëплого света на стене комнаты - нашей комнаты, где поселилась чистая сила… Да, да - в городе Энск в начале семидесятых появилась чистая сила и поселилась в доме по улице Красногвардейской, квартира номер 24 на четвëртом (последнем) этаже. Познакомились мы значительно позже, почти через четверть века, в Израиле, где преломляясь в немыслимом географическом компромиссе, воспроизводится человеческая история и возникает шанс услышать слово, что было в начале - не во сне и не в обмороке. Мы мучительно возвращались в сознание, приходили в себя и искали друг друга. Болели ампутированные иллюзии. Материализующийся мир был пугающе незнаком, мы боялись смотреть друг другу в глаза.

Не бойся, муки больше нет, чем страх внушать. Опять тонуть, опять бежать. Так страшно видеть позади твои глаза и в них себя не узнавать.

Я заболела. После работы ноги несли меня на базар и я в тоске бродила по рядам, помня лишь, что должна что-то купить, кажется. Потом покупала нечто бессмысленно дешевое и тяжелое и дальше уже, страдая от неудобства и тяжести сумок, спасительно тупела и механически перемещалась к ночлегу.

В то время мы жили уже в небольшом городке неподалëку от Иерусалима. Вернее, не жили, а встречались иногда, потому что Л нашëл работу инженера на юге и снимал там комнату, А был в армии, О - в школьном общежитии. Квартира была пустой и холодной. В большой комнате стояли подобранные на свалке стол, диван и ëлка в ведре. На стене висел портрет Жанны Самари Ренуара, с которым я не расставалась много лет. Мы были похожи: Жанна, я и моя бабушка, что умерла родами за тридцать пять лет до моего появления, а мне остался еë портрет с лëгкой улыбкой понимания и достоинства, которой так не доставало мне. В те дни я попыталась забрать себе улыбку Жанны. Я нарисовала еë губной помадой на чистом листе в ореоле розовых бликов румянца, платья, облаков, цветов и унесла с собой. Я хотела владеть ею. Моë собственное лицо, со сломанной улыбкой, расползалось в гримасе отчаяния и это становилось безумием. Постель лежала на полу в маленькой комнате и пахла нежитью. Я грела на газе кастрюлю воды, поливала себя из кружки, последнюю кружку заваривала чаем, выпивала с таблеткой снотворного и уползала в сырые одеяла. Будильник звонил в пять, я натягивала джинсы, свитер и мчалась к автобусу. Лицо, потерявшее улыбку, катастрофически рвалось на лоскутки - я не владела им больше и стала бояться зеркал. Но зеркала как убийцы преследовали в витринах, туалетах, автобусах и из них я молила себя о смерти.

Молчу, болтаю, путаю, играю словами, выраженьями лица. Я виртуозно в речь вплетаю сложность в компании скучающих невеж. Таращусь простодушно с недалëким, поддакиваю важно всем, кто ждëт. Я отражаю лики (верно криво) случайно пришлых и во мне живущих, плутая в отражениях, пугаясь, увидеть, вдруг, опять незащищëнным, своë лицо.

Мысль о смерти овладела мной полностью. Я думала о ней как о спасении со всей оставшейся во мне страстью. Засыпая и просыпаясь, в автобусе и на работе за микроскопом. Я искала способ бесследного самоуничтожения, но чтобы смерть была зафиксирована страховой компанией и семья получила бы страховку. Появились ошеломляющие головные боли. Л приезжал поздно в пятницу, я сбегала вниз, садилась рядом в машину - это были четверть часа отдыха между страхом, что он не приедет и страхом, что не придëт из армии А и не отпустят на выходной день О. Все химеры из прошлого, от которых спаслась в бессознание, дождались своего часа, и я принимала их, стоя обнаженной на возвышении, в центре огромного зала, залитого светом без теней. Бесконечным потоком шли уже почти истлевшие проклятья, сплетни, злобные взгляды, стоптанные каблуки, дырявые колготки, хамские окрики, мертворождëнные предательства...

С сосны и крыши полнолунья свет стекал в мой дворик. Лунные капели в безмолвии струились и белели у моего окна. В янтарной глубине волшебных фонарей, в немыслимой дали протянутой руки - вновь Каин. Немилосердие приходит в срок - двенадцать раз в году платок - и мне, и Фриде... Чем совершенней, Господи, твоя Луна, тем безнадежнее моя вина - один ты - один ущерб у всех.

В январский, особенно ветреный и слякотный вечер я застряла в луже по дороге домой. Тропинка шла через свалку и в дождь превращалась в болото. В свете молний видны были скелеты старых машин. В руки впивались мешки с мятой хурмой. Танкообразные боты рванулись в последний раз и стали. Меня окружала абсолютная темнота, затем вспыхнул свет и осветил комнату, стол с книгами, за которым сидели мои муж и дети. В углу лежала раскрытая солдатская сумка с прислоненным к ней автоматом. Нужно было стирать - теперь долго сохнет. Я вышла из кухни с горячей кастрюлей фасолевого супа. Сидящие за столом ожили навстречу.

Сынок, не нужно меня жалеть: я - это не я. Должно быть, я - погонщик волн. Поверь, бывает и так. Я дразню штиль, покалываю его красными каблучками, щекочу подолом царского платья, которое, помнишь, ты так любил... Которое и теперь на мне... на дне.

О-кей, буду считать, что я умерла и не живу, а просто... ещë немного помогаю своим мальчикам. О-кей, какая удача: больше я не на донышке жизни, а высоко-высоко над ней и не отражаюсь в зеркалах. О-кей, я варю суп моим голодным мальчикам и это получше, чем маленькая страховка, которую ещë получить надо, а все так заняты...

О-кей... и я умерла.



Фамилия доктора была Пушкин. Он был в чëрной кипе, упитан и подозрителен. Я предположила, что плохо сплю оттого, что слишком устаю на работе. Пушкин брезгливо объяснил, что так не бывает - кто много работает, тот хорошо спит и ест. Образ Пушкина троился в моих глазах: он говорил одно, думал другое, делал третье - видимо, был из крестоносцев... Жаль, что мой папа не взял фамилию Ларин и встреча Пушкина с Таней Лариной так и не произошла в поликлинике на земле колена Данов, куда я принесла подготовить своë тело для сверхзадачи.

Я сижу на колене Данов... Нет, это звучит игриво - ни одно колено в мире не выдержит моей пустоты. Я сижу на земле Данов - были такие люди. Говорят, всë им было мало, наверное, я не из них. Мне - всë много: излишние сини, обнажëнные пестики маков, готовых к любой весне, и десять сортов кефира. Я бежала, чтоб быть свободной. Я, должно быть, своë получила. Я свободна от всех надежд.


Продолжение
Оглавление




© Татьяна Ахтман, 1997-2024.
© Сетевая Словесность, 2002-2024.





Словесность